Страница:
- Что ж, поплачь, балда, помочись, - грубо отрезал тот. - Кто мы... машины?.. энтузиастические будильники? А сколько еще слиняет впереди. Да еще давай бог чтоб в открытую. А иной совсем рядом стоит, а присмотришься - тот самый и есть, который первым плюнет в революцию... если случится э т о.
Черимов безмолвствовал и чутко слушал, как похрустывает мятный пряник на зубах Бутылкина. Рука его машинально теребила какую-то бумажку, найденную в жилетном кармане; она так износилась, что даже не шелестела.
Бутылкин заговорил опять; он предлагал оплакать их всех сразу в один какой-нибудь пасмурный выходной денек; он не собирался, подобно Европе, ставить монументы этим неизвестным солдатам, у которых не хватило ни доблести, ни честности перед классом. "Ерунда, слабые пускай дохнут. Важен окончательный результат. А ты грустишь... и какие тому причины?.. Косвенные вижу, а прямые где?" - и замолкал, щекоча друга тоненьким, тихим смешком.
- Вот ты и ученый, тебя напечатали за границей, а хочется мне тебя по шее, Колька, пригнуть маненько и этак. Кто же строит на деревянных балках, которые вдобавок уже стояли целую вечность? Не очень я круто заворачиваю? Ты скажи... Я, конечно, не знаю этих людей, мне трудно. Мы вот берем свой хлеб просто рукой, а они берут вилкой и сперва кладут на тарелку... - Он внимательно посмотрел на гостя. - Ты пей кагор-то, ассистан.
- Нет, ты, конечно, прав, Федор, - и стал говорить, как трудно вырезать у целой прослойки застарелые опухоли некоторых отживших эмоций; они связаны со всем инвентарем культуры, а он хрупок, - не рожать же заново своих Эдисонов и Ньютонов. И еще, чуточку сомневаясь - понятно ли это Федору, говорил, как страшно в культуре непобедимое давление мертвых.
- Ничего, ты говори... об э т о м мне все понятно.
- ...и я выкладываю все это... вот, об осторожности, не потому, чтобы навязать тебе, а для того, чтобы ты опровергнул, если найдешь неверным.
Самым подробным образом он рассказывал о Скутаревском, о его делах и сомнениях, об институте и людях в нем, о путях и целях, к которым движется наука, и, странно, рассказ его носил несколько вопросительный оттенок, точно перед Черимовым сидел человек, способный поставить правильный диагноз. Их разговор затянулся, и вдруг Черимов вспомнил, что хозяину рано вставать, - целые тонны кипящего стекла ждали его поутру. Они вышли на улицу. Все было бело от снега, и потом такая морозная прозрачность наступила в природе, что всякое сказанное слово приобретало здесь ту первоначальную глубину, которой в обычных обстоятельствах не имело никогда.
- ...а где жена-то? - Черимов вспомнил, что не попрощался с Федькиной хозяйкой.
- У нее курсы вечерние. Хочет конкуренцию тебе делать, - засмеялся Бутылкин. - Смотри, снег-то... на таком плясать хорошо, а?
- Я бесконечно рад, Федька, что увидел тебя... твою ражу с этим пятном от раскаленной брызги на щеке, с этим желваком на обожженных пальцах. А у меня, смотри, руки совсем белые стали.
- Со временем у всех белые будут, отмоем. Тут тебя старик Топырев вспоминал.
- Что ж ты его не позвал нынче? - оживился Черимов.
- Да нет, он помер... Вот, старики уходят, и мы становимся в первую шеренгу... жутко и весело, жутко и весело. Надо глядеть, Николай... но ты вали, действуй: мы тебе верим. - И вдруг в сторону: - Черт, звезды замечательные какие... Жутко и весело!
Черимов возвращался пешком; трамваи уже отправлялись в парки. Ему было жарко, необыкновенно приятно по любому поводу, даже немножко мучил избыток возникающих сил. Пола его распахнутого пальто чертила длинную линию по снегу, наметенному вдоль заборчика. Он шел и думал совсем о другом: "Хоккей требует времени, придется бросить хоккей, но можно еще заняться лыжами..." Там, в конце улицы, стоял милиционер, и, еще не приблизясь к нему, Черимов уже знал, что у него красивые, крутые плечи и очень симпатичные глаза, - "...если вас не затруднит, пройду ли я этой улицей к институту Скутаревского, товарищ?" - мысленно спрашивал он, и тот отвечал неслышно: "Я вижу, товарищ, вы хватили кагорцу у приятеля на радостях встречи, так что не упадите, сегодня скользко". Проехал грузовик, пыхтя и буксуя на снегу. "О, колеса, бегущие вперед!" - подумал Черимов. Он шел, организатор жизни, и то по-мальчишески скользил на обнаженном льду тротуара, то останавливался и подолгу глядел на собственные следы на снегу. Яркий электрический свет делал их выпуклыми и сверкающими; поистине они были великолепны и значительны, следы человека, который идет.
ГЛАВА 10
Радость Скутаревского по поводу появления Черимова в институте носила несколько показной оттенок. Нетрудно было при более тесном соприкосновении разглядеть в новом заместителе скрытое упорство при проведении определенных целей, которые внешне прикрывались полным подчинением научным - и как будто не только научным - установкам директора. Кое-что из слухов уже дошло до Сергея Андреича, и втайне он опасался, что могут прислать еще более строптивого. Поэтому он и не торопился вводить Черимова в курс своей личной работы, которую почитал последним своим, перед закатом, свершением. Она держала его подобно железному каркасу, не давая стариться или уставать или сгибаться перед препятствиями; он продолжал вести ее в сотрудничестве почти только одного Ивана Петровича. Новому заместителю была известна, разумеется, тема работы, которая в связи с темпами развития народного хозяйства требовала особой срочности для своего разрешения. Она была почти невероятна; ее осуществление произвело бы величайшую перестройку в системе транспортирования энергии, да и в роли самих энергетических баз, но она поглощала лучшие научные силы и, почти целиком, бюджет института. Первым черимовским заданием было застраховать ее другой, параллельной работой. Уже через несколько месяцев пребывания в новой должности он поставил в высших инстанциях вопрос о постройке опытной линии высокого напряжения; он знал, ему не откажут. Наверняка осведомлен был об этом и Скутаревский и рассматривал такое начало черимовской деятельности как намеренное распыление сил.
Кроме сравнительно мелких вопросов - об изоляторах, о трансформаторных маслах, о проблемах кабеля, управления при помощи реле институт был загружен основной работой по передаче сверхмощных напряжений; огромный портрет Ленина, вдохновителя великих дел, висел над самым столом Скутаревского. Дело касалось использования удаленных топливных бассейнов и тех десятков миллионов киловатт, которые бесполезно, гремучей пеной бегущих вод исходили зря на дикостных реках Сибири; конечно, только прямое осуществление темы Скутаревского могло оправдать название института, сверкавшее белой эмалью на широких, строгого стиля воротах. Уже начавшаяся проектировка высокомощных советских гидростанций, весьма превышающих мировые образцы, с новой силой поднимала в энергетике вопрос о способах электропередачи. Неудачи в области борьбы с потерями, неминуемое явление перенапряжения, ряд специфических затруднений с передачей постоянных токов, неминуемых для тогдашней даже передовой науки, толкнули Сергея Андреича искать выхода другими путями. Черимовские опасения были основательны; по прямой аналогии дело обстояло так же, как если бы человечество, минуя все промежуточные ступени в развитии машиностроения, сразу шагнуло бы к современному аэромотору от неуклюжей уаттовской машины. Определяя вчерне и по слухам, не проверенным вполне, тема Скутаревского заключалась в практическом разрешении передачи энергии без проводов.
Безыменный сибирский краевед придал этому делу надлежащее ускорение; именно он прислал в некое советское учреждение большое, о двенадцати страницах, письмо, - к посланию прилагался отрывок школьной карты, по которой синей венозной жилкой протекал Енисей. Крохотный кружок - Елтуска, не то бывший казацкий острог, не то безвестная стоянка утлых рыбацких посудин, имел тоненькую приписку красными чернилами: з д е с ь и с т р о и т ь. Судя по образной объяснительной записке и густоте горизонталей, сделанных от руки, тут смыкались два высоких массива, и в промоину между них, свиваясь в водовороты и жгуты, бежало текучее Енисеево тело. Место и прельстило госплановского корреспондента. В те времена хозяйственные центры еще не имели точных характеристик советских рек, а краевед вдобавок обещал выслать дополнительные свои сорокалетние наблюдения за режимом реки, точную кривую колебаний ее уровня, и это не могло не повлиять на выбор места в случае благоприятного решения. Даже по присланному клочку можно было заключить, какое значение для края будет иметь постройка мощной гидростанции на указанном месте. Оного краеведа искали, слали письма, и по последней справке выяснилось, что есть то бывший механик, местный ссыльный старожил, пятидесяти восьми лет, женат, налог уплачен, в предосудительном родстве не замечен, торговлей не занимался, в профсоюзе состоит...
Получив нагоняйное разъяснение, ездили тамошние портфельные люди совместно с краеведом на Елтуску, варили уху, любовались суровыми енисейскими красотами, а помолодевший краевед пел прямо как птаха лесная. Сиверко был, ветер вскидывал распластанных чаек, и еще круче вздувались за поворотом тучные, многожильные мышцы реки; кстати разъяснил старик на радостях, что, вопреки утверждениям ученых-лингвистов, самое слово Е н и с е й принадлежит к языку одного давно исчезнувшего племени, помянутого лишь в летописях Рашид-Эддина, и означает - д о р о г а к м у ж е с т в у.
- Записывайте, прошу вас... - крикливо приказывал этот фантастический бородач, и седина его, отметенная назад обрывным ветром, была того же енисейского отлива. - Записывайте: напор от девяноста до двадцати пяти, расход до тысячи кубометров в секунду и даже у истока не понижается меньше трети. Имейте в виду, огромное внутреннее море отлично регулирует поступление воды, прошу вас.
Грунт вулканический, мощная полоса трапов. Высота правого берега, прошу вас, тридцать метров, ширина пролета - полтора километра, записывайте. Сел вокруг нет, затопляй хоть на двести километров, воздух приятный, вид подходящий, прошу вас... - И странно его горловой, несколько неприятный голос, каким обычно купцы в самозабвенье расхваливают свой товар, раздаваясь на тысячи километров вокруг, погоняющим эхом отдавался в ушах Скутаревского.
Кроме политического - смысл стройки заключался в дешевой, по полкопейке за киловатт-час, энергии для соседнего завода высокосортной электростали; щедрые черные руды, алуниты, каменная соль, леса - вдоволь всего натыкано было поблизости. Самое слово с о с е д с т в о следовало, однако, понимать в сибирских масштабах. До Малой Рютинки, где предполагался завод, лежало северной тайги километров шестьсот, да еще кочкарника столько же, да еще неопределенного пространства восемь дней пути. При этом высчитали, что, даже включая стоимость столь дальней передачи, законная норма энергии обойдется дешевле, чем одна доставка тонны самого ближнего угля франко-завод. Тут начинались всякие технические дебри; принимая в первом приближении, округленно, по тысяче вольт за километр, линия, при всех ухищрениях, должна была иметь напряжение не менее восьмисот тысяч вольт. Вопрос о кабеле на такое расстояние отпадал сам собою, да вдобавок и не были еще построены соответственные механизмы. А ввиду того, что таких проблем насчитывалось уже с полдюжины, работа Скутаревского принимала характер крупнейшего общественного явления, и ни одному златоискателю так не захватывало дух от огромности представавшего богатства.
- Мы недостаточно смелы, - сердито бурчал Скутаревский, когда разрешение на опытную линию было получено; он догадывался, что Черимов вступил в блок с верхним этажом, где работал Ханшин со своими учениками. Я понимаю, зачем вам это понадобилось. Это трусость, милейший А л е к с а н д е р Петрович. Я сам уже смеюсь над тем, как это было легко, вы постигаете? Это носится в воздухе, разработку этого вопроса в Европе задерживает кризисная конъюнктура.
- Вы работаете на вечность, - строптиво упирался Ханшин.
- Чушь, я работаю на Енисейку! - Именно так обозначалась в интимных разговорах будущая станция на Енисее.
Ханшин умолкал; на его стороне была достаточная часть сотрудников института, и моральная поддержка их давала ему право на такое несговорчивое молчание. Он также промолчал, когда в учреждении был введен почти деспотический распорядок, - сторож у ворот не смел назвать своей фамилии; и если не случалось протестов или даже прямого бегства, то лишь оттого, что самая работа в этом институте содержала в себе высокую научную честь. Выходных дней Сергей Андреич себе не позволял и, сказать правду, с удовольствием лишил бы их и своих сотрудников; все чаще по гулким коридорам слышался рассыпчатый грохот его брани, он нервничал и подстегивал всех; видимо, к концу подходила его работа. Но смысл теперешнего ханшинского молчания был совсем иным, - он видел, как э т о из громадной научной проблемы становится личной драмою Скутаревского.
- ...посмеются потомки. Поймите, пошло и оскорбительно, - твердил он, - тянуть медную проволоку на полторы тысячи километров, когда силу можно передать в одно дыхание, в одно дыхание!
Черимов тоже молчал; о потомках он слышал не впервые. Сложный затянувшийся процесс происходил с его учителем, и он не знал, что на секретном душевном языке Скутаревского имелся специальный термин для него - г о р а. Тем более стоило вдуматься в жизнь этого удивительного чудака. Большая часть его дня тратилась в лаборатории, остаток делился поровну между лекциями и сном. Вместе с тем он успевал побывать на заседаниях, чтоб прокричать свое мнение о недостаточности темпов, и на электрозаводе, где по его чертежам изготовлялись газотронные выпрямители для предстоящего опыта. Зачастую он возвращался домой за полночь; остылый ужин, накрытый салфеткой, ждал его на столе; он съедал эту домашнюю преснятину стоя... Черимов слышал также, что иногда, не чаще раза в месяц, к Скутаревскому заходил Геродов, ближайший его помощник, правая рука в той работе, которою Скутаревский собирался вернуть государству свой долг. Он приходил с черным, необыкновенной формы, футляром, и тогда в особенности плотно замыкались стеганые занавеси, а Анна Евграфовна торопилась уйти из дому. Сергей Андреич снимал со стены фагот и на стульях, по-домашнему, раскладывал нотные тетради. Из футляра вылезала выгнутая, подобная чудовищной улитке валторна Геродова. Старики устраивались молча; потом одновременно надувались щеки, и грозная игра эта начиналась. Усердно, в четыре руки и в два рта они играли обычно старинную бытовую музыку, преимущественно немцев семнадцатого века, простенькие, как ситчик, тирольские танцы или бурные охотничьи песни; так в Чехии когда-то упражнялись бродячие музыканты, суматошно, шумно и от всего сердца. Это была вторая по счету дружба Скутаревского, и то, что вначале представлялось почти неестественным, теперь стало приятным для обоих: туманен музыкальный язык. Игра велась с передышкой по четверти часа.
- Я буду ругаться с заводской администрацией, Иван Петрович, говорил Скутаревский, продувая фагот. - Не следовало брать шефства над институтом, чтобы угощать такой скверной продукцией... кстати: кривизна зеркала, по-моему, чрезмерна...
- Я довел ее до тридцати, - откликался Иван Петрович, переворачивая нотный лист. - С заводом ругайтесь, конечно: у нас без ругани не уважают. Мне кажется, Сергей Андреич, не плохо было бы еще раз повторить опыт Пусье.
Еще целых полчаса шло их музыкальное заседание или, скорее, соревнование инструментов. Валторна вздыхала, и не зря: она уходила из жизни, как романтическое ощущение действительности; фагот хихикал и пищал, - он еще оставался как ехидный и злой гротеск, полезное оружие в эпоху социальных завоеваний.
- Мне надоели эти простоватые опусы, - провозгласил однажды Иван Петрович. - Мы бубним дрянно, как балалаечники на балагане. Мы не пошли дальше Гайдна, как в политике, черт возьми, наша публика не пошла дальше Керенского. Пора нам, Сергей Андреич, сыграть нечто всерьез, вкрупную, более достойное нашего житейского опыта и страданий. - Здесь он сделал внушительную паузу. - Воистину вы играете на драндулете, а я на прямой кишке. В следующий раз я попробую достать и принести скерцо Прокофьева для четырех фаготов; недостающих я приглашу из одного оркестра. Попробуем... Ясно, только между истинными друзьями могла возникнуть дерзость такой рискованной пробы. - Между прочим, приехал один замечательный пианист... Петр Евграфович собирается затащить его к себе. - Потом личико Ивана Петровича приобретало вдруг некое лисье, выпытывающее выражение: - Кстати, Арсений Сергеевич дома сейчас?
- Арсений пошел к одной даме; кажется, она дает ему уроки французского языка... - И намекающе подмигивал. - Ну, меня что-то в сон клонит...
Так, балуясь, они обсуждали вопросы музыки, техники, политики и половой морали, все сразу. Безоблачный день этой занятной дружбы совсем не предвещал довольно сумрачного вечера. Иван Петрович уносил свою валторну, а Сергей Андреич, если было поздно в театр, посвящал остающийся час перед сном - прогулке; машиной он правил сам, это было его последним увлечением. Так уж установилось, ехал он наобум, не справляясь заранее с маршрутом или программой, и оттого казалось, будто на ощупь ищет какой-то своей удачи.
В том же слякотном ноябре выдался один в особенности пасмурный вечерок. Скутаревский злился; в расчетах напряжения оказалась путаница, и усилитель не пропускал определенной полосы частот. Наступили сумерки. К драндулету не тянуло. Шофер довез Скутаревского до театра; в оперу был у него абонемент. Место свое он отыскал, когда занавес уже поднялся; шел второй акт. Опера была ему знакома со студенческих лет, и одной арии, сделанной из легкомысленных державинских стихов, он даже привык подпевать. Он сидел и рассеянно думал о совсем другом; из ложи был ему виден курносоватый виолончелист в оркестре, и Сергей Андреич нечаянно сообразил, что курносоватый играет, в сущности, на логарифмах... должно быть, он имел в виду те сложные математические соотношенья, на которых строится фортепьянная клавиатура. Мысль понравилась ему; ему захотелось представить себе, какая получилась бы музыка, если бы изменить основание логарифма. Вряд ли можно было отнести к эстетике этот прямой рефлекс его профессии; но очень часто он даже Вагнера, любимого композитора своего, воспринимал именно так, математически, как трагическую, полновесную формулу бытия. Совсем легонько, вполголоса, он стал напевать диковинную, впервые им придуманную музыкальную фразу.
- Это вы мне? - возмущенно спросила дама рядом, очень длинная женщина.
- Нет, я себе, - сдержанно буркнул Скутаревский.
Аплодисменты посреди акта прервали его теоретические занятия; он стал глядеть на сцену. Происходила как раз музыкальная история с графиней, Сергей Андреич сравнивал это удивительное по мастерству и физиологической выразительности место лишь со вторым актом "Золотого петушка", когда Додон поет ч и ж и к а. Фаготный лейтмотив старухи перекрывал все оркестровое звучание. В иное время это вызвало бы у Скутаревского громкую усмешку, но теперь ему не нравилось все - от этих зашитых в парчу щеголей до фальшивой и неопрятной позолоты театра. Конечно, спектакль был прежде всего трудовым процессом, и Сергею Андреичу сегодня никак не удавалось забыть, что все это члены профсоюзов, получают по разряду, имеют жилплощадь в жактах, страдают от жен, катаров и самоуправства домкомов... только этим можно было объяснить, что вдруг в придирчивом мнении Скутаревского на целых четыре такта отстала медь. Удовольствие, таким образом, выходило слишком популярным; Сергею Андреичу стало не по себе, он заворочался, и
- Скажите, кто поет Германна? - спросила длинная, очень длинная дама.
- Здешний председатель месткома, - благожелательно ответил Скутаревский.
- Благодарю вас... - И с ненавистью посмотрела на неспокойные руки соседа.
Злость не проходила; веки отяжелели; сумасшедшие ветры в этот вечер сталкивались на его душевной горе. Неожиданно он поднялся и, наступив на ногу длинной, очень длинной даме, пошел вон. Он почти презирал дирижера за самовольную нюансировку, которой никогда не писал композитор; вдобавок тот огрублял текст, преувеличивал темпы и местами допускал понижение баса на целую октаву. К черту театр, - поездка за город на хорошей скорости представлялась ему теперь куда полезнее. Пожилой человек в раздевальне с уважением подал ему пальто. В коридорах гудели вентиляторы, и крик из зрительного зала походил на предродовой. Сергей Андреич застегнул пальто. Ненадежный еще снег сменился надоедным осенним дождичком. Мостовые блестели, неисчислимые огни отражались в обширных, неопрятно мокрых плоскостях площади. Ночной город слабо гудел, - то была реторта, в которой никогда не затухало пламя, то есть жизнь, то есть необъяснимое электронное клокотанье. Это было настоящее, и картонные, на столярном клею, малахиты во дворце престарелой графини представлялись убогими перед глубинами неподдельных каменных кулис, перед громадами растворенных во мраке зданий, перед небом, сделанным прочно и всерьез из добротных и клубящихся облаков... Сергею Андреичу почудилось, что в такую-то ночь и может произойти с ним железная и обжигающая необыкновенность.
Он отпустил шофера, женатого, положительного человека, и сам вступил во владение рулем. По одному виду, с которым Скутаревский коснулся рычагов управления, Алексей Митрофанович понял, что если не случится беда покрупнее, то в эту ночь профессора непременно оштрафуют. На всякий случай он пытался влезть на сиденье рядом.
- Езжайте домой. Трамвай за мой счет. Вас накормят. Машину доставлю сам.
- Заносит шибко, Сергей Андреич: мокро. - Боязнь за машину была уместна: уж он-то знал хорошо, что штучки Скутаревского не доведут до добра. - Может, закрыть машину?.. не газуйте только!
- Мерси, - скрипнул тот и разом запустил мотор.
Его рвануло, и потом началось это. Провожаемый руганью прохожих, он быстро миновал центральные улицы. Ближе к окраине, где уличное движение почти замирало к ночи, он дал на пробу большую скорость. Мотор работал исправно. Город снижался и тускнел, брусчатка сменилась булыжным горбылем, домики мелькали и мельчали с каждой минутой пути, стало больше деревьев, и запахло картофельной ботвой, автомобиль качнуло на колее, и потом началось ровное шоссейное гуденье. Он прибавил свету в фары и газу в поршни, мокрый ветер с удвоенной силой хлестнул ему в затылок. Поля жидкостно заструились мимо, вещество их стало совсем другое, стекло запотело, и, хотя дождик перестал, крупные капли измороси продолжали стекать со шляпы за воротник. Скользкий летящий мрак охватил его, и так успокоительно было смешать с ним свои собственные сухие ненасытные сумерки. Он улыбнулся, то есть рот его стал тверже, тоньше и длинней.
- ...сделайте столько же, как мы! - непостижимо кому крикнул Скутаревский, и ветер тотчас искрошил его жалобный и вовсе не дерзкий вызов.
Мысли шли отрывочно, возникая по мере того, как выпрямлялось и не требовало повышенного вниманья шоссе: раскатанный влажный глянец гудрона любое мгновение готов был вздыбиться стеной и рухнуть на Скутаревского. Мысли шли приблизительно так: "Полет - вот естественное состоянье человека, все остальное - лишь кощунственное отступление от нормы. Умирать надо в полете, вбегая в первоначальное вещество и растворяясь в нем без остатка. Иван Петрович все-таки остаток вчерашнего еще в большей степени, чем он сам; странно, почему он напутал в расчетах ртутников и так откровенно соврал тогда, в принципиальном споре, относительно даты умовской смерти. Конечно, весь его энциклопедизм - дутый.
И, черт, почему он так подло трусит смерти? Со временем, разумеется, его заменит... Черимов?" И вот оно назвалось наконец, это слово, заслонявшее от него мир. Только ученик! Но как молодо и страшно звучит это рядом с беззубым и тяжеловесным названием старости - у ч и т е л ь. Он увидел себя со стороны - смешным, как на линялом дагерротипе, в длинных, гармоникой, брюках, в футлярного покроя сюртуке, в скрипучих резинковых штиблетах; и рядом - Черимова, хваткого, молодого, почти звереныша; в его сердце, как в кожаной кобуре, наглухо запрятан партбилет; он знает, зачем дано ему присутствовать в мире; он имеет идею, и, если даже самый счастливый шаг не направлен к ней хотя бы по кривой, он не делает его вовсе; он имеет право говорить, прячась в броню всегдашней улыбки, - о, стареющую славу Скутаревского еще не постигла глухота! - "Старик ворчит, старик учит, старик спешит... ему осталось мало". Мало, потому что и тысяча лет - нищенская доля для освоения этого мира. Он-то хорошо знал, Сергей Андреич Скутаревский, что лишь тогда и потянуло его спускаться с горы, когда почувствовал свежесть и жадность новой, идущей ему на смену расы. Так вот он, этот новый Фарадей, благожелательный, сдержанный и скромный подмастерье. Что ж, каждый призван когда-нибудь сыграть смешную роль Сальери, Деви или Саула. - Из мрака вынырнул громадный воз сена; возница не проснулся от гудков; Скутаревский едва успел выпрямить рванувшуюся на сторону машину.
Здесь шоссейный настил был еще свеж; громко забрызгали в крылья камешки из-под колес. Блуждающий свет фар пролиновался потоками мелкой, бегущей под колеса щебенки. На переезде через линию сияли мутные, как бы ватные, луны фонарей; продолговатая тень машины метнулась мимо, и, точно стремясь настигнуть ее или ветром разодрать себе лицо, Скутаревский пустил на предельную скорость. Ветер запел в ушах вровень нижнему до на драндулете. Хлястик воротника больнее забился в щеку, свет заколыхался впереди, бензин взрывался и стучал, - еще толчок, и машина разотрется о воздух. Ученик был прав, учитель торопился, но не потому, что д о г о н я л о сзади, а потому, что ж д а л о впереди. Он почти не сбавил скорости на повороте, - нравилось ему изредка подразнить судьбу, и когда в прыгающий пучок света попал безликий, точно из бумаги вырезанный силуэт, он не успел... Стремглавое, свистящее пространство прорезала чья-то выкинутая рука, и визг мокрого щебня достиг его ушей. Шла ночь, можно было, притушив задние огни, мчаться дальше и впотайную вернуться в город другой дорогой. Остановясь вдалеке, не выключив мотора, он бежал назад, суматошно разметая ветер руками. Несчастие было очевидно; в минуту встречи ему почудился крик; по-видимому, он задел кого-то крылом. Он бежал и все старался вспомнить адрес ночной больницы, мимо которой однажды проезжал.
Черимов безмолвствовал и чутко слушал, как похрустывает мятный пряник на зубах Бутылкина. Рука его машинально теребила какую-то бумажку, найденную в жилетном кармане; она так износилась, что даже не шелестела.
Бутылкин заговорил опять; он предлагал оплакать их всех сразу в один какой-нибудь пасмурный выходной денек; он не собирался, подобно Европе, ставить монументы этим неизвестным солдатам, у которых не хватило ни доблести, ни честности перед классом. "Ерунда, слабые пускай дохнут. Важен окончательный результат. А ты грустишь... и какие тому причины?.. Косвенные вижу, а прямые где?" - и замолкал, щекоча друга тоненьким, тихим смешком.
- Вот ты и ученый, тебя напечатали за границей, а хочется мне тебя по шее, Колька, пригнуть маненько и этак. Кто же строит на деревянных балках, которые вдобавок уже стояли целую вечность? Не очень я круто заворачиваю? Ты скажи... Я, конечно, не знаю этих людей, мне трудно. Мы вот берем свой хлеб просто рукой, а они берут вилкой и сперва кладут на тарелку... - Он внимательно посмотрел на гостя. - Ты пей кагор-то, ассистан.
- Нет, ты, конечно, прав, Федор, - и стал говорить, как трудно вырезать у целой прослойки застарелые опухоли некоторых отживших эмоций; они связаны со всем инвентарем культуры, а он хрупок, - не рожать же заново своих Эдисонов и Ньютонов. И еще, чуточку сомневаясь - понятно ли это Федору, говорил, как страшно в культуре непобедимое давление мертвых.
- Ничего, ты говори... об э т о м мне все понятно.
- ...и я выкладываю все это... вот, об осторожности, не потому, чтобы навязать тебе, а для того, чтобы ты опровергнул, если найдешь неверным.
Самым подробным образом он рассказывал о Скутаревском, о его делах и сомнениях, об институте и людях в нем, о путях и целях, к которым движется наука, и, странно, рассказ его носил несколько вопросительный оттенок, точно перед Черимовым сидел человек, способный поставить правильный диагноз. Их разговор затянулся, и вдруг Черимов вспомнил, что хозяину рано вставать, - целые тонны кипящего стекла ждали его поутру. Они вышли на улицу. Все было бело от снега, и потом такая морозная прозрачность наступила в природе, что всякое сказанное слово приобретало здесь ту первоначальную глубину, которой в обычных обстоятельствах не имело никогда.
- ...а где жена-то? - Черимов вспомнил, что не попрощался с Федькиной хозяйкой.
- У нее курсы вечерние. Хочет конкуренцию тебе делать, - засмеялся Бутылкин. - Смотри, снег-то... на таком плясать хорошо, а?
- Я бесконечно рад, Федька, что увидел тебя... твою ражу с этим пятном от раскаленной брызги на щеке, с этим желваком на обожженных пальцах. А у меня, смотри, руки совсем белые стали.
- Со временем у всех белые будут, отмоем. Тут тебя старик Топырев вспоминал.
- Что ж ты его не позвал нынче? - оживился Черимов.
- Да нет, он помер... Вот, старики уходят, и мы становимся в первую шеренгу... жутко и весело, жутко и весело. Надо глядеть, Николай... но ты вали, действуй: мы тебе верим. - И вдруг в сторону: - Черт, звезды замечательные какие... Жутко и весело!
Черимов возвращался пешком; трамваи уже отправлялись в парки. Ему было жарко, необыкновенно приятно по любому поводу, даже немножко мучил избыток возникающих сил. Пола его распахнутого пальто чертила длинную линию по снегу, наметенному вдоль заборчика. Он шел и думал совсем о другом: "Хоккей требует времени, придется бросить хоккей, но можно еще заняться лыжами..." Там, в конце улицы, стоял милиционер, и, еще не приблизясь к нему, Черимов уже знал, что у него красивые, крутые плечи и очень симпатичные глаза, - "...если вас не затруднит, пройду ли я этой улицей к институту Скутаревского, товарищ?" - мысленно спрашивал он, и тот отвечал неслышно: "Я вижу, товарищ, вы хватили кагорцу у приятеля на радостях встречи, так что не упадите, сегодня скользко". Проехал грузовик, пыхтя и буксуя на снегу. "О, колеса, бегущие вперед!" - подумал Черимов. Он шел, организатор жизни, и то по-мальчишески скользил на обнаженном льду тротуара, то останавливался и подолгу глядел на собственные следы на снегу. Яркий электрический свет делал их выпуклыми и сверкающими; поистине они были великолепны и значительны, следы человека, который идет.
ГЛАВА 10
Радость Скутаревского по поводу появления Черимова в институте носила несколько показной оттенок. Нетрудно было при более тесном соприкосновении разглядеть в новом заместителе скрытое упорство при проведении определенных целей, которые внешне прикрывались полным подчинением научным - и как будто не только научным - установкам директора. Кое-что из слухов уже дошло до Сергея Андреича, и втайне он опасался, что могут прислать еще более строптивого. Поэтому он и не торопился вводить Черимова в курс своей личной работы, которую почитал последним своим, перед закатом, свершением. Она держала его подобно железному каркасу, не давая стариться или уставать или сгибаться перед препятствиями; он продолжал вести ее в сотрудничестве почти только одного Ивана Петровича. Новому заместителю была известна, разумеется, тема работы, которая в связи с темпами развития народного хозяйства требовала особой срочности для своего разрешения. Она была почти невероятна; ее осуществление произвело бы величайшую перестройку в системе транспортирования энергии, да и в роли самих энергетических баз, но она поглощала лучшие научные силы и, почти целиком, бюджет института. Первым черимовским заданием было застраховать ее другой, параллельной работой. Уже через несколько месяцев пребывания в новой должности он поставил в высших инстанциях вопрос о постройке опытной линии высокого напряжения; он знал, ему не откажут. Наверняка осведомлен был об этом и Скутаревский и рассматривал такое начало черимовской деятельности как намеренное распыление сил.
Кроме сравнительно мелких вопросов - об изоляторах, о трансформаторных маслах, о проблемах кабеля, управления при помощи реле институт был загружен основной работой по передаче сверхмощных напряжений; огромный портрет Ленина, вдохновителя великих дел, висел над самым столом Скутаревского. Дело касалось использования удаленных топливных бассейнов и тех десятков миллионов киловатт, которые бесполезно, гремучей пеной бегущих вод исходили зря на дикостных реках Сибири; конечно, только прямое осуществление темы Скутаревского могло оправдать название института, сверкавшее белой эмалью на широких, строгого стиля воротах. Уже начавшаяся проектировка высокомощных советских гидростанций, весьма превышающих мировые образцы, с новой силой поднимала в энергетике вопрос о способах электропередачи. Неудачи в области борьбы с потерями, неминуемое явление перенапряжения, ряд специфических затруднений с передачей постоянных токов, неминуемых для тогдашней даже передовой науки, толкнули Сергея Андреича искать выхода другими путями. Черимовские опасения были основательны; по прямой аналогии дело обстояло так же, как если бы человечество, минуя все промежуточные ступени в развитии машиностроения, сразу шагнуло бы к современному аэромотору от неуклюжей уаттовской машины. Определяя вчерне и по слухам, не проверенным вполне, тема Скутаревского заключалась в практическом разрешении передачи энергии без проводов.
Безыменный сибирский краевед придал этому делу надлежащее ускорение; именно он прислал в некое советское учреждение большое, о двенадцати страницах, письмо, - к посланию прилагался отрывок школьной карты, по которой синей венозной жилкой протекал Енисей. Крохотный кружок - Елтуска, не то бывший казацкий острог, не то безвестная стоянка утлых рыбацких посудин, имел тоненькую приписку красными чернилами: з д е с ь и с т р о и т ь. Судя по образной объяснительной записке и густоте горизонталей, сделанных от руки, тут смыкались два высоких массива, и в промоину между них, свиваясь в водовороты и жгуты, бежало текучее Енисеево тело. Место и прельстило госплановского корреспондента. В те времена хозяйственные центры еще не имели точных характеристик советских рек, а краевед вдобавок обещал выслать дополнительные свои сорокалетние наблюдения за режимом реки, точную кривую колебаний ее уровня, и это не могло не повлиять на выбор места в случае благоприятного решения. Даже по присланному клочку можно было заключить, какое значение для края будет иметь постройка мощной гидростанции на указанном месте. Оного краеведа искали, слали письма, и по последней справке выяснилось, что есть то бывший механик, местный ссыльный старожил, пятидесяти восьми лет, женат, налог уплачен, в предосудительном родстве не замечен, торговлей не занимался, в профсоюзе состоит...
Получив нагоняйное разъяснение, ездили тамошние портфельные люди совместно с краеведом на Елтуску, варили уху, любовались суровыми енисейскими красотами, а помолодевший краевед пел прямо как птаха лесная. Сиверко был, ветер вскидывал распластанных чаек, и еще круче вздувались за поворотом тучные, многожильные мышцы реки; кстати разъяснил старик на радостях, что, вопреки утверждениям ученых-лингвистов, самое слово Е н и с е й принадлежит к языку одного давно исчезнувшего племени, помянутого лишь в летописях Рашид-Эддина, и означает - д о р о г а к м у ж е с т в у.
- Записывайте, прошу вас... - крикливо приказывал этот фантастический бородач, и седина его, отметенная назад обрывным ветром, была того же енисейского отлива. - Записывайте: напор от девяноста до двадцати пяти, расход до тысячи кубометров в секунду и даже у истока не понижается меньше трети. Имейте в виду, огромное внутреннее море отлично регулирует поступление воды, прошу вас.
Грунт вулканический, мощная полоса трапов. Высота правого берега, прошу вас, тридцать метров, ширина пролета - полтора километра, записывайте. Сел вокруг нет, затопляй хоть на двести километров, воздух приятный, вид подходящий, прошу вас... - И странно его горловой, несколько неприятный голос, каким обычно купцы в самозабвенье расхваливают свой товар, раздаваясь на тысячи километров вокруг, погоняющим эхом отдавался в ушах Скутаревского.
Кроме политического - смысл стройки заключался в дешевой, по полкопейке за киловатт-час, энергии для соседнего завода высокосортной электростали; щедрые черные руды, алуниты, каменная соль, леса - вдоволь всего натыкано было поблизости. Самое слово с о с е д с т в о следовало, однако, понимать в сибирских масштабах. До Малой Рютинки, где предполагался завод, лежало северной тайги километров шестьсот, да еще кочкарника столько же, да еще неопределенного пространства восемь дней пути. При этом высчитали, что, даже включая стоимость столь дальней передачи, законная норма энергии обойдется дешевле, чем одна доставка тонны самого ближнего угля франко-завод. Тут начинались всякие технические дебри; принимая в первом приближении, округленно, по тысяче вольт за километр, линия, при всех ухищрениях, должна была иметь напряжение не менее восьмисот тысяч вольт. Вопрос о кабеле на такое расстояние отпадал сам собою, да вдобавок и не были еще построены соответственные механизмы. А ввиду того, что таких проблем насчитывалось уже с полдюжины, работа Скутаревского принимала характер крупнейшего общественного явления, и ни одному златоискателю так не захватывало дух от огромности представавшего богатства.
- Мы недостаточно смелы, - сердито бурчал Скутаревский, когда разрешение на опытную линию было получено; он догадывался, что Черимов вступил в блок с верхним этажом, где работал Ханшин со своими учениками. Я понимаю, зачем вам это понадобилось. Это трусость, милейший А л е к с а н д е р Петрович. Я сам уже смеюсь над тем, как это было легко, вы постигаете? Это носится в воздухе, разработку этого вопроса в Европе задерживает кризисная конъюнктура.
- Вы работаете на вечность, - строптиво упирался Ханшин.
- Чушь, я работаю на Енисейку! - Именно так обозначалась в интимных разговорах будущая станция на Енисее.
Ханшин умолкал; на его стороне была достаточная часть сотрудников института, и моральная поддержка их давала ему право на такое несговорчивое молчание. Он также промолчал, когда в учреждении был введен почти деспотический распорядок, - сторож у ворот не смел назвать своей фамилии; и если не случалось протестов или даже прямого бегства, то лишь оттого, что самая работа в этом институте содержала в себе высокую научную честь. Выходных дней Сергей Андреич себе не позволял и, сказать правду, с удовольствием лишил бы их и своих сотрудников; все чаще по гулким коридорам слышался рассыпчатый грохот его брани, он нервничал и подстегивал всех; видимо, к концу подходила его работа. Но смысл теперешнего ханшинского молчания был совсем иным, - он видел, как э т о из громадной научной проблемы становится личной драмою Скутаревского.
- ...посмеются потомки. Поймите, пошло и оскорбительно, - твердил он, - тянуть медную проволоку на полторы тысячи километров, когда силу можно передать в одно дыхание, в одно дыхание!
Черимов тоже молчал; о потомках он слышал не впервые. Сложный затянувшийся процесс происходил с его учителем, и он не знал, что на секретном душевном языке Скутаревского имелся специальный термин для него - г о р а. Тем более стоило вдуматься в жизнь этого удивительного чудака. Большая часть его дня тратилась в лаборатории, остаток делился поровну между лекциями и сном. Вместе с тем он успевал побывать на заседаниях, чтоб прокричать свое мнение о недостаточности темпов, и на электрозаводе, где по его чертежам изготовлялись газотронные выпрямители для предстоящего опыта. Зачастую он возвращался домой за полночь; остылый ужин, накрытый салфеткой, ждал его на столе; он съедал эту домашнюю преснятину стоя... Черимов слышал также, что иногда, не чаще раза в месяц, к Скутаревскому заходил Геродов, ближайший его помощник, правая рука в той работе, которою Скутаревский собирался вернуть государству свой долг. Он приходил с черным, необыкновенной формы, футляром, и тогда в особенности плотно замыкались стеганые занавеси, а Анна Евграфовна торопилась уйти из дому. Сергей Андреич снимал со стены фагот и на стульях, по-домашнему, раскладывал нотные тетради. Из футляра вылезала выгнутая, подобная чудовищной улитке валторна Геродова. Старики устраивались молча; потом одновременно надувались щеки, и грозная игра эта начиналась. Усердно, в четыре руки и в два рта они играли обычно старинную бытовую музыку, преимущественно немцев семнадцатого века, простенькие, как ситчик, тирольские танцы или бурные охотничьи песни; так в Чехии когда-то упражнялись бродячие музыканты, суматошно, шумно и от всего сердца. Это была вторая по счету дружба Скутаревского, и то, что вначале представлялось почти неестественным, теперь стало приятным для обоих: туманен музыкальный язык. Игра велась с передышкой по четверти часа.
- Я буду ругаться с заводской администрацией, Иван Петрович, говорил Скутаревский, продувая фагот. - Не следовало брать шефства над институтом, чтобы угощать такой скверной продукцией... кстати: кривизна зеркала, по-моему, чрезмерна...
- Я довел ее до тридцати, - откликался Иван Петрович, переворачивая нотный лист. - С заводом ругайтесь, конечно: у нас без ругани не уважают. Мне кажется, Сергей Андреич, не плохо было бы еще раз повторить опыт Пусье.
Еще целых полчаса шло их музыкальное заседание или, скорее, соревнование инструментов. Валторна вздыхала, и не зря: она уходила из жизни, как романтическое ощущение действительности; фагот хихикал и пищал, - он еще оставался как ехидный и злой гротеск, полезное оружие в эпоху социальных завоеваний.
- Мне надоели эти простоватые опусы, - провозгласил однажды Иван Петрович. - Мы бубним дрянно, как балалаечники на балагане. Мы не пошли дальше Гайдна, как в политике, черт возьми, наша публика не пошла дальше Керенского. Пора нам, Сергей Андреич, сыграть нечто всерьез, вкрупную, более достойное нашего житейского опыта и страданий. - Здесь он сделал внушительную паузу. - Воистину вы играете на драндулете, а я на прямой кишке. В следующий раз я попробую достать и принести скерцо Прокофьева для четырех фаготов; недостающих я приглашу из одного оркестра. Попробуем... Ясно, только между истинными друзьями могла возникнуть дерзость такой рискованной пробы. - Между прочим, приехал один замечательный пианист... Петр Евграфович собирается затащить его к себе. - Потом личико Ивана Петровича приобретало вдруг некое лисье, выпытывающее выражение: - Кстати, Арсений Сергеевич дома сейчас?
- Арсений пошел к одной даме; кажется, она дает ему уроки французского языка... - И намекающе подмигивал. - Ну, меня что-то в сон клонит...
Так, балуясь, они обсуждали вопросы музыки, техники, политики и половой морали, все сразу. Безоблачный день этой занятной дружбы совсем не предвещал довольно сумрачного вечера. Иван Петрович уносил свою валторну, а Сергей Андреич, если было поздно в театр, посвящал остающийся час перед сном - прогулке; машиной он правил сам, это было его последним увлечением. Так уж установилось, ехал он наобум, не справляясь заранее с маршрутом или программой, и оттого казалось, будто на ощупь ищет какой-то своей удачи.
В том же слякотном ноябре выдался один в особенности пасмурный вечерок. Скутаревский злился; в расчетах напряжения оказалась путаница, и усилитель не пропускал определенной полосы частот. Наступили сумерки. К драндулету не тянуло. Шофер довез Скутаревского до театра; в оперу был у него абонемент. Место свое он отыскал, когда занавес уже поднялся; шел второй акт. Опера была ему знакома со студенческих лет, и одной арии, сделанной из легкомысленных державинских стихов, он даже привык подпевать. Он сидел и рассеянно думал о совсем другом; из ложи был ему виден курносоватый виолончелист в оркестре, и Сергей Андреич нечаянно сообразил, что курносоватый играет, в сущности, на логарифмах... должно быть, он имел в виду те сложные математические соотношенья, на которых строится фортепьянная клавиатура. Мысль понравилась ему; ему захотелось представить себе, какая получилась бы музыка, если бы изменить основание логарифма. Вряд ли можно было отнести к эстетике этот прямой рефлекс его профессии; но очень часто он даже Вагнера, любимого композитора своего, воспринимал именно так, математически, как трагическую, полновесную формулу бытия. Совсем легонько, вполголоса, он стал напевать диковинную, впервые им придуманную музыкальную фразу.
- Это вы мне? - возмущенно спросила дама рядом, очень длинная женщина.
- Нет, я себе, - сдержанно буркнул Скутаревский.
Аплодисменты посреди акта прервали его теоретические занятия; он стал глядеть на сцену. Происходила как раз музыкальная история с графиней, Сергей Андреич сравнивал это удивительное по мастерству и физиологической выразительности место лишь со вторым актом "Золотого петушка", когда Додон поет ч и ж и к а. Фаготный лейтмотив старухи перекрывал все оркестровое звучание. В иное время это вызвало бы у Скутаревского громкую усмешку, но теперь ему не нравилось все - от этих зашитых в парчу щеголей до фальшивой и неопрятной позолоты театра. Конечно, спектакль был прежде всего трудовым процессом, и Сергею Андреичу сегодня никак не удавалось забыть, что все это члены профсоюзов, получают по разряду, имеют жилплощадь в жактах, страдают от жен, катаров и самоуправства домкомов... только этим можно было объяснить, что вдруг в придирчивом мнении Скутаревского на целых четыре такта отстала медь. Удовольствие, таким образом, выходило слишком популярным; Сергею Андреичу стало не по себе, он заворочался, и
- Скажите, кто поет Германна? - спросила длинная, очень длинная дама.
- Здешний председатель месткома, - благожелательно ответил Скутаревский.
- Благодарю вас... - И с ненавистью посмотрела на неспокойные руки соседа.
Злость не проходила; веки отяжелели; сумасшедшие ветры в этот вечер сталкивались на его душевной горе. Неожиданно он поднялся и, наступив на ногу длинной, очень длинной даме, пошел вон. Он почти презирал дирижера за самовольную нюансировку, которой никогда не писал композитор; вдобавок тот огрублял текст, преувеличивал темпы и местами допускал понижение баса на целую октаву. К черту театр, - поездка за город на хорошей скорости представлялась ему теперь куда полезнее. Пожилой человек в раздевальне с уважением подал ему пальто. В коридорах гудели вентиляторы, и крик из зрительного зала походил на предродовой. Сергей Андреич застегнул пальто. Ненадежный еще снег сменился надоедным осенним дождичком. Мостовые блестели, неисчислимые огни отражались в обширных, неопрятно мокрых плоскостях площади. Ночной город слабо гудел, - то была реторта, в которой никогда не затухало пламя, то есть жизнь, то есть необъяснимое электронное клокотанье. Это было настоящее, и картонные, на столярном клею, малахиты во дворце престарелой графини представлялись убогими перед глубинами неподдельных каменных кулис, перед громадами растворенных во мраке зданий, перед небом, сделанным прочно и всерьез из добротных и клубящихся облаков... Сергею Андреичу почудилось, что в такую-то ночь и может произойти с ним железная и обжигающая необыкновенность.
Он отпустил шофера, женатого, положительного человека, и сам вступил во владение рулем. По одному виду, с которым Скутаревский коснулся рычагов управления, Алексей Митрофанович понял, что если не случится беда покрупнее, то в эту ночь профессора непременно оштрафуют. На всякий случай он пытался влезть на сиденье рядом.
- Езжайте домой. Трамвай за мой счет. Вас накормят. Машину доставлю сам.
- Заносит шибко, Сергей Андреич: мокро. - Боязнь за машину была уместна: уж он-то знал хорошо, что штучки Скутаревского не доведут до добра. - Может, закрыть машину?.. не газуйте только!
- Мерси, - скрипнул тот и разом запустил мотор.
Его рвануло, и потом началось это. Провожаемый руганью прохожих, он быстро миновал центральные улицы. Ближе к окраине, где уличное движение почти замирало к ночи, он дал на пробу большую скорость. Мотор работал исправно. Город снижался и тускнел, брусчатка сменилась булыжным горбылем, домики мелькали и мельчали с каждой минутой пути, стало больше деревьев, и запахло картофельной ботвой, автомобиль качнуло на колее, и потом началось ровное шоссейное гуденье. Он прибавил свету в фары и газу в поршни, мокрый ветер с удвоенной силой хлестнул ему в затылок. Поля жидкостно заструились мимо, вещество их стало совсем другое, стекло запотело, и, хотя дождик перестал, крупные капли измороси продолжали стекать со шляпы за воротник. Скользкий летящий мрак охватил его, и так успокоительно было смешать с ним свои собственные сухие ненасытные сумерки. Он улыбнулся, то есть рот его стал тверже, тоньше и длинней.
- ...сделайте столько же, как мы! - непостижимо кому крикнул Скутаревский, и ветер тотчас искрошил его жалобный и вовсе не дерзкий вызов.
Мысли шли отрывочно, возникая по мере того, как выпрямлялось и не требовало повышенного вниманья шоссе: раскатанный влажный глянец гудрона любое мгновение готов был вздыбиться стеной и рухнуть на Скутаревского. Мысли шли приблизительно так: "Полет - вот естественное состоянье человека, все остальное - лишь кощунственное отступление от нормы. Умирать надо в полете, вбегая в первоначальное вещество и растворяясь в нем без остатка. Иван Петрович все-таки остаток вчерашнего еще в большей степени, чем он сам; странно, почему он напутал в расчетах ртутников и так откровенно соврал тогда, в принципиальном споре, относительно даты умовской смерти. Конечно, весь его энциклопедизм - дутый.
И, черт, почему он так подло трусит смерти? Со временем, разумеется, его заменит... Черимов?" И вот оно назвалось наконец, это слово, заслонявшее от него мир. Только ученик! Но как молодо и страшно звучит это рядом с беззубым и тяжеловесным названием старости - у ч и т е л ь. Он увидел себя со стороны - смешным, как на линялом дагерротипе, в длинных, гармоникой, брюках, в футлярного покроя сюртуке, в скрипучих резинковых штиблетах; и рядом - Черимова, хваткого, молодого, почти звереныша; в его сердце, как в кожаной кобуре, наглухо запрятан партбилет; он знает, зачем дано ему присутствовать в мире; он имеет идею, и, если даже самый счастливый шаг не направлен к ней хотя бы по кривой, он не делает его вовсе; он имеет право говорить, прячась в броню всегдашней улыбки, - о, стареющую славу Скутаревского еще не постигла глухота! - "Старик ворчит, старик учит, старик спешит... ему осталось мало". Мало, потому что и тысяча лет - нищенская доля для освоения этого мира. Он-то хорошо знал, Сергей Андреич Скутаревский, что лишь тогда и потянуло его спускаться с горы, когда почувствовал свежесть и жадность новой, идущей ему на смену расы. Так вот он, этот новый Фарадей, благожелательный, сдержанный и скромный подмастерье. Что ж, каждый призван когда-нибудь сыграть смешную роль Сальери, Деви или Саула. - Из мрака вынырнул громадный воз сена; возница не проснулся от гудков; Скутаревский едва успел выпрямить рванувшуюся на сторону машину.
Здесь шоссейный настил был еще свеж; громко забрызгали в крылья камешки из-под колес. Блуждающий свет фар пролиновался потоками мелкой, бегущей под колеса щебенки. На переезде через линию сияли мутные, как бы ватные, луны фонарей; продолговатая тень машины метнулась мимо, и, точно стремясь настигнуть ее или ветром разодрать себе лицо, Скутаревский пустил на предельную скорость. Ветер запел в ушах вровень нижнему до на драндулете. Хлястик воротника больнее забился в щеку, свет заколыхался впереди, бензин взрывался и стучал, - еще толчок, и машина разотрется о воздух. Ученик был прав, учитель торопился, но не потому, что д о г о н я л о сзади, а потому, что ж д а л о впереди. Он почти не сбавил скорости на повороте, - нравилось ему изредка подразнить судьбу, и когда в прыгающий пучок света попал безликий, точно из бумаги вырезанный силуэт, он не успел... Стремглавое, свистящее пространство прорезала чья-то выкинутая рука, и визг мокрого щебня достиг его ушей. Шла ночь, можно было, притушив задние огни, мчаться дальше и впотайную вернуться в город другой дорогой. Остановясь вдалеке, не выключив мотора, он бежал назад, суматошно разметая ветер руками. Несчастие было очевидно; в минуту встречи ему почудился крик; по-видимому, он задел кого-то крылом. Он бежал и все старался вспомнить адрес ночной больницы, мимо которой однажды проезжал.