Страница:
Спрятав улыбку, Бонапарт обернулся к Бурьенну.
— Итак, мы в Тюильри. Теперь вся задача в том, чтобы здесь остаться.
А вечером, ласково шлепнув Жозефину, сказал со смехом:
— Пойдем, маленькая креолка. Сегодня мы будем спать в постели наших господ.
Не в этих ли двух репликах заключалась вся нехитрая философия переворота 18 брюмера?..
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
— Итак, мы в Тюильри. Теперь вся задача в том, чтобы здесь остаться.
А вечером, ласково шлепнув Жозефину, сказал со смехом:
— Пойдем, маленькая креолка. Сегодня мы будем спать в постели наших господ.
Не в этих ли двух репликах заключалась вся нехитрая философия переворота 18 брюмера?..
2
Это хорошо понимал он сам, недавний республиканец, приятель Робеспьера-младшего, спаситель Конвента от роялистского мятежа.
Но этого еще не понимали другие. Те, кто не хотел понимать. Он же делал все для того, чтобы иллюзии держались как можно дольше. Во всяком случае, до той поры, пока он окончательно не утвердится у власти.
Опытный актер, он долго играл комедию.
И после переворота.
И во время переворота.
И — в еще большей степени — накануне переворота.
Впрочем, накануне переворота он не представлял с полной ясностью, как все пойдет дальше.
Но этого еще не понимали другие. Те, кто не хотел понимать. Он же делал все для того, чтобы иллюзии держались как можно дольше. Во всяком случае, до той поры, пока он окончательно не утвердится у власти.
Опытный актер, он долго играл комедию.
И после переворота.
И во время переворота.
И — в еще большей степени — накануне переворота.
Впрочем, накануне переворота он не представлял с полной ясностью, как все пойдет дальше.
3
Фрегат «Мюирон» медленно продвигался вдоль Африканского побережья. Днем большей частью стояли; если нельзя было укрыться в подходящей бухте, медленно курсировали у самого берега: издали небольшой корабль можно было принять за рыболовецкую шхуну. Плыли в основном по ночам или под покровом тумана.
— Ползем, словно черепаха, — брюзжал Бонапарт.
Капитан пожал плечами.
— Я же выполняю ваше приказание, генерал. Или, быть может, вы хотите попасть в руки англичан?
Бонапарт наградил наглеца уничтожающим взглядом. Неуместная ирония! Нет, в руки англичан он бы попасть не хотел. Избави бог! Он хорошо знал, что флот Сиднея Смита блокировал все гавани и контролировал каждую милю открытой воды. Нет, уж лучше, как черепаха…
Вряд ли когда раньше у него бывало такое мерзкое состояние. Не потому, чтобы мучила совесть. Совесть его не мучила никогда — он просто не знал, что это такое. Но сегодня, так привыкший к взлетам и падениям, он чувствовал себя загнанным в угол. Он боялся. Боялся, что на этот раз фортуна окончательно отвернулась от него, что ему не сносить головы. Еще бы! Он же — с любой точки зрения — прямой дезертир. Он бросил армию в Египте, оставил ее издыхающей на руках Клебера, но самого Клебера даже ни о чем не поставил в известность, не предупредил лично, а так, тайно бежал, оставив ему письменный приказ. Он знал, что кампания в Египте безнадежно проиграна, что и Клебер — один из лучших военачальников Французской Республики, — и все другие, кто остался, погибнут — иного быть не могло. Но что ему было до Клебера и остальных, когда речь шла о спасении собственной жизни — она ведь была дороже и Клебера, и армии, и Египта, и всего на свете. Теперь неустанно грызла одна забота: только бы проскользнуть, только добраться до Франции, а там… Там, конечно, тоже не ждало ничего особенно хорошего. Он знал, что семейная жизнь его под угрозой — Жозефина ему изменяла… И с кем же? Если верить доносчикам, с этим слизняком Баррасом, которого он давно не уважает. А самого его, быть может, ждет военный трибунал…
Но все это будет потом. До этого еще нужно дожить. Ибо сейчас главное — проскользнуть…
Ему повезло.
Англичане оказались менее бдительными, чем можно было ожидать.
После сорока семи дней изнурительного плавания 17 вандемьера ( 9 октября 17 99 года) фрегат «Мюирон» пристал к берегу Франции близ города Фрежюса.
На всем пути от Фрежюса до Парижа население встречало его хорошо. Еще не забыли о победах в Италии.
— Смотрите, сколько народу приветствует вас, — льстиво заметил один из спутников генерала.
— Их было бы еще больше, если бы меня повезли на эшафот, — пробурчал Бонапарт.
Он не верил в действенность народного благоволения. И не верил в то, что народ может сыграть какую-то роль в большой политике. «Быдло, — думал генерал. — Стадо баранов, которое пойдет, куда его повернут». Он не хотел себе признаться, что его огорчило совсем другое: крики «Да здравствует Республика!» резко преобладали над одинокими возгласами «Да здравствует Бонапарт!».
Прибыв в Париж, даже не переодевшись и не перекусив, он помчался в Люксембургский дворец. Он знал: все будет зависеть от того, как примет его Директория.
— Ползем, словно черепаха, — брюзжал Бонапарт.
Капитан пожал плечами.
— Я же выполняю ваше приказание, генерал. Или, быть может, вы хотите попасть в руки англичан?
Бонапарт наградил наглеца уничтожающим взглядом. Неуместная ирония! Нет, в руки англичан он бы попасть не хотел. Избави бог! Он хорошо знал, что флот Сиднея Смита блокировал все гавани и контролировал каждую милю открытой воды. Нет, уж лучше, как черепаха…
Вряд ли когда раньше у него бывало такое мерзкое состояние. Не потому, чтобы мучила совесть. Совесть его не мучила никогда — он просто не знал, что это такое. Но сегодня, так привыкший к взлетам и падениям, он чувствовал себя загнанным в угол. Он боялся. Боялся, что на этот раз фортуна окончательно отвернулась от него, что ему не сносить головы. Еще бы! Он же — с любой точки зрения — прямой дезертир. Он бросил армию в Египте, оставил ее издыхающей на руках Клебера, но самого Клебера даже ни о чем не поставил в известность, не предупредил лично, а так, тайно бежал, оставив ему письменный приказ. Он знал, что кампания в Египте безнадежно проиграна, что и Клебер — один из лучших военачальников Французской Республики, — и все другие, кто остался, погибнут — иного быть не могло. Но что ему было до Клебера и остальных, когда речь шла о спасении собственной жизни — она ведь была дороже и Клебера, и армии, и Египта, и всего на свете. Теперь неустанно грызла одна забота: только бы проскользнуть, только добраться до Франции, а там… Там, конечно, тоже не ждало ничего особенно хорошего. Он знал, что семейная жизнь его под угрозой — Жозефина ему изменяла… И с кем же? Если верить доносчикам, с этим слизняком Баррасом, которого он давно не уважает. А самого его, быть может, ждет военный трибунал…
Но все это будет потом. До этого еще нужно дожить. Ибо сейчас главное — проскользнуть…
Ему повезло.
Англичане оказались менее бдительными, чем можно было ожидать.
После сорока семи дней изнурительного плавания 17 вандемьера ( 9 октября 17 99 года) фрегат «Мюирон» пристал к берегу Франции близ города Фрежюса.
На всем пути от Фрежюса до Парижа население встречало его хорошо. Еще не забыли о победах в Италии.
— Смотрите, сколько народу приветствует вас, — льстиво заметил один из спутников генерала.
— Их было бы еще больше, если бы меня повезли на эшафот, — пробурчал Бонапарт.
Он не верил в действенность народного благоволения. И не верил в то, что народ может сыграть какую-то роль в большой политике. «Быдло, — думал генерал. — Стадо баранов, которое пойдет, куда его повернут». Он не хотел себе признаться, что его огорчило совсем другое: крики «Да здравствует Республика!» резко преобладали над одинокими возгласами «Да здравствует Бонапарт!».
Прибыв в Париж, даже не переодевшись и не перекусив, он помчался в Люксембургский дворец. Он знал: все будет зависеть от того, как примет его Директория.
4
Осенью 1799 года правительство Французской Республики находилось в состоянии жесточайшей депрессии.
Это был не первый кризис Директории. Строго говоря, весь период ее правления состоял из сплошных кризисов, и казалось странным, что до сих пор они еще не завершились полным крахом. Но теперь как будто все шло именно к этому.
Валютный хаос достиг апогея. И чего только не предпринимало правительство, пытаясь его ослабить: увеличивало эмиссии ассигнатов, заменяло их «территориальными мандатами», прибегало к принудительным займам. Но все попытки «перестраивания» и «обновления», о которых вещалось на всю страну, лишь ухудшали дело, и в конце концов бумага, на которой печатались ассигнаты, стала обходиться дороже стоимости самих ассигнатов, а нищие отказывались принимать ими милостыню. В этих условиях нечего было и мечтать о политической стабильности и устойчивости правительства. Словно колышимое ветром, оно стало подобно «качелям», подаваясь каждый раз в сторону, противоположную той, откуда следовало давление. Брали верх роялисты — и Директория «левела», поднимали голос демократы — и она делала резкий мах вправо; так и моталась она от вандемьера к жерминалю, от жерминаля к фрюктидору, от фрюктидора к флореалю и далее в том же порядке.
Но на качелях далеко не уедешь.
Постепенно Директория полностью дискредитировала себя в глазах всех подданных, стала предметом общего презрения и насмешек. Народ ненавидел ее давно; теперь в ней разочаровывались и те, во имя блага которых она возникла, — крупные собственники, новые финансовые и промышленные воротилы, богачи страны. А потерять кредит у богачей значило неуклонно приближаться к падению.
Единственная область, где Директории почти постоянно «везло», была сфера внешней политики и войны, причем первая целиком зависела от второй, вторая же, вместе с проверенными военачальниками, досталась в наследство от Робеспьера: Гош и Дезе, Журдан и Жубер, Клебер и Моро, Пишегрю и Массена, Бернадотт и Бонапарт — все знаменитые генералы времен Директории получили свои эполеты и ореол непобедимости еще в эпоху Революционного правительства II года. Правда, Гоша и Жубера настигла ранняя смерть, Клебера погубил Египет, а Пишегрю стал изменником, но остальные — а с ними и многие другие — составляли славную когорту полководцев Республики, единственную надежду и опору «качающегося» правительства.
Поэтому-то Бонапарту, несмотря на его дерзкую и постыдную акцию, все же не следовало слишком сильно бояться Директории. Это он понял при первом же свидании с нею.
Это был не первый кризис Директории. Строго говоря, весь период ее правления состоял из сплошных кризисов, и казалось странным, что до сих пор они еще не завершились полным крахом. Но теперь как будто все шло именно к этому.
Валютный хаос достиг апогея. И чего только не предпринимало правительство, пытаясь его ослабить: увеличивало эмиссии ассигнатов, заменяло их «территориальными мандатами», прибегало к принудительным займам. Но все попытки «перестраивания» и «обновления», о которых вещалось на всю страну, лишь ухудшали дело, и в конце концов бумага, на которой печатались ассигнаты, стала обходиться дороже стоимости самих ассигнатов, а нищие отказывались принимать ими милостыню. В этих условиях нечего было и мечтать о политической стабильности и устойчивости правительства. Словно колышимое ветром, оно стало подобно «качелям», подаваясь каждый раз в сторону, противоположную той, откуда следовало давление. Брали верх роялисты — и Директория «левела», поднимали голос демократы — и она делала резкий мах вправо; так и моталась она от вандемьера к жерминалю, от жерминаля к фрюктидору, от фрюктидора к флореалю и далее в том же порядке.
Но на качелях далеко не уедешь.
Постепенно Директория полностью дискредитировала себя в глазах всех подданных, стала предметом общего презрения и насмешек. Народ ненавидел ее давно; теперь в ней разочаровывались и те, во имя блага которых она возникла, — крупные собственники, новые финансовые и промышленные воротилы, богачи страны. А потерять кредит у богачей значило неуклонно приближаться к падению.
Единственная область, где Директории почти постоянно «везло», была сфера внешней политики и войны, причем первая целиком зависела от второй, вторая же, вместе с проверенными военачальниками, досталась в наследство от Робеспьера: Гош и Дезе, Журдан и Жубер, Клебер и Моро, Пишегрю и Массена, Бернадотт и Бонапарт — все знаменитые генералы времен Директории получили свои эполеты и ореол непобедимости еще в эпоху Революционного правительства II года. Правда, Гоша и Жубера настигла ранняя смерть, Клебера погубил Египет, а Пишегрю стал изменником, но остальные — а с ними и многие другие — составляли славную когорту полководцев Республики, единственную надежду и опору «качающегося» правительства.
Поэтому-то Бонапарту, несмотря на его дерзкую и постыдную акцию, все же не следовало слишком сильно бояться Директории. Это он понял при первом же свидании с нею.
5
Конечно, без трений не обошлось.
Получив сообщение, что «герой» Египта без армии высадился на юге Франции, граждане директора всполошились. Было созвано экстренное совещание. Директор Сиейс, как всегда важный и непроницаемый, выступил первым.
— Вам известно уже, что генерал Бонапарт возвратился в страну, покинув армию. Без нашей санкции и даже не поставив нас в известность. Что вы скажете по этому поводу?
— А что можно сказать? — пожал плечами Мулен. — Он самовольно оставил ответственный пост и должен рассматриваться как дезертир.
— Ну что ж, — подхватил Буле, — я завтра же разоблачу его с трибуны Совета пятисот, и он будет объявлен вне закона.
Сиейс внимательно посмотрел на говорившего.
— Вы понимаете, что это пахнет расстрелом?
Буле саркастически усмехнулся.
— Будет ли он расстрелян, гильотинирован или повешен, меня не интересует.
Остальные директора молчали.
— Вы слишком суровы, граждане, — сказал наконец Баррас. — Конечно, он должен быть наказан, но не так строго; он еще пригодится Республике.
Позиция Барраса совпала с мнением Сиейса. Поэтому Совету пятисот о событии было доложено в следующих выражениях:
«Директория имеет удовольствие сообщить, что генерал Бертье, высадившийся 17-го сего месяца во Фрежюсе вместе с главнокомандующим генералом Бонапартом и другими, удостоверяет, что они оставили египетскую армию во вполне удовлетворительном состоянии».
Услышав это, депутаты в недоумении переглядывались: они ровным счетом ничего не поняли. Генерал Бертье? Но почему Бертье и при нем главнокомандующий, а не главнокомандующий и п р и н е м Бертье? Иными словами, кто ответствен за этот поступок — Бертье или Бонапарт? И почему нужно было оставлять армию? Только потому, что она «во вполне удовлетворительном состоянии»?..
Дополнительных разъяснений дано не было. К этому времени граждане директора уже полностью отказались от намерения «наказать» генерала. Он был прощен и встречен со всеми признаками внимания и благоволения.
В свою очередь (после короткой, но бурной сцены) Бонапарт решил простить неверность супруги. Сейчас было не время заниматься семейными дрязгами.
Получив сообщение, что «герой» Египта без армии высадился на юге Франции, граждане директора всполошились. Было созвано экстренное совещание. Директор Сиейс, как всегда важный и непроницаемый, выступил первым.
— Вам известно уже, что генерал Бонапарт возвратился в страну, покинув армию. Без нашей санкции и даже не поставив нас в известность. Что вы скажете по этому поводу?
— А что можно сказать? — пожал плечами Мулен. — Он самовольно оставил ответственный пост и должен рассматриваться как дезертир.
— Ну что ж, — подхватил Буле, — я завтра же разоблачу его с трибуны Совета пятисот, и он будет объявлен вне закона.
Сиейс внимательно посмотрел на говорившего.
— Вы понимаете, что это пахнет расстрелом?
Буле саркастически усмехнулся.
— Будет ли он расстрелян, гильотинирован или повешен, меня не интересует.
Остальные директора молчали.
— Вы слишком суровы, граждане, — сказал наконец Баррас. — Конечно, он должен быть наказан, но не так строго; он еще пригодится Республике.
Позиция Барраса совпала с мнением Сиейса. Поэтому Совету пятисот о событии было доложено в следующих выражениях:
«Директория имеет удовольствие сообщить, что генерал Бертье, высадившийся 17-го сего месяца во Фрежюсе вместе с главнокомандующим генералом Бонапартом и другими, удостоверяет, что они оставили египетскую армию во вполне удовлетворительном состоянии».
Услышав это, депутаты в недоумении переглядывались: они ровным счетом ничего не поняли. Генерал Бертье? Но почему Бертье и при нем главнокомандующий, а не главнокомандующий и п р и н е м Бертье? Иными словами, кто ответствен за этот поступок — Бертье или Бонапарт? И почему нужно было оставлять армию? Только потому, что она «во вполне удовлетворительном состоянии»?..
Дополнительных разъяснений дано не было. К этому времени граждане директора уже полностью отказались от намерения «наказать» генерала. Он был прощен и встречен со всеми признаками внимания и благоволения.
В свою очередь (после короткой, но бурной сцены) Бонапарт решил простить неверность супруги. Сейчас было не время заниматься семейными дрязгами.
6
Впоследствии, находясь в зените славы, Наполеон Бонапарт утверждал, будто покинул Египет, увидев «родину на краю гибели», будто с самого начала ставил целью «спасение Франции» и при этом понимал, что может ее «спасти», лишь «приняв на себя верховную власть».
Все это была бесстыднейшая ложь.
Из Египта он бежал, спасая собственную жизнь. Во Францию прибыл не как герой, а как жалкий трус, ожидавший суда и казни. Когда понял, что суда и казни не будет, несколько приободрился и стал принюхиваться. Учуяв, какая кругом неразбериха, сообразил: может чего-то добиться, возвыситься, даже стать одним из директоров.
И только разглядев и охватив умом все и прочно связав себя с Сиейсом, решился на государственный переворот.
Сиейс был главной пружиной переворота 18 брюмера, Бонапарт же — лишь «его шпагой».
Правда, затем «шпага» очень быстро уничтожила «пружину».
И все равно возникает мысль: может статься, не будь Сиейса, не было бы и Наполеона I.
Все это была бесстыднейшая ложь.
Из Египта он бежал, спасая собственную жизнь. Во Францию прибыл не как герой, а как жалкий трус, ожидавший суда и казни. Когда понял, что суда и казни не будет, несколько приободрился и стал принюхиваться. Учуяв, какая кругом неразбериха, сообразил: может чего-то добиться, возвыситься, даже стать одним из директоров.
И только разглядев и охватив умом все и прочно связав себя с Сиейсом, решился на государственный переворот.
Сиейс был главной пружиной переворота 18 брюмера, Бонапарт же — лишь «его шпагой».
Правда, затем «шпага» очень быстро уничтожила «пружину».
И все равно возникает мысль: может статься, не будь Сиейса, не было бы и Наполеона I.
7
Эмманюэль-Жозеф Сиейс показал себя в истории политиком особого склада.
До революции — лицо духовное, аббат, он прославился в дни, предшествующие созыву Генеральных штатов, своей популярной брошюрой «Что такое третье сословие?».
Тогда возникла его репутация выдающегося революционера.
В начале революции, в Генеральных штатах, Сиейс был признанным идеологом третьего сословия. От него многого ждали. И… ничего не дождались. Хитрый аббат ограничился двумя-тремя «историческими» фразами и на этом словно выдохся.
Ход революции быстро разочаровал Сиейса. Он видел, как на арене борьбы сменяли друг друга партии и группировки, двигаясь справа налево, и как каждый раз вожди очередной поверженной группы незамедлительно отправлялись на гильотину. Это не воодушевляло Сиейса: на гильотину ему не хотелось. Он предпочел осесть в «болоте» Конвента и ничем себя не проявлять — так было спокойнее. Когда позднее кто-то его спросил: «А вы что делали в это время?» — он невозмутимо ответил: «Я жил». Впрочем, этот лукавый ответ был полуправдой. Сиейс не просто «жил». Он пытливо всматривался в происходящее и старался без ущерба для собственной персоны потихоньку продвигать дело в нужном направлении. Он настойчиво выслуживался перед Робеспьером, одновременно копая ему могилу. При Директории, после выбытия ее наиболее деятельных членов, Карно и Ребеля, он без затруднений стал лидером; даже Баррас, всегда претендовавший на первенство, не противился его диктату. Но для Сиейса, так долго ожидавшего, роль одного из пяти членов «качающегося» правительства уже не казалась заманчивой. Он хотел большего. Много большего. И в первую очередь, как и те слои, которые он представлял, социальной и политической устойчивости. Ему, в его необъятном честолюбии, виделось: он революцию начал, он же ее и закончит. Тем более что окончания революции и установления «твердой» власти с нетерпением ожидали все, кто держал в своих руках судьбы страны.
Но что это будет за власть? Предложит ли Сиейс корону представителю Бурбонов Людовику XVIII или, на худой конец, герцогу Орлеанскому? Легитимисты и орлеанисты надеялись напрасно. Не об их ставленниках думал хитроумный директор.
Эмманюэль-Жозеф Сиейс считал себя великим знатоком законов (и это мнение он сумел внушить многим окружающим). Сейчас он был занят изобретением такой конституции, при которой он стал бы главным лицом в стране, неким подобием монарха, а все остальные сановники и учреждения превратились бы в его подручных. Чтобы провести в жизнь подобную конституцию, полагал он, недостает только одного: грубой силы. Разумеется, под «грубой силой» он подразумевал не народ — нет, народ он вовсе не собирался приводить в движение, народа он боялся больше всего на свете. «Грубую силу» в его глазах олицетворяла «шпага». Ему нужен был военный, этакий беззаветно преданный, храбрый и недалекий военачальник, обладающий проверенным везеньем и готовый подставить ему спину, чтобы он легче смог взобраться на свой вожделенный трон.
Сначала Сиейс остановил свой взгляд на Жубере; преждевременная смерть талантливого полководца разрушила этот вариант. Сиейс размышлял. Журдан и Моро не подходили — оба республиканцы с сильным якобинским душком. С Моро, впрочем, он даже попытался поговорить, но его намеки и посулы не были приняты.
— Обратитесь к Бонапарту, — пресек разговор Моро. — Он лучше справится с подобным делом.
И тут вдруг появился Бонапарт.
Бонапарт… Весьма удачливый военный. Звезд с неба не хватает, трусоват и подловат, но… быть может, именно это и к лучшему: такой пойдет на все услуги. Если, разумеется, его как следует заинтересовать. И крепко взять в руки.
Но прежде всего следовало познакомиться с ним.
Знакомство состоялось на обеде у директора Гойе. Оно разочаровало обоих будущих союзников. Сиейс, как всегда, самонадеянный и чопорный, цедивший сквозь зубы и ждущий от всех признания своего превосходства, не понравился Бонапарту. «Экая ворона в павлиньих перьях, — подумал он. — Надо сбить с него спесь». И генерал вел себя довольно заносчиво, не скрывая неприязни к директору.
Сиейс был возмущен.
— Смотрите-ка, — сказал он хозяину дома, — как распоясался этот маленький наглец… А ведь я как-никак спас его от расстрела!..
До революции — лицо духовное, аббат, он прославился в дни, предшествующие созыву Генеральных штатов, своей популярной брошюрой «Что такое третье сословие?».
Тогда возникла его репутация выдающегося революционера.
В начале революции, в Генеральных штатах, Сиейс был признанным идеологом третьего сословия. От него многого ждали. И… ничего не дождались. Хитрый аббат ограничился двумя-тремя «историческими» фразами и на этом словно выдохся.
Ход революции быстро разочаровал Сиейса. Он видел, как на арене борьбы сменяли друг друга партии и группировки, двигаясь справа налево, и как каждый раз вожди очередной поверженной группы незамедлительно отправлялись на гильотину. Это не воодушевляло Сиейса: на гильотину ему не хотелось. Он предпочел осесть в «болоте» Конвента и ничем себя не проявлять — так было спокойнее. Когда позднее кто-то его спросил: «А вы что делали в это время?» — он невозмутимо ответил: «Я жил». Впрочем, этот лукавый ответ был полуправдой. Сиейс не просто «жил». Он пытливо всматривался в происходящее и старался без ущерба для собственной персоны потихоньку продвигать дело в нужном направлении. Он настойчиво выслуживался перед Робеспьером, одновременно копая ему могилу. При Директории, после выбытия ее наиболее деятельных членов, Карно и Ребеля, он без затруднений стал лидером; даже Баррас, всегда претендовавший на первенство, не противился его диктату. Но для Сиейса, так долго ожидавшего, роль одного из пяти членов «качающегося» правительства уже не казалась заманчивой. Он хотел большего. Много большего. И в первую очередь, как и те слои, которые он представлял, социальной и политической устойчивости. Ему, в его необъятном честолюбии, виделось: он революцию начал, он же ее и закончит. Тем более что окончания революции и установления «твердой» власти с нетерпением ожидали все, кто держал в своих руках судьбы страны.
Но что это будет за власть? Предложит ли Сиейс корону представителю Бурбонов Людовику XVIII или, на худой конец, герцогу Орлеанскому? Легитимисты и орлеанисты надеялись напрасно. Не об их ставленниках думал хитроумный директор.
Эмманюэль-Жозеф Сиейс считал себя великим знатоком законов (и это мнение он сумел внушить многим окружающим). Сейчас он был занят изобретением такой конституции, при которой он стал бы главным лицом в стране, неким подобием монарха, а все остальные сановники и учреждения превратились бы в его подручных. Чтобы провести в жизнь подобную конституцию, полагал он, недостает только одного: грубой силы. Разумеется, под «грубой силой» он подразумевал не народ — нет, народ он вовсе не собирался приводить в движение, народа он боялся больше всего на свете. «Грубую силу» в его глазах олицетворяла «шпага». Ему нужен был военный, этакий беззаветно преданный, храбрый и недалекий военачальник, обладающий проверенным везеньем и готовый подставить ему спину, чтобы он легче смог взобраться на свой вожделенный трон.
Сначала Сиейс остановил свой взгляд на Жубере; преждевременная смерть талантливого полководца разрушила этот вариант. Сиейс размышлял. Журдан и Моро не подходили — оба республиканцы с сильным якобинским душком. С Моро, впрочем, он даже попытался поговорить, но его намеки и посулы не были приняты.
— Обратитесь к Бонапарту, — пресек разговор Моро. — Он лучше справится с подобным делом.
И тут вдруг появился Бонапарт.
Бонапарт… Весьма удачливый военный. Звезд с неба не хватает, трусоват и подловат, но… быть может, именно это и к лучшему: такой пойдет на все услуги. Если, разумеется, его как следует заинтересовать. И крепко взять в руки.
Но прежде всего следовало познакомиться с ним.
Знакомство состоялось на обеде у директора Гойе. Оно разочаровало обоих будущих союзников. Сиейс, как всегда, самонадеянный и чопорный, цедивший сквозь зубы и ждущий от всех признания своего превосходства, не понравился Бонапарту. «Экая ворона в павлиньих перьях, — подумал он. — Надо сбить с него спесь». И генерал вел себя довольно заносчиво, не скрывая неприязни к директору.
Сиейс был возмущен.
— Смотрите-ка, — сказал он хозяину дома, — как распоясался этот маленький наглец… А ведь я как-никак спас его от расстрела!..
8
Обед у Гойе был 3 брюмера (25 октября). Но неделю спустя положение радикально изменилось. К этому времени Бонапарт поставил крест на Баррасе, соблазнителе Жозефины, на которого думал было ориентироваться. Виноват был сам Баррас. Помня о своих похождениях и опасаясь, что «маленькому олуху» все известно, он, задумав избавиться от супруга-рогоносца, решил отправить его в Италию, в действующую армию. Это никак не входило в планы Бонапарта. «Ну ладно, — подумал он. — Теперь-то, голубчик, ты выдал себя с головой. Ты еще пожалеешь об этом». Однако внешне генерал ничем не показал, что понял игру своего соперника. Он по-прежнему проявлял видимое дружелюбие к Баррасу, намекал, что всегда будет служить ему опорой, появлялся у него на приемах, с непроницаемым видом присутствовал при конфиденциальных встречах.
Но выбор уже был сделан. Именно теперь Бонапарт протянул руку Сиейсу. Тем более что обстановка в стране и в столице требовала незамедлительных действий.
Но выбор уже был сделан. Именно теперь Бонапарт протянул руку Сиейсу. Тем более что обстановка в стране и в столице требовала незамедлительных действий.
9
А обстановка все более накалялась.
Переворот 18 фрюктидора приободрил бабувистов и якобинцев, стимулируя единый натиск демократических группировок страны, противостоять которому Директории становилось все труднее. Она попыталась, правда, декретом от 22 флореаля аннулировать парламентскую победу левых, но в ходе избирательной кампании 1799 года те еще более усилили свои позиции.
Вандомский процесс, убивший двух вождей Равных и выбросивший из активной жизни еще пятерых, навечно сослав их на остров Пеле под Шербуром, оказался бессильным уничтожить движение в целом. Четверо членов Повстанческого комитета Бабефа — Антонель, Лепельтье, Дебон и Марешаль остались на свободе. Бок о бок с ними действовали многие бывшие агенты Тайной директории и члены Комитета монтаньяров. В Законодательный корпус, в особенности в Совет пятисот, просочилось немало якобинцев, а их лидер, прославленный герой побед II года генерал Журдан, был даже избран председателем Совета. Большие неприятности правителям доставил клуб Манежа, обновленный Якобинский клуб, собиравший своих членов, в число которых входили депутаты и даже министры, в том самом Тюильрийском манеже, где в 1789 году начинало свои дебюты Учредительное собрание. Признанными вожаками Клуба были Феликс Лепельтье, ближайший друг Бабефа, и видный бабувист Друэ. Немудрено, что на собраниях Клуба требовали возврата к демократической конституции 1793 года, введения против богачей экономических мер, некогда принятых Революционным правительством II года, а также облегчения участи узников форта «Насьональ». И хотя стараниями нового министра полиции, политического оборотня Жозефа Фуше, к моменту возвращения Бонапарта во Францию Клуб был закрыт, якобинцы не стали менее голосистыми, а филиалы Клуба с завидной быстротой распространялись в провинции, проникнув в Версаль, Мец, Лион, Гренобль и другие города. Отвечая на акцию Фуше, Лепельтье даже попытался поднять предместья столицы, а Журдан еще раньше внес в Совет пятисот проект декрета, провозглашавшего, как в 1792 году: «Отечество в опасности».
И вот что уловил Бонапарт с полной ясностью в эти дни.
Подавляющая часть левых в своем стремлении свалить ненавистную Директорию, безусловно, рассчитывала на него, Наполеона Бонапарта. Его имя с энтузиазмом произносилось и в Совете пятисот, и на сборищах демократов, и на улице. Еще бы! В глазах большинства он был героем Тулона, спасителем Конвента от роялистского мятежа, освободителем Италии. Правда, кое-кто напоминал, что этот маленький генерал с одинаковым рвением давил и якобинцев, что он лично закрыл демократический Клуб Пантеона, а Италию освободил только ради грабежа и порабощения; но на таких обычно шикали: об этом вспоминать было не время, сейчас полководец революции, став во главе свободных людей, поможет утвердиться равенству и принципам II года.
Да, всем своим нутром он чувствовал, что в это искренне верили. Вожди демократии искали с ним встреч и косвенно, а иной раз и прямо задавали вопрос:
— С кем ты — с Сиейсом или с нами? Выступишь ли в роли душителя или освободителя?..
Ответ они вроде бы знали заранее, но желали услышать подтверждение из его собственных уст.
Он же, хотя и твердо решился на союз с Сиейсом, из тактических соображений не спешил разочаровывать своих прежних единомышленников и отвечал уклончиво, но так, что в нем по-прежнему можно было видеть защитника свободы и демократии.
Своего старого товарища по баталиям, якобинца-генерала Моро, он облобызал и подарил ему саблю, привезенную из Египта. С другим же товарищем, более требовательным и настойчивым, с генералом Журданом, согласился даже на доверительную беседу, которая особенно ярко характеризует его беспринципность и недюжинный актерский талант.
Переворот 18 фрюктидора приободрил бабувистов и якобинцев, стимулируя единый натиск демократических группировок страны, противостоять которому Директории становилось все труднее. Она попыталась, правда, декретом от 22 флореаля аннулировать парламентскую победу левых, но в ходе избирательной кампании 1799 года те еще более усилили свои позиции.
Вандомский процесс, убивший двух вождей Равных и выбросивший из активной жизни еще пятерых, навечно сослав их на остров Пеле под Шербуром, оказался бессильным уничтожить движение в целом. Четверо членов Повстанческого комитета Бабефа — Антонель, Лепельтье, Дебон и Марешаль остались на свободе. Бок о бок с ними действовали многие бывшие агенты Тайной директории и члены Комитета монтаньяров. В Законодательный корпус, в особенности в Совет пятисот, просочилось немало якобинцев, а их лидер, прославленный герой побед II года генерал Журдан, был даже избран председателем Совета. Большие неприятности правителям доставил клуб Манежа, обновленный Якобинский клуб, собиравший своих членов, в число которых входили депутаты и даже министры, в том самом Тюильрийском манеже, где в 1789 году начинало свои дебюты Учредительное собрание. Признанными вожаками Клуба были Феликс Лепельтье, ближайший друг Бабефа, и видный бабувист Друэ. Немудрено, что на собраниях Клуба требовали возврата к демократической конституции 1793 года, введения против богачей экономических мер, некогда принятых Революционным правительством II года, а также облегчения участи узников форта «Насьональ». И хотя стараниями нового министра полиции, политического оборотня Жозефа Фуше, к моменту возвращения Бонапарта во Францию Клуб был закрыт, якобинцы не стали менее голосистыми, а филиалы Клуба с завидной быстротой распространялись в провинции, проникнув в Версаль, Мец, Лион, Гренобль и другие города. Отвечая на акцию Фуше, Лепельтье даже попытался поднять предместья столицы, а Журдан еще раньше внес в Совет пятисот проект декрета, провозглашавшего, как в 1792 году: «Отечество в опасности».
И вот что уловил Бонапарт с полной ясностью в эти дни.
Подавляющая часть левых в своем стремлении свалить ненавистную Директорию, безусловно, рассчитывала на него, Наполеона Бонапарта. Его имя с энтузиазмом произносилось и в Совете пятисот, и на сборищах демократов, и на улице. Еще бы! В глазах большинства он был героем Тулона, спасителем Конвента от роялистского мятежа, освободителем Италии. Правда, кое-кто напоминал, что этот маленький генерал с одинаковым рвением давил и якобинцев, что он лично закрыл демократический Клуб Пантеона, а Италию освободил только ради грабежа и порабощения; но на таких обычно шикали: об этом вспоминать было не время, сейчас полководец революции, став во главе свободных людей, поможет утвердиться равенству и принципам II года.
Да, всем своим нутром он чувствовал, что в это искренне верили. Вожди демократии искали с ним встреч и косвенно, а иной раз и прямо задавали вопрос:
— С кем ты — с Сиейсом или с нами? Выступишь ли в роли душителя или освободителя?..
Ответ они вроде бы знали заранее, но желали услышать подтверждение из его собственных уст.
Он же, хотя и твердо решился на союз с Сиейсом, из тактических соображений не спешил разочаровывать своих прежних единомышленников и отвечал уклончиво, но так, что в нем по-прежнему можно было видеть защитника свободы и демократии.
Своего старого товарища по баталиям, якобинца-генерала Моро, он облобызал и подарил ему саблю, привезенную из Египта. С другим же товарищем, более требовательным и настойчивым, с генералом Журданом, согласился даже на доверительную беседу, которая особенно ярко характеризует его беспринципность и недюжинный актерский талант.
10
Он принял Журдана в своем особняке на улице Шантерен, недавно купленном у великого трагика Жозефа Тальма.
Простоватый Журдан с изумлением взирал на окружавшую его роскошь: драгоценные вазы, статуи, ковры. Ему не верилось, что он в жилище «маленького капрала», скромного военачальника, хорошо памятного ему по суровой эпохе Робеспьера…
Хозяин дома встретил его на пороге гостиной. Радушный, улыбающийся, он расставил руки, и если бы Журдан пожелал, они бы обнялись и расцеловались.
Но Журдан не пожелал. Так же как и не пожелал перейти на «ты», что попытался было сделать Бонапарт.
Они уселись в мягкие кресла стиля Louis XVI и некоторое время молчали.
Первым не выдержал Бонапарт.
— Так что же вы думаете, генерал, о положении Республики?
Журдан прищурился.
— Я думаю, что, если люди, которые губят страну, не будут удалены и не будет изменен весь строй, на спасение отечества надеяться невозможно.
Наполеон, подскочив, изобразил всем своим видом радостное изумление.
— Приятно, очень приятно видеть у вас такие чувства. А я-то, по правде говоря, думал, что вы без ума от нашей скверной конституции.
— Нет, генерал, — спокойно ответил Журдан, — я убежден, что все наши учреждения нужно изменить, но без ущерба для представительного правления и великих принципов свободы и равенства.
— Вот, вот, — подхватил Бонапарт, — свободы и равенства, разумеется. Все для народа, и только для народа. Но этого может добиться лишь достаточно твердая власть.
«Ага, — подумал Журдан, — вот ты и проговорился… Значит, твердая власть…» Вслух же он сказал:
— Я и мои друзья готовы к вам присоединиться, но при условии, что вы откроете нам ваши планы.
Бонапарт посерьезнел и помрачнел. Он тут же ушел от вопроса.
— Планы… А какие, собственно, планы? Скажу лишь, что меня смущают ваши друзья. Вы им иной раз поддаетесь. Вы напугали Совет, предложив объявить «Отечество в опасности», и вотируете с людьми, которые позорят вашу партию. Поэтому я не могу давать вам никаких обещаний, хотя и верю в ваши добрые намерения.
Он помолчал. Потом, чтобы сгладить впечатление, продолжал более миролюбивым тоном:
— Но вы не сомневайтесь. Я, как и вы, враг нынешнего правительства. Все, что я сделаю, будет сделано в интересах Республики…
Они поболтали еще некоторое время на общие темы. Журдан отказался от кофе и ушел.
— Так вот, — говорил он вечером в кругу друзей, — не обольщайтесь: наши принципы ему чужды. Но он не враг нам. А так как он собирается свалить Директорию, то это всем нам на руку. Поэтому будем хранить нейтралитет.
И действительно, в дни событий они сохраняли нейтралитет.
Который и погубил их.
Характерная деталь.
Журдан просил у Бонапарта встречи 10 брюмера утром. Произошла же встреча (по вине Бонапарта) только через пять дней — 16 брюмера, за сутки до переворота.
Переворот же был окончательно продуман и распланирован во время встречи Бонапарта с Сиейсом в ночь с 10 на 11 брюмера.
Простоватый Журдан с изумлением взирал на окружавшую его роскошь: драгоценные вазы, статуи, ковры. Ему не верилось, что он в жилище «маленького капрала», скромного военачальника, хорошо памятного ему по суровой эпохе Робеспьера…
Хозяин дома встретил его на пороге гостиной. Радушный, улыбающийся, он расставил руки, и если бы Журдан пожелал, они бы обнялись и расцеловались.
Но Журдан не пожелал. Так же как и не пожелал перейти на «ты», что попытался было сделать Бонапарт.
Они уселись в мягкие кресла стиля Louis XVI и некоторое время молчали.
Первым не выдержал Бонапарт.
— Так что же вы думаете, генерал, о положении Республики?
Журдан прищурился.
— Я думаю, что, если люди, которые губят страну, не будут удалены и не будет изменен весь строй, на спасение отечества надеяться невозможно.
Наполеон, подскочив, изобразил всем своим видом радостное изумление.
— Приятно, очень приятно видеть у вас такие чувства. А я-то, по правде говоря, думал, что вы без ума от нашей скверной конституции.
— Нет, генерал, — спокойно ответил Журдан, — я убежден, что все наши учреждения нужно изменить, но без ущерба для представительного правления и великих принципов свободы и равенства.
— Вот, вот, — подхватил Бонапарт, — свободы и равенства, разумеется. Все для народа, и только для народа. Но этого может добиться лишь достаточно твердая власть.
«Ага, — подумал Журдан, — вот ты и проговорился… Значит, твердая власть…» Вслух же он сказал:
— Я и мои друзья готовы к вам присоединиться, но при условии, что вы откроете нам ваши планы.
Бонапарт посерьезнел и помрачнел. Он тут же ушел от вопроса.
— Планы… А какие, собственно, планы? Скажу лишь, что меня смущают ваши друзья. Вы им иной раз поддаетесь. Вы напугали Совет, предложив объявить «Отечество в опасности», и вотируете с людьми, которые позорят вашу партию. Поэтому я не могу давать вам никаких обещаний, хотя и верю в ваши добрые намерения.
Он помолчал. Потом, чтобы сгладить впечатление, продолжал более миролюбивым тоном:
— Но вы не сомневайтесь. Я, как и вы, враг нынешнего правительства. Все, что я сделаю, будет сделано в интересах Республики…
Они поболтали еще некоторое время на общие темы. Журдан отказался от кофе и ушел.
— Так вот, — говорил он вечером в кругу друзей, — не обольщайтесь: наши принципы ему чужды. Но он не враг нам. А так как он собирается свалить Директорию, то это всем нам на руку. Поэтому будем хранить нейтралитет.
И действительно, в дни событий они сохраняли нейтралитет.
Который и погубил их.
Характерная деталь.
Журдан просил у Бонапарта встречи 10 брюмера утром. Произошла же встреча (по вине Бонапарта) только через пять дней — 16 брюмера, за сутки до переворота.
Переворот же был окончательно продуман и распланирован во время встречи Бонапарта с Сиейсом в ночь с 10 на 11 брюмера.
11
Посредничество взял на себя бывший министр иностранных дел Шарль-Морис Талейран, хорошо знавший (и очень не любивший — но какую это могло играть роль?) директора Сиейса.
Талейран был не только хитрейшим и очень коварным политиком. Он обладал даром смотреть вперед, многое предчувствовать и предвидеть. Именно он, предугадав будущий жребий Наполеона, сумел войти к нему в доверие и уговорил объединиться с Сиейсом.
Что же касается Сиейса, то он быстро погасил антипатию, возникшую было по отношению к «маленькому наглецу»; без «шпаги» ему было не обойтись, а лучшего кандидата подыскать не удавалось, да теперь было и некогда. Кроме того, он доверился проницательности Талейрана, зная, что тот мастерски разбирается в людях и крайне редко ошибался в своем выборе.
Талейран был не только хитрейшим и очень коварным политиком. Он обладал даром смотреть вперед, многое предчувствовать и предвидеть. Именно он, предугадав будущий жребий Наполеона, сумел войти к нему в доверие и уговорил объединиться с Сиейсом.
Что же касается Сиейса, то он быстро погасил антипатию, возникшую было по отношению к «маленькому наглецу»; без «шпаги» ему было не обойтись, а лучшего кандидата подыскать не удавалось, да теперь было и некогда. Кроме того, он доверился проницательности Талейрана, зная, что тот мастерски разбирается в людях и крайне редко ошибался в своем выборе.
12
Особняк Люсьена Бонапарта, младшего брата генерала, на рю-Вер. Часы только что пробили полночь.
Уже переговорено о многом.
Уже вдоволь поскулили о «несчастьях родины», «загнанности достойных людей» и «издевательствах над свободой».
Уже договорились о том, что «спасти родину» могут только они и что сделать это нужно незамедлительно.
Осталось составить план «спасения».
Впрочем, план уже был составлен Сиейсом и просто доложен остальным.
Люсьен горячился и постоянно делал свои уточнения. Люсьен был горд тем, что недавно его избрали председателем Совета пятисот и что поэтому сейчас многое в его руках.
Сиейс с трудом переносил замечания этого мальчишки. Но взял себя в руки, ни разу не повысил голоса и остался таким же бесстрастным, каким его знали всегда.
Наполеон в основном молчал и слушал. Он держался подчеркнуто скромно, вежливо и так, словно это его почти не касалось.
Почти.
Про себя же он думал, смотря на раскрасневшегося Сиейса:
«Мели, пустомеля… Я подсказал тебе этот план, я его осуществлю, и я же тебя оставлю в дураках. А пока мели, наслаждайся своим выспренним красноречием и дутым величием».
В своем самомнении Наполеон, как всегда, несколько преувеличивал. План Сиейсу он не подсказывал, до этой ночи о плане он, в сущности, ничего не знал. Единственное, что он сделал, и это было немало, наполняя бывшего аббата уверенностью, что все пройдет хорошо, — он вроде бы полностью обеспечил поддержку генералитета и армии: одних воодушевил и привязал, других нейтрализовал. Оставались немногие, наиболее заядлые: Моро, Журдан, Бернадотт. Впрочем, Моро благороден, он никогда не нанесет удара в спину, с Журданом все будет решено в ближайшие дни, а Бернадотт… Это твердый орешек. Но и он вряд ли пойдет на прямые враждебные действия. Важно другое. Министр полиции Фуше всячески ищет благосклонности со стороны его, Бонапарта. Значит, и за полицию можно быть спокойным…
Между тем Сиейс продолжал.
В общих чертах план сводился к следующему.
Сгнившая на корню Директория, а вместе с ней и ее конституция III года Республики не оправдали себя и должны быть упразднены. Их заменит твердая, устойчивая власть, отвечающая интересам французского народа (понимай: крупных собственников).
Уже переговорено о многом.
Уже вдоволь поскулили о «несчастьях родины», «загнанности достойных людей» и «издевательствах над свободой».
Уже договорились о том, что «спасти родину» могут только они и что сделать это нужно незамедлительно.
Осталось составить план «спасения».
Впрочем, план уже был составлен Сиейсом и просто доложен остальным.
Люсьен горячился и постоянно делал свои уточнения. Люсьен был горд тем, что недавно его избрали председателем Совета пятисот и что поэтому сейчас многое в его руках.
Сиейс с трудом переносил замечания этого мальчишки. Но взял себя в руки, ни разу не повысил голоса и остался таким же бесстрастным, каким его знали всегда.
Наполеон в основном молчал и слушал. Он держался подчеркнуто скромно, вежливо и так, словно это его почти не касалось.
Почти.
Про себя же он думал, смотря на раскрасневшегося Сиейса:
«Мели, пустомеля… Я подсказал тебе этот план, я его осуществлю, и я же тебя оставлю в дураках. А пока мели, наслаждайся своим выспренним красноречием и дутым величием».
В своем самомнении Наполеон, как всегда, несколько преувеличивал. План Сиейсу он не подсказывал, до этой ночи о плане он, в сущности, ничего не знал. Единственное, что он сделал, и это было немало, наполняя бывшего аббата уверенностью, что все пройдет хорошо, — он вроде бы полностью обеспечил поддержку генералитета и армии: одних воодушевил и привязал, других нейтрализовал. Оставались немногие, наиболее заядлые: Моро, Журдан, Бернадотт. Впрочем, Моро благороден, он никогда не нанесет удара в спину, с Журданом все будет решено в ближайшие дни, а Бернадотт… Это твердый орешек. Но и он вряд ли пойдет на прямые враждебные действия. Важно другое. Министр полиции Фуше всячески ищет благосклонности со стороны его, Бонапарта. Значит, и за полицию можно быть спокойным…
Между тем Сиейс продолжал.
В общих чертах план сводился к следующему.
Сгнившая на корню Директория, а вместе с ней и ее конституция III года Республики не оправдали себя и должны быть упразднены. Их заменит твердая, устойчивая власть, отвечающая интересам французского народа (понимай: крупных собственников).