Ему удалось установить контакты с местными масонами. Но это ничего не дало: масонская ложа в Соспелло была малочисленной и убогой, члены ее не ставили никаких серьезных задач, а о филадельфах они и не слыхали…
   «Нет, — думал Буонарроти, — в этом стоячем болоте ты ничего не добьешься. Надо быстрее связываться с внешним миром и как-то выбираться из этой дыры…»
   Вскоре обозначилась и другая трудность.
   Их маленькие сбережения, сделанные на Олероне, подходили к концу. Конечно, в руках у Филиппа была профессия, с которой вроде бы не пропадешь: он мог обучать и языкам, и музыке, и литературе, и истории. Но оказалось, что местным тугодумам ни история, ни литература, ни музыка не были потребны; не интересовали их и иностранные языки, а сыновья их, как правило, росли такими же неотесанными балбесами, как и они сами. С величайшим трудом Филипп нашел несколько уроков, Терезе же пришлось зарабатывать уборкой в двух зажиточных семьях.
   В этом статусе все на какое-то время застыло.
   А потом пришла беда.

17

   Это случилось в плювиозе XII года[23].
   Был пасмурный, дождливый день.
   Филипп возвращался домой с очередного урока и на обычном месте увидел обычную группу примелькавшихся ему болтунов. Дождь нимало не смущал этих любителей празднословия; укрывшись огромными зонтами, они, как всегда, что-то оживленно обсуждали. Впрочем, на этот раз, в выражении их лиц ему почудилось нечто не совсем обычное…
   Он уже прошел было мимо, и они, как водится, приумолкли, но тут один из них вдруг поднялся и крикнул в спину ему:
   — Эй, вы, сударь!..
   Буонарроти остановился.
   — Это вы мне?
   — А кому же еще, черт побери? — взгляд говорившего дышал неприкрытой ненавистью.
   — Тогда замечу вам, что я не «сударь», а гражданин. Господ, как известно, у нас давно уже нет.
   Раздался злобный хохот.
   — Вот как? Господ, говоришь, нет? Эх ты, отребье, я ведь узнал тебя. Следовало бы набить тебе поганую рожу…
   — По какому праву вы оскорбляете меня?
   — Тебе ли толковать о правах? А по какому праву, злодей, ты измывался над порядочными людьми, грабил их и убивал?
   — Что вы имеете в виду?
   — Вспомни Онелью…

18

   Эти слова и потом еще долго звучали в его ушах, уже после того, как, оттолкнув проходимца, пытавшегося ударить его, и тщетно стараясь, скрыв волнение, двигаться дальше размеренным шагом, он брел, точно лунатик, и дома, когда, что-то невпопад отвечая Терезе, он без всякого аппетита глотал остывший суп.
   «Вспомни Онелью…»
   Как будто можно ее забыть!
   Нет, то, что дорого душе и сердцу, что сам считаешь одной из вершин своей жизни, не забывается никогда.
   И о н и понимают это. Хотя и смотрят на все с противоположной точки зрения…
   …Это произошло сразу после того, как он отличился при подготовке взятия Тулона. Саличетти и Робеспьер-младший написали соответствующий рапорт в Комитет общественного спасения. И вскоре тот же Саличетти уведомил его: прикомандированный к итальянской армии, он назначается комиссаром по надзору за национальными имуществами к востоку от Ментоны.
   Это произошло 20 жерминаля II года[24].
   Не успел Буонарроти войти в должность, как она была заменена новой, более высокой. 28 мессидора[25] его сделали Генеральным комиссаром восьми округов, образованных на итальянской территории, отвоеванной у сардинского короля. Административным центром этой обширной территории стал город Онелья. Под Онельей, в одной из живописных деревушек, поселился сам Генеральный комиссар со своею супругой.
   Эту должность он занимал в течение неполного года.
   Почти год в его руках сосредоточивались неограниченные, по существу, диктаторские полномочия.
   Он имел право назначать, смещать и наказывать всю администрацию вверенных ему округов.
   Он олицетворял революционное правосудие: в качестве генерального общественного обвинителя он возглавлял каждый из восьми революционных трибуналов в округах.
   Он решал экономические вопросы, проводил в жизнь идеологию Революционного правительства и даже (в какой-то мере) намечал внешнеполитическую программу, поскольку ведал отношениями с итальянскими государствами.
   Как же он употребил эту необъятную власть?
   Для возвеличения свой особы?
   Вся его жизнь свидетельствовала: он был чужд честолюбия.
   Для личного обогащения?
   Впоследствии, при аресте, когда был произведен тщательный обыск с целью «конфискации незаконно захваченного богатства», оказалось, что богатство это сводится к двум костюмам, четырем сорочкам и полудюжине чулок (не считая нескольких платьев жены).
   Нет, собственная персона во всех ее аспектах меньше всего занимала революционера Филиппа Буонарроти в эти сверхнасыщенные событиями месяцы. Свою неограниченную власть он употреблял только на то, чтобы проводить в жизнь теоретически отработанную, предельно ясную для него программу.
   Он помнил слова Сен-Жюста: «Бедняки — это соль земли».
   И эти слова он как бы сделал лозунгом всей своей деятельности в Онелье.
   Он защищал угнетенных против угнетателей, поддерживал слабых против сильных, преследовал роялистов-эмигрантов, а также тайных врагов Республики, устраивал беженцев из итальянских монархий, заботился о снабжении городов продуктами, следил за качеством выпекаемого хлеба.
   Его жизнь протекала в непрерывных разъездах. Он трудился неустанно, не зная отдыха ни днем, ни ночью, словно раб, прикованный к своей тачке.
   Ему казалось: еще немного, совсем немного — и яркий свет новой жизни озарит Францию и Европу.
   Точно так же казалось и его учителю, Максимилиану Робеспьеру, когда он в жерминале, прериале и мессидоре II года[26], разделавшись с эбертистами и дантонистами, отправлял на гильотину новые и новые партии своих жертв.
   Эти жертвы, полагал Неподкупный, будут последними жертвами.
   Но вскоре жертвой (и далеко не последней) оказался он сам. За мессидором последовал термидор, и 9 термидора II года[27] Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон и их соратники в Париже отправились на гильотину в свою очередь.
   Термидорианский переворот покончил с Революционным правительством и властью якобинцев.
   Конечно же для Буонарроти то был страшный, сокрушительный удар. Он никак не мог осмыслить того, что произошло. Но, верный своим идеям и понимая, что термидорианская реакция, вспыхнувшая в столице, до периферии дойдет не сразу, он по-прежнему трудился, делая вид, будто ничего чрезвычайного не случилось и якобинская революция продолжает шествовать по земле. Более полугода пламенный сторонник идей Неподкупного вопреки всему продолжал воплощать эти идеи в жизнь. Именно в это время он затеял нашумевшее дело местного аристократа маркиза Палестрино, отхватив у него изрядную часть родовых земель в пользу крестьян, а затем, в ответ на жалобу потерпевшего, написав ему резкое письмо в якобинском стиле. Маркиз понял, что пожаловался не туда, куда следовало, и обратился непосредственно к новым термидорианским властям. Французский консул в Генуе радостно ухватился за представившийся случай. Он отправил заявление в Париж, утверждая, что так называемый Генеральный комиссар превышает свои полномочия, сеет вражду среди населения дружественной Франции страны и действует в духе «казненных тиранов».
   Правительство термидорианцев опомнилось: как же могли они проглядеть, что еще остался и действует один из главных выкормышей тирана Робеспьера!
   К этому времени в Италии уже не было народных представителей, которые могли бы заступиться за Филиппа: Робеспьер-младший погиб вместе с братом, а Кристоф Саличетти, верный своей натуре, предпочел уйти в тень, чтобы снова появиться на виду в более подходящее время.
   15 вантоза III года[28] по приказу Комитета общей безопасности Филипп Буонарроти был арестован, а должность, занимаемая им, упразднена. В его бумагах, тщательно просмотренных, не нашли ничего одиозного. Тем не менее его под конвоем отправили в Париж. Он приготовил обширную оправдательную записку, рассчитывая выступить перед новым Комитетом общественного спасения. Но кого интересовали его оправдания? Кому они теперь были нужны? С ним не стали разговаривать, а просто бросили в одну из парижских тюрем наиболее строгого режима — в тюрьму Плесси.
   Здесь-то Буонарроти и было суждено встретиться с Гракхом Бабефом, после чего начался новый этап его жизни…
   …Но сейчас он думал не об этом. Он думал о том, что произошло сегодня на одной из улиц Соспелло.
   «Вспомни Онелью…»
   Конечно же он помнил о ней.
   И сегодня вполне наглядно убедился, что враги о ней также не забыли.

19

   В ближайшие дни произошли новые неприятности.
   Филипп начал ходить на уроки по другим улицам, дабы не встречаться с той компанией.
   Но оказалось, что этого не требуется: во всех домах вдруг, как по команде, стали отказывать ему.
   А тут и Тереза заявила:
   — Милый, мне очень неприятно говорить об этом, но вчера Дамвили уволили меня. В чем я провинилась — не знаю; в объяснения мадам вступать не стала.
   Еще через день хозяйка второй семьи, где служила Тереза, прочитала ей длиннющую нотацию на тему о том, какими извергами бывают мужчины и как страшно жилось при якобинцах…
   Буонарроти размышлял.
   Все ясно: некогда он слишком ретиво проявил себя в этих местах, и его энергичная политика оставила по себе память. Недобрую память. Ибо бедняки, для которых он старался, конечно, давно о нем забыли, зато люди состоятельные, которых он прижимал, не забыли и не забудут никогда.
   Значит, здесь жить невозможно.
   Если его и не убьют, то уморят голодом — три франка в день, отпускаемые государством на ссыльного, не могли прокормить двоих.
   Не откладывая в долгий ящик, он начал бомбардировать письмами местное начальство. Ему предложили сменить Сосиелло на соседний городок Мондови. Но что это могло изменить? Тогда, преодолев естественное отвращение, Филипп решил обратиться в более высокие инстанции: в вантозе XII года[29] он написал Реалю, а в начале термидора[30] — Фуше. «Я желал бы уехать из страны, — писал он Реалю, — населенной фанатиками и эмигрантами, над которыми исполнял некогда акты правосудия». В письме к Фуше он уже назвал и место, куда бы желал переехать: «Прошу, чтобы мне было позволено жить на родине Жан Жака, среди людей более терпимых, чем жители департамента Морских Альп».
   Первый результат оказался быстрым и неожиданным.
   Его вызвал к себе полковник, возглавлявший местную жандармерию.
   — Сударь, — сказал он, — ваше поведение порицается господином префектом.
   «Вот те на, — подумал Буонарроти. — С у д а р ь… г о с п о д и н о м префектом… Как они все заговорили…»
   — Насколько мне известно, — прикинулся он непонимающим, — я не совершил ничего предосудительного.
   — Да, но вы все свои письма начинаете обращением «гражданин», а заканчиваете приветствием «салют и братство»!
   «Сами признались, что перлюстрируют мои письма», — подумал Филипп.
   Он сделал удивленное лицо.
   — Ну и что же здесь плохого?
   Его собеседник вздохнул и покачал головой.
   — Не притворяйтесь наивным. Все эти выражения принадлежат давно ушедшей эпохе. Их, как и эту эпоху, давно пора забыть. Забыть, понимаете вы? И вообще, искренно советую: меняйте ваш лексикон, иначе ни одна из ваших просьб удовлетворена не будет…
   Из этого разговора Буонарроти заключил, что новоиспеченный император п о л н о с т ь ю порывает со всем прошлым и что, если он сам, Филипп, не изменит своего эпистолярного стиля, ему нечего ждать каких-либо поблажек.
   Пришлось снова вспомнить о «макиавеллизме правого дела».
   И тогда последовали милостивые разрешения.
   В вантозе XIII года[31] ему было позволено съездить в Ниццу, а во фрюктидоре того же года[32] — совершить кратковременное путешествие в Женеву.

20

   В Ниццу он отпросился под предлогом необходимости консультации у врача; консультация ему действительно была нужна, но совсем по другому поводу: он знал, что в этом городе проживают несколько филадельфов, и хотел встретиться хотя бы с одним из них, адрес которого у него имелся.
   В прежние времена ему неоднократно доводилось бывать в Ницце, он любил этот очень красивый и жизнерадостный город. Сейчас он оказался в Ницце в самое лучшее время — здесь весна уже заявила о себе нежной зеленью и ранним цветением, воздух был до невероятности прозрачен, море спокойно, жители ходили в легкой одежде и еще не кончились ежегодные карнавалы, увеличивавшие обычную для Ниццы роскошь красок. Когда он вышел из дилижанса в центре города, его оглушили музыка, песни, крики; повсюду щедро сыпались рис и конфетти; прелестные девушки из-под бархатных полумасок посылали ему призывные улыбки, и он на момент почувствовал себя молодым; великолепная снедь манила с уличных прилавков, и он на момент почувствовал себя гурманом. Быстро сбросив ненужные ощущения, Филипп прошел по центральной улице Нотр-Дам, мельком взглянул на старинную готическую церковь, обернулся на высокий холм Шато, вспомнил, что в полуразрушенном замке на его вершине некогда томилась вдова адмирала Колиньи, перебрался на другую сторону ручья Пейана и очутился в Старом городе с тихими узкими улочками. Здесь, в рабочем квартале Рикье, проживал человек, которого он разыскивал…
   …Брат сообщил ему много интересного. От него Филипп узнал, что Наполеон все еще возится с Булонским лагерем, рассчитывая на высадку в Англии; узнал он, наконец, и все подробности, связанные с заговором Кадудаля и «делом Моро». Буонарроти конечно же был опечален потерей такого замечательного человека. Его огорчение несколько компенсировалось известием, что Лепельтье все еще пребывает в Женеве и с нетерпением ждет встречи.
   — Если ты не добьешься поездки в Женеву, — заметил брат, — не сомневаюсь, он сам приедет к тебе, хотя сделать это довольно сложно.
   Вот тут-то Филипп и счел уместным рассказать брату о своем тяжелом материальном положении. Если бы ему даже и разрешили эту поездку, он вряд ли смог бы ее осилить из-за полного отсутствия средств.
   Брат успокоил его. Филадельфы располагали значительными суммами, и их касса всегда была открыта для благих целей…
   …Поездка в Ниццу приободрила Буонарроти. Он очень жалел, что не удалось взять с собой Терезу: для бедной женщины это был бы настоящий праздник.

21

   Мысль о Женеве родилась давно.
   И в письме к Фуше Буонарроти точно выразил свое побуждение: побывать на родине Жан Жака.
   Казалось бы, в прежние времена, когда он был свободным гражданином Республики, да к тому же наделенным большими полномочиями, он двадцать раз мог это сделать.
   Но так только казалось. И именно «большие полномочия» помешали: тогда не хватило времени. Времени не хватило на многое.
   Теперь времени сколько угодно, но сам он уже был не свободным гражданином, а политическим ссыльным, вынужденным быть зависимым от сильных мира сего. И, посылая свои прошения, он очень опасался: а разрешат ли?
   Разрешили. Пока — в виде кратковременной экскурсии. Что ж, и на том слава богу. Тем более что он почему-то не сомневался: за этим последует и нечто более существенное. Интуиция подсказывала: уж коли разрешили поездку, то не станут препятствовать и поселению.
   Честно говоря, сегодня Женева пленяла воображение изгнанника не только тем, что она была отчизной Руссо. Женева была одним из центров революционной эмиграции — якобинцев и бабувистов, местом весьма перспективным для филадельфов.
   И там ведь, помимо прочего, ожидала встреча с Феликсом…
   Между тем дело оказалось не простым.
   Разрешение было получено, но предстояла довольно длительная процедура, связанная с оформлением поездки.
   Женева, присоединенная к Франции в 1798 году, ныне стала административным центром департамента Леман. Поскольку поездка намечалась свободной — в гражданском транспорте и без конвоя, — полицейские власти должны были точно рассчитать пребывание ссыльного в пути и время нахождения в Женеве. На все это ему отпускалось две недели. Но предварительно префект департамента Морских Альп списался с префектом департамента Леман, требуя, чтобы на время пребывания ссыльного в Женеве за ним был обеспечен негласный контроль…
   Все это тянулось долго и нудно.
   И однако поездка состоялась.

22

   Считается, что расстояние от Парижа до Женевы составляет пятьсот километров, а от Женевы до Ментоны километров на тридцать меньше. Но это явная, неточность путеводителя. Путь Филиппа был значительно длиннее.
   Дорога очень красива, но чрезвычайно извилиста и местами небезопасна.
   Если бы Буонарроти, который имел обыкновение вести дневник, подробно описал свою поездку, то, возможно, получилась бы небезынтересная повесть.
   Но Буонарроти в дороге не вел дневника, а если и вел, то в дальнейшем его записки пропали, и поэтому остается только догадываться о тех впечатлениях, которые он получил, проезжая живописнейшие долины и мрачные горные перевалы, величественные лесные массивы и бескрайние поля и луга; впечатления эти должны были стать тем более яркими, что путешествовал он в конце фрюктидора[33], а лучшего времени для этого быть не может.
   Так или иначе, но до Женевы он добрался вполне благополучно и ровно через пять суток после того, как сел в дилижанс в Ментоне, оказался в объятиях старого друга.

23

   Он страшно устал с дороги. Едва отметившись в жандармском управлении, куда его проводил Лепельтье, Буонарроти вернулся к нему на квартиру, бухнулся в постель и проспал не просыпаясь больше двенадцати часов.
   — Сегодня ни слова о делах, — сказал ему Феликс на следующее утро. — Буду весь день водить тебя по городу и знакомить с его достопримечательностями.
   Буонарроти не возражал. Он еще не знал, доведется ли ему жить в этом городе, а если доведется, то какой срок, но внутренний голос подсказывал, что Женева дана ему надолго.
   День выдался солнечный, но не жаркий; легкий ветерок, тянувший с озера, словно ласкал лицо и руки.
   — Нам повезло, — сказал Филипп.
   — Здесь почти всегда так, — заметил Феликс. — Не знаю другого города, который обладал бы столь мягким климатом. Из трехсот шестидесяти пяти дней в Женеве по крайней мере триста шестьдесят бывают подходящими для прогулок.
   Филипп с интересом рассматривал улицы, по которым они проходили, похожие друг на друга домики с высокими кровлями, ухоженные клумбы и газоны, разбитые во дворах с низкими ажурными решетками.
   — Так вот, — продолжал Лепельтье, — прежде всего усвой некоторые общие данные. Женева — старейший центр Швейцарии. Когда Цезарь пришел в Галлию, в пятьдесят восьмом году до рождества Христова, город уже существовал как главное укрепление Аллоброгов…
   — Не надо истории, — улыбнулся Филипп. — В ней я немного разбираюсь и без твоей помощи.
   — Не надо так не надо…
   — Не обижайся. Давай лучше поднимемся на эту гору, и ты покажешь и прокомментируешь мне панораму города.
   Так и сделали. И вскоре Феликс Лепельтье, точно заправский гид, пустился в объяснения.
   — Река Рона, вытекающая из Женевского озера, делит город на три части: Сите, или Старый город, где мы сейчас находимся, Остров, на середине реки, и деловая часть, иначе квартал Сен-Жерве, лежащий у наших ног. В Старом городе большая часть достопримечательностей Женевы. Видишь высокий купол? Это собор святого Петра, заложенный в XI веке. Готическое здание напротив — ратуша, построенная в XV веке, рядом — протестантская академия, или университет, основанный Кальвином. Но для нас с тобой больший интерес представляет квартал Сен-Жерве, место жительства многочисленных ремесленников, рабочих, людей свободных профессий. Туда мы с тобой сейчас и отправимся.
   — Скажи только, сохранился ли отчий дом Жан Жака?
   — Я покажу тебе его — он в том же квартале. Правда, это сомнительная реликвия: тебе известно, что Руссо покинул дом, где родился, очень рано…
   …По дороге Феликс рассказал, что Женева была и остается одним из центров свободомыслия. В ней несколько масонских лож, из них известностью пользуются «Искренние друзья», «Дружба» и «Союз сердец». Впрочем, из этих трех только первая представляет интерес для филадельфов: в ней много простых людей из квартала Сен-Жерве, а также сосланных или уехавших по собственному желанию французов-якобинцев; эта ложа может стать основой для серьезной работы.
   — А как обстоит дело с правительственным надзором? — поинтересовался Буонарроти.
   — Он минимален. Правда, префект департамента Леман, господин Барант, человек подозрительный и злобный, поднадзорных не терпит, но он практически бессилен. Весь его штат, в том числе мэр Женевы, не склонен заниматься «чужими делами», а ведь мы-то для них чужаки, и все наши заботы их мало трогают; я бы сказал, большинство из них даже довольно, что кто-то выступает против того режима, который им навязан путем завоевания.
   — Ты прав, — в раздумье заметил Буонарроти. — Но нельзя ли побывать на заседании этих «Истинных друзей», или как ты их там называешь?
   — Не только можно, но и должно. Я предусмотрел это и сегодня же вечером тебя к ним свожу. А пока расскажу кое-что о людях, с которыми тебе придется иметь дело, и, быть может, мы даже навестим кое-кого из них…
   …Квартал Сен-Жерве резко отличался от Старого города. Здесь было меньше бульваров и старинных зданий. Узкие улицы были застроены одно-, двухэтажными домами. Повсюду мелькали вывески мастерских, лавок, таверн. Среди них преобладали рекламы часовщиков — мастеров профессии, которой с незапамятных времен славилась Швейцария вообще и Женева в частности. Улицы, как и в Старом городе, поражали опрятностью и чистотой.
   — Здесь много наших, — говорил Лепельтье. — Все люди надежные, испытанной честности, истинные республиканцы. Среди них генерал Лекурб, брат адвоката, защищавшего Моро, старые патриоты Террей и Вийяр, Марат…
   — Марат? — изумился Буонарроти.
   — Что, знакомое имя? — улыбнулся его друг. — Да, Марат, из той же самой семьи, брат знаменитого трибуна… Кстати, он один из тех, кого мы сегодня посетим.
   …Он оказался не только «одним из тех», но и единственным: Лекурба, Террея и Вийяра в этот день они не застали. Все время до начала заседания ложи друзья провели у Марата.

24

   Он жил на улице Бра д'Ор в небольшом двухэтажном доме, первый этаж которого занимала часовая мастерская; по профессии он был часовщиком.
   Когда на стук друзей дверь открылась, Филипп вздрогнул и попятился: на момент ему показалось, что он снова видит хорошо памятного ему члена Конвента и одного из вождей якобинцев — Жана-Поля Марата, убитого роялисткой Шарлоттой Корде в июле 1793 года. Впечатление, правда, быстро рассеялось. Сходство в действительности оказалось не таким уж разительным — общими были рост, посадка головы и пристальный взгляд.
   Лепельтье знал Жана-Пьера Марата давно. Он представил ему Буонарроти. Марат пригласил их к столу тут же в мастерской. Пока готовился чай, Филипп с интересом осматривал стены комнаты, сплошь увешанные часами различной конструкции и уставленные полками, на которых также громоздились часы.
   Узнав, что Филипп итальянец, Марат протянул ему руку.
   — Стало быть, мы с вами земляки. Мне помнится, что отец пришел в Женеву то ли с Сицилии, то ли с Сардинии… Мои брат и сестра стали французами, я натурализовался здесь и уже плохо помню родной язык… Второй мой брат уехал в далекую Россию…
   — Я тоже скорее француз, чем итальянец, хотя родной язык и не забыл, — ответил Филипп, пожимая протянутую руку. — И я слышал, что сестра ваша до сих пор проживает в Париже и даже подвергается утеснениям со стороны властей…
   — Вы правы. Она живет на улице Барильери — я иногда получаю от нее письма, — и после взрыва на улице Никез в ее квартире делали обыск…
   — У вас-то, надеюсь, обыска не делали?
   — Нет, слава богу. Мы живем тихо и мирно.
   — Послушай, ты, мирный житель, — вмешался Лепельтье, — я ведь уже предупреждал тебя, при нем можешь не темнить: он целиком наш. Скажи лучше, не знаешь ли, куда подевались Лекурб, Террей и Вийяр?
   — Лекурб, насколько мне известно, уехал в Париж. Вийяр вчера говорил мне, что на несколько дней собирается в Версуа. О Террее ничего не знаю; он должен быть здесь.
   — Если он здесь, то увидим его на заседании. Ты будешь?
   — Обязательно.
   Жан-Пьер Марат произвел на Филиппа самое благоприятное впечатление. Они просидели в мастерской до семи вечера, а затем все втроем отправились на заседание «Искренних друзей».
   — Ну, каково? — спросил Феликс, когда они поздно ночью возвращались домой.