Раньше журнал такого типа (и такой толщины) назывался «общественно-политическим и литературно-художественным». У этого подзаголовок короче и конкретнее: «Литературная жизнь Евразии».
В передовой статье говорится (постав пера выдает руку главного редактора Феликса Кузнецова): настроения людей на постсоветском пространстве ощутимо меняются; деструктивные явления уступают место стремлению восстановить культурные связи…
«Дом Ростовых» – предлагаемое место для таких новых творческих встреч.
Я думаю, что только будущее покажет, что из этого получится. Все зависит от очередного поворота колеса Истории. От того, во что превратится «парад суверенитетов»: в «базар суверенитетов», в «музей суверенитетов»? Может, обернувшись, скажут словами Толстого: все смешалось. А может, его же словами: все переворотилось и начинает укладываться. А уложившись, все сделаются счастливо похожи друг на друга. Или несчастливы – каждый по-своему.
Может, инициированное казахстанским академиком Джангаром Пюрвановым «Великое Сокрестие Континентов» заново свяжет шелковыми путями человечество ХХI века, растерявшее себя в обломках века ХХ. А может, по Льву Гумилеву (и по Арнольду Тойнби, и по Николаю Данилевскому) пойдут народы от очередного перекрестка каждый к своему концу («у каждого свое»).
Нынешняя книжка журнала (казахстанская по вектору) замечательна по составу авторов и по кругу идей. Не обозревая всего, я сосредоточусь на работе Шуги Нурпеисовой «Культура – государство – традиция – личность», потому что своими трудами уважаемая Шуга Абдижамиловна уже снискала среди казахов (и не только среди них) славу своеобразной Степной Пифии, блестяще и фундированно отстаивающей «казахский путь» в мировой истории (позволяю себе эти характеристики, потому что читаю ее давно и даже написал десять лет назад предисловие к ее первой книге). Теперь же – откомментирую не казахский аспект ее философствования, то есть не то, что значит для Евразийской перспективы Сары-Арка, матушка Степь, а то, чего может ждать в этой перспективе матушка-Русь.
Концепция Шуги Нурпеисовой такова.
Суверенитет – понятие призрачное, исчезающее перед лицом необходимости распределять ресурсы, сферы влияния, рынки. Стандарты демократии все менее доступны пониманию казахов и не дают им опомниться, эти стандарты еще больше всех запутывают и раскалывают. Воцаряется всеобщий стиль – стиль подростка под кайфом. Диктует этот стиль Европа, вся – с давних пор – по духу протестантская, даже если кое-где, де-юре, католическая. Все пронизывает атмосфера ненасытного потребительства, нарциссизма, погруженности в бесчисленные, неустанно провоцируемые прихоти, с принципом относительности всего и вся. Жизнь стремительно расчеловечивается. Вырвавшись из-под верховенства и диктата духа, материя начинает занимать пространство, меняя привычное и насущное со столь яростной скоростью, что в царстве прогресса человеку и вовсе не остается места. Очень скоро мир может стать настолько гомогенным, единообразным в каждой своей точке, что смысл суверенитета вообще окажется уже никому не ясен. Можно сказать, что человечество вновь объединилось, но объединение это прошло по самому низу – по стандартам потребления, которые всех равняют в очень агрессивной, давящей форме. Все прекрасно осознают, что досматривать мрачный финал этой сказки, рассказанной идиотом, предстоит другим поколениям, до которых дела никому нет. Так что европейский (и вообще западный) менталитет казахам не по духу; им больше подходит государство традиционного, идеократического типа… (Здесь Шуга ухватывает то самое звено ускользающей гремящей цепи, за которое схватился и наш Вадим Кожинов. Так что идеократия для России понятие явно традиционное). Если иметь в виду, конечно, не государственное устройство, а человеческий аспект. Формально строй может быть любым: капиталистическим, социалистическим и т. д., но человеческое лицо у строя непременно должно быть.
Как его определить?
Самое адекватное сути традиционной культуры определение – это «искусство жизни», нечто целостное, касающееся всего уклада, стиля. Только культура в состоянии очеловечить политику и экономику, направить их в нужное русло. Какая модель развития более предпочтительна: то ли научно-техническая, утилитарно-потребительская, то ли прямо противоположная, подчиняющая любые параметры основному – гармоничному, полноценному человеку?
Ответ Шуги на этот вопрос самоочевиден. Но мне интересно другое: то, как, обрисовав развилок, Шуга Нурпеисова оборачивается на советскую модель:
«Советское общество, – пишет она, – только двигалось к культу потребления, застряв между идеократией и технократизмом».
Стоп. Зависнув в этом промежуточном положении, я покидаю казахскую степь и начинаю думать о нашей буче, боевой, кипучей. То есть о России.
А что, если Шуга Нурпеисова права? И мы действительно «висим между»? И это «между» – вообще наш рок, наш путь, наш вечный удел? Между Европой и Азией. Между анархией и деспотией. Между идеократией и технократией. Между «да» и «нет».
Разумеется, с точки зрения последовательной идеократии это не что иное, как разброд и шатание. А с точки зрения последовательной технократии – склонность к беспочвенным мечтаниям и химерическому бреду.
Но не тем ли и вложилась русская культура в мировой духовный опыт, что билась на границах, распиналась на разрывах, собиралась на пепелищах?
Что такое «Слово о полку Игореве»? Битва на гибельном рубеже. «Война и мир»? Битва на гибельном рубеже. «Тихий Дон»? Битва на гибельном рубеже.
Достоевский, вослед Пушкину, всеотзывчиво озирается на мировые горизонты, а как публицист вязнет в Восточном вопросе. Как и Толстой, начавший с «Севастополя» и кончивший тем, что отправил своего Вронского на турецкий фронт.
Но Пушкин, Пушкин?..
«Наше все»… Непостижимая, неповторимая, неуловимая гармония. Жар-птица, опалившая и улетевшая. Ухватишь, а в руке – ничего. Перышко…
Берет русский человек перышко, описывает «дом Ростовых» – и опять на рубежи, где «все смешалось»: кони, люди, и залпы тысячи орудий… и надо отбиваться от последовательных технократов и последовательных идеократов.
Ущелья расчетов, загадки вершин
Вселенная сверху
Как только стало известно имя Нобелевского лауреата 2006 года – Орхан Памук, – книгоиздатели объявили его «одним из лучших ныне писателей». Знатоки взрастившей его словесности уточнили, что это «самое яркое явление турецкой литературы за все время ее существования». Премия присуждена «за поиск души меланхолического города – Стамбула», – и читатели действительно находят очарование в стамбульских очерках: просвечивают горизонты – мифология сквозь воспоминания, явь сквозь сон, фантастические видения сквозь достоверные реалии «города и мира»…
В большом «красном» романе Памука, над которым он работал все 90-е годы, меньше «города» и больше «мира». Но та же уникальная способность показывать одно сквозь другое.
Европа – сквозь Азию. Реальность – сквозь миф. Конкретное, реально растущее дерево – сквозь древеса, вечностью отшлифованные в сознании.
В романе действует мальчик по имени Орхан; имя, разумеется, не случайно: именно этому мальчику предназначено «записать» рассказываемую «историю» так, «чтобы она была интересна». То есть: «развлекаясь словесными играми, соревнуясь в иносказаниях, двусмысленностях и метафорах», – так, чтобы получилась «не очень правда, но и не очень ложь» (замечательная самохарактеристика Памука-писателя, если говорить о поверхности текста).
Поверхность занимательна и головоломна. Рассказчики меняются – слово дается не только живым, но и мертвым (зверски убитым) участникам действия. Такая стереофония в мировой литературе не новость: классический пример – «Расемон» Акутагавы, можно вспомнить и «Лунный камень» Коллинза, но четыре евангелиста останутся вне конкуренции. Памук работает с профессиональным блеском, но это для него не самоцель: задача глубже.
«История», рассказанная в романе, происходит за три с половиной века до рождения этого Орхана, то есть автора. Сквозь 1950-е (годы его детства) просвечивает время, когда османы, разгромившие византийцев, еще только утверждаются на их земле. Главное же – сквозь то и это время просвечивает вечность.
С точки зрения вечности – жизнь рассыпана на фрагменты, на бесконечно повторяющиеся сюжеты, на листки рассыпавшейся книги; эти листки летают, кружатся, встречаются, не опознавая друг друга, и только мастер-художник способен соединить их – по ведомым ему вечным признакам.
Нарисованное обладает способностью магического «наведения». Чуть изменишь на рисунке черты красавицы – и в реальности она разлюбит своего героя. Нарисуешь смерть – погибнешь. Спрыгнет с твоей кисточки на бумагу шайтан – и убедит тебя в том, как прекрасно убить собственного отца…
«И из-за этого вздора они убивают друг друга»?!
Именно. Красный цвет разливается по изящным, скрупулезно выписанным миниатюрам: рубин горит на эфесе сабли; красное покрывало скрывает от чужих глаз невесту; красные чернила смываются в воды Тигра с брошенных в реку книг; с красной краской смешивается вытекающая из жил кровь… «Есть только красный цвет, и только ему можно верить». Не очень ловкое (в переводе В.Феоновой) заглавие программного романа Памука – «Меня зовут красный» – точно передает ауру повествования, пронизанную мотивами страдания, насилия, гибели… иначе говоря – конца света.
Откуда это ощущение?
Здесь мы подходим к осмыслению главной коллизии Памука. Запад – Восток… Одно просвечивает сквозь другое. «Когда я на Востоке, я хочу быть на Западе, а находясь на Западе, стремлюсь на Восток». Естественное желание, когда видишь оба берега Босфора… Шайтан – вот кто все разделяет, Аллах же все объединяет. Но объединяет так, что именно ему, Аллаху, «принадлежат и Восток, и Запад».
Далее начинается драма. Европейцы – против подобного вселенского порядка. Их художники рисуют мир не так, как велит видеть его Аллах¸ а так, как хочет видеть человек. Отдельный человек, который смотрит на мир в перспективе. И художник, зараженный таким зрением, пишет перспективу. Отдельный человек не похож на других людей – в его изображении появляются индивидуальные черты. Возникает «портрет», который европейцы вешают на стену, словно это бог. Человек, со всеми его потрохами, оказывается на месте бога… И это знак конца света.
А раз так, то на месте бога может оказаться что угодно. Лошадь. Или дерево. Или – с особым смаком поминаемая – собака. Изобразить мир в перспективе – значит изобразить его с точки зрения собаки. Да и собака не с каждым будет говорить, а только с тем, кто понимает ее собачий язык.
Этой европейской манере (венецианской, как чаще формулирует Памук) противостоит… он не говорит «азиатская», он говорит «восточная». В рассуждении, которое я взял эпиграфом, западной манере противопоставлено искусство персидское. Но может быть и китайское, и монгольское, и индийское. Наконец (переступая красную границу Иран – Туран) может быть и османское. Праведную вселенскую жизнь пишут в Тебризе и Багдаде, в Герате, Ширазе и Самарканде… Главное – как пишут, как увидел их Аллах. Без всякого намека на «стиль», «манеру» и «индивидуальные особенности». Художнику вообще лучше ослепнуть, чтобы его не сбивал с толку внешний мир, – писать лучше всего по памяти, проникая в суть вещей. А суть неизменна. «Птица, летящая среди звезд, должна застыть в неподвижности, будто прибитая к небу».
«Старые мастера, ожидающие бархатной тьмы Аллаха, хорошо знают, что если днями, неделями, не шевелясь, смотреть на такие рисунки, то душа, в конце концов, растворится в бесконечном времени…»
Въедливый западный рассудок, конечно, задаст ехидный вопрос: а художник, мечтающий запечатлеть мир таким, каким его увидел Аллах, – не ставит ли себя на место Аллаха, и не больший ли это соблазн, чем европейский культ человека?
Этот провокационный вопрос Памук относит на счет зараженных европеизмом скептиков. Настоящий художник не дает смутить себя таким мелким хитростям. Его дух – во вселенной.
«Вселенная» – вот точка отсчета. Это слово чаще всего встречается в миростроительных рассуждениях Памука. Какой-нибудь местный «падишах», все владения которого простираются на десяток-другой кварталов (описанных Памуком с доскональной точностью стамбульского краеведа, прозревающего сквозь нынешние проспекты проулки XVII века, когда идешь на ощупь в темноте, натыкаясь на стены, и слышишь «кашель и храп спящих людей и стоны животных в сараях»), – владыка всех этих сараев зовется непременно: «падишах вселенной».
Я вовсе не склонен иронизировать над подобным титулом – Русь познала его цену в XIII веке, когда владыкой вселенной стал монгол Чингис… Я хочу почувствовать душевное напряжение современного художника, который пытается соединить отдельно стоящее дерево (мир как массу отдельностей) с желанием посмотреть на вселенную сверху (то есть объять мир как целое) – и при этом не лишиться рассудка..
Горгуд, где твой гопуз?
По примеру уважаемого Камала Абдуллы, да продлит Аллах его дни, полные трудов, мы тоже не станем претендовать на ученость предисловия. Тем более что поколения филологов, тюркологов и фольклористов уже написали горы научных работ и прокомментировали сказания огузов, рожденные в пору, когда этот народ еще не объявился в южнорусских степях и в Византию еще не вторгся, ведомый сельджуками. А передал нам эти сказания неутомимый Горгуд, которого в России принято называть Коркутом и книги которого – «Китаб деде Коркут» – давно вошли в мировую сокровищницу культуры.
Сокровищница эта соблазнительна для мастеров прозы не менее, чем для ученых литературоведов, и роман современного азербайджанского писателя Камала Абдуллы – блестящее тому подтверждение. Читатель, прошедший огни, воды и медные трубы ХХ века, найдет в этой книге материал для вполне злободневных раздумий.
Ловят шпиона. Ищут свидетелей. Сличают показания, иногда выбитые, иногда добытые хитростью. Устраивают очные ставки. Перечисляют виды казней. Четвертовать, изрубить на куски, снести башку одним ударом, сбросить в пропасть вниз головой. Появление кнутобойцев из пыточной чередуется с хитроумными диалогами, где слова могут означать не совсем то или совсем не то, что имеется в виду, и уж абсолютно не то, что имеется в реальности.
«Бывает ли звук от одной ладони? – Бывает, господин мой, почему не бывать? – И какой же звук издает одна ладонь? – Одна ладонь издает звук тишины, мой господин». Восток – дело тонкое.
С толстого Запада прибывает посольство. «Из далекой страны, чей главный город, говорят, выстроен среди вод». Венеция, что ли? – соображаю про себя, ища вторую ладонь. Венеды от Аттилы уже бежали или еще нет? «Почтенный посол, сколько времени, говорите, были вы в пути? – Больше года, повелитель. Надо учитывать огромное число разбойников на больших дорогах». Господи, уж не Россия ли матушка? И город посреди вод – не Питер ли? Но беру себя за шиворот: до основания Питера – еще тысяча лет.
Возвращаюсь на тысячу лет назад. Где шпион? Как только подозрение падает на очередного царедворца, является старуха по кличке Брюхатая и заявляет, что это ее сын. А поскольку в молодости она сумела переспать со всем двором и сыновей у нее много, то, поди, теперь проверь… Соскоб надо делать! – опять вскидывается во мне современный биокриминалист. – «Это все парфюмерия, – улыбается дед Горгуд. – А суть…»
А суть у деда – под семью покровами. «Тайна в тайну заключена и тайной укрыта». И не вспоминайте Черчилля, который сказал нечто сходное тысячу лет спустя о стране, которой дед Горгуд знать не может. Но знает другое: «Мы никого не обманываем. Внутренняя скрытая сущность для большинства людей не имеет никакого значения, для них все дело во внешней сущности».
Внешняя сущность – это, в частности, все официальные знаки отличия, все регалии, которые слетают с человека от одного богатырского удара сабли. Или от умелого подлога. Или от собственного желания человека уйти от своей роли. Человек исчезает, а роль остается. Правитель подменяет себя двойником. Одна из проникновеннейших сцен романа Камала Абдуллы, да сделаюсь я жертвой его художественного воображения: «Справишься, еще как справишься!» – приговаривает шах (Шах Исмаил ибн Гейдар ибн Джунейд Селеви, имеющий за собой десятиколенное родословие) и тайно передает власть безвестному засекреченному преемнику…
В моей неотсеченной читательской башке бьется мысль о президентских сроках Буша-младшего (или старшего), путается с мыслью о двойниках Саддама (или их не было?), но дело тоньше: что шах, что холоп – это в сущности одно и то же, ибо есть невидимая сущность и есть видимая оболочка – батин и закир, да поможет нам древняя арабская мудрость избежать дурацких аналогий с современностью.
Как?! Значит, шпионом может оказаться кто угодно? Именно. Неважно кто. Шпион может быть назначен. Ловля шпиона и расправа над ним – хитроумная операция, задуманная самим Шахом, она должна сплотить огузов и спасти народ от смуты…
Эдак на роль шпиона можно найти и добровольца. Как это предположил – тысячу лет спустя – Артур Кестлер в «Слепящей тьме»: Бухарин добровольно берет на себя роль врага народа, чтобы облегчить родной партии дело сплочения…
Сгинь, несчастный! Возвращаемся к шейхам, мюридам, дервишам и нукерам, описанным в книгах деда Горгуда, да оградит Аллах память его от наших страстей. Дед же предупредил: «Все, о чем скажешь, о чем подумаешь, может сбыться в этом бренном мире». Слово опасно, тут нужна осторожность. Магия слов – художественная аура Камала Абдуллы, его героя деда Горгуда и в свою очередь героев деда, знающих, что наведенное слово – реальность, а удачно найденное слово – спасение от реальности. «Скажи, разве виноградный сок не есть то же самое, что и вино? Это и есть вино, только через три месяца брожения. Какая разница, как его назвать?»
Дед делает вид, что слушает, а сам созерцает скрытый смысл слов. И шах делает вид, что слушает. Так и беседуют. С той «косметической» разницей, что собеседник шаха время от времени падает ниц и видит ноги его. А потом делает в своей рукописи (будущей «Китаб деде Коркут») ремарки вроде такой: «Когда он молча сучит пальцами, это значит, разгневан».
Тонок дед, однако.
Современный читатель, получающий его сказания из рук Камала Абдуллы, натыкается на мысли, пробуждающие активный встречный отклик. От бесспорного: «Уважение к дому своему – главное условие выживания в наши трудные времена. Как можно ожидать уважения со стороны других, если сам ты не уважаешь себя и свой дом?» – до спорного (во всяком случае, для нас, русских, зацикленных на том, что во всем всегда виновата власть): «Кого он интересует, этот несчастный шпион? Все дело в нас самих».
Самое ценное в этом художественном эксперименте – непрерывное мерцание параллельных миров. В мире шаха – свой Горгуд, а в мире Горгуда – совсем другой шах, хотя они сидят и беседуют, один – прищурясь мимо собеседника, а другой – склонившись над свитком и высматривая, не сучит ли тот пальцами ног.
Что мир мюридов просвечен сегодняшней проблематикой, и так он делается для нас вменяем, это понятно. Но почему мир современного человека должен быть переоформлен в мир мюридов? Чтобы стать вменяемым? Это, я думаю, главный вопрос, возникающий (у меня) при чтении романа Камала Абдуллы. И ответ на него есть.
Вдумаемся в название романа. «Неполная рукопись №А-21\733».
Пятизначный шифр, извлеченный из каталога Третьего сектора в Отделе некоего грандиозного Института и прикрепленный к средневековой легенде, может показаться юмористической подначкой. Но только до третьего абзаца повести.
В третьем абзаце в качестве места для публикации запроса о происхождении рукописи названа «525-я газета».
Не знаю, сколько газет должно выходить в городе масштаба Баку, чтобы появилось такое название, но ясно вижу, что магия больших чисел входит в художественное условие романа.
Мир смутен, огромен, непостижим, невменяем. Все тонет в месиве утверждений, опровержений, достоверностей, мнимостей, фактов и антифактов, истинных и ложных сведений. Сверить варианты рукописи невозможно, приходится верить «пожелтевшим листам бумаги», понимая, что написанное там давно потеряло с реальностью внешнюю связь, а связь внутренняя все равно до конца непостижима. Того общества, которое породило эти сказания, давно нет… Мгновенная аллюзия: а есть ли теперь то, что мы привычно называем обществом? Или это такой же мираж, как ставшая легендой древность? Да и что такое «древность» на тонущей в небытии шкале времени? Вы можете знать, кто древнее: Гомер или какой-нибудь безвестный певец Огузов? Полифем или Тепегез? Одиссей или Бейрек? Агамемнон или Салур Газзан?
Какая, собственно, разница, подлинна ли рукопись деда Горгуда или поддельна? Все равно мираж. Может, пропуски в тексте случайны, а может, это намеренная путаница, чтобы спрятать концы. Ведь не может же быть так, чтобы огромное сказание без искажений передавалось из уст в уста, от певца певцу: никакая человеческая память этого не выдержит. Значит, один певец прячется в другом. Сквозь одну тайну проглядывает другая. Мусульманские письмена опасливо прячутся за христианскими, словно ожидая своего часа…
…Так что пропуски в рукописи и «дыры» в сюжете могут не только обеспечить необходимые в повествовании «петли» и «стоп-кадры», они могут иметь и мистический смысл, который необязательно соотносить с исторической истиной. Ибо ее нет. Ни тогда, ни теперь. Есть лишь танец канатоходцев на натянутых струнах Божьего инструмента.
– Если Творец знал, чего Он хочет, и независимо от внешних форм этого знания переслал это в мой мозг, то мое дело…
Кто это говорит? Дед Горгуд? Или современный романист, воскрешающий деда при помощи монтажа фрагментов его рукописи? Или любой из героев потусторонней уже старины, пропущенной сначала через святую наивность деда, а потом через скептическое отчаяние современного человека, довольствующегося «полнотой неполного»?
Ну, а раз все это так, то оба они: и средневековый книжник, и современный романист – могут с полным правом сказать:
– …Мое дело маленькое.
И отдаться пению.
– Горгуд, где твой гопуз? – И руки тянутся к перу, перо к бумаге, минута, и стихи свободно потекут…
А что такое гопуз? – успеваете вы спросить.
Автор охотно задерживается для объяснения в сноске:
«Гопуз (тюркск.) – двухструнный смычковый инструмент, высоко натянутые струны которого при нажатии на них не достают грифа и издают звук свистящего оттенка».
Хорошо сказано. Там, где не удается зафиксировать вольные струны на ладах внешней достоверности, – возникает в мелодии оттенок свиста, в который с тревогой вслушивается закрученный в путанице шифров и кодов человек ХХI века.
А может, это свисток локомотива, готового рвануться в светлое будущее?
Грива и шкура
Если не считать цирка и зоопарка (где хищники разных широт тоже тщательно ограждены друг от друга), есть ли в природе точка, в которой лев «пересекается» с медведем?
Иными словами: можете ли вы объяснить многовековую историческую взаимотягу англичан и русских?
Оставим мифологию. Что мы – медведи, понятно всем, кто побывал в наших «углах», но каким образом царь зверей из южных пустынь ухитрился сигануть на пустынные брега северного острова, – это пусть объясняют специалисты по геральдике. А мы примем данность: два народа, раздвинутые на края континента и разделенные толщей других народов, никогда друг с другом напрямую не сталкивавшиеся (исключение – Крым, куда британцы явились в числе других демонстрировать воинскую доблесть, а мы от тех и других отбиваясь, других глухо ненавидели, а британцев предпочли бы иметь союзниками), так при всей пестроте ситуаций, при всем том, что история иногда, как дрессировщик, стравливала нас, делая врагами, – почему лев и медведь веками так увлеченно общаются?
Насчет «врагов» – феерический эпизод из общения «нашего» Ивана Грозного и «ихней» Елизаветы. Наш считает, что если уж дружить, то так: кто нам недруг, тот и вам недруг. «Ихняя» отвечает: дайте нам список ваших врагов, мы их сделаем друзьями. Можно ли представить себе более рельефный контраст подходов?
В передовой статье говорится (постав пера выдает руку главного редактора Феликса Кузнецова): настроения людей на постсоветском пространстве ощутимо меняются; деструктивные явления уступают место стремлению восстановить культурные связи…
«Дом Ростовых» – предлагаемое место для таких новых творческих встреч.
Я думаю, что только будущее покажет, что из этого получится. Все зависит от очередного поворота колеса Истории. От того, во что превратится «парад суверенитетов»: в «базар суверенитетов», в «музей суверенитетов»? Может, обернувшись, скажут словами Толстого: все смешалось. А может, его же словами: все переворотилось и начинает укладываться. А уложившись, все сделаются счастливо похожи друг на друга. Или несчастливы – каждый по-своему.
Может, инициированное казахстанским академиком Джангаром Пюрвановым «Великое Сокрестие Континентов» заново свяжет шелковыми путями человечество ХХI века, растерявшее себя в обломках века ХХ. А может, по Льву Гумилеву (и по Арнольду Тойнби, и по Николаю Данилевскому) пойдут народы от очередного перекрестка каждый к своему концу («у каждого свое»).
Нынешняя книжка журнала (казахстанская по вектору) замечательна по составу авторов и по кругу идей. Не обозревая всего, я сосредоточусь на работе Шуги Нурпеисовой «Культура – государство – традиция – личность», потому что своими трудами уважаемая Шуга Абдижамиловна уже снискала среди казахов (и не только среди них) славу своеобразной Степной Пифии, блестяще и фундированно отстаивающей «казахский путь» в мировой истории (позволяю себе эти характеристики, потому что читаю ее давно и даже написал десять лет назад предисловие к ее первой книге). Теперь же – откомментирую не казахский аспект ее философствования, то есть не то, что значит для Евразийской перспективы Сары-Арка, матушка Степь, а то, чего может ждать в этой перспективе матушка-Русь.
Концепция Шуги Нурпеисовой такова.
Суверенитет – понятие призрачное, исчезающее перед лицом необходимости распределять ресурсы, сферы влияния, рынки. Стандарты демократии все менее доступны пониманию казахов и не дают им опомниться, эти стандарты еще больше всех запутывают и раскалывают. Воцаряется всеобщий стиль – стиль подростка под кайфом. Диктует этот стиль Европа, вся – с давних пор – по духу протестантская, даже если кое-где, де-юре, католическая. Все пронизывает атмосфера ненасытного потребительства, нарциссизма, погруженности в бесчисленные, неустанно провоцируемые прихоти, с принципом относительности всего и вся. Жизнь стремительно расчеловечивается. Вырвавшись из-под верховенства и диктата духа, материя начинает занимать пространство, меняя привычное и насущное со столь яростной скоростью, что в царстве прогресса человеку и вовсе не остается места. Очень скоро мир может стать настолько гомогенным, единообразным в каждой своей точке, что смысл суверенитета вообще окажется уже никому не ясен. Можно сказать, что человечество вновь объединилось, но объединение это прошло по самому низу – по стандартам потребления, которые всех равняют в очень агрессивной, давящей форме. Все прекрасно осознают, что досматривать мрачный финал этой сказки, рассказанной идиотом, предстоит другим поколениям, до которых дела никому нет. Так что европейский (и вообще западный) менталитет казахам не по духу; им больше подходит государство традиционного, идеократического типа… (Здесь Шуга ухватывает то самое звено ускользающей гремящей цепи, за которое схватился и наш Вадим Кожинов. Так что идеократия для России понятие явно традиционное). Если иметь в виду, конечно, не государственное устройство, а человеческий аспект. Формально строй может быть любым: капиталистическим, социалистическим и т. д., но человеческое лицо у строя непременно должно быть.
Как его определить?
Самое адекватное сути традиционной культуры определение – это «искусство жизни», нечто целостное, касающееся всего уклада, стиля. Только культура в состоянии очеловечить политику и экономику, направить их в нужное русло. Какая модель развития более предпочтительна: то ли научно-техническая, утилитарно-потребительская, то ли прямо противоположная, подчиняющая любые параметры основному – гармоничному, полноценному человеку?
Ответ Шуги на этот вопрос самоочевиден. Но мне интересно другое: то, как, обрисовав развилок, Шуга Нурпеисова оборачивается на советскую модель:
«Советское общество, – пишет она, – только двигалось к культу потребления, застряв между идеократией и технократизмом».
Стоп. Зависнув в этом промежуточном положении, я покидаю казахскую степь и начинаю думать о нашей буче, боевой, кипучей. То есть о России.
А что, если Шуга Нурпеисова права? И мы действительно «висим между»? И это «между» – вообще наш рок, наш путь, наш вечный удел? Между Европой и Азией. Между анархией и деспотией. Между идеократией и технократией. Между «да» и «нет».
Разумеется, с точки зрения последовательной идеократии это не что иное, как разброд и шатание. А с точки зрения последовательной технократии – склонность к беспочвенным мечтаниям и химерическому бреду.
Но не тем ли и вложилась русская культура в мировой духовный опыт, что билась на границах, распиналась на разрывах, собиралась на пепелищах?
Что такое «Слово о полку Игореве»? Битва на гибельном рубеже. «Война и мир»? Битва на гибельном рубеже. «Тихий Дон»? Битва на гибельном рубеже.
Достоевский, вослед Пушкину, всеотзывчиво озирается на мировые горизонты, а как публицист вязнет в Восточном вопросе. Как и Толстой, начавший с «Севастополя» и кончивший тем, что отправил своего Вронского на турецкий фронт.
Но Пушкин, Пушкин?..
«Наше все»… Непостижимая, неповторимая, неуловимая гармония. Жар-птица, опалившая и улетевшая. Ухватишь, а в руке – ничего. Перышко…
Берет русский человек перышко, описывает «дом Ростовых» – и опять на рубежи, где «все смешалось»: кони, люди, и залпы тысячи орудий… и надо отбиваться от последовательных технократов и последовательных идеократов.
Ущелья расчетов, загадки вершин
Кавказская драма пронизана ежемгновенной расчетливостью. Федералы хотят зачистить шесть сел Панкисского ущелья, населенного кистинами, потому что укрывшиеся в ущелье боевики по горным тропам переправляются с оружием в Чечню, где «методично отстреливают русских солдат и офицеров». Грузинские же власти не хотят, чтобы федералы вычищали боевиков из Панкисского ущелья, потому что предвидят: в результате шесть сел превратятся в пепелища, боевики («сто, двести, пятьсот или тысяча пятьсот») благополучно уйдут в Чечню, а восемь тысяч чеченских беженцев плюс десять тысяч кистин, потерявших кров, хлынут из Панкиси в Кахетию.
Над этими тесными, как ущелья, расчетами высятся на уровне снежных вершин Кавказа не разгаданные за столетия загадки.
Например, такая.
Кистины (так грузины называют чеченцев, которые после присоединения Грузии к России переселились из Чечни в Панкиси) за полтора века «сильно огрузинились и даже стали переходить в христианство, но после революции этот процесс прервался: Грузинскую православную церковь Советская власть загнала в угол, миссионерство было запрещено, и в Панкиси снова возобладал ислам».
Советская власть что же, ставила это целью?! Нет, она имела целью коммунизм. Но, видно, рассчитывая путь в ущелье, никогда не знаешь, куда сверзишься.
Еще пример.
В первую чеченскую войну в Грозном район индивидуальной застройки почти не обстреливался: «Дудаевцы действовали в основном в многоэтажных жилых массивах. Парадокс в том, что большую часть жителей многоэтажек составляли русские, они же и приняли на себя удар российской артиллерии».
Не факт, что Дудаев рассчитывал на такой эффект, но что русские артиллеристы отнюдь не рассчитывали убивать русских жителей Грозного, – факт. Однако убивали. Такой парадокс истории.
И еще. Перебрасываемся через обе чеченские войны к сегодняшнему моменту. Мир объявлен, вчерашние боевики, не запятнавшие себя кровью, амнистированы, беженцам предложено вернуться домой – и в районы индивидуальной застройки, и в многоэтажные массивы.
Результат (цитирую эксперта):
«Не бомбят, не врываются в дом, не тащат в тюрьму или фильтрационный лагерь. Но все равно не жизнь… Женщины хоть делом заняты: готовят еду, стирают, за домом смотрят. Дети в школе учатся, потом уроки готовят, играют. А мужикам – хоть с тоски вешайся или бери автомат и уходи к боевикам…»
Не будем перечислять, кто в этом виноват, спросим себя: что делать?
Ответ эксперта: строить! Строить современное общество с соответствующим материальным фундаментом. И тем самым давать мужикам работу – на уровне ХХI века.
Тотчас – первая ласточка: объявили тендер на сооружение в Панкисском ущелье гидроэлектростанции. Выиграли тендер китайцы. «Они не стали строить буддийского храма и проповедовать кистинам буддизм». Они построили ГЭС, и ГЭС дала ток.
На этой оптимистической ноте автор кончает свой очерк.
Вопрос: а что, Советская власть не строила на Кавказе электростанций? Не старалась втянуть горцев в новую жизнь – как ее понимали сто лет назад «передовые умы»? И, за исключением Великой Отечественной войны, когда отбивалась власть от Гитлера под Москвой, дралась против него в Сталинграде и выселяла из ущелий народы, на которые Гитлер делал ставку, – за исключением трагедии войны (война – всегда трагедия), – Советская власть что же, только и делала, что рисовала серпы и молоты на фасадах? Или все-таки старалась вытянуть народы из ущелий на «светлый путь»?
Китайцы храма не построили? Слава богу. А если китайцы, цивилизуя Кавказ, завезут строителей в таких количествах, что тем понадобятся храмы (не буддийские только, а, скажем, конфуцианские), – что будем делать?
Что делают сегодня в Панкисском ущелье кистины, ожившие после войны, известно: возобновляют виноделие и вино-питие. А еще? А еще строят мечети на деньги, пожертвованные единоверцами из Саудовской Аравии. За переход в ваххабитскую веру им платят сто долларов, за регулярное посещение мечети – пятьдесят долларов в месяц. Так что китайцы могут отдыхать.
Дудаев, объявляя войну России, рассчитывал, конечно, на нефтяной куш, но скорее всего чувствовал за спиной силу, куда более мощную и загадочную. Превыше всех расчетов. Силу, с которой мы теперь и имеем дело. Так что остается уповать за «спор между собой» суннитов и шиитов, меж коими, как пишет комментируемый мной автор, «такая же разница, как между католиками и протестантами, и такая же «любовь».
Теперь несколько слов об авторе.
Валерий Каджая – блестящий журналист и публицист, хорошо запомнившийся читателям «Известий» и «Труда» по статьям и очеркам на протяжении последних десятилетий. Еще важнее: пресс-секретарь, сопровождавший в 1995 году Уполномоченного Кремля на театре боевых действий. Знаток Кавказа, родившийся в Грузии и окончивший Тбилисский университет. И – что еще важнее – перворазрядный альпинист, в молодые годы исходивший родные горные тропы и хорошо знающий, что можно пронести по этим тропам автоматы (из которых потом «методично постреливать русских солдат и офицеров»), но провести по этим тропам ишака, навьюченного минометом и семенящего над пропастью во тьме Панкисского ущелья», – шалишь, нельзя: сверзится ишак!
Хорошие расчеты. Еще бы разгадать парадоксы глобального бытия. В чем и помогает нам эксперт.
Над этими тесными, как ущелья, расчетами высятся на уровне снежных вершин Кавказа не разгаданные за столетия загадки.
Например, такая.
Кистины (так грузины называют чеченцев, которые после присоединения Грузии к России переселились из Чечни в Панкиси) за полтора века «сильно огрузинились и даже стали переходить в христианство, но после революции этот процесс прервался: Грузинскую православную церковь Советская власть загнала в угол, миссионерство было запрещено, и в Панкиси снова возобладал ислам».
Советская власть что же, ставила это целью?! Нет, она имела целью коммунизм. Но, видно, рассчитывая путь в ущелье, никогда не знаешь, куда сверзишься.
Еще пример.
В первую чеченскую войну в Грозном район индивидуальной застройки почти не обстреливался: «Дудаевцы действовали в основном в многоэтажных жилых массивах. Парадокс в том, что большую часть жителей многоэтажек составляли русские, они же и приняли на себя удар российской артиллерии».
Не факт, что Дудаев рассчитывал на такой эффект, но что русские артиллеристы отнюдь не рассчитывали убивать русских жителей Грозного, – факт. Однако убивали. Такой парадокс истории.
И еще. Перебрасываемся через обе чеченские войны к сегодняшнему моменту. Мир объявлен, вчерашние боевики, не запятнавшие себя кровью, амнистированы, беженцам предложено вернуться домой – и в районы индивидуальной застройки, и в многоэтажные массивы.
Результат (цитирую эксперта):
«Не бомбят, не врываются в дом, не тащат в тюрьму или фильтрационный лагерь. Но все равно не жизнь… Женщины хоть делом заняты: готовят еду, стирают, за домом смотрят. Дети в школе учатся, потом уроки готовят, играют. А мужикам – хоть с тоски вешайся или бери автомат и уходи к боевикам…»
Не будем перечислять, кто в этом виноват, спросим себя: что делать?
Ответ эксперта: строить! Строить современное общество с соответствующим материальным фундаментом. И тем самым давать мужикам работу – на уровне ХХI века.
Тотчас – первая ласточка: объявили тендер на сооружение в Панкисском ущелье гидроэлектростанции. Выиграли тендер китайцы. «Они не стали строить буддийского храма и проповедовать кистинам буддизм». Они построили ГЭС, и ГЭС дала ток.
На этой оптимистической ноте автор кончает свой очерк.
Вопрос: а что, Советская власть не строила на Кавказе электростанций? Не старалась втянуть горцев в новую жизнь – как ее понимали сто лет назад «передовые умы»? И, за исключением Великой Отечественной войны, когда отбивалась власть от Гитлера под Москвой, дралась против него в Сталинграде и выселяла из ущелий народы, на которые Гитлер делал ставку, – за исключением трагедии войны (война – всегда трагедия), – Советская власть что же, только и делала, что рисовала серпы и молоты на фасадах? Или все-таки старалась вытянуть народы из ущелий на «светлый путь»?
Китайцы храма не построили? Слава богу. А если китайцы, цивилизуя Кавказ, завезут строителей в таких количествах, что тем понадобятся храмы (не буддийские только, а, скажем, конфуцианские), – что будем делать?
Что делают сегодня в Панкисском ущелье кистины, ожившие после войны, известно: возобновляют виноделие и вино-питие. А еще? А еще строят мечети на деньги, пожертвованные единоверцами из Саудовской Аравии. За переход в ваххабитскую веру им платят сто долларов, за регулярное посещение мечети – пятьдесят долларов в месяц. Так что китайцы могут отдыхать.
Дудаев, объявляя войну России, рассчитывал, конечно, на нефтяной куш, но скорее всего чувствовал за спиной силу, куда более мощную и загадочную. Превыше всех расчетов. Силу, с которой мы теперь и имеем дело. Так что остается уповать за «спор между собой» суннитов и шиитов, меж коими, как пишет комментируемый мной автор, «такая же разница, как между католиками и протестантами, и такая же «любовь».
Теперь несколько слов об авторе.
Валерий Каджая – блестящий журналист и публицист, хорошо запомнившийся читателям «Известий» и «Труда» по статьям и очеркам на протяжении последних десятилетий. Еще важнее: пресс-секретарь, сопровождавший в 1995 году Уполномоченного Кремля на театре боевых действий. Знаток Кавказа, родившийся в Грузии и окончивший Тбилисский университет. И – что еще важнее – перворазрядный альпинист, в молодые годы исходивший родные горные тропы и хорошо знающий, что можно пронести по этим тропам автоматы (из которых потом «методично постреливать русских солдат и офицеров»), но провести по этим тропам ишака, навьюченного минометом и семенящего над пропастью во тьме Панкисского ущелья», – шалишь, нельзя: сверзится ишак!
Хорошие расчеты. Еще бы разгадать парадоксы глобального бытия. В чем и помогает нам эксперт.
Вселенная сверху
Желание нарисовать дерево, просто дерево, как это делают европейские мастера, соединилось с желанием посмотреть на вселенную сверху…
Орхан Памук «Меня зовут красный».
Как только стало известно имя Нобелевского лауреата 2006 года – Орхан Памук, – книгоиздатели объявили его «одним из лучших ныне писателей». Знатоки взрастившей его словесности уточнили, что это «самое яркое явление турецкой литературы за все время ее существования». Премия присуждена «за поиск души меланхолического города – Стамбула», – и читатели действительно находят очарование в стамбульских очерках: просвечивают горизонты – мифология сквозь воспоминания, явь сквозь сон, фантастические видения сквозь достоверные реалии «города и мира»…
В большом «красном» романе Памука, над которым он работал все 90-е годы, меньше «города» и больше «мира». Но та же уникальная способность показывать одно сквозь другое.
Европа – сквозь Азию. Реальность – сквозь миф. Конкретное, реально растущее дерево – сквозь древеса, вечностью отшлифованные в сознании.
В романе действует мальчик по имени Орхан; имя, разумеется, не случайно: именно этому мальчику предназначено «записать» рассказываемую «историю» так, «чтобы она была интересна». То есть: «развлекаясь словесными играми, соревнуясь в иносказаниях, двусмысленностях и метафорах», – так, чтобы получилась «не очень правда, но и не очень ложь» (замечательная самохарактеристика Памука-писателя, если говорить о поверхности текста).
Поверхность занимательна и головоломна. Рассказчики меняются – слово дается не только живым, но и мертвым (зверски убитым) участникам действия. Такая стереофония в мировой литературе не новость: классический пример – «Расемон» Акутагавы, можно вспомнить и «Лунный камень» Коллинза, но четыре евангелиста останутся вне конкуренции. Памук работает с профессиональным блеском, но это для него не самоцель: задача глубже.
«История», рассказанная в романе, происходит за три с половиной века до рождения этого Орхана, то есть автора. Сквозь 1950-е (годы его детства) просвечивает время, когда османы, разгромившие византийцев, еще только утверждаются на их земле. Главное же – сквозь то и это время просвечивает вечность.
С точки зрения вечности – жизнь рассыпана на фрагменты, на бесконечно повторяющиеся сюжеты, на листки рассыпавшейся книги; эти листки летают, кружатся, встречаются, не опознавая друг друга, и только мастер-художник способен соединить их – по ведомым ему вечным признакам.
Нарисованное обладает способностью магического «наведения». Чуть изменишь на рисунке черты красавицы – и в реальности она разлюбит своего героя. Нарисуешь смерть – погибнешь. Спрыгнет с твоей кисточки на бумагу шайтан – и убедит тебя в том, как прекрасно убить собственного отца…
«И из-за этого вздора они убивают друг друга»?!
Именно. Красный цвет разливается по изящным, скрупулезно выписанным миниатюрам: рубин горит на эфесе сабли; красное покрывало скрывает от чужих глаз невесту; красные чернила смываются в воды Тигра с брошенных в реку книг; с красной краской смешивается вытекающая из жил кровь… «Есть только красный цвет, и только ему можно верить». Не очень ловкое (в переводе В.Феоновой) заглавие программного романа Памука – «Меня зовут красный» – точно передает ауру повествования, пронизанную мотивами страдания, насилия, гибели… иначе говоря – конца света.
Откуда это ощущение?
Здесь мы подходим к осмыслению главной коллизии Памука. Запад – Восток… Одно просвечивает сквозь другое. «Когда я на Востоке, я хочу быть на Западе, а находясь на Западе, стремлюсь на Восток». Естественное желание, когда видишь оба берега Босфора… Шайтан – вот кто все разделяет, Аллах же все объединяет. Но объединяет так, что именно ему, Аллаху, «принадлежат и Восток, и Запад».
Далее начинается драма. Европейцы – против подобного вселенского порядка. Их художники рисуют мир не так, как велит видеть его Аллах¸ а так, как хочет видеть человек. Отдельный человек, который смотрит на мир в перспективе. И художник, зараженный таким зрением, пишет перспективу. Отдельный человек не похож на других людей – в его изображении появляются индивидуальные черты. Возникает «портрет», который европейцы вешают на стену, словно это бог. Человек, со всеми его потрохами, оказывается на месте бога… И это знак конца света.
А раз так, то на месте бога может оказаться что угодно. Лошадь. Или дерево. Или – с особым смаком поминаемая – собака. Изобразить мир в перспективе – значит изобразить его с точки зрения собаки. Да и собака не с каждым будет говорить, а только с тем, кто понимает ее собачий язык.
Этой европейской манере (венецианской, как чаще формулирует Памук) противостоит… он не говорит «азиатская», он говорит «восточная». В рассуждении, которое я взял эпиграфом, западной манере противопоставлено искусство персидское. Но может быть и китайское, и монгольское, и индийское. Наконец (переступая красную границу Иран – Туран) может быть и османское. Праведную вселенскую жизнь пишут в Тебризе и Багдаде, в Герате, Ширазе и Самарканде… Главное – как пишут, как увидел их Аллах. Без всякого намека на «стиль», «манеру» и «индивидуальные особенности». Художнику вообще лучше ослепнуть, чтобы его не сбивал с толку внешний мир, – писать лучше всего по памяти, проникая в суть вещей. А суть неизменна. «Птица, летящая среди звезд, должна застыть в неподвижности, будто прибитая к небу».
«Старые мастера, ожидающие бархатной тьмы Аллаха, хорошо знают, что если днями, неделями, не шевелясь, смотреть на такие рисунки, то душа, в конце концов, растворится в бесконечном времени…»
Въедливый западный рассудок, конечно, задаст ехидный вопрос: а художник, мечтающий запечатлеть мир таким, каким его увидел Аллах, – не ставит ли себя на место Аллаха, и не больший ли это соблазн, чем европейский культ человека?
Этот провокационный вопрос Памук относит на счет зараженных европеизмом скептиков. Настоящий художник не дает смутить себя таким мелким хитростям. Его дух – во вселенной.
«Вселенная» – вот точка отсчета. Это слово чаще всего встречается в миростроительных рассуждениях Памука. Какой-нибудь местный «падишах», все владения которого простираются на десяток-другой кварталов (описанных Памуком с доскональной точностью стамбульского краеведа, прозревающего сквозь нынешние проспекты проулки XVII века, когда идешь на ощупь в темноте, натыкаясь на стены, и слышишь «кашель и храп спящих людей и стоны животных в сараях»), – владыка всех этих сараев зовется непременно: «падишах вселенной».
Я вовсе не склонен иронизировать над подобным титулом – Русь познала его цену в XIII веке, когда владыкой вселенной стал монгол Чингис… Я хочу почувствовать душевное напряжение современного художника, который пытается соединить отдельно стоящее дерево (мир как массу отдельностей) с желанием посмотреть на вселенную сверху (то есть объять мир как целое) – и при этом не лишиться рассудка..
Горгуд, где твой гопуз?
Вдумчивый читатель не заплутает в представленном тексте. Всяческие предварительные комментарии претендуют на статус некоего научного введения, мы же далеки от подобных притязаний.
Камал Абдулла, «Неполная рукопись №А-21\733». Роман
По примеру уважаемого Камала Абдуллы, да продлит Аллах его дни, полные трудов, мы тоже не станем претендовать на ученость предисловия. Тем более что поколения филологов, тюркологов и фольклористов уже написали горы научных работ и прокомментировали сказания огузов, рожденные в пору, когда этот народ еще не объявился в южнорусских степях и в Византию еще не вторгся, ведомый сельджуками. А передал нам эти сказания неутомимый Горгуд, которого в России принято называть Коркутом и книги которого – «Китаб деде Коркут» – давно вошли в мировую сокровищницу культуры.
Сокровищница эта соблазнительна для мастеров прозы не менее, чем для ученых литературоведов, и роман современного азербайджанского писателя Камала Абдуллы – блестящее тому подтверждение. Читатель, прошедший огни, воды и медные трубы ХХ века, найдет в этой книге материал для вполне злободневных раздумий.
Ловят шпиона. Ищут свидетелей. Сличают показания, иногда выбитые, иногда добытые хитростью. Устраивают очные ставки. Перечисляют виды казней. Четвертовать, изрубить на куски, снести башку одним ударом, сбросить в пропасть вниз головой. Появление кнутобойцев из пыточной чередуется с хитроумными диалогами, где слова могут означать не совсем то или совсем не то, что имеется в виду, и уж абсолютно не то, что имеется в реальности.
«Бывает ли звук от одной ладони? – Бывает, господин мой, почему не бывать? – И какой же звук издает одна ладонь? – Одна ладонь издает звук тишины, мой господин». Восток – дело тонкое.
С толстого Запада прибывает посольство. «Из далекой страны, чей главный город, говорят, выстроен среди вод». Венеция, что ли? – соображаю про себя, ища вторую ладонь. Венеды от Аттилы уже бежали или еще нет? «Почтенный посол, сколько времени, говорите, были вы в пути? – Больше года, повелитель. Надо учитывать огромное число разбойников на больших дорогах». Господи, уж не Россия ли матушка? И город посреди вод – не Питер ли? Но беру себя за шиворот: до основания Питера – еще тысяча лет.
Возвращаюсь на тысячу лет назад. Где шпион? Как только подозрение падает на очередного царедворца, является старуха по кличке Брюхатая и заявляет, что это ее сын. А поскольку в молодости она сумела переспать со всем двором и сыновей у нее много, то, поди, теперь проверь… Соскоб надо делать! – опять вскидывается во мне современный биокриминалист. – «Это все парфюмерия, – улыбается дед Горгуд. – А суть…»
А суть у деда – под семью покровами. «Тайна в тайну заключена и тайной укрыта». И не вспоминайте Черчилля, который сказал нечто сходное тысячу лет спустя о стране, которой дед Горгуд знать не может. Но знает другое: «Мы никого не обманываем. Внутренняя скрытая сущность для большинства людей не имеет никакого значения, для них все дело во внешней сущности».
Внешняя сущность – это, в частности, все официальные знаки отличия, все регалии, которые слетают с человека от одного богатырского удара сабли. Или от умелого подлога. Или от собственного желания человека уйти от своей роли. Человек исчезает, а роль остается. Правитель подменяет себя двойником. Одна из проникновеннейших сцен романа Камала Абдуллы, да сделаюсь я жертвой его художественного воображения: «Справишься, еще как справишься!» – приговаривает шах (Шах Исмаил ибн Гейдар ибн Джунейд Селеви, имеющий за собой десятиколенное родословие) и тайно передает власть безвестному засекреченному преемнику…
В моей неотсеченной читательской башке бьется мысль о президентских сроках Буша-младшего (или старшего), путается с мыслью о двойниках Саддама (или их не было?), но дело тоньше: что шах, что холоп – это в сущности одно и то же, ибо есть невидимая сущность и есть видимая оболочка – батин и закир, да поможет нам древняя арабская мудрость избежать дурацких аналогий с современностью.
Как?! Значит, шпионом может оказаться кто угодно? Именно. Неважно кто. Шпион может быть назначен. Ловля шпиона и расправа над ним – хитроумная операция, задуманная самим Шахом, она должна сплотить огузов и спасти народ от смуты…
Эдак на роль шпиона можно найти и добровольца. Как это предположил – тысячу лет спустя – Артур Кестлер в «Слепящей тьме»: Бухарин добровольно берет на себя роль врага народа, чтобы облегчить родной партии дело сплочения…
Сгинь, несчастный! Возвращаемся к шейхам, мюридам, дервишам и нукерам, описанным в книгах деда Горгуда, да оградит Аллах память его от наших страстей. Дед же предупредил: «Все, о чем скажешь, о чем подумаешь, может сбыться в этом бренном мире». Слово опасно, тут нужна осторожность. Магия слов – художественная аура Камала Абдуллы, его героя деда Горгуда и в свою очередь героев деда, знающих, что наведенное слово – реальность, а удачно найденное слово – спасение от реальности. «Скажи, разве виноградный сок не есть то же самое, что и вино? Это и есть вино, только через три месяца брожения. Какая разница, как его назвать?»
Дед делает вид, что слушает, а сам созерцает скрытый смысл слов. И шах делает вид, что слушает. Так и беседуют. С той «косметической» разницей, что собеседник шаха время от времени падает ниц и видит ноги его. А потом делает в своей рукописи (будущей «Китаб деде Коркут») ремарки вроде такой: «Когда он молча сучит пальцами, это значит, разгневан».
Тонок дед, однако.
Современный читатель, получающий его сказания из рук Камала Абдуллы, натыкается на мысли, пробуждающие активный встречный отклик. От бесспорного: «Уважение к дому своему – главное условие выживания в наши трудные времена. Как можно ожидать уважения со стороны других, если сам ты не уважаешь себя и свой дом?» – до спорного (во всяком случае, для нас, русских, зацикленных на том, что во всем всегда виновата власть): «Кого он интересует, этот несчастный шпион? Все дело в нас самих».
Самое ценное в этом художественном эксперименте – непрерывное мерцание параллельных миров. В мире шаха – свой Горгуд, а в мире Горгуда – совсем другой шах, хотя они сидят и беседуют, один – прищурясь мимо собеседника, а другой – склонившись над свитком и высматривая, не сучит ли тот пальцами ног.
Что мир мюридов просвечен сегодняшней проблематикой, и так он делается для нас вменяем, это понятно. Но почему мир современного человека должен быть переоформлен в мир мюридов? Чтобы стать вменяемым? Это, я думаю, главный вопрос, возникающий (у меня) при чтении романа Камала Абдуллы. И ответ на него есть.
Вдумаемся в название романа. «Неполная рукопись №А-21\733».
Пятизначный шифр, извлеченный из каталога Третьего сектора в Отделе некоего грандиозного Института и прикрепленный к средневековой легенде, может показаться юмористической подначкой. Но только до третьего абзаца повести.
В третьем абзаце в качестве места для публикации запроса о происхождении рукописи названа «525-я газета».
Не знаю, сколько газет должно выходить в городе масштаба Баку, чтобы появилось такое название, но ясно вижу, что магия больших чисел входит в художественное условие романа.
Мир смутен, огромен, непостижим, невменяем. Все тонет в месиве утверждений, опровержений, достоверностей, мнимостей, фактов и антифактов, истинных и ложных сведений. Сверить варианты рукописи невозможно, приходится верить «пожелтевшим листам бумаги», понимая, что написанное там давно потеряло с реальностью внешнюю связь, а связь внутренняя все равно до конца непостижима. Того общества, которое породило эти сказания, давно нет… Мгновенная аллюзия: а есть ли теперь то, что мы привычно называем обществом? Или это такой же мираж, как ставшая легендой древность? Да и что такое «древность» на тонущей в небытии шкале времени? Вы можете знать, кто древнее: Гомер или какой-нибудь безвестный певец Огузов? Полифем или Тепегез? Одиссей или Бейрек? Агамемнон или Салур Газзан?
Какая, собственно, разница, подлинна ли рукопись деда Горгуда или поддельна? Все равно мираж. Может, пропуски в тексте случайны, а может, это намеренная путаница, чтобы спрятать концы. Ведь не может же быть так, чтобы огромное сказание без искажений передавалось из уст в уста, от певца певцу: никакая человеческая память этого не выдержит. Значит, один певец прячется в другом. Сквозь одну тайну проглядывает другая. Мусульманские письмена опасливо прячутся за христианскими, словно ожидая своего часа…
…Так что пропуски в рукописи и «дыры» в сюжете могут не только обеспечить необходимые в повествовании «петли» и «стоп-кадры», они могут иметь и мистический смысл, который необязательно соотносить с исторической истиной. Ибо ее нет. Ни тогда, ни теперь. Есть лишь танец канатоходцев на натянутых струнах Божьего инструмента.
– Если Творец знал, чего Он хочет, и независимо от внешних форм этого знания переслал это в мой мозг, то мое дело…
Кто это говорит? Дед Горгуд? Или современный романист, воскрешающий деда при помощи монтажа фрагментов его рукописи? Или любой из героев потусторонней уже старины, пропущенной сначала через святую наивность деда, а потом через скептическое отчаяние современного человека, довольствующегося «полнотой неполного»?
Ну, а раз все это так, то оба они: и средневековый книжник, и современный романист – могут с полным правом сказать:
– …Мое дело маленькое.
И отдаться пению.
– Горгуд, где твой гопуз? – И руки тянутся к перу, перо к бумаге, минута, и стихи свободно потекут…
А что такое гопуз? – успеваете вы спросить.
Автор охотно задерживается для объяснения в сноске:
«Гопуз (тюркск.) – двухструнный смычковый инструмент, высоко натянутые струны которого при нажатии на них не достают грифа и издают звук свистящего оттенка».
Хорошо сказано. Там, где не удается зафиксировать вольные струны на ладах внешней достоверности, – возникает в мелодии оттенок свиста, в который с тревогой вслушивается закрученный в путанице шифров и кодов человек ХХI века.
А может, это свисток локомотива, готового рвануться в светлое будущее?
Грива и шкура
Черчилль счел необходимым заметить, что интересы Британии и России «нигде не пересекаются».
Из записей посла И. Майского, 1939 г.
Если не считать цирка и зоопарка (где хищники разных широт тоже тщательно ограждены друг от друга), есть ли в природе точка, в которой лев «пересекается» с медведем?
Иными словами: можете ли вы объяснить многовековую историческую взаимотягу англичан и русских?
Оставим мифологию. Что мы – медведи, понятно всем, кто побывал в наших «углах», но каким образом царь зверей из южных пустынь ухитрился сигануть на пустынные брега северного острова, – это пусть объясняют специалисты по геральдике. А мы примем данность: два народа, раздвинутые на края континента и разделенные толщей других народов, никогда друг с другом напрямую не сталкивавшиеся (исключение – Крым, куда британцы явились в числе других демонстрировать воинскую доблесть, а мы от тех и других отбиваясь, других глухо ненавидели, а британцев предпочли бы иметь союзниками), так при всей пестроте ситуаций, при всем том, что история иногда, как дрессировщик, стравливала нас, делая врагами, – почему лев и медведь веками так увлеченно общаются?
Насчет «врагов» – феерический эпизод из общения «нашего» Ивана Грозного и «ихней» Елизаветы. Наш считает, что если уж дружить, то так: кто нам недруг, тот и вам недруг. «Ихняя» отвечает: дайте нам список ваших врагов, мы их сделаем друзьями. Можно ли представить себе более рельефный контраст подходов?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента