— Отлично, — сказал я. — Я бы хотел что-нибудь мощное, прочное. Не очень большое, но быстрое.
   — Тогда я посоветовал бы вам вот этот Джиабиль или вон ту модель…
   Он провел меня в глубину большого зала вдоль машин, сверкавших, как новенькие.
   — Конечно, — продолжал продавец, — с глидерами они тягаться не могут, но, с другой стороны, автомобиль ведь сегодня уже не средство сообщения.
   “А что же?” — хотел я спросить, но промолчал.
   — Хорошо… Сколько стоит вот эта машина? — и указал на светло-голубой лимузин с глубоко сидящими серебряными фарами.
   — Четыреста восемьдесят итов.
   — Но он нужен мне в Клавестре, — продолжал я. — Я снял там виллу. Точный адрес вам может сообщить Бюро Путешествий, тут, за углом…
   — Отлично, все в порядке. Можно послать ульдером: это бесплатно.
   — Вот как? Я тоже еду туда ульдером.
   — Вам достаточно сообщить нам дату, мы доставим машину к вашему ульдеру, это будет проще всего. Разве что вы хотели бы…
   — Нет, нет. Пусть будет так, как вы предлагаете. Я заплатил за машину — с кальстером я уже обращался почти умело — и вышел из антиквариата, наполненного запахом лака и резины. Благословенный аромат!
   С одеждой все сразу пошло из рук вон плохо. Не было почти ничего привычного. Зато выяснилось, наконец, назначение загадочных сифонов, тех, в ванном шкафчике с надписью: “Купальные халаты”. Не только такой халат, но и костюмы, чулки, свитеры, белье — все делалось из выдувного пластика. Понятно, женщинам это должно было нравиться — манипулируя несколькими сифонами, можно было всякий раз создавать себе новый наряд, даже на единственный случай; сифоны выделяли жидкость, которая тут же застывала в виде ткани с гладкой или шершавой фактурой: бархата, меха или упругой с металлическим отливом. Конечно, не все женщины занимались этим сами, были специальные школы пластования (вот чем занималась Наис). Но в общем вся эта технология породила моду “в обтяжку”, которая мне не очень-то подходила. Сама процедура одевания с помощью сифонов тоже показалась мне чересчур хлопотной. Были и готовые вещи, но и эти меня не устраивали; даже самым большим не доставало чуть ли не четырех номеров до моих размеров. В конце концов я решился прибегнуть к помощи сифонов — видно было, что моя рубашка недолго протянет. Можно было, конечно, доставить остатки вещей с “Прометея”, но там у меня тоже не было вечерних белоснежных рубах — в окрестностях планетной системы Фомальгаут они не так уж необходимы. В общем я остановился на нескольких парах рабочих брюк для работы в саду, только они имели относительно широкие штанины, которые можно было попробовать надставить; за все вместе я выложил один ит — ровно столько стоили эти штанишки. Остальное шло даром. Я велел прислать вещи в отель и уже просто из любопытства дал себя уговорить заглянуть в салон мод. Меня принял субъект, выглядевший как свободный художник, оглядел меня, согласился, что мне идут просторные вещи; я заметил, что он не был от меня в восторге. Я от него тоже. Кончилось все это тем, что он сделал мне тут же несколько свитеров. Я стоял, подняв руки, а он вертелся вокруг меня, оперируя сразу четырьмя флаконами. Жидкость, белая, как пена, на воздухе моментально застывала. Таким образом были созданы четыре свитера самых разных цветов, один с полоской на груди, красное на черном; самой трудной, как я заметил, была отделка воротника и манжет. Тут действительно требовалось мастерство.
   Обогатившись этими впечатлениями, которые вдобавок ничего мне не стоили, я оказался на улице в самый разгар дня. Глидеров стало как будто меньше, зато над крышами появилось множество сигарообразных машин. Толпы плыли по эскалаторам на нижние этажи, все спешили, только у меня было времени хоть отбавляй. Часок погрелся на солнышке, сидя под рододендроном со следами жесткой шелухи там, где отмерли листья, потом вернулся в отель. В холле мне вручили аппаратик для бритья; занявшись этой процедурой в ванной, я вдруг заметил, что мне приходится немного наклоняться к зеркалу, хотя я помнил, что накануне мог рассмотреть себя в нем но наклоняясь. Разница была ничтожная, но еще раньше, снимая рубаху, я заметил нечто странное: она стала короче. Ну, так, словно села. Теперь я внимательно присмотрелся к ней. Воротничок и рукава совершенно не изменились. Я положил ее на стол. Она была точно такая же, как раньше, но когда я ее натянул на себя, края оказались чуть ниже пояса. Это не она, это я изменился. Я вырос.
   Мысль абсурдная, и все-таки она обеспокоила меня. Я вызвал внутренний Инфор и попросил сообщить мне адрес врача — специалиста по космической медицине. В Адапте я предпочитал не появляться как можно дольше. После непродолжительного молчания — казалось, автомат задумался — я услышал адрес. Доктор жил на той же улице, несколькими кварталами дальше. Я отправился к нему. Робот провел меня в большую затемненную комнату. Кроме меня, здесь не было никого.
   Минуту спустя вошел врач. Он выглядел так, как будто сошел с семейной фотографии в кабинете моего отца. Маленький, но не худой, с седой бородкой, в золотых очках — первые очки, которые я увидел на человеческом лице с момента возвращения. Его звали доктор Жуффон.
   — Эл Брегг? — спросил он. — Это вы?
   — Я.
   Он долго молчал, разглядывая меня.
   — Что вас беспокоит?
   — По существу, ничего, доктор, только… — я рассказал ему о своих странных наблюдениях.
   Он молча открыл передо мной дверь. Мы вошли в небольшой кабинет.
   — Разденьтесь, пожалуйста.
   — Совсем? — спросил я, оставшись в брюках.
   — Да.
   Он осмотрел меня.
   — Теперь таких мужчин нет, — пробормотал он, будто говорил сам с собой.
   Прикладывая к груди холодный стетоскоп, выслушал сердце. “И через тысячу лет будет так же”, — подумал я, и эта мысль доставила мне крохотное удовлетворение. Он измерил мой рост и велел лечь. Внимательно посмотрел на шрам под правой ключицей, но не сказал ничего. Осмотр длился почти час.
   Рефлексы, емкость легких, электрокардиограмма — ничего не было забыто. Когда я оделся, он присел за маленький черный столик. Скрипнул выдвинутый ящик, в котором он что-то искал. После всей этой мебели, которая начинала вертеться при виде человека, как припадочная, этот старенький столик пришелся мне как-то особенно по душе.
   — Сколько вам лет?
   Я объяснил ему, как обстоят дела.
   — У вас организм тридцатилетнего мужчины, — сказал он. — Вы гибернезировались?
   — Да.
   — Долго?
   — Год.
   — Зачем?
   — Мы возвращались на ускорении. Пришлось лечь в воду. Амортизация, понимаете, ну, а в воде трудно пролежать целый год, бодрствуя…
   — Понятно. Я полагал, что вы гибернезировались дольше. Этот год можете спокойнейшим образом вычесть. Не сорок, а только тридцать девять лет.
   — А… рост?
   — Это чепуха, Брегг. Сколько у вас было?
   — Ускорение? Два g.
   — Ну вот, видите! Вы думали, что растете, а? Нет. Не растете. Это просто межпозвоночные диски. Знаете, что это такое?
   — Да, это такие хрящи в позвоночнике…
   — Вот именно. Они разжимаются сейчас, когда вы освободились из-под этого пресса. Какой у вас рост?
   — Когда мы улетали — сто девяносто семь.
   — А потом?
   — Не знаю. Не измерял; не до этого было, понимаете…
   — Сейчас в вас два метра два.
   — Хорошенькое дело, — пробормотал я, — и долго еще так протянется?
   — Нет. Вероятно, уже все… Как вы себя чувствуете?
   — Хорошо.
   — Все кажется легким, да?
   — Теперь уже меньше. В Адапте, на Луне, мне дали какие-то пилюли для уменьшения напряжения мышц.
   — Вас дегравитировали?
   — Да. Первые три дня. Говорили, что это недостаточно после стольких лет, но, с другой стороны, не хотели держать нас после всего этого взаперти…
   — Как самочувствие?
   — Ну… — начал я неуверенно, — временами… я себе кажусь неандертальцем, которого привезли в город…
   — Что вы собираетесь делать?
   Я сказал ему о вилле.
   — Это, может быть, и не так уж плохо, — сказал он, — но…
   — Адапт был бы лучше?
   — Я этого не сказал. Вы… а знаете ли, что я вас помню?
   — Это невозможно! Ведь вы же не могли…
   — Нет. Но я слышал о вас от своего отца. Мне тогда было двенадцать лет.
   — О, так это было, очевидно, уже много лет спустя после нашего отлета, вырвалось у меня, — и нас еще помнили? Странно.
   — Не думаю. Странно скорее то, что вас забыли. Ведь вы же знали, как будет выглядеть возвращение, хоть и не могли, конечно, все это себе представить?
   — Знал.
   — Кто вас ко мне направил?
   — Никто. Вернее, Инфор в отеле. А что?
   — Занятно, — сказал он. — Дело в том, что я не врач, собственно.
   — Как!
   — Я не практикую уже сорок лет! Занимаюсь историей космической медицины, потому что это уже история, Брегг, и, кроме как в Адапте, работы для специалистов уже нет.
   — Простите, я не знал.
   — Чепуха. Скорее я должен вас благодарить. Вы — живой аргумент против утверждений школы Милльмана, считающей, что увеличенная тяжесть вредно влияет на организм. У вас даже нет расширения левого предсердия, ни следа эмфиземы… и великолепное сердце. Но ведь вы это сами знаете?
   — Знаю.
   — Как врачу, мне нечего добавить, Брегг, но, видите ли… — он был в нерешительности.
   — Да?
   — Как вы ориентируетесь в нашей… нынешней жизни?
   — Туманно.
   — Вы седой, Брегг.
   — Разве это имеет какое-нибудь значение?
   — Да. Седина означает старость. Никто сейчас не седеет, Брегг, до восьмидесяти, да и после это довольно редкий случай.
   Я понял, что это правда: я почти совсем не видел стариков.
   — Почему?
   — Есть соответствующие препараты, лекарства, останавливающие процесс поседения. К тому же можно восстановить первоначальный цвет волос, хотя это утомительная процедура.
   — Ну хорошо… — сказал я. — Но зачем вы мне это говорите?
   Я видел, что он никак не решается.
   — Женщины, Брегг, — коротко ответил он.
   Я вздрогнул.
   — Вы хотите сказать, что я выгляжу как… старик?
   — Как старик — нет, скорее как атлет… но вы ведь не разгуливаете нагишом. Особенно когда сидите, вы выглядите… то есть случайный прохожий примет вас за омолодившегося старика. После восстановительной операции, подсадки гормонов и тому подобного.
   — Ну что ж… — сказал я. Не знаю, почему я чувствовал себя так мерзко под его спокойным взглядом. Он снял очки и положил их на стол. Его голубые глаза чуточку слезились.
   — Вы многого не понимаете, Брегг. Если бы вы собирались до конца жизни посвятить себя самоотверженной работе, ваше “ну что ж” было бы, возможно, уместным, но… то общество, в которое вы возвратились, не пылает энтузиазмом к тому, за что вы отдали больше, чем жизнь.
   — Не нужно таких слов, доктор.
   — Я говорю так, потому что так думаю. Отдать жизнь, что ж? Люди делали это испокон веков… но отдать всех друзей, родных, знакомых, женщин — ведь вы же пожертвовали всем этим, Брегг!
   — Доктор…
   Это слово с трудом прошло сквозь гортань. Я оперся локтем о старый стол.
   — И, кроме горсточки спецов, это не интересует никого, Брегг. Вы это знаете?
   — Да. Мне сказали об этом на Луне, в Адапте… только… они выразили это… мягче.
   Мы замолчали.
   — Общество, в которое вы возвратились, стабилизировалось. Оно живет спокойно. Понимаете? Романтика раннего периода космонавтики кончилась. Это напоминает историю Колумба. Его путешествие было чем-то необычным, но кто интересовался капитанами парусников спустя двести лет? О вашем возвращении поместили две строчки в реале.
   — Доктор, но это ведь не имеет никакого значения, — сказал я. Его сочувствие начинало меня раздражать еще больше, чем равнодушие других. Но этого я не мог ему сказать.
   — Имеет, Брегг, хотя вы не хотите согласиться с этим. Если бы на вашем месте был кто-нибудь другой, я бы помолчал, но вы имеете право знать правду. Вы одиноки. Человек не может жить одиноко. Ваши интересы, все то, о чем вы вернулись, — это островок в море безразличия. Сомневаюсь, многие ли захотят слушать то, что вы могли бы рассказать. Я бы захотел, но мне восемьдесят девять лет…
   — Мне нечего рассказывать, — желчно ответил я. — Во всяком случае, ничего сенсационного. Мы не открыли никакой галактической цивилизации, кроме того, я был всего лишь пилотом. Я вел корабль. Кто-то должен был это сделать.
   — Вот как? — тихо сказал он, поднимая седые брови.
   Внешне я был спокоен, но мною овладело бешенство.
   — Так! И тысячу раз так! А это равнодушие, сейчас — если уж вы хотите знать — задевает меня только из-за тех, кто не вернулся…
   — Кто не вернулся? — спросил он совершенно спокойно.
   Я успокоился.
   — Многие. Ардер, Вентури, Эннессон. Зачем вам, доктор…
   — Я спрашиваю не из праздного любопытства. Это была — поверьте, я тоже не люблю громких слов, — это была как бы моя собственная молодость. Из-за вас я посвятил себя своей профессии. Мы с вами равны своей бесполезностью. Вы, разумеется, можете с этим не соглашаться. Я не буду настаивать. Но мне хотелось бы знать. Что произошло с Ардером?
   — Точно неизвестно, — ответил я. Мне вдруг все стало безразлично. Почему бы в конце концов не рассказать? Я уставился на потрескавшийся черный лак столика. Никогда не думал, что это так будет выглядеть.
   — Мы вели два зонда над Арктуром. Я потерял с ним связь. Не мог его отыскать. Это его радио замолчало, не мое. Когда у меня кончился кислород, я вернулся.
   — Вы ждали?
   — Да. В общем я кружился вокруг Арктура шесть дней. Если говорить точно, сто пятьдесят шесть часов.
   — Один?
   — Да. Мне не повезло, на Арктуре появились новые пятна, и я полностью потерял связь с “Прометеем”. Со своим кораблем. Магнитные бури. Без радио нельзя вернуться. Я имею в виду Ардера. В этих зондах локатор сопряжен с радио. Он не мог вернуться без меня и не вернулся. Гимма вызывал меня. Он был прав, потому что я потом рассчитал — просто так, чтобы убить время, какова была вероятность, что я найду Ардера с помощью радара, — я уже не помню точно, но это было что-то вроде одного к триллиону. Надеюсь, он сделал то же, что Арне Эннессон.
   — Что сделал Арне Эннессон?
   — Потерял фокусировку пучка. Начала падать тяга. Он еще мог удержаться на орбите, ну, скажем, сутки, идя по спирали, и в конце концов свалился бы на Арктур, поэтому он предпочел сразу войти в протуберанец. Сгорел почти на моих глазах.
   — Сколько всего было пилотов, кроме вас?
   — На “Прометее” пять.
   — Сколько вернулось?
   — Олаф Стааве и я. Я знаю, о чем вы думаете, доктор, — что это героизм. Я тоже так думал когда-то, когда читал книги о таких людях. Это неправда. Слышите, что я вам говорю? Если бы я мог, я бросил бы этого Ардера и вернулся сразу, но я не мог. Он тоже не смог бы. Ни один не смог бы. Гимма тоже.
   — Почему вы так на этом… настаиваете? — спросил он тихо.
   — Потому что есть разница между героизмом и необходимостью. Я сделал то, что сделал бы каждый. Доктор, чтобы это понять, нужно побывать там. Человек — это такая крохотная капелька. Какая-нибудь расфокусировка тяги или размагничение полей — начинается вибрация, и мгновенно свертывается кровь. Поймите, я говорю о дефектах, не о внешних причинах, вроде метеоров. Достаточно ничтожной дряни, какого-нибудь перегоревшего проводничка в аппаратуре связи, и готово. Если бы в этих условиях еще и люди подводили, то экспедиции были бы просто самоубийством, понимаете? — Я прикрыл глаза. Доктор, неужели сейчас не летают? Как это могло случиться?
   — Вы бы полетели?
   — Нет.
   — Почему?
   — Я скажу вам. Никто из нас не полетел бы, если бы знал, как там будет. Этого никто не знает. Никто из тех, кто там не побывал. Мы были горсточкой смертельно испуганных, впавших в отчаяние животных.
   — Это не вяжется с тем, что вы только что говорили.
   — Не вяжется. Но так было. Мы боялись. Когда я ждал Ардера, доктор, и кружил вокруг этого солнца, я повыдумывал для себя всяких людей и разговаривал с ними, говорил за них и за себя, и под конец поверил, что они рядом со мной. Каждый спасался как умел. Вы подумайте, доктор. Я сижу тут, перед вами, я нанял себе виллу, купил старый автомобиль, я хочу учиться, читать, плавать, но все, что было, — во мне. Оно во мне, это пространство, эта тишина, и то, как Вентури звал на помощь, а я, вместо того чтобы спасать его, дал полный назад.
   — Почему?
   — Я вел “Прометей”. У Вентури забарахлил реактор. Он мог разнести нас всех. Он не разлетелся, не разнес бы. Может, мы сумели бы его вытянуть, но я не имел права рисковать. Тогда, с Ардером, было наоборот. Я хотел его спасать, а Гимма меня вызывал, потому что боялся, что мы оба погибнем.
   — Брегг, скажите… чего вы ждали от нас? От Земли?
   — Понятия не имею. Я никогда об этом не думал. Мы говорили об этом, как говорят о загробной жизни, как о рае, но представить себе этого не мог никто. Довольно, доктор. Я не хочу больше говорить об этом. Я хотел спросить вас об одном. Что такое эта… бетризация?
   — Что вы о ней знаете?
   Я рассказал ему. Конечно, ничего о том, от кого и при каких обстоятельствах узнал.
   — Так, — сказал он. — Примерно так…в представлении среднего человека это именно так.
   — А я?
   — Закон делает для вас исключение, потому что бетризация взрослых небезопасна для здоровья, скорее даже опасна. Кроме того, считается — я думаю, правильно, — что вы прошли проверку… моральных качеств. И йотом вас… мало.
   — Еще одно, доктор. Вы говорили о женщинах. Зачем вы мне это сказали? Может быть, я вас задерживаю?
   — Нет. Не задерживаете. Зачем сказал? Каких близких может иметь человек, Брегг? Родителей. Детей. Друзей. Женщин. Родителей или детей у вас нет. Друзей у вас быть не может.
   — Почему?
   — Я не имею в виду ваших товарищей, хотя не знаю, захотите ли вы все время оставаться с ними, вспоминать…
   — О небо, с какой стати! Ни за что!
   — Ну вот! Вы знаете две эпохи. В одной вы провели молодость, а другую познаете теперь. Если добавить эти десять лет, ваш опыт несравним с опытом любого вашего ровесника. Значит, они не могут быть вашими равноправными партнерами. Что же, среди стариков вам жить, что ли? Остаются женщины, Брегг. Только женщины.
   — Скорее одна женщина, — буркнул я.
   — Насчет одной теперь трудно.
   — Как это?
   — Мы живем в эпоху благосостояния. В переводе на язык эротических проблем это означает — беспощадность. Ни любовь, ни женщину нельзя приобрести за деньги. Материальные факторы исчезли.
   — И это вы называете беспощадностью, доктор?
   — Да. Вы, наверно, думаете — раз я заговорил о купле любви, — что речь идет о проституции, скрытой или явной. Нет. Это уже очень давняя история. Раньше женщину привлекал успех. Мужчина импонировал ей своим заработком, профессиональным мастерством, положением в обществе. В равноправном обществе все это не существует. За редкими исключениями. Если б вы, например, были реалистом…
   — Я реалист.
   Он усмехнулся.
   — Это слово теперь имеет иное значение. Так называется актер, выступающий в реале. Вы уже были в реале?
   — Нет.
   — Посмотрите парочку мелодрам, и вы поймете, в чем заключаются нынешние критерии эротического выбора. Самое важное — молодость. Потому-то все так борются за нее. Морщины, седина, особенно преждевременная, вызывают почти такие же чувства, как в давние времена проказа…
   — Почему?
   — Вам это трудно понять. Но аргументы здравого смысла бессильны против господствующих обычаев. Вы все еще не отдаете себе отчета в том, как много факторов, игравших раньше решающую роль в эротической сфере, исчезло. Природа не терпит пустоты: их должны были заменить другие. Возьмите хотя бы то, с чем вы настолько сжились, что перестали даже замечать исключительность этого явления, — риск. Его теперь не существует, Брегг. Мужчина не может понравиться женщине бравадой, рискованными поступками, а ведь литература, искусство, вся культура целыми веками черпала из этого источника: любовь перед лицом смерти. Орфей спускался в страну мертвых за Эвридикой. Отелло убил из любви. Трагедия Ромео и Джульетты… Теперь нет уже трагедий. Нет даже шансов на их существование. Мы ликвидировали ад страстей, и тогда оказалось, что вместе с ним исчез и рай. Все теперь тепленькое, Брегг.
   — Тепленькое?..
   — Да. Знаете, что делают даже самые несчастные влюбленные? Ведут себя разумно. Никаких вспышек, никакого соперничества…
   — Вы… хотите сказать, что все это… исчезло? — спросил я. Впервые я ощутил какой-то суеверный страх перед этим миром.
   Старик молчал.
   — Доктор, это невозможно. Как же так… неужели?
   — Да. Именно так. И вы должны принять это, Брегг, как воздух, как воду. Я говорил вам, что насчет одной женщины трудно. На всю жизнь почти невозможно. Средняя продолжительность связей — около семи лет. Это все же прогресс. Полвека назад она равнялась едва четырем…
   — Я не хочу вас больше задерживать, доктор. Что же вы мне посоветуете?
   — То, о чем я уже говорил, — восстановление первоначального цвета волос… это звучит банально, понимаю. Но это важно. Мне стыдно давать вам такой совет. Не за себя. Но что же я…
   — Я благодарен вам. Серьезно. Последнее. Скажите… как я выгляжу… на улице? В глазах прохожих? Что во мне такого?
   — Вы иной, Брегг. Во-первых, ваши размеры. Это какая-то “Илиада”. Исчезнувшие пропорции… это даже может быть некоторым шансом, но вы ведь знаете судьбу тех, которые слишком выделяются.
   — Знаю.
   — Вы немного великоваты… таких я не помню даже смолоду. Сейчас вы выглядите как человек очень высокий и отвратительно одетый, но это не костюм виноват — просто вы такой уж неслыханно мускулистый. До полета тоже?
   — Нет, доктор. Это все те же два g, я вам говорил.
   — Возможно.
   — Семь лет. Семь лет двойного ускорения. Конечно, все мускулы должны были увеличиться, брюшные, дыхательные, я знаю, как выглядит моя шея. Но иначе я бы задохнулся, как мышь. Мускулы работали, даже когда я спал. Даже во время гибернации. Все весило в два раза больше. Это все поэтому.
   — Другие тоже?.. Простите, что я спрашиваю, но это уж во мне заговорил врач… Видите ли, еще не было такой длительной экспедиции…
   — Я знаю. Другие? Олаф почти такой же, как я. Наверно, это зависит от скелета, я всегда был ширококостный. Ардер был выше меня. Больше двух. Да, Ардер… О чем это я говорил? Другие? Я ведь был самый молодой и поэтому легче всех адаптировался. По крайней мере Вентури так утверждал… Вы знаете работы Янссенна?
   — Янссенна? Это же наша классика, Брегг…
   — Вот как? Смешно, это был такой подвижный маленький доктор… Знаете, я выдержал у него однажды семьдесят девять g в течение полутора секунд…
   — Что?
   Я улыбнулся.
   — Это даже удостоверено. Но это было сто тридцать лет назад. Сейчас для меня и сорок слишком много.
   — Брегг, да ведь сейчас никто и двадцати не выдержит!
   — Почему? Неужели из-за этой бетризации?
   Он молчал. Мне показалось, что он знает что-то такое, о чем не хочет мне сказать. Я встал.
   — Брегг, — сказал он, — уж если мы об этом заговорили: будьте осторожны.
   — В чем?
   — Остерегайтесь себя и других. Прогресс никогда не доставался даром. Мы избавились от тысяч и тысяч опасностей, конфликтов, но за это пришлось платить. Общество стало мягче, а вы бываете… можете быть… слишком жестоким. Вы понимаете?
   — Понимаю, — ответил я, вспоминая о том человеке, который смеялся в ресторане и замолчал, когда я к нему подошел.
   — Доктор, — сказал я вдруг, — знаете… я встретил ночью льва. Даже двух. Почему они на меня не напали?
   — Теперь нет хищников, Брегг… бетризация… Вы встретили его ночью? И что же вы сделали?
   — Я его чесал под подбородком, — сказал я и показал как. — Но насчет “Илиады”, доктор, это преувеличение. Я здорово испугался. Что я вам должен?
   — Даже не вспоминайте об этом. И если вы когда-нибудь захотите…
   — Благодарю вас.
   — Но только не откладывайте слишком, — добавил он почти шепотом, когда я уже выходил. Только на лестнице я понял, что это означало: ему ведь было около девяноста лет.
   Я вернулся в отель. В холле была парикмахерская. Конечно, ее обслуживал робот. Я попросил подстричь меня. Я порядочно зарос, волосы так и торчали над ушами. Больше всего поседели виски. Когда робот кончил, я решил, что теперь выгляжу менее дико. Он мелодичным голосом спросил, не покрасить ли.
   — Нет, — сказал я.
   — Апрекс?
   — Что это?
   — Против морщин.
   Я заколебался. Все это было страшно глупо, но, может быть, доктор все-таки был прав?
   — Хорошо, — согласился я.
   Он покрыл мое лицо слоем резко пахнувшего желатина, который стянулся как маска. Потом я лежал под компрессами, радуясь, что не вижу сам себя.
   Я отправился наверх; в комнате уже лежали пакеты с жидким бельем, я сбросил одежду и вошел в ванную. Там было зеркало.
   М-да. Я мог испугать кого угодно. Я и не подозревал, что выгляжу как ярмарочный силач. Бугры мускулов, торс, я весь был какой-то бугристый. Когда я поднял руку, грудная мышца напряглась, и в ней раскрылся глубокий шрам шириной в ладонь. Я попытался разглядеть тот второй, что был возле лопатки, из-за которого меня назвали счастливчиком, — если б осколок прошел на три сантиметра левее, он раздробил бы мне позвоночник. Я стукнул себя по животу, твердому, как доска.
   — Ты, скотина, — шепнул я в зеркало. Захотелось принять ванну, настоящую, без этих озонных вихрей… Утешила мысль о бассейне, который будет при вилле. Попытался надеть один из купленных нарядов, но никак не мог решиться расстаться с брюками. Поэтому натянул только белый свитер, хотя мой старый, черный, истрепанный на локтях, нравился мне больше, и отправился в ресторан.