Страница:
Интересно, удастся ли в ХХI веке проложить «односторонние хайвеи» через «каменные пустыни» земного шара и продолжит ли Валерий Сердюченко передавать свои статьи из Львова в Москву по электронной почте? Или, как в ХVIII веке, – на волах? Судя по фамилии (да и по темпераменту) Валерий Леонидович пращурами – добрый запорожский козак. Я подозреваю, что пращуры его «изначально генетически» вряд ли испытывали восторг от контактов с генерал-губернатором Потемкиным, когда тот по одностороннему хайвею мчался через их края в свой офис на юге Державы.
Или веком раньше, когда пращуры «бок о бок» с московскими послами пререкались с ними из-за жалованья.
Или еще веком раньше, когда они, сопротивляясь реестру Стефана Батория, спали и видели, чтобы тот убрался в свои европы.
История человечества неисправимо трагична. Но она едина – что к югу, что к северу, что к западу от политкорректности.
К востоку – само собой.
Кое-что о навигации
Госпожа Удача
«Прежде здесь проходил караван…»
Что смешалось в «Доме Ростовых»?
Или веком раньше, когда пращуры «бок о бок» с московскими послами пререкались с ними из-за жалованья.
Или еще веком раньше, когда они, сопротивляясь реестру Стефана Батория, спали и видели, чтобы тот убрался в свои европы.
История человечества неисправимо трагична. Но она едина – что к югу, что к северу, что к западу от политкорректности.
К востоку – само собой.
Кое-что о навигации
Выступление на Круглом столе «Мировые вызовы и национальная идентификация» (Владикавказ, осень 2001 г.)
Возможно, что мы ошиблись в точности формулирования темы нашей дискуссии. Но мы не ошиблись в одном: в том, что пилотажное обсуждение этой проблемы решили начать на Кавказе.
Кавказ – место в истории цивилизации уникальное. В том смысле, что во все эпохи эта цивилизиация «напарывалась» на Кавказский хребет. И орел именно сюда летал клевать печень Прометея за то, что тот дал людям огонь. И для гонимых русских поэтов именно Кавказ становился второй родиной. Кавказ – это место, где живут малые этносы, не теряющие своего лица ни при каких обстоятельствах. Никогда Кавказу не угрожало усреднение.
У Липкина в повести «Декада» есть такой диалог. Человек спрашивает кавказца: «Из какого вы ущелья, товарищ?» То есть тут всегда найдется ущелье, в котором можно сохранить себя, свое лицо, свои традиции. Можно, конечно, гоняться друг за другом с оружием. Но можно и сотрудничать, сохраняя при этом свое лицо. Ибо Кавказ – не только Стена, разделяющая племена и народы. Это еще место встречи неусредненных субъектов культуры. Место встречи людей с Востока и Запада, с Севера и Юга. Если хотите, это полигон, где глобализм испытывается на прочность – особенно остро еще и в силу знаменитого кавказского темперамента. Здесь такие проблемы обсуждать интересно. Хотя и небезопасно.
Хотя обсуждать можно где угодно. Можно приехать в Ханты-Мансийский автономный округ и спросить у любого местного рыбака: «Вот у вас геологи тут открыли газовое месторождение, через вас прокладывают газопровод. Как вы к этому относитесь?» Он скажет: «Они мне мешают ловить рыбу. Я тут веками ловлю рыбу, а через газовую трубу мне бросает вызов какая-то новая современность, и я не знаю, как мне теперь ловить рыбу…»
Где угодно можно это обсуждать. Проблема универсальна. Она стоит во всем мире, и предельно остро. Если моделировать самый болезненный аспект этой проблемы, то примерно так. Земной шар пестр. Пустыни не похожи на леса. Север не похож на юг. Естественным Божьим порядком все люди на Земле разные, и отсюда большое количество народов. И тут какие-то люди от имени глобальных ценностей навязывают этому пестрому миру общие порядки. Мир стерпеть этого не может. Вы хотите все унифицировать? Не выйдет! – вот реакция. И какие бы замечательные достижения ни демонстрировал этот новый современный порядок, на местах он будет встречать импульсивное сопротивление. А не сотрет ли это наши физиономии? А не оторвет ли это нас от нашей почвы? Этот вечный в истории человечества вопрос приобретает сейчас болезненную остроту.
Я понимаю, что невозможно организовать протест против заседания Большой семерки просто потому, что людям захотелось собраться вместе и кидать камни. Конечно, организаторы подобных действий такие же глобалисты, но только противоположного направления. Они хотят, чтобы мировой порядок определялся не в Вашингтоне, а в других центрах. В Куме, например. Или в Москве. Или в Лондоне. Но опираются они – на совершенно естественный инстинкт человека. И этот инстинкт человеческий, который в каждом из нас живет: не потерять лицо, помнить своих отцов и дедов, не давать сдвинуть ничего из того, что нас создало, – этот естественный инстинкт сопутствует любому современному вызову. Но такие вызовы есть двигатель истории, без них история исчезает.
Получается, что и те и другие правы.
Как быть? Что, непременно все современные мировые вызовы производятся от имени всечеловеков, которые не помнят своего родства? Я рискну ответить: да. Это так. Там, где и когда появляется мировая держава или возникает мировой проект, на острие его оказываются люди, которые вынуждены быть всечеловеками. Чингис-хан собирался дать порядок Вселенной. Он вовсе не собирался сделать Вселенную татаро-монгольской – он думал о Человечестве. Или возьмите Наполеона. Он вовсе не хотел, чтобы мир стал французским. Он просто хотел предложить миру Гражданский кодекс, образ правления. И он, великий полководец и убивец, считал, что именно цивильный Кодекс куда важнее всех его военных побед. Но, правда, Гитлер тоже предлагал миру новый порядок. Но он мыслил его исключительно как немецкий. И потому мир его отверг.
Что касается современного вызова, то именно всякое представление о глобализме ассоциируется сейчас с американской культурой. С атлантическим глобализмом. Это подкрепляется еще и тем, что на всех экранах демонстрируются чудовищные боевики, которых лучше бы не было, потому что когда киношники моделируют, что самолет врезается в небоскреб, то лучше бы они этого не моделировали. Тем не менее американская культура сейчас – в положении некоего наднационального проекта, который навязывает человечеству самого себя. Человечество знает, что это не национальный проект, а наднациональный, и оно сопротивляется. И не без оснований. По существу-то американцы никакие не глобалисты. Это их «правящая верхушка» оказалась в этой ситуации у мирового руля. По существу же, одноэтажная Америка так же традиционна, как все мы. У них тоже свое любимое прошлое. У одних – ирландское, у других – мексиканское, у третьих – негритянское. В Америке тоже все достаточно разное, и никакого сверхсознания они не изобрели, потому что, как и все мы, хотят прежде всего быть самими собой. И выросли-то они к тому же в изоляции, в отдельности, в замкнутости Западного полушария. А сейчас, втянувшись в мировую историю, вынуждены играть сверхчеловеческую роль.
Как нам на это реагировать? Мы ведь тоже уже целое столетие втянуты в подобную же роль. Причем сейчас нам даже несколько легче, чем американцам. Мы тоже были носителями мирового сознания, которое никогда не было только русским или чисто русским. Оно было мировым, вселенским, коммунистическим, но не узконациональным. А теперь мы вступили в эпоху, когда всякая реакция на такой проект непременно окрашивается в национальные тона. И мы сами должны стать русскими, чисто русскими, только русскими. И есть опасность, что мы перестанем быть теми русскими, которые были дороги всему миру именно своей всеотзывчивостью, своей мечтательностью, хотя, конечно, своими дурными химерами мы тоже вписали кое-что в мировую историю.
Так вот, прежде всего, нужно понять, что же эти мировые проекты несут конкретно. К ним нужно относиться очень трезво. Думали, что если построить много небоскребов и больших самолетов, то будет комфортно жить и легко перелетать с места на место. Что получилось? В сентябре мы все увидели, с доставкой на дом через мировое же телевидение.
Думали, что если сделать Инернет и передавать любой текст на ту сторону земного шара, то на той стороне земного шара будут это читать. Вовсе нет: некогда людям все это читать. Размывается литература в графомании, пропадет ощущение отбора и качества, пропадает ощущение литературного процесса. Интернет – как гигантский забор, на котором каждый пишет, что он хочет, и все идут мимо, не вникая.
Осуществили клонирование. Думали: если данная супружеская пара не может родить, то мы ей поможем. Чтобы каждый мог иметь детей и чтобы человечество плодилось и размножалось. Однако сообразили, что клонировать можно что угодно, но только не личность. Личность остается под вопросом. А ведь в личности – разгадка.
Так вот, вопрос состоит в том, что если и то, и другое – в законе и если ответ на мировой вызов в виде национального, традиционного упорства и упрямства, которые не поддаются этому вызову, если и то, и другое – в природе человека, – как быть?
Неправильно думать, будто конфликт между фундаментализмом и глобализмом – это конфликт между будущим и прошлым, между цивилизацией и антицивилизацией, или между цивилизацией и культурой (так тоже можно сформулировать в ответ Шпенглеру). Все не так. Вопрос поворачивается другой плоскостью. Невозможно отдельному человеку сейчас сотворить то, что сейчас творят террористы. Низовые чувства с неизбежностью комбинируются в ту или иную глобальную опасность. Я понимаю, что в сердцах у такого рода «традиционалистов» пылают совершенно естественные национальные чувства. Но эти чувства все равно ищут себе крышу. А она в пределе – глобальна. Получается вовсе не столкновение между цивилизацией и антицивилизацией, получается – перераспределение глобальных геополитических сил, особенно острое, когда неизвестно, где окажутся центры. Вот мы и находимся сейчас как раз в точке перераспределения, в точке, так сказать, бифуркации. Когда все может лечь так или эдак. И куда вложить «традиционные» эмоции, не всегда ясно.
Полвека было известно: вот центр – Америка, вот центр – Россия. Между ними – напряжение: все, у кого были силы, вписывались в ту или эту систему силы. Где будут теперь точки напряжения? Если ислам претендует стать центром силы, так это что будет – национальное движение? Не будьте наивны: ислам – сверхнационален, точно так же, как был сверхнационален коммунизм. Как сверхнациональна американская модель цивилизации. Это все драмы мировой истории. Но от этих драм трещат чубы у людей, и трещат со вполне национальным треском. И как бы мы, воспитанные в марксизме, ни относились к этому – думали, что отомрет, – но реальность такова, что этноориентация неизбежна, каждый раз приходится становиться на ту или иную сторону.
И вот последний вопрос, который я хочу задать себе и вам. На чью сторону становиться сейчас интеллигенту? На сторону глобалистов, которые сулят светлое будущее цивилизации, искоренение пороков и предубеждений, или же на сторону националистов, которые противодействуют этому сближению всего и вся, этому стиранию всяческих границ?
Я бы ответил на этот вопрос так. Можно было бы искать среднюю линию, если бы процесс шел однолинейно-последовательно и без крайностей. Но поскольку процесс идет галсами и то и дело залетает в такие края, что не приведи господь, я бы привел в пример яхтсмена, который тоже идет галсами. И каждый раз, когда он поворачивает яхту вправо и она ложится на правый борт, он сам отваливается в противоположную сторону и висит над левым бортом. А когда яхта поворачивается налево, он, чтобы сохранить равновесие, отваливается и висит над правым бортом.
Вот так и интеллигент. Он должен чувствовать, когда начинается националистическое безумие, – тогда он должен отваливаться на сторону цивилизации, на сторону глобальных ценностей, на сторону мировых ценностей. Но если начинается безумие всемирных ценностей, которые стирают напрочь все национальное и культурное, вот тогда интеллигент должен становиться на сторону национального.
Господи, дай мне разум понять, кому больно, дай мне силу помочь тому, кому больно, дай мне стойкость вынести, если не смогу.
Возможно, что мы ошиблись в точности формулирования темы нашей дискуссии. Но мы не ошиблись в одном: в том, что пилотажное обсуждение этой проблемы решили начать на Кавказе.
Кавказ – место в истории цивилизации уникальное. В том смысле, что во все эпохи эта цивилизиация «напарывалась» на Кавказский хребет. И орел именно сюда летал клевать печень Прометея за то, что тот дал людям огонь. И для гонимых русских поэтов именно Кавказ становился второй родиной. Кавказ – это место, где живут малые этносы, не теряющие своего лица ни при каких обстоятельствах. Никогда Кавказу не угрожало усреднение.
У Липкина в повести «Декада» есть такой диалог. Человек спрашивает кавказца: «Из какого вы ущелья, товарищ?» То есть тут всегда найдется ущелье, в котором можно сохранить себя, свое лицо, свои традиции. Можно, конечно, гоняться друг за другом с оружием. Но можно и сотрудничать, сохраняя при этом свое лицо. Ибо Кавказ – не только Стена, разделяющая племена и народы. Это еще место встречи неусредненных субъектов культуры. Место встречи людей с Востока и Запада, с Севера и Юга. Если хотите, это полигон, где глобализм испытывается на прочность – особенно остро еще и в силу знаменитого кавказского темперамента. Здесь такие проблемы обсуждать интересно. Хотя и небезопасно.
Хотя обсуждать можно где угодно. Можно приехать в Ханты-Мансийский автономный округ и спросить у любого местного рыбака: «Вот у вас геологи тут открыли газовое месторождение, через вас прокладывают газопровод. Как вы к этому относитесь?» Он скажет: «Они мне мешают ловить рыбу. Я тут веками ловлю рыбу, а через газовую трубу мне бросает вызов какая-то новая современность, и я не знаю, как мне теперь ловить рыбу…»
Где угодно можно это обсуждать. Проблема универсальна. Она стоит во всем мире, и предельно остро. Если моделировать самый болезненный аспект этой проблемы, то примерно так. Земной шар пестр. Пустыни не похожи на леса. Север не похож на юг. Естественным Божьим порядком все люди на Земле разные, и отсюда большое количество народов. И тут какие-то люди от имени глобальных ценностей навязывают этому пестрому миру общие порядки. Мир стерпеть этого не может. Вы хотите все унифицировать? Не выйдет! – вот реакция. И какие бы замечательные достижения ни демонстрировал этот новый современный порядок, на местах он будет встречать импульсивное сопротивление. А не сотрет ли это наши физиономии? А не оторвет ли это нас от нашей почвы? Этот вечный в истории человечества вопрос приобретает сейчас болезненную остроту.
Я понимаю, что невозможно организовать протест против заседания Большой семерки просто потому, что людям захотелось собраться вместе и кидать камни. Конечно, организаторы подобных действий такие же глобалисты, но только противоположного направления. Они хотят, чтобы мировой порядок определялся не в Вашингтоне, а в других центрах. В Куме, например. Или в Москве. Или в Лондоне. Но опираются они – на совершенно естественный инстинкт человека. И этот инстинкт человеческий, который в каждом из нас живет: не потерять лицо, помнить своих отцов и дедов, не давать сдвинуть ничего из того, что нас создало, – этот естественный инстинкт сопутствует любому современному вызову. Но такие вызовы есть двигатель истории, без них история исчезает.
Получается, что и те и другие правы.
Как быть? Что, непременно все современные мировые вызовы производятся от имени всечеловеков, которые не помнят своего родства? Я рискну ответить: да. Это так. Там, где и когда появляется мировая держава или возникает мировой проект, на острие его оказываются люди, которые вынуждены быть всечеловеками. Чингис-хан собирался дать порядок Вселенной. Он вовсе не собирался сделать Вселенную татаро-монгольской – он думал о Человечестве. Или возьмите Наполеона. Он вовсе не хотел, чтобы мир стал французским. Он просто хотел предложить миру Гражданский кодекс, образ правления. И он, великий полководец и убивец, считал, что именно цивильный Кодекс куда важнее всех его военных побед. Но, правда, Гитлер тоже предлагал миру новый порядок. Но он мыслил его исключительно как немецкий. И потому мир его отверг.
Что касается современного вызова, то именно всякое представление о глобализме ассоциируется сейчас с американской культурой. С атлантическим глобализмом. Это подкрепляется еще и тем, что на всех экранах демонстрируются чудовищные боевики, которых лучше бы не было, потому что когда киношники моделируют, что самолет врезается в небоскреб, то лучше бы они этого не моделировали. Тем не менее американская культура сейчас – в положении некоего наднационального проекта, который навязывает человечеству самого себя. Человечество знает, что это не национальный проект, а наднациональный, и оно сопротивляется. И не без оснований. По существу-то американцы никакие не глобалисты. Это их «правящая верхушка» оказалась в этой ситуации у мирового руля. По существу же, одноэтажная Америка так же традиционна, как все мы. У них тоже свое любимое прошлое. У одних – ирландское, у других – мексиканское, у третьих – негритянское. В Америке тоже все достаточно разное, и никакого сверхсознания они не изобрели, потому что, как и все мы, хотят прежде всего быть самими собой. И выросли-то они к тому же в изоляции, в отдельности, в замкнутости Западного полушария. А сейчас, втянувшись в мировую историю, вынуждены играть сверхчеловеческую роль.
Как нам на это реагировать? Мы ведь тоже уже целое столетие втянуты в подобную же роль. Причем сейчас нам даже несколько легче, чем американцам. Мы тоже были носителями мирового сознания, которое никогда не было только русским или чисто русским. Оно было мировым, вселенским, коммунистическим, но не узконациональным. А теперь мы вступили в эпоху, когда всякая реакция на такой проект непременно окрашивается в национальные тона. И мы сами должны стать русскими, чисто русскими, только русскими. И есть опасность, что мы перестанем быть теми русскими, которые были дороги всему миру именно своей всеотзывчивостью, своей мечтательностью, хотя, конечно, своими дурными химерами мы тоже вписали кое-что в мировую историю.
Так вот, прежде всего, нужно понять, что же эти мировые проекты несут конкретно. К ним нужно относиться очень трезво. Думали, что если построить много небоскребов и больших самолетов, то будет комфортно жить и легко перелетать с места на место. Что получилось? В сентябре мы все увидели, с доставкой на дом через мировое же телевидение.
Думали, что если сделать Инернет и передавать любой текст на ту сторону земного шара, то на той стороне земного шара будут это читать. Вовсе нет: некогда людям все это читать. Размывается литература в графомании, пропадет ощущение отбора и качества, пропадает ощущение литературного процесса. Интернет – как гигантский забор, на котором каждый пишет, что он хочет, и все идут мимо, не вникая.
Осуществили клонирование. Думали: если данная супружеская пара не может родить, то мы ей поможем. Чтобы каждый мог иметь детей и чтобы человечество плодилось и размножалось. Однако сообразили, что клонировать можно что угодно, но только не личность. Личность остается под вопросом. А ведь в личности – разгадка.
Так вот, вопрос состоит в том, что если и то, и другое – в законе и если ответ на мировой вызов в виде национального, традиционного упорства и упрямства, которые не поддаются этому вызову, если и то, и другое – в природе человека, – как быть?
Неправильно думать, будто конфликт между фундаментализмом и глобализмом – это конфликт между будущим и прошлым, между цивилизацией и антицивилизацией, или между цивилизацией и культурой (так тоже можно сформулировать в ответ Шпенглеру). Все не так. Вопрос поворачивается другой плоскостью. Невозможно отдельному человеку сейчас сотворить то, что сейчас творят террористы. Низовые чувства с неизбежностью комбинируются в ту или иную глобальную опасность. Я понимаю, что в сердцах у такого рода «традиционалистов» пылают совершенно естественные национальные чувства. Но эти чувства все равно ищут себе крышу. А она в пределе – глобальна. Получается вовсе не столкновение между цивилизацией и антицивилизацией, получается – перераспределение глобальных геополитических сил, особенно острое, когда неизвестно, где окажутся центры. Вот мы и находимся сейчас как раз в точке перераспределения, в точке, так сказать, бифуркации. Когда все может лечь так или эдак. И куда вложить «традиционные» эмоции, не всегда ясно.
Полвека было известно: вот центр – Америка, вот центр – Россия. Между ними – напряжение: все, у кого были силы, вписывались в ту или эту систему силы. Где будут теперь точки напряжения? Если ислам претендует стать центром силы, так это что будет – национальное движение? Не будьте наивны: ислам – сверхнационален, точно так же, как был сверхнационален коммунизм. Как сверхнациональна американская модель цивилизации. Это все драмы мировой истории. Но от этих драм трещат чубы у людей, и трещат со вполне национальным треском. И как бы мы, воспитанные в марксизме, ни относились к этому – думали, что отомрет, – но реальность такова, что этноориентация неизбежна, каждый раз приходится становиться на ту или иную сторону.
И вот последний вопрос, который я хочу задать себе и вам. На чью сторону становиться сейчас интеллигенту? На сторону глобалистов, которые сулят светлое будущее цивилизации, искоренение пороков и предубеждений, или же на сторону националистов, которые противодействуют этому сближению всего и вся, этому стиранию всяческих границ?
Я бы ответил на этот вопрос так. Можно было бы искать среднюю линию, если бы процесс шел однолинейно-последовательно и без крайностей. Но поскольку процесс идет галсами и то и дело залетает в такие края, что не приведи господь, я бы привел в пример яхтсмена, который тоже идет галсами. И каждый раз, когда он поворачивает яхту вправо и она ложится на правый борт, он сам отваливается в противоположную сторону и висит над левым бортом. А когда яхта поворачивается налево, он, чтобы сохранить равновесие, отваливается и висит над правым бортом.
Вот так и интеллигент. Он должен чувствовать, когда начинается националистическое безумие, – тогда он должен отваливаться на сторону цивилизации, на сторону глобальных ценностей, на сторону мировых ценностей. Но если начинается безумие всемирных ценностей, которые стирают напрочь все национальное и культурное, вот тогда интеллигент должен становиться на сторону национального.
Господи, дай мне разум понять, кому больно, дай мне силу помочь тому, кому больно, дай мне стойкость вынести, если не смогу.
Госпожа Удача
Там еще и покруче: «Ваше благородие, госпожа Удача…» В 1970 году еще не принято было щеголять обращениями царского времени. По тем временам – откровенный вызов. И вложено – в уста белого офицера, которому предписано погибнуть под кинематографическим «Белым солнцем пустыни». Хороша удача… Горечь и ирония, если не усмешка – в таком повороте. Тонкая аристократическая дерзость – стилевой знак, по которому узнается Булат Окуджава. И еще что-то есть в подтексте: «удача» – явно не из советского психологического набора. Не на том строим, не на то ставим…
А теперь и в журнале «Родина» и в Вестнике актуальных прогнозов обсуждается проект, озаглавленный «Удачи ХХI века». Первый вопрос, который приходит в голову: а что, теперь не от труда нашего, не от решимости, не от воли нашей все зависит, а от удачи? Как судьба ляжет?
А в прошлом? Какими словами это обозначалось в эпохи, которые «за шеломянем»? Шанс? Фарт? Талан? Ищу корни. Первый – от французов, второй – от немцев, третий от тюрок… А родное что? Успех?
Это слово: «успех» – лет восемь назад предложили мне откомментировать сибирские социологи. Смысл вопроса: нельзя ли «успех» положить в основу нашей мироориентации, заменив им свежеподмоченную тогда «идейность» и давно подмоченную «веру»?
Что-то, однако, мешало мне безоглядно поставить «успех» во главу угла. Может, то, что «успех» этот самый в предпринимательски-конкурентном контексте предполагает продвижение индивида в ущерб другим? За счет других? Не обращая внимания на других? Как-то это не по-русски, что ли…
Да и какой успех мог пригрезиться в самой середке 90-х годов, когда интеллигентская эйфория от упавшей на нас Гласности стала испаряться, а свобода поносить власть, причем, любую (это же главная радость нашего вольного человека… как будто власть не от нас же) кессонным давлением вышибла из меня всякую мысль об «успехе».
Теперь-то, оборачиваясь, вижу: все-таки в той ситуации вывернулись, выкарабкались. Немного пришли в себя к рубежу веков.
Четыре года, прожитые в новом веке, вряд ли позволяют судить о самом веке, но о последнем десятилетии века ушедшего – вполне. Если по вехам: 1991 – распад страны, изумление, оторопь, дурные предчувствия… 1993 – распад власти, отчаяние, бессилие: дальше некуда, теперь или сгинем, или, оттолкнувшись, начнем всплывать… 1998: дефолт… а это что за зверь такой? Э, нет, нас не возьмешь, мы уже оттолкнулись, выплываем…
В сущности, на всех этапах решается один и тот же вопрос: как развязать инициативу, если при этом ослабляется устойчивость? Где тут успех, а где расплата? Страна неизбежно должна была сбросить панцирь, спасший ее в эпоху мировых войн, но что делается со страной без панциря?
Или, в другом ключе: права человека замечательно ценная вещь, но что с ними делать, если не убережен сам человек, его жизнь?
А в одиночку – как его убережешь?
Освобождение каждого – через освобождение всех? Или освобождение всех – через освобождение каждого? Спор марксистов столетней давности… Кто прав?
Права каждый раз ситуация. Стоит вам шевельнуться в вашем «индивидуальном бытии» – как вы чувствуете на шее хомут «государства», но стоит вам из этого хомута выскользнуть, как вы начинаете искать «крышу», то есть в пределе – тот самый хомут.
Когда-то это называлось: диалектика.
Я не хочу еще и еще раз решать головоломку: был ли распад Советского Союза следствием расшатывания советской психологии (и головокружения интеллигенции), или само это головокружение (от успехов Гласности) и расшат союзных структур – следствия геополитических потрясений, фатально охватывающих мир при переходе к третьему тысячелетию? Я просто хочу понять, где мы. Как будем расплачиваться за существование? И в каком виде намерены существовать?
Разве кто-нибудь хотел распада страны? Горбачев – хотел? Да он крутился, как кучер на бешеной тройке: и поводья надо ослабить, и в кювет не слететь. Я ему сочувствовал, я был даже с ним согласен, только одно мучило: ведь не удержит… И не удержал.
Ельцин, что ли, хотел распада? Да он его получил готовеньким, ему не до жиру было – только бы остановить дальнейшее падение. Он был малоэлегантен как президент, он раздражал «людей со вкусом», но вопрос-то стоял только один: удержит ли? Удержал.
Распад России теперь остановлен. Или приостановлен – боюсь предсказывать. Это главная, спасительная, может быть, единственная пока эпохальная УДАЧА, которым наградило нас начавшееся тысячелетие. Мы можем и дальше кричать все, что хотим, на всех перекрестках. Но только при условии, что есть, где кричать, кому кричать и о чем кричать. Есть Россия. Любой крикун может через слово повторять, что виноват Кремль, и поносить президента. Не будет России – и кричать будет не о чем.
А перекрестки, на которые сейчас выводит нас история, не легче тех, через которые она нас проволокла в ХХ веке. Перекрестки такие, что и имени не подберешь. Сплошные псевдонимы. «Юг против Севера». «Глобалисты» и «антиглобалисты». «Международный терроризм». Язык не поворачивается связать «глобализацию» с «Севером», как раньше связывали нечто подобное с Западом. Или совместить «терроризм» с «исламом».
Да ведь сложнее все в геополитике. Ислам – не источник, а только форма. Без всякого ислама в ХIII веке лавина монгольских всадников дошла до Европы. Ислам может «санкционировать» такую энергию, или, как сказал бы Гумилев, такую пассионарность, но рождается она и ищет выхода – там, где огромные массы людей уверены, что им не прокормиться без насилия.
Где место России в этой переделке?
И там, и тут. И в Европе, и в Азии. И на Севере, и на Юге. Как раньше – и на Востоке, и на Западе.
Удачна ли эта позиция? Как повернуть…
Пересматривая фильм «Белое солнце пустыни», нынешние культурологи говорят вовсе не о юморе красного воина, который пишет письма своей русской хозяюшке, и не о точеной красоте басмача, имеющего гарем, и даже не о песенке, сочиненной для белогвардейца знаменитым бардом. Другое выявилось в фильме: именно – то, что ни на бытовом, ни на бытийном уровне не смешаться, не слиться русскому и среднеазиатскому опыту в нечто всечеловеческое.
Будет диалог. Взаимоупор. Взаимообмен. Взаимонужда.
Для этого Россия должна крепко стоять на своих ногах.
Да не покинет нас в этой новой ситуации Госпожа Удача.
А теперь и в журнале «Родина» и в Вестнике актуальных прогнозов обсуждается проект, озаглавленный «Удачи ХХI века». Первый вопрос, который приходит в голову: а что, теперь не от труда нашего, не от решимости, не от воли нашей все зависит, а от удачи? Как судьба ляжет?
А в прошлом? Какими словами это обозначалось в эпохи, которые «за шеломянем»? Шанс? Фарт? Талан? Ищу корни. Первый – от французов, второй – от немцев, третий от тюрок… А родное что? Успех?
Это слово: «успех» – лет восемь назад предложили мне откомментировать сибирские социологи. Смысл вопроса: нельзя ли «успех» положить в основу нашей мироориентации, заменив им свежеподмоченную тогда «идейность» и давно подмоченную «веру»?
Что-то, однако, мешало мне безоглядно поставить «успех» во главу угла. Может, то, что «успех» этот самый в предпринимательски-конкурентном контексте предполагает продвижение индивида в ущерб другим? За счет других? Не обращая внимания на других? Как-то это не по-русски, что ли…
Да и какой успех мог пригрезиться в самой середке 90-х годов, когда интеллигентская эйфория от упавшей на нас Гласности стала испаряться, а свобода поносить власть, причем, любую (это же главная радость нашего вольного человека… как будто власть не от нас же) кессонным давлением вышибла из меня всякую мысль об «успехе».
Теперь-то, оборачиваясь, вижу: все-таки в той ситуации вывернулись, выкарабкались. Немного пришли в себя к рубежу веков.
Четыре года, прожитые в новом веке, вряд ли позволяют судить о самом веке, но о последнем десятилетии века ушедшего – вполне. Если по вехам: 1991 – распад страны, изумление, оторопь, дурные предчувствия… 1993 – распад власти, отчаяние, бессилие: дальше некуда, теперь или сгинем, или, оттолкнувшись, начнем всплывать… 1998: дефолт… а это что за зверь такой? Э, нет, нас не возьмешь, мы уже оттолкнулись, выплываем…
В сущности, на всех этапах решается один и тот же вопрос: как развязать инициативу, если при этом ослабляется устойчивость? Где тут успех, а где расплата? Страна неизбежно должна была сбросить панцирь, спасший ее в эпоху мировых войн, но что делается со страной без панциря?
Или, в другом ключе: права человека замечательно ценная вещь, но что с ними делать, если не убережен сам человек, его жизнь?
А в одиночку – как его убережешь?
Освобождение каждого – через освобождение всех? Или освобождение всех – через освобождение каждого? Спор марксистов столетней давности… Кто прав?
Права каждый раз ситуация. Стоит вам шевельнуться в вашем «индивидуальном бытии» – как вы чувствуете на шее хомут «государства», но стоит вам из этого хомута выскользнуть, как вы начинаете искать «крышу», то есть в пределе – тот самый хомут.
Когда-то это называлось: диалектика.
Я не хочу еще и еще раз решать головоломку: был ли распад Советского Союза следствием расшатывания советской психологии (и головокружения интеллигенции), или само это головокружение (от успехов Гласности) и расшат союзных структур – следствия геополитических потрясений, фатально охватывающих мир при переходе к третьему тысячелетию? Я просто хочу понять, где мы. Как будем расплачиваться за существование? И в каком виде намерены существовать?
Разве кто-нибудь хотел распада страны? Горбачев – хотел? Да он крутился, как кучер на бешеной тройке: и поводья надо ослабить, и в кювет не слететь. Я ему сочувствовал, я был даже с ним согласен, только одно мучило: ведь не удержит… И не удержал.
Ельцин, что ли, хотел распада? Да он его получил готовеньким, ему не до жиру было – только бы остановить дальнейшее падение. Он был малоэлегантен как президент, он раздражал «людей со вкусом», но вопрос-то стоял только один: удержит ли? Удержал.
Распад России теперь остановлен. Или приостановлен – боюсь предсказывать. Это главная, спасительная, может быть, единственная пока эпохальная УДАЧА, которым наградило нас начавшееся тысячелетие. Мы можем и дальше кричать все, что хотим, на всех перекрестках. Но только при условии, что есть, где кричать, кому кричать и о чем кричать. Есть Россия. Любой крикун может через слово повторять, что виноват Кремль, и поносить президента. Не будет России – и кричать будет не о чем.
А перекрестки, на которые сейчас выводит нас история, не легче тех, через которые она нас проволокла в ХХ веке. Перекрестки такие, что и имени не подберешь. Сплошные псевдонимы. «Юг против Севера». «Глобалисты» и «антиглобалисты». «Международный терроризм». Язык не поворачивается связать «глобализацию» с «Севером», как раньше связывали нечто подобное с Западом. Или совместить «терроризм» с «исламом».
Да ведь сложнее все в геополитике. Ислам – не источник, а только форма. Без всякого ислама в ХIII веке лавина монгольских всадников дошла до Европы. Ислам может «санкционировать» такую энергию, или, как сказал бы Гумилев, такую пассионарность, но рождается она и ищет выхода – там, где огромные массы людей уверены, что им не прокормиться без насилия.
Где место России в этой переделке?
И там, и тут. И в Европе, и в Азии. И на Севере, и на Юге. Как раньше – и на Востоке, и на Западе.
Удачна ли эта позиция? Как повернуть…
Пересматривая фильм «Белое солнце пустыни», нынешние культурологи говорят вовсе не о юморе красного воина, который пишет письма своей русской хозяюшке, и не о точеной красоте басмача, имеющего гарем, и даже не о песенке, сочиненной для белогвардейца знаменитым бардом. Другое выявилось в фильме: именно – то, что ни на бытовом, ни на бытийном уровне не смешаться, не слиться русскому и среднеазиатскому опыту в нечто всечеловеческое.
Будет диалог. Взаимоупор. Взаимообмен. Взаимонужда.
Для этого Россия должна крепко стоять на своих ногах.
Да не покинет нас в этой новой ситуации Госпожа Удача.
«Прежде здесь проходил караван…»
Не знаю, что околдовало меня тогда в строчке Хасана Туфана. Может, ледяной озноб, через который душа поэта прошла в лагере прежде, чем по Оттепели вернуться к жизни. И вынести этот полыхающий жар пустыни, этот холод, через который идет караван истории и замирает в забвении. Пронзили меня мощь и бесстрашие стиха, в котором стынет жар и горит лед. С мирным пейзажем Казани туфановский стих вроде бы не соотносился: «караван из Багдада» ступал по облаку. В страшном сне не привиделось бы в ту пору все, с чем суждено было ассоциироваться Багдаду полвека спустя. Но что-то таинственно роднило в туфановских строках запредельный пылающий Багдад и оттаивающую Казань.
Оттаивающую – потому что дело происходило в пору ранней осторожной Оттепели; я служил тогда в «Литературной газете», в ее непременном отделе братских республик; по младости мне «республики» доверить боялись и держали на «автономиях», среди которых самой влиятельной была Татария, татарская литература. Но и ее мне не решались отдать под единоличную ответственность: отчеты со съездов и форумов казанских литераторов я писал не один, а вместе с собкором Булатом Гизатулиным; работали мы душа в душу (кажется, впоследствии, уйдя из газеты, он стал министром культуры республики).
Сквозь выверенные узоры социалистического реализма едва улавливались отсветы легенд: падение казанской царицы с башни… подкоп немецких инженеров-«розмыслов» под стены… взрыв, штурм города…Кое-как уравнивались «эти и те» легенды; копия «суюмбекиной башни», возведенная в Москве, украсила в свой час Казанский вокзал, породнив два города железной дорожной связью. И еще была саднящая параллель: взятие Казани – взятие Рязани (тремя веками раньше), сроднившее прыжок татарской царицы с башни (на самом деле этого не было, но легендой стало) с прыжком русской княгини со стены обреченного города (было и стало легендой). Две женские беды сплетались в одну.
В общем, ехал я в Казань через полвека после давних «литгазетовских» набегов со смешанным чувством радости и тревоги: что там теперь? «Что там» – я немного знал и из печати, и из телерепортажей, когда праздновалось тысячелетие города, и президенты жали друг другу руки, а на заднем плане сверкающими иглами пронзали казанское небо минареты новой мечети, – каковую картинку в 1958 году я не мог бы себе представить иначе, как вкупе с миражным видением багдадского каравана, волею великого поэта оказавшегося «здесь».
И вот я стою перед минаретами, пораженный изяществом и величием мечети, возведенной недавно в пределах Казанского кремля. Это не та красота, что падает на тебя из недоступности, не та мощь, которое обезоруживает тебя, например, в Тадж-Махале. Здесь все как-то ближе, человечнее. Может, оттого, что хоть архитектура и «держит канон», но в декоре сплетаются и дышат линии татарского народного орнамента. Пораженный этим соединением величия и душевности, я слушаю рассказ экскурсовода. О том, что здесь – в считаных шагах отсюда – стояла когда-то старая деревянная мечеть. О том, как преграждая дорогу опьяненным яростью воинам Иоанна, встал на ее пороге мулла. Кажется, у Нечволодова в «Сказании о Русской земле» эта жуть обретала мистические масштабы; мулла встает на пороге мечети с Кораном в руках – протягивает завоевателям Священную Книгу в надежде, что она пробудит в них человеческие чувства, а завоеватели рубят все: и книгу, и муллу… Здесь, на пороге своей мечети, Кул Шариф принял смерть: умер на груде тел и был сволочен в общую яму…
Как мне вместить все это, как выслушивать это, как жить с этим? Вот я знаю, что «те» татары совсем не «эти», и тринадцатый век – не шестнадцатый, и племена перемешиваются, и имена перебрасываются… И те половцы, от которых происходят (по версии этнографов) нынешние, вот «эти» татары, – были союзниками русских князей, когда на Калке русским приказали от них отойти…
Кто приказал? Кто в тот роковой час пришел в эти степи под стягами Чингиза? Кого винить и перед кем каяться, если русские как народ сложились в конце концов (по версии Ключевского) из всех трех составляющих: из славян (с их эмоциональной импульсивностью, спонтанностью чувств и соответствующей чувствам непредсказуемостью), из финнов (с их мистической глубиной и таинственностью духа) и из татар (с их ясностью рассудка и талантом государственности)? Я наследую им всем – как я разрублю душу на части?
А как я расчленю надвое это «татаро-монгольское» чудо-чудище, которое «упало» на нас, как мы до того «падали» на греков – неведомо, откуда и непонятно, за что? (Понятно-то было – им, татарам, которые гнались за половцами, а налетели на русских). А нам – понятно ли? Мы – можем ли объяснить себе хотя бы то, что назвали «иго» татаро-монгольским (непонятно как соединив Темучина, вышедшего из «китайской бездны», с племенами, которые со времен «Слова о полку…» с нами братались и роднились?)
Ах, понятно же и это. Верхушка ордынского войска – монголы, они там и стратеги, и тактики. А солдатское мясо нашинковано из побежденных племен, и именно эти первыми лезут на приступ, их боевым остервенением выстилается путь, неважно уже, за страх или за совесть дерутся под стенами городов и на караванных путях эти покрытые кровью воины – по первоочевидности – «татары». Они и запоминаются – в схватках, пока «монголы» в белых юртах соображают, кому какой улус облагать «федеральными налогами».
Темна, страшна история. Смешивается пролитая кровь встречными потоками. Блуждает боль. Надо брать на себя эту боль, эту кровь, эту непоправимость. Надо поправлять, выправлять, вправлять вывернутые кости.
Царь Иоанн доламывал: на месте уничтоженной мечети приказал возвести православный собор.
Советской власти все эти мечети и соборы были по хрену: в каменном основе собора (закрыв фрески) она разместила архив (хорошо еще, не склад боеприпасов).
Постсоветский Президент Татарстана оказался перед выбором. Доламывать? Достраивать? Восстанавливать? Что: мечеть? Собор?
Он принял решение, выверенное с микронной точностью. Одновременно подписал указы: один указ – строить новую мечеть… не восстанавливать старую, уничтоженную когда-то, а строить новую – в память о мученике Кул-Шарифе – рядом. Рядом с тем местом, где стояла старая, а теперь стоит – собор. И другой указ – собор восстановить (выселив архив куда следует).
Я стою под сводами восстановленного Собора, всматриваясь в ожившие на фресках лики, – а в сотне шагов от меня простирает к небесам минареты ожившая мечеть. Я знаю, сколько слез и крови пролито на этом пространстве в сто шагов. Сколько сил еще нужно приложить, чтобы эти сто шагов стали частью тропы, соединяющей нас?
«Прежде здесь проходил караван… Караван из Багдада большой…»
Оттаивающую – потому что дело происходило в пору ранней осторожной Оттепели; я служил тогда в «Литературной газете», в ее непременном отделе братских республик; по младости мне «республики» доверить боялись и держали на «автономиях», среди которых самой влиятельной была Татария, татарская литература. Но и ее мне не решались отдать под единоличную ответственность: отчеты со съездов и форумов казанских литераторов я писал не один, а вместе с собкором Булатом Гизатулиным; работали мы душа в душу (кажется, впоследствии, уйдя из газеты, он стал министром культуры республики).
Сквозь выверенные узоры социалистического реализма едва улавливались отсветы легенд: падение казанской царицы с башни… подкоп немецких инженеров-«розмыслов» под стены… взрыв, штурм города…Кое-как уравнивались «эти и те» легенды; копия «суюмбекиной башни», возведенная в Москве, украсила в свой час Казанский вокзал, породнив два города железной дорожной связью. И еще была саднящая параллель: взятие Казани – взятие Рязани (тремя веками раньше), сроднившее прыжок татарской царицы с башни (на самом деле этого не было, но легендой стало) с прыжком русской княгини со стены обреченного города (было и стало легендой). Две женские беды сплетались в одну.
В общем, ехал я в Казань через полвека после давних «литгазетовских» набегов со смешанным чувством радости и тревоги: что там теперь? «Что там» – я немного знал и из печати, и из телерепортажей, когда праздновалось тысячелетие города, и президенты жали друг другу руки, а на заднем плане сверкающими иглами пронзали казанское небо минареты новой мечети, – каковую картинку в 1958 году я не мог бы себе представить иначе, как вкупе с миражным видением багдадского каравана, волею великого поэта оказавшегося «здесь».
И вот я стою перед минаретами, пораженный изяществом и величием мечети, возведенной недавно в пределах Казанского кремля. Это не та красота, что падает на тебя из недоступности, не та мощь, которое обезоруживает тебя, например, в Тадж-Махале. Здесь все как-то ближе, человечнее. Может, оттого, что хоть архитектура и «держит канон», но в декоре сплетаются и дышат линии татарского народного орнамента. Пораженный этим соединением величия и душевности, я слушаю рассказ экскурсовода. О том, что здесь – в считаных шагах отсюда – стояла когда-то старая деревянная мечеть. О том, как преграждая дорогу опьяненным яростью воинам Иоанна, встал на ее пороге мулла. Кажется, у Нечволодова в «Сказании о Русской земле» эта жуть обретала мистические масштабы; мулла встает на пороге мечети с Кораном в руках – протягивает завоевателям Священную Книгу в надежде, что она пробудит в них человеческие чувства, а завоеватели рубят все: и книгу, и муллу… Здесь, на пороге своей мечети, Кул Шариф принял смерть: умер на груде тел и был сволочен в общую яму…
Как мне вместить все это, как выслушивать это, как жить с этим? Вот я знаю, что «те» татары совсем не «эти», и тринадцатый век – не шестнадцатый, и племена перемешиваются, и имена перебрасываются… И те половцы, от которых происходят (по версии этнографов) нынешние, вот «эти» татары, – были союзниками русских князей, когда на Калке русским приказали от них отойти…
Кто приказал? Кто в тот роковой час пришел в эти степи под стягами Чингиза? Кого винить и перед кем каяться, если русские как народ сложились в конце концов (по версии Ключевского) из всех трех составляющих: из славян (с их эмоциональной импульсивностью, спонтанностью чувств и соответствующей чувствам непредсказуемостью), из финнов (с их мистической глубиной и таинственностью духа) и из татар (с их ясностью рассудка и талантом государственности)? Я наследую им всем – как я разрублю душу на части?
А как я расчленю надвое это «татаро-монгольское» чудо-чудище, которое «упало» на нас, как мы до того «падали» на греков – неведомо, откуда и непонятно, за что? (Понятно-то было – им, татарам, которые гнались за половцами, а налетели на русских). А нам – понятно ли? Мы – можем ли объяснить себе хотя бы то, что назвали «иго» татаро-монгольским (непонятно как соединив Темучина, вышедшего из «китайской бездны», с племенами, которые со времен «Слова о полку…» с нами братались и роднились?)
Ах, понятно же и это. Верхушка ордынского войска – монголы, они там и стратеги, и тактики. А солдатское мясо нашинковано из побежденных племен, и именно эти первыми лезут на приступ, их боевым остервенением выстилается путь, неважно уже, за страх или за совесть дерутся под стенами городов и на караванных путях эти покрытые кровью воины – по первоочевидности – «татары». Они и запоминаются – в схватках, пока «монголы» в белых юртах соображают, кому какой улус облагать «федеральными налогами».
Темна, страшна история. Смешивается пролитая кровь встречными потоками. Блуждает боль. Надо брать на себя эту боль, эту кровь, эту непоправимость. Надо поправлять, выправлять, вправлять вывернутые кости.
Царь Иоанн доламывал: на месте уничтоженной мечети приказал возвести православный собор.
Советской власти все эти мечети и соборы были по хрену: в каменном основе собора (закрыв фрески) она разместила архив (хорошо еще, не склад боеприпасов).
Постсоветский Президент Татарстана оказался перед выбором. Доламывать? Достраивать? Восстанавливать? Что: мечеть? Собор?
Он принял решение, выверенное с микронной точностью. Одновременно подписал указы: один указ – строить новую мечеть… не восстанавливать старую, уничтоженную когда-то, а строить новую – в память о мученике Кул-Шарифе – рядом. Рядом с тем местом, где стояла старая, а теперь стоит – собор. И другой указ – собор восстановить (выселив архив куда следует).
Я стою под сводами восстановленного Собора, всматриваясь в ожившие на фресках лики, – а в сотне шагов от меня простирает к небесам минареты ожившая мечеть. Я знаю, сколько слез и крови пролито на этом пространстве в сто шагов. Сколько сил еще нужно приложить, чтобы эти сто шагов стали частью тропы, соединяющей нас?
«Прежде здесь проходил караван… Караван из Багдада большой…»
Что смешалось в «Доме Ростовых»?
«Дом Ростовых» – журнал, учрежденный Международным сообществом писательских союзов. Редакция находится в старинном особняке, описанном Львом Толстым в «Войне и мире» и известном в Москве как «Дом Ростовых».