Страница:
- Довольно дурацкая повадка - ходить в гости с дикими зверьми и по ночам, - рассудительно отметил Сергей Андреич.
Штруф учтиво откланялся:
- Не бойтесь, я его придерживаю, - и тотчас шепнул псу некое магическое слово, после которого тот сразу приобрел как бы картонную наружность. - Я к вам одновременно по трем сверхсрочным делам.
- Ничего не покупаю, - сказал Скутаревский.
- Ничего не продаю, - отозвался Штруф и прибавил многозначительно: Хотя есть вещь, за которую вы схватились бы и которая не весит ни грамма, но я не отдам ее даже за этот мир.
- Тогда входите, черт возьми. Полкана на гвоздь! - И, впустив гостя, плотно прикрыл дверь.
Не дожидаясь приглашения, Штруф уселся на койке и с видом усталого достоинства придвинул стул Скутаревскому - так, чтобы сидеть лицом к лицу. Теперь он имел вид почти торжественный; веки его часто и чувствительно моргали; воротник густо был припудрен перхотью.
- Меня обидеть трудно, Сергей Андреич, уже потому, что я бесконечно предан вам. И хотя это преувеличение основано главным образом на полном бессилии моем, вы можете быть вполне уверены, что я не плюну вам в чернильницу, когда вы отвернетесь. Как ваше здоровье, такое и политическое? - И, не дожидаясь ответа, гнал дальше: - Я пришел извиниться. Ту маленькую собачку, которую я обещал вам в минуту слабости, я проел. То есть продал, разумеется, но горьки мне были эти деньги, как самое собачье мясо. Взамен я мог бы предложить этого совершенно прирученного дога... или притащить альбом с моими собаками, чтобы вы могли выбрать...
- Нет, - кратко высказался Скутаревский.
- ...равным образом я мог бы взамен предложить вам п о м м е р, великолепно сохранившийся. Это древнейший предок того фагота, которым вы, без сомнения, прославите себя в той же степени, что и наукой. - Речь его звучала почти изысканно, но язык, к сожалению, заплетался. Во всяком случае, было бы варварством прервать руганью или пинком такое ученое вступленье. - Я смею догадываться, что это и есть первое творенье того великолепного мессера Афранио дельи Альбонези, каноника, который впервые догадался перегнуть трубку неуклюжей бомхарты пополам и сложить ее наподобие связки фаготто. Отсюда и название! Lei capisce?*
_______________
* Понимаете? (итал.)
- Говоря скромно, чтоб не обидеть, вы пьяны нынче, - вставил Скутаревский, несколько потешаясь.
Гость тонко улыбнулся: гаеры, паяцы, шуты гороховые всегда бывали аристократами даже среди истинных королей!
- Исключительно из заботы о здоровье. Пью давно, и уж не один гипнотизер на мне сломался. Но... водка промывает капилляры и, по слухам, растворяет крахмал.
Нужно было все же иметь чрезвычайные основанья, чтоб для начала обнаруживать такую наглость.
Сергею Андреичу стало жарко от гнева и тесно в воротничке; он расстегнул его и ослабил галстук.
- Я знал, что вы шут... но ничего, щекочите меня. Мне интересно ваше мозговое устройство.
Штруф встал, поклонился и продолжал, прокашлявшись:
- Собаку, значит, вы не хотите. А жаль: отменной марки. Медали ее родителей занимали пространство в два с половиной квадратных... и я бы советовал потому, что в плане ваших электронных теорий человек не имеет преимуществ перед собакой. Я позволю маленькое отступленье. Бесконечность, полагаю я, рассчитывая на ваше снисхождение, прерывиста: волны, линзы, интервалы бытия... островки! Научному человеку это должно быть понятно. В ней висит некое извечное вселенское руно, а перпендикулярно к нему проходит плоскость, разделяя будущее от прошедшего: словом, проекции этих линий на плоскости и суть мы, люди и собаки, но вот я, Штруф, вопрошаю: кто сказал, что эта плоскость одна?.. - Он потер лоб, кашлянул и сконфузился. - Простите, я запутался, забыл один тут поворот... Поворот к бессмертию! Я хотел сказать, что ты только рябь на воде, следы от чьих-то дуновений. Все это, впрочем, к тому, что собаку эту я оставлю бесплатно, но с условием - я буду навещать ее в праздничные дни.
- Я уже сказал - нет, - засмеялся Скутаревский.
Без тени смущения Штруф почесал верхнюю губу.
- Второе дело - серьезнее. Я собираюсь говорить о вашем брате. - Он сделал паузу, соответствующую важности момента. - С некоторого времени я живу у Федора Андреича. Он приютил меня с простотою истинно гениального человека, когда меня раскулачивали в шестой и уже в последний раз. Надо отметить, что он очень уважает вас: он считает, что вы безмерного величия человек, а он только тень ваша. Я стал, в свою очередь, его тенью, - таким образом, мы с вами родственники. Долгое время мы упражнялись с ним в трудах и размышлениях об искусстве. Я изучил его в подробностях. Это почти кит, но кит наполовину дохлый. Если его не поддержать, он сломается. Он задумал смешную вещь...
- Чему вы улыбаетесь? - теряя терпение, осведомился Скутаревский.
- Я отвечу словами Мотаннабия: пусть тебя не вводит в заблуждение улыбающийся рот.
- Мотаннабий - это вы выдумали сейчас!
Лицо Штруфа посуровело.
- Я читал эту книгу в девятнадцатом году, в трехдневном ожидании поезда, на станции Арзамас, - торжественно объявил Штруф. - Помню, на полу лежали вповалку люди, три сотни человек, из них, наверно, штук сорок в сыпняке и уже мертвых. Я помню также ночь, блеклое окно станционного фонаря и страницу арабской книги, почему-то закапанную стеарином. И я понял этого тысячелетнего араба...
- Мне неинтересно про араба, щекочите меня на другой манер.
- Хорошо, я умолкаю, хотя я такой же царь вселенной, как и вы... Итак, после одной шумной беседы ваш брат с маху кинул в меня ножом. Волнение помогло ему промахнуться. Мне стало жалко его: мир так тесен, что даже и Штруфа, мертвого, в нем спрятать некуда. Я извернулся и сказал: я не смею умирать так рано... и я прощаю тебя, знаменитый артист. И я намерен уйти от него совсем. Скоро я буду окончательно свободен, чтоб не присутствовать при его художнических мытарствах. Я могу быть полезен всякому в диапазоне от няни - до мозольного оператора. Если хотите, я буду жить у вас.
- Мерси, не вышло, - твердо и не без юмора ответил Скутаревский. Кстати, смахните... у вас клоп на воротнике.
- Да? - удивился тот и, зажав в пальцах, прибавил: - Нет, это просто черный хлеб. Итак, теперь следует пункт третий... - Он нерешительно погладил колено, желвачки под его глазами дрогнули. - Вы переживаете сейчас трудный процесс распада семьи. Я вижу это, милый профессор, и страдаю вместе с вами. Я обязан прийти на помощь.
Скутаревский брезгливо шевельнулся:
- Послушайте, вы, царь вселенной... вы эти свои штучки бросьте!
- Одну минутку терпенья! - Штруф слегка отодвинулся, и в голосе его зазвенела какая-то жестянка, уцелевшая от общей ржавчины. - Итак, я имею предложить вам для удобства некоторых перемен... купить квартиру. В центре города, у застройщика. Голландское отопление, электричество, водопровод, утепленная уборная, окна в сад. Весной - совершенный парадиз. Вполне подходящее помещение для переживаний. Я бы даже мог начертить план, если бы вы...
- Ступайте вон, гадкий дармоед вы... - с непостижимой вялостью произнес Скутаревский, вставая.
Вслед за ним поднялся и Штруф; не было в нем и тени смущения за эту уже последнюю в их отношениях неудачу.
- ...если вы пожелаете, - совершенно спокойно досказал он. Шестнадцать сажен полезной площади, ванна требует небольшого ремонта, колонка распаяна... И думайте крепко, потому что телефона у меня нет, а конкурентов шестеро. Я не обижен на вас, потому что уважать меня - значит не уважать себя. Не смею задерживать долее... - И вышел, не разжимая пальцев, унося свое с собою.
Из прихожей донеслось урчанье отвязываемого пса, потом ерзанье калош, потом громкий шорох, точно два огромных тела одновременно протискивались в тесную дверь. Скутаревский выскочил в прихожую, когда в проходе исчезал безволосый, какой-то спиральный хвост пса.
- Слушайте, вы!.. - крикнул Сергей Андреевич.
Тот обернулся неспешно и в галстук Скутаревского глядел даже величественно; он был раздающий блага жизни и, пожалуй, презирал принимающих.
- На будущее время... меня зовут Осип Бениславич, - внушительно, на всю лестницу, сообщил Штруф; на площадках лестницы к нему возвращалось достоинство, на улице же он бывал просто неприступен. - И потом прошу быстрее, я спешу: у меня дома сука родит...
- Меня интересует, Осип Бениславич... - тихо, стыдясь лестничного эха, сказал Скутаревский, - сколько стоит ваша квартира?
Штруф помолчал.
- Давеча она стоила двадцать семь. Теперь она стоит ровно тридцать тысяч, Сергей Андреич. Я должен поправить свое здоровье, расшатанное вашими выходками.
- Но это безумно... никто не имеет таких денег! - вспыхнул Скутаревский.
- Да... но и коньяк подорожал. Теперь, надеюсь, вы поняли: вопрос о вашем здоровье - вопрос о вашей кредитоспособности. Я не могу бросаться такими суммами... - И, поклонившись еще раз, с беззаботным видом сытого человека стал спускаться с лестницы.
Он спускался медленно, давая Скутаревскому время думать, и пес его помахивал хвостом так, как поигрывает тросточкой перед почтенным человеком всякий гуляющий и пули достойный прохвост.
ГЛАВА 14
Первое возмущение схлынуло, и осталась досада: общий тон и мотивировки Штруфа заслуживали, конечно, мордобоя, но Штруф ушел и унес с собою последнюю возможность покончить с этим не в меру затянувшимся семейным анекдотом: уехать подальше от шкафа с пропылившимися парнасцами стало насущной потребностью Скутаревского. Но квартир в городе не было, и средства, отпускаемые на строительство новых домов, не покрывали острой жилищной нужды. Поэтому предложение Штруфа представлялось особенно заманчивым и могло не повториться. Правда, отыскать этого щелкопера было легко, - со своими фантастическими товарами он мотался по десятку знакомых, - стоило только свистнуть. И Сергей Андреич свистнул бы, и даже с признанием застарелой вины перед Штруфом, имей он только в достаточном количестве деньги. Но вот денег-то и не было! Зарплаты его хватало лишь на утоление насущных потребностей, сбережений не было вовсе, и даже если бы раскидать с молотка смехотворные сокровища Анны Евграфовны, требуемой суммы все равно не набралось бы. Впервые Сергей Андреич с такой остротой чувствовал отсутствие денег на текущем - так, кажется, зовется это у порядочных людей - счету. И, несмотря на свою житейскую неумелость, он довольно быстро сообразил, что в таких случаях деньги занимают у приятеля; следовало только выбрать самого денежного и членораздельно объяснить ему случившуюся нужду. Дальше все шло по правилам логики, нормальной для всякого наивного, провинциального человека.
Тот выписывает чек и, игриво трепля смущенного друга по плечу, сует ему в жилетный карман бесценную хрусткую бумажку. Потом Сергей Андреич грузит на извозчика книги и чемодан с бельем, ставит между ног араукарию и, троекратно расплевавшись со своим вчерашним днем, по-студенчески перебирается на новое жилище. Женя приходит часом позже, с цветами, совсем не похожими на те, которые были в страшное утро его фактической женитьбы; она прячет их в прихожей: приличному секретарю, качества которого должны совпадать с качествами арифмометра, лирических эмоций не полагается. К концу дня все тот же Штруф, помолодевший от чужого счастья, привозит дешевую, бамбуковую например, мебель. Он еще сердится, но лишь для вида. Стулья скрипят, гнутся, их пахучий лак прилипает к пальцам, но все это в гомерической степени способствует ребячливой радости новых жильцов. Вечером Сергей Андреич читает Жене свое очередное сочинение о трансформаторных маслах; его изобретательность соперничает с остроумием. Длиннейшие формулы легко укладываются в прелестные ямбы и анапесты. Женя слушает с упоением, поджав под себя ноги и кутаясь в мягкий пензенский платок, - в раскрытую дверь вместе с затихающим гулом города плывет влажная вечерняя прохлада... Женя спорит, она сторонница несколько иного направленья, но Скутаревский говорит строго: "Ну, ну, пора спать, товарищ секретарь... утром потрудитесь отправить в типографию гранки..." Она уходит нехотя; ей жалко, что в прочитанном куске рукописи только шестьдесят страниц, и еще ей хотелось бы, чтобы Скутаревский поиграл хоть немного на фаготе. Он догадывается и берется за инструмент; вот он держит фагот, как ружье, на изготовку; вот он играет с в я щ е н н у ю человеческую в е с н у. Все, весь мир видит в фаготе лишь гротескное, да и Скутаревский склонен понимать свой инструмент лишь как комический оркестровый голос; Женя впервые раскрывает в нем сходство с лирической, простодушной свирелью Пана. Кажется, это и распахивает ее душу. Играй, играй, лесной старик, шевели склеротические пальцы, пой про благословенную жизнь, которая пускай становится тысячекратно шире и разливистей... И вот Скутаревский живет, но ему хочется еще больше ущемить себя железной дисциплиной, слиться с толпами, которые со сжатыми губами идут на штурм, свершать для них, бороться и... любить? Ресницы Жени дрожат, но время приказывает расходиться; тонкая фанерная дверь надежнее проволочных рогаток разделяет их до утра... Весь этот комплекс канареечных ощущений проскочил в нем за то краткое мгновенье, пока он раскрывал перед собою книжку с записанными номерами телефонов. Он начал с А и сразу надул нижнюю губу.
На эту букву были помечены главным образом сухие казенные люди, как определил он с первого взгляда, а казенному истукану не откроешься; он перевернул страницу без сожаления. С буквы Б начинался разнобой: Брюхе был уже недосягаем, у Брасова была умильная морда ксендза и давленые клюквенные губы паяца, Бобович уехал в Туркестан на новостройку. На букву В вовсе не было людей, а лишь названия учреждений, каждое из которых произносилось так же трудно, словно напильником проводили по зубам... Логика его терпела ущерб, он залистал странички быстрее, выписывая на бумажном клочке возможных кандидатов в благодетели. Иные были отвратительны ему: у Граперонова М. Н. всегда нестерпимо пахло изо рта чернильным карандашом; Граперонова К. Н., этого цинического бонзу в шелковой шапочке, потому что зябла лысина, он вообще беспричинно презирал. Вездесущие Давильцин и Зуммер были, по существу, невежды и авантюристы, несмотря на значительные посты, куда их выбрали для заполнения новой мебели ленинградского треста; откровенная контрреволюционность Кортенки коробила Скутаревского; Мумарев, нелюдим, жадюга и заика, все равно не даст. Талицын - такой тощий и плоский, точно спать ложился в книгу и прикрывался кожаным переплетом, - непременно кашлянет в кулачок и "кхе-кхе, скажет, я подумаю...". Сергей Андреич испытал дробненький холодок в лопатках: друзей у него в наличности не оказывалось, и это было страшно. Дальше он перелистывал страницы уже с вялым любопытством, по старой привычке доводить научное исследование до конца... Его улов был небогат, на полях остались выписанными лишь две фамилии: Девочкин и Петрыгин. Иван Иеронимович Девочкин - это было смешно, весело и величественно; известный хирург, гремевший в свое время в обеих столицах, демократ, любимец студентов, надежда своего поколения и умница, всегда искренне, по-дружески и, как старший, несколько покровительственно относился к Скутаревскому. В общем, Сергею Андреевичу все-таки везло, - он схватился за телефон.
К телефону долго не подходили; потом откликнулась жена Ивана Иеронимовича.
- Это я, Скутаревский... - засмеялся Сергей Андреич, заранее радуясь удаче. - Вы, наверно, думаете, что я умер. Ерунда, все-таки я пригласил бы вас на панихидку.
- Нет, я не думала этого, - без выражения ответила жена Девочкина. Да, здравствуйте...
- Иван Иеронимович дома?.. или загулял? Мне его по делу на минутку...
- Нет, его нету... - Она помолчала и затем сказала с упреком: - Иван Иеронимович помер.
- ...как? - гаркнул Скутаревский, почти падая на аппарат, и какая-то пелена отделила его на мгновенье от живого мира. Его обожгло это известие, но как-то сразу он примирился с ним и дальше, может быть, скучал. Когда?..
- Месяц назад; об этом было в газетах... - И, почувствовав, что незнание Скутаревского правдиво, стала рассказывать о последних минутах мужа - обстоятельно, нудно и с бесконечными повторениями, как умеют только вдовы.
Описание последних минут Девочкина заняло более получаса. Сергей Андреич слушал ее дряблый старческий голос со стыдом и досадой; шутка, которою он в начале разговора приветствовал вдову, звучала явным балаганом. Вдове же приятно было рассказать другу покойного все мельчайшие детали болезни; потом она начала плакать в телефон, и Скутаревский принужден был произносить соответственные утешения такого банального стиля, что едва положил трубку - осталось ощущение, точно воду на гору таскал. И хотя монументальную тень Ивана Иеронимовича не так-то легко было выселить из памяти, он решился на дальнейшие поиски. Оставался только Петрыгин... Правда, он приходился родным братом женщине, которую Скутаревский покидал, но Петр Евграфович не мог не понимать, что в разрыве этом заключается и освобождение сестры из мучительной и скверной истории; кроме того, уж он-то наверняка владел свободными средствами!
Ехать на поклон к Петрыгину, конечно, было противно. Даже и в годы молодости, когда подступали официальные случаи, Сергей Андреевич старательно избегал таких посещений. Консервативный, мелочный уклад шуриновой жизни отвращал его в высочайшей степени. За последние годы тот и сам не настаивал, чтобы грустное это родство трансформировалось в прежнюю дружбу, - а Скутаревский и вовсе обрадован был бы любой оказии навсегда вычеркнуть его из памяти. Конечно, тот выразил бы притворное, немножко чопорное удивление, но, в сущности, возликовал бы от возможности быть полезным заносчивому зятю: конечно, он предложил бы немедленно послать за ним машину, если только Скутаревский нуждается в разговоре наедине, а собственный его б ь ю и к окажется, например, в ремонте. Как бы то ни было, Петр Евграфович знал, что такое гостеприимство не останется без щедрой оплаты. В общих условиях того года самый факт посещения Скутаревского представлял собою вещь, из которой предприимчивый деляга мог выцедить всяческий барыш.
Встреча их могла быть крайне любопытна. Знаменательный банный разговор так и не получил завершенья, каждый верил, что за ним осталось последнее слово. Правда, сибирская райстанция, по сведениям Черимова, работала бесперебойно, и потом по почте однажды Сергей Андреич получил резолюцию на залитой чаем, нарочито неряшливой папиросной бумаге: "...принимая во внимание повышенную влажность торфа, при которой котлы не дают полной своей мощности, а также удаленность от центра и слабую квалификацию местных технических сил, признать, что увеличение резервов в данном случае оправдывает себя". Без сомнения, бумажка была послана по требованию Петрыгина, - может, даже сам и в конверт заклеивал, - со специальной целью утереть нос Скутаревскому. Но Сергей Андреич, охладев к сыну, и не собирался скандалить по поводу подозрительного казуса; новые подоспевали заботы, и далекая сибирская торфянка давно закуталась в крепкие сибирские туманы. Надо сказать, что забвение далось ему без особых усилий совести. Сын - это еще болело, но уже как прошлое. Дорога к Петрыгину была свободна, и Сергей Андреич хотел думать, что поездка туда не составит для него жестокого и унизительного компромисса. И тут-то снова разыгралось потревоженное его воображение.
Старинный с бездарной декадентской облицовкой дом, где безвыездно существовал Петр Евграфович, каждым камнем своим наводил уныние. Это начиналось с богатой и затхлой лестницы, которая не мылась, видимо, со времен Октября, - со щербатых ступенек с выкраденными плитками, с мутных стен, где зияли линялые потеки плевков. Кажется, обитатели этой обширной братской могилы, разочаровавшись в справедливости, и не добивались более в этом мире красоты. И верно, жили здесь разные люди со стреляющими двойными фамилиями, старомодного покроя и безвозвратно умерших профессий. Мнемонически Сергей Андреич запомнил: дверью в дверь с Петрыгиным помещался один когда-то чудовищно знаменитый адвокат, но слава изошла из него, как воздух из резинового чертика, - скорбную скоробленую кожицу его иногда встречала Анна Евграфовна у брата на лестнице, когда кожица спускалась проветриться и погулять. Жизнь спрессовала обитателей, как туркестанский изюм, в тяжеловесные тюки; давно они утратили собственную форму и цвет; они путешествовали в будущее с тем же равнодушием, с каким несется в космическое пространство весь неживой инвентарь планеты... Стоялая вонь прошлого шибала здесь в нос гостя, как из детского пугача. Распахивалась забронированная полдюжиной замков дверь, и ошеломленный посетитель видел себя во весь рост, как бы изъеденного рваными чумными пятнами: осыпалась с зеркала древняя екатерининская амальгама. Квартира Петрыгина являлась логическим продолжением лестницы. Потом начиналось шествие по низким, как бы сужающимся коридорам, густо заселенным вещами. Иное валялось на полу, неторопливо ползя к помойке; иное, запакованное в рогожи, пылилось на самодельных полатях; иное с обезьяньей ловкостью держалось на стенах. Все это были вместительные резервуары давно погибших эмоций: люстра, вазы, аристон - большая музыкальная шкатулка, невероятная пищаль, из которой сам изобретатель не посмел выстрелить ни разу, и, среди прочего, общежитие мелких хрущовых жучков, ловко сделанное в виде чучела морской птицы. Этими вещами, как на бирках крепостных мужиков, отмечались грозовые происшествия тех лет. До войны вещи выглядели осмысленно, но вот сломалась ножка у павловского столика, и починить его было некому. В тот год, одновременно с знакомым краснодеревщиком, призвали и Платошу ратником второго ополчения. Неожиданно упала люстра и придавила любимого кота. Потом пошли черные газеты и белый снег последней р о с с и й с к о й зимы. Запасали сахар и крупу в огромные севрские вазы, которые пригодились впервые в жизни. Продавали почти даром французскую эротическую библиотеку Евгения Евграфовича, растерзанного солдатами на фронте; спекулянт, который обменивал ее на муку, унизительно долго рассматривал похабные картинки, хохотал, трогал пальцами, чтоб удостовериться, а владельцы библиотеки стоя терпеливо ждали его решения... Замерзла уборная, лед пробивали старинной пищалью, и тут бабушка Екатерина Егоровна умерла от сыпняка. Стреляли с соседней крыши по юнкерам и прострелили ящик аристона; Платошу пристрелили еще раньше. Домком отобрал пианино для детских яслей. Петр Евграфович отморозил ногу в очереди за мороженой картошкой. Продали диван, продали сервант, продали люстру, обменяли на мыло бронзового Пигмалиона... Потом переменилось: купили диван, купили буфетик, починили аристон, купили пианино, купили... это был нэп. Потом опять продали, уже накрепко. Чаще приходили старьевщики, барахольщики, антикварные проныры, соглядатаи, Штруфы и просто глядуны. Ужасный дом этот лихорадило; он уже не примечал событий, но только бредовую, блошиную скачку вещей, закрутившихся в буревом смерче...
Сергей Андреич испытывал томительную скуку, когда видел икону в углу петрыгинского кабинета, повешенную на виду. Сам Петр Евграфович давно разуверился во всем, икона служила ему лишь средством вызова, протеста, своего рода стенкой, за которой отсиживался до поры. Но не скуку, а прилив ярости чувствовал Скутаревский, когда видел аристон, под который праздновали его женитьбенную сделку. Вещи стояли мрачнее могильных памятников, но, он знал, в секретном ящичке одной из этих деревянных развалин хранились бесценные тридцать тысяч, необходимые ему для вступления в новую жизнь. Запустелое место требовало к себе уважения, и следовало заранее побороть свою непримиримость. Может быть, даже придется раскланяться с адвокатской кожицей или спросить о здоровье содержимого в неряшливом капоте, которое проскользнет посреди разговора по коридору. "Редкий гость, редкий гость..." - заговорит хозяин, весь играя, как призма, когда, тонкий и сочный, падает в нее луч. А сам будет думать: "Неспроста, неспроста... Скутаревский зря не пойдет к Петрыгину". Потом он заведет политический разговор, в котором пошлость искусно сочетается со сплетней, а Скутаревскому останется - поддакивать? Ну да!.. ведь это он, Скутаревский, придет к Петрыгину просить денег, а не наоборот.
Словом, Сергей Андреич трижды брался за трубку и всякий раз, точно тяжесть ее превышала его силы, не мог оторвать от рычага. Прямая необходимость, ибо бушевала на кухне жена, снова гнала его к аппарату, и он шел, презирая в себе минутную слабость. Еще неизвестно, однако, сдался ли бы он на петрыгинскую милость, когда прозвучал телефонный звонок. Трубка едва не выпала из рук: ему везло, звонил сам Петрыгин, и в голосе его, слегка порхающем, не отражалось и доли прежней неприязни. Очень спокойно, вполне с тактом, он приглашал зятя поехать за город, в деревню, в глушь и снег, на лисью охоту.
- Тебе полезно, родной: ты заплесневел, как груздь без засола. Небось и мысли скверные лезут. В наше время чаще следует думать...
- ...о спасении души? - засмеялся Скутаревский, потому что ему тоже стало жарко и весело.
- Нет, но об умственной гигиене.
- Да, ты прав, - бормотал Сергей Андреич, размышляя, что, наверное, с таким же ребяческим ликованьем обставляют друг друга жулики при дележе добычи. Разыгрывая видимость сопротивленья, он прибавил на всякий случай: - Да, но у меня завтра...
Штруф учтиво откланялся:
- Не бойтесь, я его придерживаю, - и тотчас шепнул псу некое магическое слово, после которого тот сразу приобрел как бы картонную наружность. - Я к вам одновременно по трем сверхсрочным делам.
- Ничего не покупаю, - сказал Скутаревский.
- Ничего не продаю, - отозвался Штруф и прибавил многозначительно: Хотя есть вещь, за которую вы схватились бы и которая не весит ни грамма, но я не отдам ее даже за этот мир.
- Тогда входите, черт возьми. Полкана на гвоздь! - И, впустив гостя, плотно прикрыл дверь.
Не дожидаясь приглашения, Штруф уселся на койке и с видом усталого достоинства придвинул стул Скутаревскому - так, чтобы сидеть лицом к лицу. Теперь он имел вид почти торжественный; веки его часто и чувствительно моргали; воротник густо был припудрен перхотью.
- Меня обидеть трудно, Сергей Андреич, уже потому, что я бесконечно предан вам. И хотя это преувеличение основано главным образом на полном бессилии моем, вы можете быть вполне уверены, что я не плюну вам в чернильницу, когда вы отвернетесь. Как ваше здоровье, такое и политическое? - И, не дожидаясь ответа, гнал дальше: - Я пришел извиниться. Ту маленькую собачку, которую я обещал вам в минуту слабости, я проел. То есть продал, разумеется, но горьки мне были эти деньги, как самое собачье мясо. Взамен я мог бы предложить этого совершенно прирученного дога... или притащить альбом с моими собаками, чтобы вы могли выбрать...
- Нет, - кратко высказался Скутаревский.
- ...равным образом я мог бы взамен предложить вам п о м м е р, великолепно сохранившийся. Это древнейший предок того фагота, которым вы, без сомнения, прославите себя в той же степени, что и наукой. - Речь его звучала почти изысканно, но язык, к сожалению, заплетался. Во всяком случае, было бы варварством прервать руганью или пинком такое ученое вступленье. - Я смею догадываться, что это и есть первое творенье того великолепного мессера Афранио дельи Альбонези, каноника, который впервые догадался перегнуть трубку неуклюжей бомхарты пополам и сложить ее наподобие связки фаготто. Отсюда и название! Lei capisce?*
_______________
* Понимаете? (итал.)
- Говоря скромно, чтоб не обидеть, вы пьяны нынче, - вставил Скутаревский, несколько потешаясь.
Гость тонко улыбнулся: гаеры, паяцы, шуты гороховые всегда бывали аристократами даже среди истинных королей!
- Исключительно из заботы о здоровье. Пью давно, и уж не один гипнотизер на мне сломался. Но... водка промывает капилляры и, по слухам, растворяет крахмал.
Нужно было все же иметь чрезвычайные основанья, чтоб для начала обнаруживать такую наглость.
Сергею Андреичу стало жарко от гнева и тесно в воротничке; он расстегнул его и ослабил галстук.
- Я знал, что вы шут... но ничего, щекочите меня. Мне интересно ваше мозговое устройство.
Штруф встал, поклонился и продолжал, прокашлявшись:
- Собаку, значит, вы не хотите. А жаль: отменной марки. Медали ее родителей занимали пространство в два с половиной квадратных... и я бы советовал потому, что в плане ваших электронных теорий человек не имеет преимуществ перед собакой. Я позволю маленькое отступленье. Бесконечность, полагаю я, рассчитывая на ваше снисхождение, прерывиста: волны, линзы, интервалы бытия... островки! Научному человеку это должно быть понятно. В ней висит некое извечное вселенское руно, а перпендикулярно к нему проходит плоскость, разделяя будущее от прошедшего: словом, проекции этих линий на плоскости и суть мы, люди и собаки, но вот я, Штруф, вопрошаю: кто сказал, что эта плоскость одна?.. - Он потер лоб, кашлянул и сконфузился. - Простите, я запутался, забыл один тут поворот... Поворот к бессмертию! Я хотел сказать, что ты только рябь на воде, следы от чьих-то дуновений. Все это, впрочем, к тому, что собаку эту я оставлю бесплатно, но с условием - я буду навещать ее в праздничные дни.
- Я уже сказал - нет, - засмеялся Скутаревский.
Без тени смущения Штруф почесал верхнюю губу.
- Второе дело - серьезнее. Я собираюсь говорить о вашем брате. - Он сделал паузу, соответствующую важности момента. - С некоторого времени я живу у Федора Андреича. Он приютил меня с простотою истинно гениального человека, когда меня раскулачивали в шестой и уже в последний раз. Надо отметить, что он очень уважает вас: он считает, что вы безмерного величия человек, а он только тень ваша. Я стал, в свою очередь, его тенью, - таким образом, мы с вами родственники. Долгое время мы упражнялись с ним в трудах и размышлениях об искусстве. Я изучил его в подробностях. Это почти кит, но кит наполовину дохлый. Если его не поддержать, он сломается. Он задумал смешную вещь...
- Чему вы улыбаетесь? - теряя терпение, осведомился Скутаревский.
- Я отвечу словами Мотаннабия: пусть тебя не вводит в заблуждение улыбающийся рот.
- Мотаннабий - это вы выдумали сейчас!
Лицо Штруфа посуровело.
- Я читал эту книгу в девятнадцатом году, в трехдневном ожидании поезда, на станции Арзамас, - торжественно объявил Штруф. - Помню, на полу лежали вповалку люди, три сотни человек, из них, наверно, штук сорок в сыпняке и уже мертвых. Я помню также ночь, блеклое окно станционного фонаря и страницу арабской книги, почему-то закапанную стеарином. И я понял этого тысячелетнего араба...
- Мне неинтересно про араба, щекочите меня на другой манер.
- Хорошо, я умолкаю, хотя я такой же царь вселенной, как и вы... Итак, после одной шумной беседы ваш брат с маху кинул в меня ножом. Волнение помогло ему промахнуться. Мне стало жалко его: мир так тесен, что даже и Штруфа, мертвого, в нем спрятать некуда. Я извернулся и сказал: я не смею умирать так рано... и я прощаю тебя, знаменитый артист. И я намерен уйти от него совсем. Скоро я буду окончательно свободен, чтоб не присутствовать при его художнических мытарствах. Я могу быть полезен всякому в диапазоне от няни - до мозольного оператора. Если хотите, я буду жить у вас.
- Мерси, не вышло, - твердо и не без юмора ответил Скутаревский. Кстати, смахните... у вас клоп на воротнике.
- Да? - удивился тот и, зажав в пальцах, прибавил: - Нет, это просто черный хлеб. Итак, теперь следует пункт третий... - Он нерешительно погладил колено, желвачки под его глазами дрогнули. - Вы переживаете сейчас трудный процесс распада семьи. Я вижу это, милый профессор, и страдаю вместе с вами. Я обязан прийти на помощь.
Скутаревский брезгливо шевельнулся:
- Послушайте, вы, царь вселенной... вы эти свои штучки бросьте!
- Одну минутку терпенья! - Штруф слегка отодвинулся, и в голосе его зазвенела какая-то жестянка, уцелевшая от общей ржавчины. - Итак, я имею предложить вам для удобства некоторых перемен... купить квартиру. В центре города, у застройщика. Голландское отопление, электричество, водопровод, утепленная уборная, окна в сад. Весной - совершенный парадиз. Вполне подходящее помещение для переживаний. Я бы даже мог начертить план, если бы вы...
- Ступайте вон, гадкий дармоед вы... - с непостижимой вялостью произнес Скутаревский, вставая.
Вслед за ним поднялся и Штруф; не было в нем и тени смущения за эту уже последнюю в их отношениях неудачу.
- ...если вы пожелаете, - совершенно спокойно досказал он. Шестнадцать сажен полезной площади, ванна требует небольшого ремонта, колонка распаяна... И думайте крепко, потому что телефона у меня нет, а конкурентов шестеро. Я не обижен на вас, потому что уважать меня - значит не уважать себя. Не смею задерживать долее... - И вышел, не разжимая пальцев, унося свое с собою.
Из прихожей донеслось урчанье отвязываемого пса, потом ерзанье калош, потом громкий шорох, точно два огромных тела одновременно протискивались в тесную дверь. Скутаревский выскочил в прихожую, когда в проходе исчезал безволосый, какой-то спиральный хвост пса.
- Слушайте, вы!.. - крикнул Сергей Андреевич.
Тот обернулся неспешно и в галстук Скутаревского глядел даже величественно; он был раздающий блага жизни и, пожалуй, презирал принимающих.
- На будущее время... меня зовут Осип Бениславич, - внушительно, на всю лестницу, сообщил Штруф; на площадках лестницы к нему возвращалось достоинство, на улице же он бывал просто неприступен. - И потом прошу быстрее, я спешу: у меня дома сука родит...
- Меня интересует, Осип Бениславич... - тихо, стыдясь лестничного эха, сказал Скутаревский, - сколько стоит ваша квартира?
Штруф помолчал.
- Давеча она стоила двадцать семь. Теперь она стоит ровно тридцать тысяч, Сергей Андреич. Я должен поправить свое здоровье, расшатанное вашими выходками.
- Но это безумно... никто не имеет таких денег! - вспыхнул Скутаревский.
- Да... но и коньяк подорожал. Теперь, надеюсь, вы поняли: вопрос о вашем здоровье - вопрос о вашей кредитоспособности. Я не могу бросаться такими суммами... - И, поклонившись еще раз, с беззаботным видом сытого человека стал спускаться с лестницы.
Он спускался медленно, давая Скутаревскому время думать, и пес его помахивал хвостом так, как поигрывает тросточкой перед почтенным человеком всякий гуляющий и пули достойный прохвост.
ГЛАВА 14
Первое возмущение схлынуло, и осталась досада: общий тон и мотивировки Штруфа заслуживали, конечно, мордобоя, но Штруф ушел и унес с собою последнюю возможность покончить с этим не в меру затянувшимся семейным анекдотом: уехать подальше от шкафа с пропылившимися парнасцами стало насущной потребностью Скутаревского. Но квартир в городе не было, и средства, отпускаемые на строительство новых домов, не покрывали острой жилищной нужды. Поэтому предложение Штруфа представлялось особенно заманчивым и могло не повториться. Правда, отыскать этого щелкопера было легко, - со своими фантастическими товарами он мотался по десятку знакомых, - стоило только свистнуть. И Сергей Андреич свистнул бы, и даже с признанием застарелой вины перед Штруфом, имей он только в достаточном количестве деньги. Но вот денег-то и не было! Зарплаты его хватало лишь на утоление насущных потребностей, сбережений не было вовсе, и даже если бы раскидать с молотка смехотворные сокровища Анны Евграфовны, требуемой суммы все равно не набралось бы. Впервые Сергей Андреич с такой остротой чувствовал отсутствие денег на текущем - так, кажется, зовется это у порядочных людей - счету. И, несмотря на свою житейскую неумелость, он довольно быстро сообразил, что в таких случаях деньги занимают у приятеля; следовало только выбрать самого денежного и членораздельно объяснить ему случившуюся нужду. Дальше все шло по правилам логики, нормальной для всякого наивного, провинциального человека.
Тот выписывает чек и, игриво трепля смущенного друга по плечу, сует ему в жилетный карман бесценную хрусткую бумажку. Потом Сергей Андреич грузит на извозчика книги и чемодан с бельем, ставит между ног араукарию и, троекратно расплевавшись со своим вчерашним днем, по-студенчески перебирается на новое жилище. Женя приходит часом позже, с цветами, совсем не похожими на те, которые были в страшное утро его фактической женитьбы; она прячет их в прихожей: приличному секретарю, качества которого должны совпадать с качествами арифмометра, лирических эмоций не полагается. К концу дня все тот же Штруф, помолодевший от чужого счастья, привозит дешевую, бамбуковую например, мебель. Он еще сердится, но лишь для вида. Стулья скрипят, гнутся, их пахучий лак прилипает к пальцам, но все это в гомерической степени способствует ребячливой радости новых жильцов. Вечером Сергей Андреич читает Жене свое очередное сочинение о трансформаторных маслах; его изобретательность соперничает с остроумием. Длиннейшие формулы легко укладываются в прелестные ямбы и анапесты. Женя слушает с упоением, поджав под себя ноги и кутаясь в мягкий пензенский платок, - в раскрытую дверь вместе с затихающим гулом города плывет влажная вечерняя прохлада... Женя спорит, она сторонница несколько иного направленья, но Скутаревский говорит строго: "Ну, ну, пора спать, товарищ секретарь... утром потрудитесь отправить в типографию гранки..." Она уходит нехотя; ей жалко, что в прочитанном куске рукописи только шестьдесят страниц, и еще ей хотелось бы, чтобы Скутаревский поиграл хоть немного на фаготе. Он догадывается и берется за инструмент; вот он держит фагот, как ружье, на изготовку; вот он играет с в я щ е н н у ю человеческую в е с н у. Все, весь мир видит в фаготе лишь гротескное, да и Скутаревский склонен понимать свой инструмент лишь как комический оркестровый голос; Женя впервые раскрывает в нем сходство с лирической, простодушной свирелью Пана. Кажется, это и распахивает ее душу. Играй, играй, лесной старик, шевели склеротические пальцы, пой про благословенную жизнь, которая пускай становится тысячекратно шире и разливистей... И вот Скутаревский живет, но ему хочется еще больше ущемить себя железной дисциплиной, слиться с толпами, которые со сжатыми губами идут на штурм, свершать для них, бороться и... любить? Ресницы Жени дрожат, но время приказывает расходиться; тонкая фанерная дверь надежнее проволочных рогаток разделяет их до утра... Весь этот комплекс канареечных ощущений проскочил в нем за то краткое мгновенье, пока он раскрывал перед собою книжку с записанными номерами телефонов. Он начал с А и сразу надул нижнюю губу.
На эту букву были помечены главным образом сухие казенные люди, как определил он с первого взгляда, а казенному истукану не откроешься; он перевернул страницу без сожаления. С буквы Б начинался разнобой: Брюхе был уже недосягаем, у Брасова была умильная морда ксендза и давленые клюквенные губы паяца, Бобович уехал в Туркестан на новостройку. На букву В вовсе не было людей, а лишь названия учреждений, каждое из которых произносилось так же трудно, словно напильником проводили по зубам... Логика его терпела ущерб, он залистал странички быстрее, выписывая на бумажном клочке возможных кандидатов в благодетели. Иные были отвратительны ему: у Граперонова М. Н. всегда нестерпимо пахло изо рта чернильным карандашом; Граперонова К. Н., этого цинического бонзу в шелковой шапочке, потому что зябла лысина, он вообще беспричинно презирал. Вездесущие Давильцин и Зуммер были, по существу, невежды и авантюристы, несмотря на значительные посты, куда их выбрали для заполнения новой мебели ленинградского треста; откровенная контрреволюционность Кортенки коробила Скутаревского; Мумарев, нелюдим, жадюга и заика, все равно не даст. Талицын - такой тощий и плоский, точно спать ложился в книгу и прикрывался кожаным переплетом, - непременно кашлянет в кулачок и "кхе-кхе, скажет, я подумаю...". Сергей Андреич испытал дробненький холодок в лопатках: друзей у него в наличности не оказывалось, и это было страшно. Дальше он перелистывал страницы уже с вялым любопытством, по старой привычке доводить научное исследование до конца... Его улов был небогат, на полях остались выписанными лишь две фамилии: Девочкин и Петрыгин. Иван Иеронимович Девочкин - это было смешно, весело и величественно; известный хирург, гремевший в свое время в обеих столицах, демократ, любимец студентов, надежда своего поколения и умница, всегда искренне, по-дружески и, как старший, несколько покровительственно относился к Скутаревскому. В общем, Сергею Андреевичу все-таки везло, - он схватился за телефон.
К телефону долго не подходили; потом откликнулась жена Ивана Иеронимовича.
- Это я, Скутаревский... - засмеялся Сергей Андреич, заранее радуясь удаче. - Вы, наверно, думаете, что я умер. Ерунда, все-таки я пригласил бы вас на панихидку.
- Нет, я не думала этого, - без выражения ответила жена Девочкина. Да, здравствуйте...
- Иван Иеронимович дома?.. или загулял? Мне его по делу на минутку...
- Нет, его нету... - Она помолчала и затем сказала с упреком: - Иван Иеронимович помер.
- ...как? - гаркнул Скутаревский, почти падая на аппарат, и какая-то пелена отделила его на мгновенье от живого мира. Его обожгло это известие, но как-то сразу он примирился с ним и дальше, может быть, скучал. Когда?..
- Месяц назад; об этом было в газетах... - И, почувствовав, что незнание Скутаревского правдиво, стала рассказывать о последних минутах мужа - обстоятельно, нудно и с бесконечными повторениями, как умеют только вдовы.
Описание последних минут Девочкина заняло более получаса. Сергей Андреич слушал ее дряблый старческий голос со стыдом и досадой; шутка, которою он в начале разговора приветствовал вдову, звучала явным балаганом. Вдове же приятно было рассказать другу покойного все мельчайшие детали болезни; потом она начала плакать в телефон, и Скутаревский принужден был произносить соответственные утешения такого банального стиля, что едва положил трубку - осталось ощущение, точно воду на гору таскал. И хотя монументальную тень Ивана Иеронимовича не так-то легко было выселить из памяти, он решился на дальнейшие поиски. Оставался только Петрыгин... Правда, он приходился родным братом женщине, которую Скутаревский покидал, но Петр Евграфович не мог не понимать, что в разрыве этом заключается и освобождение сестры из мучительной и скверной истории; кроме того, уж он-то наверняка владел свободными средствами!
Ехать на поклон к Петрыгину, конечно, было противно. Даже и в годы молодости, когда подступали официальные случаи, Сергей Андреевич старательно избегал таких посещений. Консервативный, мелочный уклад шуриновой жизни отвращал его в высочайшей степени. За последние годы тот и сам не настаивал, чтобы грустное это родство трансформировалось в прежнюю дружбу, - а Скутаревский и вовсе обрадован был бы любой оказии навсегда вычеркнуть его из памяти. Конечно, тот выразил бы притворное, немножко чопорное удивление, но, в сущности, возликовал бы от возможности быть полезным заносчивому зятю: конечно, он предложил бы немедленно послать за ним машину, если только Скутаревский нуждается в разговоре наедине, а собственный его б ь ю и к окажется, например, в ремонте. Как бы то ни было, Петр Евграфович знал, что такое гостеприимство не останется без щедрой оплаты. В общих условиях того года самый факт посещения Скутаревского представлял собою вещь, из которой предприимчивый деляга мог выцедить всяческий барыш.
Встреча их могла быть крайне любопытна. Знаменательный банный разговор так и не получил завершенья, каждый верил, что за ним осталось последнее слово. Правда, сибирская райстанция, по сведениям Черимова, работала бесперебойно, и потом по почте однажды Сергей Андреич получил резолюцию на залитой чаем, нарочито неряшливой папиросной бумаге: "...принимая во внимание повышенную влажность торфа, при которой котлы не дают полной своей мощности, а также удаленность от центра и слабую квалификацию местных технических сил, признать, что увеличение резервов в данном случае оправдывает себя". Без сомнения, бумажка была послана по требованию Петрыгина, - может, даже сам и в конверт заклеивал, - со специальной целью утереть нос Скутаревскому. Но Сергей Андреич, охладев к сыну, и не собирался скандалить по поводу подозрительного казуса; новые подоспевали заботы, и далекая сибирская торфянка давно закуталась в крепкие сибирские туманы. Надо сказать, что забвение далось ему без особых усилий совести. Сын - это еще болело, но уже как прошлое. Дорога к Петрыгину была свободна, и Сергей Андреич хотел думать, что поездка туда не составит для него жестокого и унизительного компромисса. И тут-то снова разыгралось потревоженное его воображение.
Старинный с бездарной декадентской облицовкой дом, где безвыездно существовал Петр Евграфович, каждым камнем своим наводил уныние. Это начиналось с богатой и затхлой лестницы, которая не мылась, видимо, со времен Октября, - со щербатых ступенек с выкраденными плитками, с мутных стен, где зияли линялые потеки плевков. Кажется, обитатели этой обширной братской могилы, разочаровавшись в справедливости, и не добивались более в этом мире красоты. И верно, жили здесь разные люди со стреляющими двойными фамилиями, старомодного покроя и безвозвратно умерших профессий. Мнемонически Сергей Андреич запомнил: дверью в дверь с Петрыгиным помещался один когда-то чудовищно знаменитый адвокат, но слава изошла из него, как воздух из резинового чертика, - скорбную скоробленую кожицу его иногда встречала Анна Евграфовна у брата на лестнице, когда кожица спускалась проветриться и погулять. Жизнь спрессовала обитателей, как туркестанский изюм, в тяжеловесные тюки; давно они утратили собственную форму и цвет; они путешествовали в будущее с тем же равнодушием, с каким несется в космическое пространство весь неживой инвентарь планеты... Стоялая вонь прошлого шибала здесь в нос гостя, как из детского пугача. Распахивалась забронированная полдюжиной замков дверь, и ошеломленный посетитель видел себя во весь рост, как бы изъеденного рваными чумными пятнами: осыпалась с зеркала древняя екатерининская амальгама. Квартира Петрыгина являлась логическим продолжением лестницы. Потом начиналось шествие по низким, как бы сужающимся коридорам, густо заселенным вещами. Иное валялось на полу, неторопливо ползя к помойке; иное, запакованное в рогожи, пылилось на самодельных полатях; иное с обезьяньей ловкостью держалось на стенах. Все это были вместительные резервуары давно погибших эмоций: люстра, вазы, аристон - большая музыкальная шкатулка, невероятная пищаль, из которой сам изобретатель не посмел выстрелить ни разу, и, среди прочего, общежитие мелких хрущовых жучков, ловко сделанное в виде чучела морской птицы. Этими вещами, как на бирках крепостных мужиков, отмечались грозовые происшествия тех лет. До войны вещи выглядели осмысленно, но вот сломалась ножка у павловского столика, и починить его было некому. В тот год, одновременно с знакомым краснодеревщиком, призвали и Платошу ратником второго ополчения. Неожиданно упала люстра и придавила любимого кота. Потом пошли черные газеты и белый снег последней р о с с и й с к о й зимы. Запасали сахар и крупу в огромные севрские вазы, которые пригодились впервые в жизни. Продавали почти даром французскую эротическую библиотеку Евгения Евграфовича, растерзанного солдатами на фронте; спекулянт, который обменивал ее на муку, унизительно долго рассматривал похабные картинки, хохотал, трогал пальцами, чтоб удостовериться, а владельцы библиотеки стоя терпеливо ждали его решения... Замерзла уборная, лед пробивали старинной пищалью, и тут бабушка Екатерина Егоровна умерла от сыпняка. Стреляли с соседней крыши по юнкерам и прострелили ящик аристона; Платошу пристрелили еще раньше. Домком отобрал пианино для детских яслей. Петр Евграфович отморозил ногу в очереди за мороженой картошкой. Продали диван, продали сервант, продали люстру, обменяли на мыло бронзового Пигмалиона... Потом переменилось: купили диван, купили буфетик, починили аристон, купили пианино, купили... это был нэп. Потом опять продали, уже накрепко. Чаще приходили старьевщики, барахольщики, антикварные проныры, соглядатаи, Штруфы и просто глядуны. Ужасный дом этот лихорадило; он уже не примечал событий, но только бредовую, блошиную скачку вещей, закрутившихся в буревом смерче...
Сергей Андреич испытывал томительную скуку, когда видел икону в углу петрыгинского кабинета, повешенную на виду. Сам Петр Евграфович давно разуверился во всем, икона служила ему лишь средством вызова, протеста, своего рода стенкой, за которой отсиживался до поры. Но не скуку, а прилив ярости чувствовал Скутаревский, когда видел аристон, под который праздновали его женитьбенную сделку. Вещи стояли мрачнее могильных памятников, но, он знал, в секретном ящичке одной из этих деревянных развалин хранились бесценные тридцать тысяч, необходимые ему для вступления в новую жизнь. Запустелое место требовало к себе уважения, и следовало заранее побороть свою непримиримость. Может быть, даже придется раскланяться с адвокатской кожицей или спросить о здоровье содержимого в неряшливом капоте, которое проскользнет посреди разговора по коридору. "Редкий гость, редкий гость..." - заговорит хозяин, весь играя, как призма, когда, тонкий и сочный, падает в нее луч. А сам будет думать: "Неспроста, неспроста... Скутаревский зря не пойдет к Петрыгину". Потом он заведет политический разговор, в котором пошлость искусно сочетается со сплетней, а Скутаревскому останется - поддакивать? Ну да!.. ведь это он, Скутаревский, придет к Петрыгину просить денег, а не наоборот.
Словом, Сергей Андреич трижды брался за трубку и всякий раз, точно тяжесть ее превышала его силы, не мог оторвать от рычага. Прямая необходимость, ибо бушевала на кухне жена, снова гнала его к аппарату, и он шел, презирая в себе минутную слабость. Еще неизвестно, однако, сдался ли бы он на петрыгинскую милость, когда прозвучал телефонный звонок. Трубка едва не выпала из рук: ему везло, звонил сам Петрыгин, и в голосе его, слегка порхающем, не отражалось и доли прежней неприязни. Очень спокойно, вполне с тактом, он приглашал зятя поехать за город, в деревню, в глушь и снег, на лисью охоту.
- Тебе полезно, родной: ты заплесневел, как груздь без засола. Небось и мысли скверные лезут. В наше время чаще следует думать...
- ...о спасении души? - засмеялся Скутаревский, потому что ему тоже стало жарко и весело.
- Нет, но об умственной гигиене.
- Да, ты прав, - бормотал Сергей Андреич, размышляя, что, наверное, с таким же ребяческим ликованьем обставляют друг друга жулики при дележе добычи. Разыгрывая видимость сопротивленья, он прибавил на всякий случай: - Да, но у меня завтра...