Страница:
- Простите, мы с вами незнакомы! - сказал один, глядя в бегающие его зрачки и вызывающе протягивая руку.
Он сидел по другую сторону стола, и хотя, чтоб дотянуться, требовалась рука длины невероятной, он все-таки дотянулся, жировая каемка вкруг его глаз проросла багровыми ниточками жилок. По-видимому, ему просто хотелось удостовериться в фамилии, и тут-то могли произойти соответственные случайности, но все обошлось вполне благопристойно. Ничто не прервало игры великого артиста.
- Я просто хочу спать. Я не спал две ночи... - сказал Арсений, отдергивая руку и развинченно направляясь к двери.
"Тухлые, тухлые..." - гадливо двигались его губы, и была тоска, и было ощущение, точно огромное животное, чавкая и шумя, обнюхивает ему сзади запотевший затылок. Мимоходом он заглянул в соседнюю комнату: артист слился с роялем, в рояльном глянце покачивалась суровая - точно именно ему доводилось усмирять восстание! - и вместе с тем изысканная голова. Черный лак его туфель сверкал, и казалось, это смутное множество склоненных слушательских лиц отражалось в нем.
ГЛАВА 21
Автомобиль артиста стоял у подъезда; в полированном кузове с причудливой сломанной перспективой отражался глухой переулок. Проходя мимо, Арсений машинально взглянул в это зеркальное подобие. С черным, неузнаваемо длинным лицом выглянул оттуда плоскостной человек и, неслышно колыхаясь, стал удаляться; откидываясь назад и сгибаясь, заскользили там отражения фонарей. Так и не поняв, что, в сущности, произошло, Арсений свернул на большую улицу. Издали она казалась иллюминованной; при свете множества временных лампионов шла починка трамвайного пути. Люди спешили опередить ночь; кучка запоздалых зевак, сбившись у развороченной мостовой, молчаливо следила за происходящим. Лица их были оранжевы и задумчивы; кажется, вовсе не это трескучее неистовство ночной работы привлекало их, а только необыкновенное зрелище огня, которым протаивали промерзлую брусчатку. Забыв про неясную первоначальную цель, ради которой бежал с дядина концерта, Арсений безотрывно глядел на это знойное невещественное порханье стихии. Широкая, леностная река керосинового огня расплывалась по мостовой, поленья дров, разложенные в ней, полыхали, не оставляя угля. Жар ударял Арсению в подбородок, щеки и переносье. Рассеянно, рефлективно Арсений пошарил в карманах папиросы и, не найдя, сразу забыл о них. Человек рядом, которого он толкнул локтем, внимательно посмотрел на него. Он был в очках, и соответственно уменьшенные блики огня разбежисто играли в выпуклых стеклах. Глаз его не было видно, но было что-то бесконечно отвратное во всем облике его.
И, опять не разобравшись, в чем тут дело, Арсений повернулся спиной и двинулся в противоположный переулок.
Точных намерений он не имел никаких, кроме как отыскать Черимова, но зато желание было как бы завуалировано, и следовало долго напрягаться, чтоб вспомнить. Там, в переулке, строился дом; дощатый заборчик с предохранительным навесом далеко выпячивался на мостовую. Если вглядеться, и на нем еще играли тени удаленного огня. Здесь, на высоких деревянных мостках, Арсению снова приспичило курить, и опять на дне кармана пальцы его ощупали только сохлый и пыльный сор табака. Неравномерный поскрипывающий шорох заставил его оглянуться. Человек в очках не вполне уверенно приближался к нему по мосткам, и, так как разойтись было негде, а пропустить мимо, сойдя на мостовую, не пришло в голову, Арсений двинулся дальше. Он бессмысленно завернул за угол, пересек площадь, и снова сложный лабиринт старомосковских переулков принял его в себя. Всюду было темно; старинные, с крестовинами, газовые фонари давали свету ровно столько, чтоб не наткнуться на них в потемках.
...Начальный замысел его был приблизительно таков: рассказать Черимову обо всем без утайки и пряток. Конечно, одна только эта решимость не означала Арсеньева возвращенья в покинутую семью. Сперва, конечно, будут длиться нескончаемые расспросы, потом обстоятельная беседа у следователя по особым делам, потом тюрьма и деготь всесветного позорища... но зато - жизнь, ее ветер, ее солнце, ее нескончаемый бег! Оставаться посредине больше не хватало сил, потому что даже самые раздумья о Петрыгине и хотя бы о Черимове, например, физически расслабляли его. Простая безысходность приводила его к тяжелой и мрачной двери, оползти которую напрасно стремился его рассудок. Двухлетняя ревностная деятельность по заданиям дяди не давала заметных результатов - даже несмотря на то, что Арсений в конце концов сидел в самом сердце индустриализации; оно работало по-прежнему, бесперебойно и могуче. На поверку Черимов оказывался прав: класс в непреклонном восхождении преодолевал без усилий сопротивление людской горстки. И вдруг - в болезненном его воображении вставали грохот и пороховая мгла новой интервенции; он видел детей, сожженных газом, людей, изгрызенных бактериями, раскаленный металл, танцующий посреди опустошенных городов. Он колебался, и раздвоение это грозило катастрофой; кроме того, еще не постигнув высокого петрыгинского искусства мимикрии, он в каждом взгляде, направленном на себя, чувствовал угрозу. Он метался от призраков, созданных собственным воображением, и за ним ежеминутно гналось то самое, от чего нельзя уйти, как от тени.
Но свидание с Черимовым влекло за собой возможность встречи с отцом. И то площадное слово, которое вызрело, наверно, из отцовской горечи, теперь могло стать последней мерой распада Арсения и, возможно, преступления. Занятнее прочих было тут именно то обстоятельство, что как раз отец, советский профессор Сергей Скутаревский, представлялся ему главным врагом. Конечно, лучше было поступить иначе, написать письмо, нет, просто вызвать Черимова по телефону и... Впервые он вспомнил, что имелся невдалеке закрытый клуб научных и технических работников. И если только в ответ на его великодушие - за это слово цепко держался он! - Черимов протянет ему руку дружбы и даже, возможно, согласится сопровождать его в искупительной поездке к Гарасе, в тайгу... о, какой замечательный рисовался ему на земле мир и в людях, без различия пола, возраста и класса, благоволение... Тут же он сделал еще заключение, что удобнее всего будет вести этот разговор все-таки на улице, - мало ли в столице нейтральных и укромных мест. Несколько овладев собою, он стал искать глазами пивную или аптеку, где обычно стояли телефоны-автоматы, и только теперь осознал обстановку этой поздней и последней своей ночи.
По существу, то было московское Сити, когда-то зубатый форпост Азии и главный ярмарочный штаб. С древнейших времен именно здесь, среди множества товарных складов и банковских контор, возникали планы торговых наступлений, и кованое, немеркнувшее золото кремлевских башен высилось над ним, как и в Олеариевы времена. Здесь в суете и грохоте множились неуклюжие российские миллионы и вырастали угрюмые, в бородах и тонкосуконных поддевках, шишковатые негоцианты. Ни один караван с товарами, направляясь с востока ли на запад, возвращаясь ли с севера на юг, не миновал этих приземистых, вполне прозаических строений. Чугунными ставнями, коваными шиповатыми воротами, бородатыми варварами в пахучих и жарких овчинах охранялась эта былая крепость торгового капитала, где веками все хаотически наслаивалось друг на друга: кирпич на кирпич, кость на кость, рубль на рубль, репутация на репутацию. Еще гнили где-то в каменных погребах рыхлые серые книги ресконтро, мемориалов и балансов, полные цифр и азиатского величия, а в оттепельные ночи выбивались сквозь узорчатые амбразуры увесистые запахи прошлого и призрачной ватагой бродили по переулку, - запахи ивановских ситцев, восточных пряностей, экзотических всяких смол и москательных специй, бесценных древесных пород и туркменской каракульчи.
В том распластанном, словно каменный ящер, доме, где полтора века помещалась контора Жистарева, деда, отца и покойного ныне внука, ютилась теперь парикмахерская губернского объединения инвалидов. Четыре неполноценные, полуголые восковые красавицы улыбались в ночь с точеных деревянных подставок. Бородатый сторож, тулуп которого монументально врастал в тротуар, неспешно разглядывал эти искусные и обманчивые подобья: должно быть, при этом, не в силах воздержаться от невыгодного сравненья, размышлял он о далекой своей колхозной жене в домашней пестрядинной юбке. Никто ему не мешал; мышцы его были могучи, ночь обширна, дело его было пустяковое. Район не имел жилых помещений, и забрести сюда в неурочное время мог только пьяница либо явный вор. Арсения, когда он проходил мимо, бородач проследил волосатым, неодобрительным оком; Арсения точно ветром несло, и сторож видел, как почти тотчас же следом за ним прошел другой, в очках.
Тусклое фонарное бельмо светилось у ниши древней московской стены. Замокшая в прошлую оттепель известка покрылась пушистым инеем и темными пятнами, причудливыми, как тень несуществующего. Под фонарем, зябко засунув руки в карманы, торчала та же знакомая фигура очкастого. Заметив Арсения, человек отвернулся к нему спиной: теперь тень его вонючей лужицей сползала со стены. Возможно также, он просто изучал старинную кирпичную кладку. И хотя Арсению путь был мимо, сквозь проломанные ворота на площадь и дальше, наискосок, его почему-то безмерно раздражил этот одинокий, измерзший человек. По кривой описав полукруг, он сзади подступил к нему вплотную.
- Послушайте, вы... - внятно и немного волнуясь сказал Арсений. - Мне это неудобно... вы две недели блуждаете за мной, а я не желаю вас знать. Ходите в жизни как-нибудь иначе... или вам нужно что-нибудь от меня? Говорите, я выслушаю вас.
Тот стоял и стоял, как будто вовсе не его касалось дело. Сквозь протертое пальтишко даже взглядом прощупывались худые, голодные его лопатки, и весь он был как битый, с облезлым задом, из бродячего зверинца копеечный зверь. С внезапной злобой схватив за плечи, Арсений повернул его лицом к себе; тот повиновался с легкостью, точно специально приспособлен был вращаться на месте.
- ...в конце концов, вы вмешиваетесь в вещи, которых не имеете права узнавать. Я иду к женщине, она замужняя. - Он запнулся. - И вы думаете, я не узнаю вас? Я знаю, вы - шулер, вы Штруф. Вы носили матери моей всякую дрянь. Теперь вы боитесь, что я донесу, что я предам ваше хамство, вашу жадность... Но что вы станете делать, осиновая балда, если я действительно пойду туда?.. станете стрелять? Дурак, они услышат. А ну, выньте руку из кармана.
Тот продолжал молчать, - кажется, не существовало слова, которым сейчас можно было бы обидеть Штруфа. В эту ночь он был на своем посту, и знаменитая болтливость его оказывалась только маской, под которой он устало прятал свою многотрудную деятельность.
- Ты немой? - скривился вдруг Арсений; с ума сводила мысль, что действительно никто в целом свете, никакая мораль не воспрепятствует ему избить сейчас этого человека. - Ага, я понял, ты собака дядина... ты Трезор, Полкан, Жучка... хлебца хочешь? Куш, куш... велю!.. А что, если я тебя сейчас в очки?..
Человек сжался и отступил к стене, он стал еще короче и униженнее, но глядел в самые зрачки, суетливые зрачки Арсения. Он как бы говорил: "Да, я молчу, но ты бойся меня, я такой же трус, как ты!" Было здесь, значит, что-то и от правды, - круто повернув, Арсений наперерез прошел старую эту площадь и снова очутился в кривом и нелепом переулке. Путем, которого еще не осознал, он тащился на полную капитуляцию; он был путаный и не прямодушный, этот путь; он был даже достоин издевательства, если только прилично издеваться и над предсмертным смущеньем. Но тут негаданно возникла еще догадка: Черимов, едва узнает, в чем дело, конечно, откажется говорить с ним, уже поставившим себя вне закона. "Ха, и у него своя карьера!" Следовало искать дорогу прямее, но воля его не пружинила никак, точно связанная. И вдруг он увидел Ивана Петровича; в распахнутой шубе, приседая и прячась в поднятый воротник, когда попадал в полосу света, тот мелко и деловито передвигал ножками, - он бежал прямо на Арсения. В полной тишине, ибо утих ветер, звучно пришепетывали его калошки. Видимо, он очень спешил: очки его сбились с переносья, а в левое стеклышко глядела бровь; поглощенный своими соображениями, он не различал подробностей окружившей его ночи. Арсения он даже полой задел и не приметил, только мелькнул востренький, совсем белый, совсем покойницкий его носик, да еще развязавшийся галстук мелькнул, - снова в черную тень, как в доху, запахнулась сутулая его фигурка.
Ничего в том предосудительного не содержалось: квартира Ивана Петровича находилась невдалеке, и, если бы провести к ней прямую от Петрыгина, переулок этой встречи пришелся бы как раз посредине. Было занимательно другое - что так рано мог закончиться петрыгинский ужин, тем более что Иван Петрович не имел в обычае вылезать досрочно из-за сытного стола. И потому ли, что самый этот район наводил на подозрения, или оттого, что вспомнился недавний бунт Ивана Петровича, Арсений ощутил потребность догнать его и порасспросить о дальнейших намерениях. Вопрос ставился так: кто кого обгонит, и, пожалуй, если бы Иван Петрович пришел к финишу первым, Арсению оставался один чистый деготь безо всякого романтического гарнира... Он двинулся вперед и, когда обегал обширные, нежилые госиздатовские склады, снова увидел Штруфа. Точно заранее угадывая все маршруты Арсения, тот терпеливо поджидал его в воротах дома, прислонясь к железной, ржавой решетке. По швам рвал и раздергивал его кашель после той короткой и жестокой перебежки, и напрасно, чтоб заглушить его, он прижимал ко рту жеваную войлочную тряпицу своей шляпы.
- А, - усмехнулся Арсений, - снова ты здесь, Авель. А видел, куда Каин побежал? Ивана видел, в каком он простреленном виде помчался? Что ж, разделись пополам, как амеба, и беги за нами в разные стороны... ну! Пропали твои надежды, твоя удача, поместья, акции и рудники... Ты стоишь опять посреди безумной пустыни, когда кругом потенциально расстилаются сады. Черт возьми, ты умер прежде, чем в тебя выстрелили, но комментарий к тебе составлен при жизни. Что ж, снова и снова факирствуй, изобретай, продавай своих Рембрандтов, открывай желатиновые производства слабительных пилюль, составляй ликеры из морошки, чтоб голодной мякиной набить свое брюхо... ха, дядя Федор рассказывал мне про твои мытарственные предприятия! Ты уже мнимость, аберрация органического пространства, ты сдохнешь где-нибудь в подворотне, захлебнувшись своей гнойной слюной... ты будешь валяться лицом вниз в этой нечистой луже, и псы с облезлыми ребрами будут обнюхивать тебя...
Штруф безмолвствовал, все это он знал и сам и не обижался; он был уже мертвый, и так как мертвей мертвого не бывает, то он и не замечал дальнейших своих видоизменений. Арсений задыхался словами, морозный пар клубами выстреливал из него; уже обозначившаяся душевная сломанность мешала ему освоить самоубийственность такого беспамятного, одностороннего поединка. Мнимая беззащитность этого человека, с которым можно все, дразнила его; вдруг он протянул руку, сдернул с него очки и брезгливо кинул под ноги.
- Очки, дурак, - это же бездарно и наивно. Ты бы еще бороду гороховую приклеил себе на харю! - засмеялся он, когда хрустнуло у него под ногою. Какой же вполне современный шпик пойдет нынче на такую банальность? Ну... идите прочь, вы мне вполне противны! - и вскочил на извозчичьи сани, что тащились по переулку.
Он едва не свалил извозчика, но малый тому не удивился, ибо, несмотря на возраст, имел достаточный опыт и знал прежде всего, что события дня никогда не походят на происшествия ночи. Сидя боком в санях и держась еще за спину извозчика, Арсений со злорадным любопытством глядел назад. "Гладиатор!" - конвульсивно шевелилась его челюсть... Человек вышел из ворот и пошел следом. В чаянье хорошего прибавка и, видимо, уловив смысл игры, извозчик подхлестнул, - сани рванулись. Штруф двинулся быстрее, простирая руки вперед и как бы ловя ускользающую добычу; было слышно, как мешалось его клокочущее дыханье с кашлем... Выехали из потемок на светлый проезд; сани резвее покатились под уклон. Одно время еще видно было, как, не помня себя, вдогонку бежал тот, почему-то уже без шляпы, - взрывчатый кашель разрывал его на бегу, как гранату, он скользил и, если бы поскользнулся, наверно, не встал бы никогда. "А не догонит нас баринок!" с грустным весельем молвил извозчик и еще раз уже с жестоким вдохновеньем подстегнул конька. Потом все исчезло в снежной пыли, и, когда Арсений вылез наконец из саней, оказалось, что Штруфу тогда, в самом начале их милого разговора, он не солгал: он приехал именно к женщине, с которой изредка, в выходные дни, делил свои досуги. Но он выполнял и другое свое намерение: расспросить Ивана Петровича обо всем... Да, это был тот самый подъезд - вычурная арка над входом, фасад, обложенный керамическими плитками, нахально красный абажур управдома в правом нижнем окне. Кто-то выглянул в окно второго этажа, и Арсению показалось, что он узнал востренький силуэтик Ивана Петровича на промороженном стекле. Было ясно, он успел вернуться, и, хотя таким образом острота ситуации миновала, все же любопытно стало разведать, что именно произошло у Петрыгина по его уходе. Все это был, впрочем, только шифр: говоря в упор, требовалось ему попросту удостовериться, что Иван Петрович уже дома. Он стучал в дверь с осунувшимся лицом. На стук вышла жена Ивана Петровича.
Судя по той неряшливости, с которой она была одета, по растрепанным ее волосам и по некоторой вещи, которую держала в руках, она не ждала никого, кроме мужа, в этот поздний час. Она открыла дверь, однако, только через минуту каких-то странных шорохов: и все-таки - улыбалась, запахиваясь в старенький, с облетевшими пуговицами халатик, пестрый и тем сильнее напоминавший подержанное оперение какой-то экзотической птицы.
Так воркуют голуби:
- ...ты? Почему же не предупредил по телефону?
- Муж дома? - напряженно осведомился Арсений.
- Нет, входи, входи... глупый. Но ты совсем безумец: в такое время... Тише, прислуга спит.
Подчиняясь властному ее шепоту, он осторожно снял пальто и комом сунул его на кресло в прихожей.
- А муж дома? - повторил он вопрос.
- Ну, иди же... Ты не приходил так давно. Был болен?..
- Я здоров, как черкасский бык! - попытался засмеяться он и все стоял, что-то припоминая. Через мгновенье он разгадал эту глухую и зудящую потребность: к рукам прилипло скверное ощущение после прикосновения к Штруфу.
- Я пойду вымыть руки... - сказал он.
- Гадкий! Ты прямо с работы? - Она поняла его именно так, как и следовало в подобных обстоятельствах, легонько, с намеком, она подтолкнула его в плечо: - Там на полочке мыло... а полотенце, длинное, с бахромой, над ванной. Тебе нужен тазик?
Вряд ли она имела время сделать что-нибудь над собой за этот короткий срок, но, когда Арсений вернулся, она выглядела совсем иначе: кажется, это и называется волшебством любовниц; та же самая небрежность теперь легко сходила за интимный и нарочитый беспорядок, предназначенный для коротких, бурных и желанных встреч. И даже отсутствие пуговиц приобретало какой-то подчеркнутый, вполне уместный смысл. Это и была женщина, ради которой всячески, с цирковой изобретательностью извивался Иван Петрович. Еще совсем молодая, крупная, почти как ее кровать, которая возвышалась тут же рядом, она уже вступила, однако, в ту зрелость, когда для душевного здоровья не хватает одной только известности мужа или уважения управдома к его супруге.
- Садись, садись... и я сяду, вот тут есть свободное место, - и вскочила на его колени. - Но как ты догадался? Мне так хотелось, чтобы ты пришел! Но почему же ты небритый? Разве ты не должен уважать меня?.. Хочешь вина? - И на крохотный, шаткий столик поставила начатую мужем бутылку.
Он курил и, может быть оттого, что пришел вовсе не за этим, удивлялся ее жеманному бесстыдству, ее праву обнимать его, щекотаться атласистой кожей, сидеть на его чужих, острых и неудобных коленях. Когда-то его смертно одуряло это отсутствие всякой сдержанности, откровенная душевная нагота, всегдашняя готовность на ласку и даже якобы лирическая видимость, которую она ухитрялась придать этой случайной интрижке. То же самое представало ему теперь как вульгарная и неприкрытая похоть. Минуту назад, мыля руки в ванной, он видел на стене розовую целлулоидную коробочку и в ней две одинаково истертых, две супружеских зубных щетки; и потому, что символ этот перерос теперь свои смысловые пределы, ему стало противно и скучно.
Она не понимала ничего в его лице:
- Слушай, говорят, у тебя завелась другая? Но разве мои губы бледнее ее губ?
- Твой муж ушел в шапке? - спросил он вдруг.
- Нет, в шляпе. Мне сказали, что сегодня тепло, и я велела ему идти в шляпе.
- Ага! - Он вздохнул свободнее и тогда только понял, что нет, не высокие философические раздумья терзали его, а просто страх.
- Я боюсь, что он скоро вернется, - вкрадчиво, в самое ухо говорила чужая жена. - Он сейчас на заседанье у Петрыгина. Кажется, это твой дядя? Муж ужасно его не любит.
- Потому что любит тебя.
- Да, я знаю. - Она выпрямилась, вспомнив о муже; глаза ее стали темны, как полуподвальные окна. - Он забавен и трогателен. Он трус, но он убил бы тебя, если бы вернулся сейчас. И ты знаешь... - Она приникла к его уху, дразня шепотом и щекоткой шелковистых своих кудряшек.
Бывало и раньше, она рассказывала ему сбивчиво и с прерывистым женским хохотком секретные подробности о муже. Ей нравилось доставлять любовнику ядовитую радость издевки. Таким образом они совместно и не раз тешились над старомодным арсеналом старческих ласк, но теперь это на Арсения не действовало никак. Он брезгливо кривил губы.
- Перестань, это похабно очень, - прервал он ее.
- Но я тебе ничего и не сказала! - обиделась и отреклась она. - Он любит, потому что хочет второго ребенка. Первый был от прежней жены. Ему очень хочется.
- А тебе?
Она подумала:
- Ему поздно, а мне рано.
- Но ты часто изменяешь мужу? - тихо, смеясь и разливая вино, спросил он.
Она с негодованием блеснула глазами:
- Никогда! - И, кажется сразу поверив в это внезапно сорвавшееся слово, заменившее то, чего в ней никогда не было, прибавила: - Как ты смеешь?
Обиженная, разочарованная в Арсении, она стояла у кровати, спиной к нему. И так легко было бы замять эту несвоевременную размолвку, но тому и в голову не приходило встать и подойти к ней. Новая догадка шевелилась в нем: разумеется, он ошибся тогда, в переулке, - тысячи людей снабжены в жизни заурядным лицом Ивана Петровича.
- Так, значит, он ушел в шляпе, а это был... Ну, дай же мне поесть, ты обещала.
Она ушла и долго не возвращалась. Он сидел неподвижно; неживая, почти мертвенная желтизна заливала его лицо. В углу поскреблась мышь, и не ее, а только быструю тень ее - не увидел, а лишь ощутил Арсений, скосив глаза. Безабажурная лампа на подоконнике не горела; голый электрический патрон отражал чужой золоченый лучик. Вспомнилось, как давно, в день последней ссоры с отцом, глобусоголовый приятель рассказал ему на ухо поучительный опыт: если всунуть живую мышку в патрон и включить свет... Его передернуло, как и тогда, точно от скверной отрыжки. Все тело его физически болело, и не проходило ощущение соседства с огромным животным, которое тупо уставилось ему в затылок. Он огляделся; в простенке между туалетным зеркалом и бельевым шкафом висела черная лакированная коробка; он спокойно подошел и, сняв трубку, долго ждал ответа. Чужая жена не возвращалась; возможно, она плакала, по-бабьи положив голову на кухонный стол. Сонным голосом телефонистка назвала свой номер. Сложив ладонь рупором у микрофона, Арсений смотрел на пальцы; они бились как под током и почти утеряли чувствительность.
- Прошу вас... - произнес он внятно и вдруг назвал то слово, которое в это время швыряло Ивана Петровича по безлюдным московским улицам: Гепеу!..
Прошла неопределенная пауза. На подзеркальнике лежала головная щетка, полная серых вычесанных волос. Собираясь в гости, Иван Петрович приводил себя в порядок у туалета жены. Потом Арсению ответили с коммутатора. Он молчал. Щетка была черного дерева; щетина ее проносилась ложбинкой посреди от долгого употребления. Девушка на коммутаторе сердилась: по-видимому, она ясно слышала прерывистое дыханье Арсения. Снова и снова называла она свой номер.
- Простите, нас соединили по ошибке, - выпячивая губу, произнес Арсений и положил трубку.
Все мысли и впечатления съехали куда-то на сторону, как шляпа на пропойце. Щетка, по-видимому, служила Ивану Петровичу и в молодости, но тогда волос в ней оставалось меньше, и еще они были черные. Какой-то главный период в жизни Арсения был закончен, он узнал об этом по ноющему ощущению всех своих клеток. Он покорно, с угнетающим чувством преемственности, пригладил этой щеткой волосы на себе, неслышно оделся и пошел вон, но, едва открыл дверь, сразу наткнулся на самого Ивана Петровича. Тот возвращался с блуждающими глазами, точно в параличе, точно со сражения. Галстук его тряпочкой свешивался из кармана распахнутого пальто. Жена ошиблась: из боязни застудить голову он надел все-таки шапку. И странно, он опять, даже тут, не заметил Арсения, точно так же как и тот, покидая подъезд, не увидел в подворотне иззябшего и уже дважды обманутого Штруфа... Осип Бениславич стоял в тени крошечного домика, окна которого слабо светились сквозь густые занавески. Летели искры из трубы, поднимались в кристаллическую промороженную синеву ночи и не потухали, а примерзли к черноте небосвода и оставались жить - как в детском сне! мерцающими звездами.
Он сидел по другую сторону стола, и хотя, чтоб дотянуться, требовалась рука длины невероятной, он все-таки дотянулся, жировая каемка вкруг его глаз проросла багровыми ниточками жилок. По-видимому, ему просто хотелось удостовериться в фамилии, и тут-то могли произойти соответственные случайности, но все обошлось вполне благопристойно. Ничто не прервало игры великого артиста.
- Я просто хочу спать. Я не спал две ночи... - сказал Арсений, отдергивая руку и развинченно направляясь к двери.
"Тухлые, тухлые..." - гадливо двигались его губы, и была тоска, и было ощущение, точно огромное животное, чавкая и шумя, обнюхивает ему сзади запотевший затылок. Мимоходом он заглянул в соседнюю комнату: артист слился с роялем, в рояльном глянце покачивалась суровая - точно именно ему доводилось усмирять восстание! - и вместе с тем изысканная голова. Черный лак его туфель сверкал, и казалось, это смутное множество склоненных слушательских лиц отражалось в нем.
ГЛАВА 21
Автомобиль артиста стоял у подъезда; в полированном кузове с причудливой сломанной перспективой отражался глухой переулок. Проходя мимо, Арсений машинально взглянул в это зеркальное подобие. С черным, неузнаваемо длинным лицом выглянул оттуда плоскостной человек и, неслышно колыхаясь, стал удаляться; откидываясь назад и сгибаясь, заскользили там отражения фонарей. Так и не поняв, что, в сущности, произошло, Арсений свернул на большую улицу. Издали она казалась иллюминованной; при свете множества временных лампионов шла починка трамвайного пути. Люди спешили опередить ночь; кучка запоздалых зевак, сбившись у развороченной мостовой, молчаливо следила за происходящим. Лица их были оранжевы и задумчивы; кажется, вовсе не это трескучее неистовство ночной работы привлекало их, а только необыкновенное зрелище огня, которым протаивали промерзлую брусчатку. Забыв про неясную первоначальную цель, ради которой бежал с дядина концерта, Арсений безотрывно глядел на это знойное невещественное порханье стихии. Широкая, леностная река керосинового огня расплывалась по мостовой, поленья дров, разложенные в ней, полыхали, не оставляя угля. Жар ударял Арсению в подбородок, щеки и переносье. Рассеянно, рефлективно Арсений пошарил в карманах папиросы и, не найдя, сразу забыл о них. Человек рядом, которого он толкнул локтем, внимательно посмотрел на него. Он был в очках, и соответственно уменьшенные блики огня разбежисто играли в выпуклых стеклах. Глаз его не было видно, но было что-то бесконечно отвратное во всем облике его.
И, опять не разобравшись, в чем тут дело, Арсений повернулся спиной и двинулся в противоположный переулок.
Точных намерений он не имел никаких, кроме как отыскать Черимова, но зато желание было как бы завуалировано, и следовало долго напрягаться, чтоб вспомнить. Там, в переулке, строился дом; дощатый заборчик с предохранительным навесом далеко выпячивался на мостовую. Если вглядеться, и на нем еще играли тени удаленного огня. Здесь, на высоких деревянных мостках, Арсению снова приспичило курить, и опять на дне кармана пальцы его ощупали только сохлый и пыльный сор табака. Неравномерный поскрипывающий шорох заставил его оглянуться. Человек в очках не вполне уверенно приближался к нему по мосткам, и, так как разойтись было негде, а пропустить мимо, сойдя на мостовую, не пришло в голову, Арсений двинулся дальше. Он бессмысленно завернул за угол, пересек площадь, и снова сложный лабиринт старомосковских переулков принял его в себя. Всюду было темно; старинные, с крестовинами, газовые фонари давали свету ровно столько, чтоб не наткнуться на них в потемках.
...Начальный замысел его был приблизительно таков: рассказать Черимову обо всем без утайки и пряток. Конечно, одна только эта решимость не означала Арсеньева возвращенья в покинутую семью. Сперва, конечно, будут длиться нескончаемые расспросы, потом обстоятельная беседа у следователя по особым делам, потом тюрьма и деготь всесветного позорища... но зато - жизнь, ее ветер, ее солнце, ее нескончаемый бег! Оставаться посредине больше не хватало сил, потому что даже самые раздумья о Петрыгине и хотя бы о Черимове, например, физически расслабляли его. Простая безысходность приводила его к тяжелой и мрачной двери, оползти которую напрасно стремился его рассудок. Двухлетняя ревностная деятельность по заданиям дяди не давала заметных результатов - даже несмотря на то, что Арсений в конце концов сидел в самом сердце индустриализации; оно работало по-прежнему, бесперебойно и могуче. На поверку Черимов оказывался прав: класс в непреклонном восхождении преодолевал без усилий сопротивление людской горстки. И вдруг - в болезненном его воображении вставали грохот и пороховая мгла новой интервенции; он видел детей, сожженных газом, людей, изгрызенных бактериями, раскаленный металл, танцующий посреди опустошенных городов. Он колебался, и раздвоение это грозило катастрофой; кроме того, еще не постигнув высокого петрыгинского искусства мимикрии, он в каждом взгляде, направленном на себя, чувствовал угрозу. Он метался от призраков, созданных собственным воображением, и за ним ежеминутно гналось то самое, от чего нельзя уйти, как от тени.
Но свидание с Черимовым влекло за собой возможность встречи с отцом. И то площадное слово, которое вызрело, наверно, из отцовской горечи, теперь могло стать последней мерой распада Арсения и, возможно, преступления. Занятнее прочих было тут именно то обстоятельство, что как раз отец, советский профессор Сергей Скутаревский, представлялся ему главным врагом. Конечно, лучше было поступить иначе, написать письмо, нет, просто вызвать Черимова по телефону и... Впервые он вспомнил, что имелся невдалеке закрытый клуб научных и технических работников. И если только в ответ на его великодушие - за это слово цепко держался он! - Черимов протянет ему руку дружбы и даже, возможно, согласится сопровождать его в искупительной поездке к Гарасе, в тайгу... о, какой замечательный рисовался ему на земле мир и в людях, без различия пола, возраста и класса, благоволение... Тут же он сделал еще заключение, что удобнее всего будет вести этот разговор все-таки на улице, - мало ли в столице нейтральных и укромных мест. Несколько овладев собою, он стал искать глазами пивную или аптеку, где обычно стояли телефоны-автоматы, и только теперь осознал обстановку этой поздней и последней своей ночи.
По существу, то было московское Сити, когда-то зубатый форпост Азии и главный ярмарочный штаб. С древнейших времен именно здесь, среди множества товарных складов и банковских контор, возникали планы торговых наступлений, и кованое, немеркнувшее золото кремлевских башен высилось над ним, как и в Олеариевы времена. Здесь в суете и грохоте множились неуклюжие российские миллионы и вырастали угрюмые, в бородах и тонкосуконных поддевках, шишковатые негоцианты. Ни один караван с товарами, направляясь с востока ли на запад, возвращаясь ли с севера на юг, не миновал этих приземистых, вполне прозаических строений. Чугунными ставнями, коваными шиповатыми воротами, бородатыми варварами в пахучих и жарких овчинах охранялась эта былая крепость торгового капитала, где веками все хаотически наслаивалось друг на друга: кирпич на кирпич, кость на кость, рубль на рубль, репутация на репутацию. Еще гнили где-то в каменных погребах рыхлые серые книги ресконтро, мемориалов и балансов, полные цифр и азиатского величия, а в оттепельные ночи выбивались сквозь узорчатые амбразуры увесистые запахи прошлого и призрачной ватагой бродили по переулку, - запахи ивановских ситцев, восточных пряностей, экзотических всяких смол и москательных специй, бесценных древесных пород и туркменской каракульчи.
В том распластанном, словно каменный ящер, доме, где полтора века помещалась контора Жистарева, деда, отца и покойного ныне внука, ютилась теперь парикмахерская губернского объединения инвалидов. Четыре неполноценные, полуголые восковые красавицы улыбались в ночь с точеных деревянных подставок. Бородатый сторож, тулуп которого монументально врастал в тротуар, неспешно разглядывал эти искусные и обманчивые подобья: должно быть, при этом, не в силах воздержаться от невыгодного сравненья, размышлял он о далекой своей колхозной жене в домашней пестрядинной юбке. Никто ему не мешал; мышцы его были могучи, ночь обширна, дело его было пустяковое. Район не имел жилых помещений, и забрести сюда в неурочное время мог только пьяница либо явный вор. Арсения, когда он проходил мимо, бородач проследил волосатым, неодобрительным оком; Арсения точно ветром несло, и сторож видел, как почти тотчас же следом за ним прошел другой, в очках.
Тусклое фонарное бельмо светилось у ниши древней московской стены. Замокшая в прошлую оттепель известка покрылась пушистым инеем и темными пятнами, причудливыми, как тень несуществующего. Под фонарем, зябко засунув руки в карманы, торчала та же знакомая фигура очкастого. Заметив Арсения, человек отвернулся к нему спиной: теперь тень его вонючей лужицей сползала со стены. Возможно также, он просто изучал старинную кирпичную кладку. И хотя Арсению путь был мимо, сквозь проломанные ворота на площадь и дальше, наискосок, его почему-то безмерно раздражил этот одинокий, измерзший человек. По кривой описав полукруг, он сзади подступил к нему вплотную.
- Послушайте, вы... - внятно и немного волнуясь сказал Арсений. - Мне это неудобно... вы две недели блуждаете за мной, а я не желаю вас знать. Ходите в жизни как-нибудь иначе... или вам нужно что-нибудь от меня? Говорите, я выслушаю вас.
Тот стоял и стоял, как будто вовсе не его касалось дело. Сквозь протертое пальтишко даже взглядом прощупывались худые, голодные его лопатки, и весь он был как битый, с облезлым задом, из бродячего зверинца копеечный зверь. С внезапной злобой схватив за плечи, Арсений повернул его лицом к себе; тот повиновался с легкостью, точно специально приспособлен был вращаться на месте.
- ...в конце концов, вы вмешиваетесь в вещи, которых не имеете права узнавать. Я иду к женщине, она замужняя. - Он запнулся. - И вы думаете, я не узнаю вас? Я знаю, вы - шулер, вы Штруф. Вы носили матери моей всякую дрянь. Теперь вы боитесь, что я донесу, что я предам ваше хамство, вашу жадность... Но что вы станете делать, осиновая балда, если я действительно пойду туда?.. станете стрелять? Дурак, они услышат. А ну, выньте руку из кармана.
Тот продолжал молчать, - кажется, не существовало слова, которым сейчас можно было бы обидеть Штруфа. В эту ночь он был на своем посту, и знаменитая болтливость его оказывалась только маской, под которой он устало прятал свою многотрудную деятельность.
- Ты немой? - скривился вдруг Арсений; с ума сводила мысль, что действительно никто в целом свете, никакая мораль не воспрепятствует ему избить сейчас этого человека. - Ага, я понял, ты собака дядина... ты Трезор, Полкан, Жучка... хлебца хочешь? Куш, куш... велю!.. А что, если я тебя сейчас в очки?..
Человек сжался и отступил к стене, он стал еще короче и униженнее, но глядел в самые зрачки, суетливые зрачки Арсения. Он как бы говорил: "Да, я молчу, но ты бойся меня, я такой же трус, как ты!" Было здесь, значит, что-то и от правды, - круто повернув, Арсений наперерез прошел старую эту площадь и снова очутился в кривом и нелепом переулке. Путем, которого еще не осознал, он тащился на полную капитуляцию; он был путаный и не прямодушный, этот путь; он был даже достоин издевательства, если только прилично издеваться и над предсмертным смущеньем. Но тут негаданно возникла еще догадка: Черимов, едва узнает, в чем дело, конечно, откажется говорить с ним, уже поставившим себя вне закона. "Ха, и у него своя карьера!" Следовало искать дорогу прямее, но воля его не пружинила никак, точно связанная. И вдруг он увидел Ивана Петровича; в распахнутой шубе, приседая и прячась в поднятый воротник, когда попадал в полосу света, тот мелко и деловито передвигал ножками, - он бежал прямо на Арсения. В полной тишине, ибо утих ветер, звучно пришепетывали его калошки. Видимо, он очень спешил: очки его сбились с переносья, а в левое стеклышко глядела бровь; поглощенный своими соображениями, он не различал подробностей окружившей его ночи. Арсения он даже полой задел и не приметил, только мелькнул востренький, совсем белый, совсем покойницкий его носик, да еще развязавшийся галстук мелькнул, - снова в черную тень, как в доху, запахнулась сутулая его фигурка.
Ничего в том предосудительного не содержалось: квартира Ивана Петровича находилась невдалеке, и, если бы провести к ней прямую от Петрыгина, переулок этой встречи пришелся бы как раз посредине. Было занимательно другое - что так рано мог закончиться петрыгинский ужин, тем более что Иван Петрович не имел в обычае вылезать досрочно из-за сытного стола. И потому ли, что самый этот район наводил на подозрения, или оттого, что вспомнился недавний бунт Ивана Петровича, Арсений ощутил потребность догнать его и порасспросить о дальнейших намерениях. Вопрос ставился так: кто кого обгонит, и, пожалуй, если бы Иван Петрович пришел к финишу первым, Арсению оставался один чистый деготь безо всякого романтического гарнира... Он двинулся вперед и, когда обегал обширные, нежилые госиздатовские склады, снова увидел Штруфа. Точно заранее угадывая все маршруты Арсения, тот терпеливо поджидал его в воротах дома, прислонясь к железной, ржавой решетке. По швам рвал и раздергивал его кашель после той короткой и жестокой перебежки, и напрасно, чтоб заглушить его, он прижимал ко рту жеваную войлочную тряпицу своей шляпы.
- А, - усмехнулся Арсений, - снова ты здесь, Авель. А видел, куда Каин побежал? Ивана видел, в каком он простреленном виде помчался? Что ж, разделись пополам, как амеба, и беги за нами в разные стороны... ну! Пропали твои надежды, твоя удача, поместья, акции и рудники... Ты стоишь опять посреди безумной пустыни, когда кругом потенциально расстилаются сады. Черт возьми, ты умер прежде, чем в тебя выстрелили, но комментарий к тебе составлен при жизни. Что ж, снова и снова факирствуй, изобретай, продавай своих Рембрандтов, открывай желатиновые производства слабительных пилюль, составляй ликеры из морошки, чтоб голодной мякиной набить свое брюхо... ха, дядя Федор рассказывал мне про твои мытарственные предприятия! Ты уже мнимость, аберрация органического пространства, ты сдохнешь где-нибудь в подворотне, захлебнувшись своей гнойной слюной... ты будешь валяться лицом вниз в этой нечистой луже, и псы с облезлыми ребрами будут обнюхивать тебя...
Штруф безмолвствовал, все это он знал и сам и не обижался; он был уже мертвый, и так как мертвей мертвого не бывает, то он и не замечал дальнейших своих видоизменений. Арсений задыхался словами, морозный пар клубами выстреливал из него; уже обозначившаяся душевная сломанность мешала ему освоить самоубийственность такого беспамятного, одностороннего поединка. Мнимая беззащитность этого человека, с которым можно все, дразнила его; вдруг он протянул руку, сдернул с него очки и брезгливо кинул под ноги.
- Очки, дурак, - это же бездарно и наивно. Ты бы еще бороду гороховую приклеил себе на харю! - засмеялся он, когда хрустнуло у него под ногою. Какой же вполне современный шпик пойдет нынче на такую банальность? Ну... идите прочь, вы мне вполне противны! - и вскочил на извозчичьи сани, что тащились по переулку.
Он едва не свалил извозчика, но малый тому не удивился, ибо, несмотря на возраст, имел достаточный опыт и знал прежде всего, что события дня никогда не походят на происшествия ночи. Сидя боком в санях и держась еще за спину извозчика, Арсений со злорадным любопытством глядел назад. "Гладиатор!" - конвульсивно шевелилась его челюсть... Человек вышел из ворот и пошел следом. В чаянье хорошего прибавка и, видимо, уловив смысл игры, извозчик подхлестнул, - сани рванулись. Штруф двинулся быстрее, простирая руки вперед и как бы ловя ускользающую добычу; было слышно, как мешалось его клокочущее дыханье с кашлем... Выехали из потемок на светлый проезд; сани резвее покатились под уклон. Одно время еще видно было, как, не помня себя, вдогонку бежал тот, почему-то уже без шляпы, - взрывчатый кашель разрывал его на бегу, как гранату, он скользил и, если бы поскользнулся, наверно, не встал бы никогда. "А не догонит нас баринок!" с грустным весельем молвил извозчик и еще раз уже с жестоким вдохновеньем подстегнул конька. Потом все исчезло в снежной пыли, и, когда Арсений вылез наконец из саней, оказалось, что Штруфу тогда, в самом начале их милого разговора, он не солгал: он приехал именно к женщине, с которой изредка, в выходные дни, делил свои досуги. Но он выполнял и другое свое намерение: расспросить Ивана Петровича обо всем... Да, это был тот самый подъезд - вычурная арка над входом, фасад, обложенный керамическими плитками, нахально красный абажур управдома в правом нижнем окне. Кто-то выглянул в окно второго этажа, и Арсению показалось, что он узнал востренький силуэтик Ивана Петровича на промороженном стекле. Было ясно, он успел вернуться, и, хотя таким образом острота ситуации миновала, все же любопытно стало разведать, что именно произошло у Петрыгина по его уходе. Все это был, впрочем, только шифр: говоря в упор, требовалось ему попросту удостовериться, что Иван Петрович уже дома. Он стучал в дверь с осунувшимся лицом. На стук вышла жена Ивана Петровича.
Судя по той неряшливости, с которой она была одета, по растрепанным ее волосам и по некоторой вещи, которую держала в руках, она не ждала никого, кроме мужа, в этот поздний час. Она открыла дверь, однако, только через минуту каких-то странных шорохов: и все-таки - улыбалась, запахиваясь в старенький, с облетевшими пуговицами халатик, пестрый и тем сильнее напоминавший подержанное оперение какой-то экзотической птицы.
Так воркуют голуби:
- ...ты? Почему же не предупредил по телефону?
- Муж дома? - напряженно осведомился Арсений.
- Нет, входи, входи... глупый. Но ты совсем безумец: в такое время... Тише, прислуга спит.
Подчиняясь властному ее шепоту, он осторожно снял пальто и комом сунул его на кресло в прихожей.
- А муж дома? - повторил он вопрос.
- Ну, иди же... Ты не приходил так давно. Был болен?..
- Я здоров, как черкасский бык! - попытался засмеяться он и все стоял, что-то припоминая. Через мгновенье он разгадал эту глухую и зудящую потребность: к рукам прилипло скверное ощущение после прикосновения к Штруфу.
- Я пойду вымыть руки... - сказал он.
- Гадкий! Ты прямо с работы? - Она поняла его именно так, как и следовало в подобных обстоятельствах, легонько, с намеком, она подтолкнула его в плечо: - Там на полочке мыло... а полотенце, длинное, с бахромой, над ванной. Тебе нужен тазик?
Вряд ли она имела время сделать что-нибудь над собой за этот короткий срок, но, когда Арсений вернулся, она выглядела совсем иначе: кажется, это и называется волшебством любовниц; та же самая небрежность теперь легко сходила за интимный и нарочитый беспорядок, предназначенный для коротких, бурных и желанных встреч. И даже отсутствие пуговиц приобретало какой-то подчеркнутый, вполне уместный смысл. Это и была женщина, ради которой всячески, с цирковой изобретательностью извивался Иван Петрович. Еще совсем молодая, крупная, почти как ее кровать, которая возвышалась тут же рядом, она уже вступила, однако, в ту зрелость, когда для душевного здоровья не хватает одной только известности мужа или уважения управдома к его супруге.
- Садись, садись... и я сяду, вот тут есть свободное место, - и вскочила на его колени. - Но как ты догадался? Мне так хотелось, чтобы ты пришел! Но почему же ты небритый? Разве ты не должен уважать меня?.. Хочешь вина? - И на крохотный, шаткий столик поставила начатую мужем бутылку.
Он курил и, может быть оттого, что пришел вовсе не за этим, удивлялся ее жеманному бесстыдству, ее праву обнимать его, щекотаться атласистой кожей, сидеть на его чужих, острых и неудобных коленях. Когда-то его смертно одуряло это отсутствие всякой сдержанности, откровенная душевная нагота, всегдашняя готовность на ласку и даже якобы лирическая видимость, которую она ухитрялась придать этой случайной интрижке. То же самое представало ему теперь как вульгарная и неприкрытая похоть. Минуту назад, мыля руки в ванной, он видел на стене розовую целлулоидную коробочку и в ней две одинаково истертых, две супружеских зубных щетки; и потому, что символ этот перерос теперь свои смысловые пределы, ему стало противно и скучно.
Она не понимала ничего в его лице:
- Слушай, говорят, у тебя завелась другая? Но разве мои губы бледнее ее губ?
- Твой муж ушел в шапке? - спросил он вдруг.
- Нет, в шляпе. Мне сказали, что сегодня тепло, и я велела ему идти в шляпе.
- Ага! - Он вздохнул свободнее и тогда только понял, что нет, не высокие философические раздумья терзали его, а просто страх.
- Я боюсь, что он скоро вернется, - вкрадчиво, в самое ухо говорила чужая жена. - Он сейчас на заседанье у Петрыгина. Кажется, это твой дядя? Муж ужасно его не любит.
- Потому что любит тебя.
- Да, я знаю. - Она выпрямилась, вспомнив о муже; глаза ее стали темны, как полуподвальные окна. - Он забавен и трогателен. Он трус, но он убил бы тебя, если бы вернулся сейчас. И ты знаешь... - Она приникла к его уху, дразня шепотом и щекоткой шелковистых своих кудряшек.
Бывало и раньше, она рассказывала ему сбивчиво и с прерывистым женским хохотком секретные подробности о муже. Ей нравилось доставлять любовнику ядовитую радость издевки. Таким образом они совместно и не раз тешились над старомодным арсеналом старческих ласк, но теперь это на Арсения не действовало никак. Он брезгливо кривил губы.
- Перестань, это похабно очень, - прервал он ее.
- Но я тебе ничего и не сказала! - обиделась и отреклась она. - Он любит, потому что хочет второго ребенка. Первый был от прежней жены. Ему очень хочется.
- А тебе?
Она подумала:
- Ему поздно, а мне рано.
- Но ты часто изменяешь мужу? - тихо, смеясь и разливая вино, спросил он.
Она с негодованием блеснула глазами:
- Никогда! - И, кажется сразу поверив в это внезапно сорвавшееся слово, заменившее то, чего в ней никогда не было, прибавила: - Как ты смеешь?
Обиженная, разочарованная в Арсении, она стояла у кровати, спиной к нему. И так легко было бы замять эту несвоевременную размолвку, но тому и в голову не приходило встать и подойти к ней. Новая догадка шевелилась в нем: разумеется, он ошибся тогда, в переулке, - тысячи людей снабжены в жизни заурядным лицом Ивана Петровича.
- Так, значит, он ушел в шляпе, а это был... Ну, дай же мне поесть, ты обещала.
Она ушла и долго не возвращалась. Он сидел неподвижно; неживая, почти мертвенная желтизна заливала его лицо. В углу поскреблась мышь, и не ее, а только быструю тень ее - не увидел, а лишь ощутил Арсений, скосив глаза. Безабажурная лампа на подоконнике не горела; голый электрический патрон отражал чужой золоченый лучик. Вспомнилось, как давно, в день последней ссоры с отцом, глобусоголовый приятель рассказал ему на ухо поучительный опыт: если всунуть живую мышку в патрон и включить свет... Его передернуло, как и тогда, точно от скверной отрыжки. Все тело его физически болело, и не проходило ощущение соседства с огромным животным, которое тупо уставилось ему в затылок. Он огляделся; в простенке между туалетным зеркалом и бельевым шкафом висела черная лакированная коробка; он спокойно подошел и, сняв трубку, долго ждал ответа. Чужая жена не возвращалась; возможно, она плакала, по-бабьи положив голову на кухонный стол. Сонным голосом телефонистка назвала свой номер. Сложив ладонь рупором у микрофона, Арсений смотрел на пальцы; они бились как под током и почти утеряли чувствительность.
- Прошу вас... - произнес он внятно и вдруг назвал то слово, которое в это время швыряло Ивана Петровича по безлюдным московским улицам: Гепеу!..
Прошла неопределенная пауза. На подзеркальнике лежала головная щетка, полная серых вычесанных волос. Собираясь в гости, Иван Петрович приводил себя в порядок у туалета жены. Потом Арсению ответили с коммутатора. Он молчал. Щетка была черного дерева; щетина ее проносилась ложбинкой посреди от долгого употребления. Девушка на коммутаторе сердилась: по-видимому, она ясно слышала прерывистое дыханье Арсения. Снова и снова называла она свой номер.
- Простите, нас соединили по ошибке, - выпячивая губу, произнес Арсений и положил трубку.
Все мысли и впечатления съехали куда-то на сторону, как шляпа на пропойце. Щетка, по-видимому, служила Ивану Петровичу и в молодости, но тогда волос в ней оставалось меньше, и еще они были черные. Какой-то главный период в жизни Арсения был закончен, он узнал об этом по ноющему ощущению всех своих клеток. Он покорно, с угнетающим чувством преемственности, пригладил этой щеткой волосы на себе, неслышно оделся и пошел вон, но, едва открыл дверь, сразу наткнулся на самого Ивана Петровича. Тот возвращался с блуждающими глазами, точно в параличе, точно со сражения. Галстук его тряпочкой свешивался из кармана распахнутого пальто. Жена ошиблась: из боязни застудить голову он надел все-таки шапку. И странно, он опять, даже тут, не заметил Арсения, точно так же как и тот, покидая подъезд, не увидел в подворотне иззябшего и уже дважды обманутого Штруфа... Осип Бениславич стоял в тени крошечного домика, окна которого слабо светились сквозь густые занавески. Летели искры из трубы, поднимались в кристаллическую промороженную синеву ночи и не потухали, а примерзли к черноте небосвода и оставались жить - как в детском сне! мерцающими звездами.