Женщина сидела на краю шоссе и растерянно глядела на бегущего человека. Когда он приблизился, она уже выбралась из шоссейной канавы. Она была жива, все обстояло благополучно, следовало возвращаться домой. Чиркнув спичкой, он оглядел свою жертву: "шатаются тут по шоссе". Вспышки хватило на мгновенье, но он успел рассмотреть, что это была девушка, вначале она показалась ему старше. Девушка - это было для него понятие чисто возрастное; уж он-то знал, что девушек вообще не бывает. Мешковатая, сконфуженная робость сквозила в движеньях, которыми она отряхивала с себя слякотную грязь. Лицо ее было очень простенькое; губы еще не сформировались в нем; брови виновато вскинулись на лоб: верно, ей хотелось плакать...
   - Я вас ушиб?
   Голос его звучал грубо, почти враждебно; он уже раскаивался, что задержался зря.
   - Нет, я упала. Я сама упала. Я испугалась... это ничего. - Она могла бы прибавить, что у нее от слабости закружилась голова, когда понеслись из-за поворота стремительные солнца фар.
   - Куда вы шли?
   Неопределенно она кивнула вперед, на дорогу:
   - Туда, в город.
   Скутаревский возмущенно пожевал губами; действовала первоначальная инерция испуга. В конце концов, ему никогда еще не доводилось подшибать девушек.
   - Нельзя же так... ходить. Ладно, я вас подвезу. Есть у вас какой-нибудь чемоданчик?.. Давайте, я не украду. - Он удивился: - Нету? Тогда идите за мной так. - Он с раздражением обернулся: - Да не отставайте же!
   Она подчинилась сразу; она шла несколько позади. Снова пакостный мелкий дождик замигал в глаза. Скутаревский усадил ее рядом, за стеклом здесь меньше дуло. Потом хрустнула какая-то педаль, они помчались. Тотчас за перелеском шоссе выпрямлялось на многие километры; Скутаревский сидел недвижно, положив на руль огромные, в черных рукавицах руки. Он ехал и думал: "Конечно, ее обидел любовник, прораб с местного строительства; у него пестрые усы, мокрые сапоги и длинные руки". Потом ему стало стыдно такой догадки, - девушка была моложе. "Наверно, выгнал отец, у него в провинции домик, курятник с целым выводком цыплят. Папаши и детки, старая история. Завтра она нажалуется прокурору, папашку вышибут со службы, и прораб будет ходить к дочке, уже не опасаясь наследить в комнате". Это ему тоже не понравилось, а третьего варианта он пока не видел. Он поерзал на сиденье, но молчал. Разглядывать ее или расспрашивать - в каком профсоюзе состоит, кто, почему, по которому разряду получает - было все равно что деньги требовать за провоз.
   На линии, пока ждали прохода поезда, он впервые, искоса, взглянул на нее. Автомобиль вплотную упирался в полосато раскрашенное бревно. В ярком свете фар видно было, как на нижней его стороне тяжело ходят, срастаются и падают вниз крупные капли измороси. В отраженном свете лицо девушки почти флуоресцировало. Она была стриженая, губы строго поджаты; на мелких кудряшках, выбившихся из-под мужской кепки, искрилась ночная влага. Девушка дрожала, одетая в непромокаемое пальто - особый сорт быстро намокающей ткани; дрожь ее он чувствовал плечом. А поезд шел нескончаемо, товарный, и вез он, должно быть, какую-то неспешную зимнюю кладь.
   Скутаревский коснулся ее мокрого рукава и отдернул руку, - кажется, это превосходило меру допустимой вежливости.
   - Вы озябли?
   Она вздрогнула и наугад стала шарить ручку дверцы. Он громоздко удивился:
   - Куда вы?.. Я спросил только - вы озябли?
   - Я - устала.
   Потом шлагбаум поднялся, и капли струйкой побежали вниз. Машина рванулась дальше, к мутной короне зарева, поднимавшейся из-за округленных куп. Больше они не перемолвились ни словом до самой заставы. Город приближался не сразу, но зато неотвратимо, как судьба, и сперва мимо тащились грузовики, целый обоз, громово сотрясая промозглую, пустынную тишину. Скутаревский выждал, пока позади затихли рев и дребезг этих ночных, чернорабочих моторов.
   - Ну... вам какая улица?
   Опять она заторопилась, точно ее гнали, и неумело, на всем ходу, стала открывать дверцу:
   - Мне тут... Я тут спрыгну. Тут недалеко...
   Скутаревский сердито затормозил машину; ему хотелось прикрикнуть на спутницу, беспомощность которой стойко сопротивлялась его злости.
   - Номер дома-то вы, по крайней мере, помните?
   Она смешалась окончательно:
   - ...не то сорок семь, не то семьдесят девять. Я помню: семерка. - И вдруг прибавила совсем по-ребячески: - Все равно, вы только не сердитесь... я тут и слезу.
   Скутаревский подумал так: "Я дурак с вислыми ушами, я собираюсь бросить на улице сшибленного... и, да, да, изуродованного человека!"
   - Надо же знать адрес, по которому идешь в жизни. Но слушайте... - Он прислушался к самому себе: третий раз на протяжении этого месяца заставало его такое сердцебиение. - Слушайте, как вас там?.. У меня в квартире есть кушетка, на ней никто не спит, без клопов. Я не жулик, я старомодный, высокочтимый дед. Взгляните на меня, каков я... Я даже, говорят, похож на кормилицу, черт возьми... Да вы слушаете меня? - Она глядела куда-то в сторону. - На улице спать нельзя, вы умрете, и потом - милиция. А завтра пожалуйста, ищите в жизни свою семерку.
   Кажется, ей было уже безразлично, куда и зачем ее повезут.
   - Да...
   Рывок автомобиля усадил ее на место. Задерганный мотор рычал; Скутаревский вел его на полном газу и вдобавок усердно притормаживал, покрышки то и дело визжали на голом камне. В несколько крутых и бешеных виражей - тут улицы спирально поднимались вверх - он достиг дома. На гудок выбежал шофер - посмотреть, что за беда приключилась с хозяином. Скутаревский пропустил девушку вперед; еле заметно она прихрамывала. Молча они поднимались по лестнице. Давая ей ночлег, он вовсе не был обязан занимать ее разговорами. Видимо, она прежде него почувствовала ужасающую двусмысленность их молчания:
   - ...это на котором этаже?
   - Скоро. На четвертом. Ползите.
   Они вошли тихо, крадучись, как воры. Была ночь, на всю квартиру хозяйственно тикали часы; изредка в краснодеревом футляре поднималась озверелая возня: не подслушиваемые никем, минуты грызлись, - которой первой отметить самое чрезвычайное, на протяжении десятков лет, происшествие в доме Скутаревского. У сына горел свет. На шорох он вышел сам, без воротничка, с зеленым козырьком над глазами.
   - А, это ты! - И, мельком, но зорко скользнув по спутнице отца, ушел к себе; глаза его по-библейски были опущены вниз.
   В столовую Сергей Андреич почти втолкнул ее и жестом показал на диван, на котором предстояло ей спать.
   Он даже потыкал кулаком в обивку, мягко ли; было мягко. Потом он отправился к жене, где помещался обширный бельевой комод, обрюзглый символ семьи, христианского государства, вчерашнего дня. Выдвинув ящики, он небрежно, по-мужски, потрошил их, комкая крахмальные тряпки и раскидывая по креслам; впервые он заявлял права на этот пузатый предмет, которого всегда чуждался. Жена проснулась; она увидела Сергея Андреича за необычайным для него делом; она спросила леностно:
   - ...что тебе?
   - Простыни. Всегда ты их запихиваешь на самое дно!
   Спросонья она не поняла его раздражительного тона. Сергей Андреич испытывал великое смущение; слова не отлипали от его губ, а язык стал неповоротливым и полосатым, как давешний шлагбаум.
   ГЛАВА 11
   В институт он уехал в обычное время, жена еще спала; он вообще приходил на работу первым. И сразу, едва вошел под гулкий купол, где ждали его макеты будущих чудес, забыл все, что произошло накануне. Вспомнил только к полудню, вспомнил случайно, когда увидел красные, иззябшие какие-то руки курьерши, подававшей ему чай. Теперь забвенье давалось ему не так легко; он выжидал целый час, пока утихнет, но не утихло: он позвонил домой. Голос жены, более испуганный, чем оскорбленный, сообщил, что девушка ушла рано утром, совсем неслышно, и не возвращалась. Она заговорила об этом сама, прежде чем Сергей Андреич успел выдать себя вопросом. К телефону поминутно кто-то присоединялся; Сергей Андреич слышал в трубку басистое шипение, и потом еще порхающие женские радиоголоски надоедно щебетали на проводе. Скутаревскому так и не удалось расспросить про обстоятельства ее исчезновения.
   - ...но в квартире все цело. И даже масло в буфете осталось нетронутым! - торопилась порадовать жена.
   - А ты... ты не гнала ее? - тихо спросил муж.
   - Я даже не видела ее. Мне только Сеник сообщил... - очень раздельно, как будто задумываясь, сказала жена, и тут их разъединили.
   Тоска сомкнула ему губы: а что бы мог сообщить своей родительнице этот так называемый сын? У него могли возникать лишь догадки, и, ясно, одна возмутительней другой. Так представлялось на первый взгляд: он привел женщину ночью и даже не посмел познакомить ее с сыном; он очень старательно закрывал ее от Арсения собственной спиной... было о чем подмигнуть: старик заиграл, старику захотелось с толком прожевать остатнюю порцию жизни; и уж конечно гайки в нем поослабли, вещество разума подоржавело, если не постеснялся ночью тащить с улицы в собственную семью эту тощенькую добычку. Арсений, при его взглядах, наверно, даже и не осуждал: "Все мы станем старичками, все мы плотоядные". И вот Сергей Андреич вспомнил, как, стоя с девушкой на площадке лестницы, он постыдно долго искал ключ, затерявшийся между листками записной книжки; как трепетал от мысли о его потере, потому что первою на ночные звонки просыпалась жена; как испугался появленья сына и каким недобрым взором проследил его уход. Так, постепенно разгоревшись докрасна, он наконец ожесточился на самого себя: чего именно он опасался? Преждевременных упреков, бесконечных, тусклых объяснений или, наконец, той скандальной словесной плесени, которая неминуемо вспучится вкруг его имени? Но разве он обокрал ребенка или спрелюбодействовал, как ливрейный хам под каретой у барина?.. Должен же был произойти когда-нибудь этот запоздалый бунт, и, по правде, уже вводя незнакомку в дом, он уверял себя, что приготовился ко всем последствиям.
   А они уже потянулись: Сергей Андреич у всех замечал улыбки, ибо принято улыбаться чужому удовольствию. В его догадке не было ничего невероятного, - шофер, как человек обстоятельный, всегда был не прочь в подходящей компании обсудить своего хозяина. Сплетничал же он Сергею Андреичу про Ханшина и юркую, под вуалькой, дамочку, которая в заключение пошлого анекдотца оказалась собственной ханшинской женой. Именно теперь где-нибудь в раздевальне могли строиться коллективные домыслы относительно его приключения на загородном шоссе. Что ж, пускай: необыкновенность может случиться даже с извозчиком. И вдруг, отодвинув в сторону расчеты аппаратов, которые сегодня не удавались никак, он отправился в обход по лабораториям института: такие обходы случались сравнительно редко и почти всегда предвещали грозу. Он шел тихо - мимо длинных измерительных столов, мимо черных, сталактитного вида цилиндров, в которых таинственно преобразовывалась энергия, мимо шипящих проводов и оранжево светящихся ламп. Его встречал низкий гул машин и почтительный шепот людей, безыменных участников его славы; судя по ведомости на зарплату, которую подписывал вчера, количество их за один месяц увеличилось еще на сотню. Все отличалось отменным порядком, и пружине, натуго закрученной разговором с женой, не на чем было расхлестнуться.
   Он вошел в длинный, коридорообразный зал и задержался у входа. На подоконнике сидел молодой человек в свитере и энергично жевал пустую булку; он был розов, в прекрасном настроении и располагал, по-видимому, превосходным кишечником. Сергей Андреич приблизился, и тогда тот вскочил навстречу.
   - Что у вас тут делают?
   - Завтракают...
   Скутаревский кашлянул и строго взглянул на часы-браслет: было восемь минут сверх полдня.
   - А в свободное время?
   Тот смутился:
   - Работа специального назначения, Сергей Андреич.
   На самодельном постаменте стояло сооружение, конструкция которого зародилась однажды в голове у этого слишком молодого человека. Солнце, минутное, расслабленное, ноябрьское, вступало в широкие окна лаборатории, и темная, чуть в лиловость, тень аппарата причудливо рисовалась на известковой стене.
   - Да, помню. Объясните... - приказал Сергей Андреич. - И прожуйте сперва: вы расходуете хлеб на мой пиджак.
   Тот скомкал булку в кулаке.
   - Начало вы знаете... только вот здесь я несколько перестроил. Вольфрам тут сгорает без остатка, а температура его плавления...
   - Да, три тысячи. Дальше.
   - ...а так как пары вольфрама не проводят тока...
   - Ага, понимаю. Вы способный малый, берегите кишечник... - усмехнулся Скутаревский и, довольный, двинулся дальше.
   Не останавливаясь, он прошел насквозь несколько лабораторий. В лаборатории длинных линий производился расчет Большого Кузнецка; в малом высоковольтном происходил дождь, - шло изучение масляных контактов; в конструкторской чертили секретный, в самом первом варианте, прибор.
   - Ну... - сказал Сергей Андреич, подходя.
   - Вот делаем автоматический осциллограф, - начал заведующий.
   - Это для электрозавода?
   - Да. Мы все-таки отвергли французскую схему. Они ставят один бачок, вот здесь, потом раструб, потом второй... секцию на секцию... но вот насосы бьются, стекло. Похлопочите, Сергей Андреич. Стеклодувы не поспевают, ждем по неделе...
   Скутаревский взглянул в лицо заведующего; тот волновался, и какой-то нервик дьявольски пульсировал у него под глазом.
   - Пустяки, - сказал Скутаревский. - Я видел у Эдисона ответственнейший прибор, сделанный из гвоздика и веревочки. Понятно?
   Тот дрогнул и закусил губу:
   - Гвоздик и веревочка?.. во всяком случае, этого вполне достаточно, чтоб повеситься! - И нервик снова забился, точно его пощипывали.
   - Потрудитесь не острить в моем присутствии. Я человек тупой, знаете, без юмора... - и шел дальше.
   Он спустился в монтажный цех. Те же безвестные люди в синей прозодежде, верные спутники величавой кометы, кропотливо собирали механизмы, идею которых Сергей Андреич десятилетие выращивал в мозгу: пожалуй, это и были его руки, черные, рабочие руки. Он остановился возле одного, и тот заговорил, конфузясь пристального директорского внимания:
   - Месяца через полтора закончим монтировку. Часть была уже готова, но Иван Петрович изменил весь колебательный контур.
   С поджатыми губами Сергей Андреич наблюдал его старанье:
   - ...да вы сделайте тут просто муфту, без всяких присадок, так. Кстати, вы знаете, что именно вы делаете?
   Тот вскинул прищуренные глаза:
   - Во всяком случае, этим можно убивать.
   Скутаревский сказал сухо:
   - Да, поскольку всякий наш успех разит врага... даже хорошо пришитая подошва. Я очень прошу помнить это при назначении сроков, товарищ...
   Так, после полуторачасовой прогулки по институту, он возвращался в свой кабинет в том же спутанном и сумрачном настроении. Он застал над своим столом Ивана Петровича и ждал на пороге, пока тот его заметит; он пожалел, что вошел слишком рано.
   - Вы не помните, куда положен чертеж антенны? Все дело, конечно, в неправильной кривизне зеркала... - смущенно заговорил Геродов; издали очки Ивана Петровича чрезвычайно увеличивали; каждый глаз представлялся размером в четверть лица.
   - Откуда вы, такой румяный? Да вы постареете ли когда-нибудь? - Так Скутаревский нарочно прятал в шутку внезапное подозрение, но вдруг пошел напрямки: - Вы хорошо знаете шурина моего?
   - Как вам сказать... мы с ним записаны в один и тот же жилищно-строительный кооператив. И мы оба с ним в ревизионной комиссии...
   - Будьте добры, - четко сказал Скутаревский, - узнайте у него как-нибудь легонько, между делом, откуда он знает о ходе моих работ. И кстати, предупредите всяких наших болтунов, которые по старческой нерадивости и немощи моей завелись у нас в институте. Мерси.
   Тут позвонили по телефону из правления; говорил сам Кунаев. Он вызывал Скутаревского на срочное заседание. На повестке стояло обсуждение крупнейшего электромашиностроительного комбината. Это было не только выдающимся событием в личной жизни Кунаева, но и происшествием для всей системы советской электрификации; он волновался и торопил. Сергей Андреич так и не закончил своей ссоры с Иваном Петровичем; он вызывающе запер бумаги у него на глазах и уехал немедленно. Как и предполагалось, обсуждение выдалось бурным, в особенности когда дело коснулось мощности агрегатов. Тогда устанавливалась американская мода укрупнять котлы из идеального расчета - по турбине на котле, и в памяти Скутаревского маячила трехвальная чикагская турбина на двести восемь тысяч киловатт. Нашлись, однако, противники гигантизма, и Сергею Андреичу стало где проявить свой темперамент... Повестка вышла длинная, отвращение к прокуренной этой комнате овладело им. Прения вступили в область, чуждую ему: шла общая экспертиза проекта: о заводах будущего комбината, о проблемах транспорта и грузовых потоков, - он от безделья принялся чинить желтый огрызок карандаша.
   Широкое окно без занавесей, прорубленное смелым архитектурным примером, находилось как раз перед ним. Там, за голыми сучьями тополей, падая с зенитной высоты, наступала ночь, и только где-то вдали, на закраинах горизонта, еще желтела смутная полоска неба, желтая - как желт по осени тугой гусиный жирок. То был любимый его цвет, кадмий; он напоминал ему о природе, о гусиных перелетах, об охотах, на которые езживал в молодости, о сугробистых перелесках с можжевелиной на опушке, о том жадном, головокружительном волненье, с каким смотрит горожанин на незатоптанные одуванчиковые полянки. Несколько позже, взлохмаченные тоской, образы эти уплотнились в явственные и знаменательные ощущения. Как наяву, он увидал мокрую скамью общественного сада; в стылых зябких лужах смутно дрожали громадные латунные звезды. Скамейки были пусты, и у той, которая сидит на ближней, ознобный ветер ершится в рукавах. В свое время его вовсе не беспокоила в такой мере судьба Черимова, который точно так же уходил от него когда-то в весну и бездомную, нищую юность. Тогда он думал, что это пустяки; всякая зрелость начинается с одной какой-то одинокой полночи, - так в ледяную воду погружают светящуюся сталь. Но была, значит, разница, и в ней заключалась та необыкновенность, которую он знал со всей страстью стареющего человека... Он все чинил карандаш, пока не порезался.
   Капелька крови на пальце вернула его внимание к яви. Говорил Петрыгин; Сергей Андреич не заметил, как и когда он появился здесь. Только что в речи его сверкнул отточенный каламбур, и собравшиеся оживились, платя дань ловкому его остроумию. Скутаревскому показалось, что как раз сегодня у шурина в особенности фальшивое лицо, - он изучил достаточно тот пестротный словесный панцирь, в который Петр Евграфович прятал наиболее уязвимые куски своих выступлений. Не дождавшись перерыва, Скутаревский вышел в коридор, к телефону.
   - ...не возвращалась? - спросил он, красный как мальчишка.
   - Нет... - Жена, видимо, недоумевала, радоваться ей, огорчаться ли мужней откровенности. Впрочем, она прибавила едко: - Если хочешь, я оденусь и покараулю ее у ворот.
   - Какая чушь! - и тут же бросил трубку.
   Подошел Петрыгин.
   - Кто это у тебя сбежал?.. И что у тебя с пальцем? - спросил он весело и не дождался ответа. - Почему ты не заглянешь никогда? Мы дадим тебе конфет, чаю с сухарями...
   - Нет, я заеду, пожалуй. Возможно, у меня будет к тебе дело, отвечая своим мыслям, сказал Скутаревский.
   - Вот, вот, заходи. Кстати, я письмо тебе одно прочту от Жистарева. Это и была фамилия его предприимчивого тестя. - Чудно, мы с тобой при встречах петушимся, а ведь, в сущности, на одно ядро прикованы...
   ...Отсидев заседание до конца, Сергей Андреич сразу поехал домой и, едва вошел, сразу заглянул в гостиную, - диван был пуст. На пробу он подергал ящик буфета, где хранилось столовое серебро, - ящик был заперт. Анна Евграфовна не любила менять привычки, в особенности если это касалось гостеприимства. В ту же минуту, как нарочно, появилась она сама.
   - Слушай, Сергей, я не знаю, куда она ушла. И ты понимаешь, мне неловко было ее догонять... - сказала она почти озабоченно, но он и не пытался опровергать ее подозрений. - Принесли из починки твой... - Она чуть не сказала д р а н д у л е т. - Я повесила его на место. Ты рано вернулся...
   - Да, разболелась голова. Три часа в прокуренной комнате. Кстати, теперешний табак, по-видимому, ради экономии мешают с крапивой...
   - Ты давно не принимал своего лекарства, Сережа. Ты помнишь о других, но нельзя же до такой степени забывать и о себе. Ты стал очень добреть, Сергей... - В ее интонации это прозвучало как - с т а р е т ь.
   Он выдал себя гримаской неудовольствия, - было ясно, о какой болезни она вспомнила. В руках жены уже торчал цветной аптекарский пузырек с грязной полоской рецепта. Лекарство это он принимал полгода назад, когда в особенности дало себя почувствовать многолетнее переутомление. Ну да, она намекала на его возраст, и желтая бездарная склянка выражала весь остаток слабнущей власти жены и семьи. Да, это был рычаг власти, угнетательное орудие, инструмент для подчинения, - он решил всемерно сопротивляться.
   - Ты уезжал бы чаще за город... проветриться. Вот ты работаешь, работаешь, а потом тебя арестуют. Ты же болен, ты очень болен...
   - Да, - сказал он и, вынув руку из кармана, показал палец, обмотанный платком; кое-где коричневатым темнели на нем пятна. - Я сильно порезался, принеси мне йод и бинт.
   Она пошла с неохотой, а он стоял и смотрел на ее пятки в домашних, без задников, туфлях; они были желтые, цвета гусиных плюсен, и такая же тоска загрызлась где-то в ребрах, как в тот бесчестный вечер, когда она пришла просить ребенка и потом накрепко приклеилась к его руке. С тех пор кожа ее огрубела, у нее стали расти усы, милая родинка, из-за которой он проглядел остальное, превратилась во взрослую, с волосиками, бородавку. "Устрица..." - бессмысленно сказал Скутаревский и, во исполнение какой-то необъяснимой потребности, пощупал твердый угол шкафа, у которого стоял. Все оставалось по-прежнему; гипсовые гении равнодушно смотрели поверх его затылка. Им было скучно, ничто не грозило им, и даже в случае победоносного завершения этой смешной трагедии им пришлось бы только потесниться, чтоб уступить место гипсовому Скутаревскому. Гомер и вовсе завалился носом в угол, и черт его знает что он вынюхивал там. Из шкафа сквозь запертые дверцы сочился скверный запах... и вдруг Сергей Андреич почувствовал, что если не уйдет немедленно, то ножом или камнем с мостовой примется разбивать это дубовое сооружение, чтоб узнать наконец, какая семейная святыня воняет так. Сергей Андреич посмотрел на порезанный палец и смирно двинулся к себе.
   Через несколько минут в квартире послышались первые скрипы и глухое, засурдиненное ворчанье. Жена вскинула на нос пенсне и прислушалась. Муж упражнялся на драндулете. Она улыбнулась и, налив рюмку воды, недрожащей рукой капала туда лекарство, - как много слез, плакучих рек и бесплодных разговоров заменяли собой десять капель этой пустяковой жидкости. На пятой по счету капле она мысленно решила переговорить с Сергеем Андреичем об одной старой персидской миниатюре, которую недавно предложил Штруф. На восьмой она вздрогнула и остановилась, сбившись со счету. Звук драндулета был необычайный, и, хотя никого во всем свете не напугал бы он, она прислушивалась к нему с расширенными глазами; такое знал, может быть, только Чайковский, когда в жутких местах своих партитур он нажимает на фаготы. Нечто чешуйчатое, чего втайне боялась все эти тридцать воровских лет, потому что крала, крала ежедневно из Скутаревского, теперь скрежетало и царапалось в ее дверь. Потом о н о выдулось через черный, точеный рот фагота; вот о н о родилось, о н о приняло наконец форму маленького человечка, который существовал, разумеется, только в ее исхлестанном воображении... Генеалогия человечка была путаная; это была смесь из детских розовых сказок и поздних, старческих страхов, беспощадных, как убийцы. О н о имело видимость самого Скутаревского, но в преуменьшенных до карикатуры размерах; о н о носило его пиджак, его рыжеватую бородку; его забрызганный веснушками лоб. Теперь о н о вышло из комнаты Сергея Андреича, угловато порхая, цепляясь за вещи, которые тревожно звенели, о н о подвигалось, о н о шествовало со стиснутыми кулаками в направлении ее комнаты, на разгром и разорение ее бесценных фарфоров и хрусталей. И точно в подтверждение, внезапный дребезг посуды за дверью оглушил ее. Она распахнула дверь: горничная с белым лицом взирала на разлетевшиеся по полу черепки.