– Лишнего билетика нет?
Он смотрел на счастливчиков глазами голодной собаки.
– Видите ли, я художник. Очень желательно взглянуть…
Я бы охотно отдал ему свой, но… Зайчишка раздобыла эти билеты для нас, ведь мы теперь так редко бываем вместе.
А вот и она – улыбается издали… Не знаю, что у нее на душе, но мне она всегда улыбается.
У Моны Лизы оказалась уйма телохранителей. Протолкнули нас мимо нее с такой скоростью – она и моргнуть не успела. Как будто мы на работу опаздывали. По правде говоря, я не испытал священного трепета. О других сказать не могу. Все страшно упирались и, казалось, были готовы умереть у ног Моны. Однако успевали узнавать еще и знакомых: «Гляди, Ванька с Машкой! Гляди, Таня с Гришей»… «И наши здесь, этот – из планового»… Шепот сей, впрочем, почти не нарушал долженствующего благоговейного молчания, уместного в таких местах. При выходе из зала я услышал, как горячо обсуждали футбольный матч между московским «Спартаком» и киевским «Динамо». Похоже, люди приходили отдать дань моде. А художник тот, бородач, клянчил лишний билет…
Шли пешком до Белорусского вокзала. Заяц держалась, как персонаж шпионского романа, – поминутно оглядывалась, высматривая, нет ли за мной «хвоста». Напрасно ее успокаивал, она все равно на встречных и идущих вслед за нами смотрела со страхом, даже говорить стала шепотом.
Некоторое время мы молчали. Было достаточно того, что можем идти вдвоем в этом огромном людском муравейнике. Потом она заговорила о своих заботах. О сыне, о невестке, о том, что не получается у них жизнь и, видимо, они разойдутся, что парень стал прилежно работать и оставил друзей, ей неприятных.
Зайчик радуется этим мелочам. Я радуюсь ее радостью. Сын у нее единственный, и он ей трудно достался. Вырастила одна в труднейших условиях послевоенного времени. Наверное, многие матери тех лет помнят, как таскали своих малышей, завернутых в одеяла, с одного конца города в другой – в ясли, в садик – на руках, порою усталых и слабых, как приходилось работать по десять часов в день и уметь хоть изредка немного посмеяться или сдерживать слезы. Наверное, помнят это матери тех лет…
– Гусь красит кухню, – говорит она. – Оклеивает пенопластом свою комнату и ведет себя хорошо.
Представляю, что там делается, в этой кухне… Ладно, красит так красит! Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало… Хочется Зайцу видеть своего выстраданного ребенка если не вундеркиндом, то хотя бы порядочным – много ли надо маленьким людям для большой радости, для обыкновенного счастья!..
– Собачку притащили, – говорит Зайчик. – Щенка. На птичьем рынке им всучили как кавказскую овчарку. Подозреваю, что вырастет обыкновенная дворняжка… А тридцать рэ «плакали»…
Зайчишка озабочена сыном, она слишком много себя ему отдавала, она привыкла надеяться. Матери всегда надеются и часто видят в своем ребенке не то, что есть на самом деле, а то, что им хочется в нем видеть. Она тоже видит что-то свое, и так будет до конца ее жизни. Она суетится, старается укрепить едва начавшуюся жизнь молодой семьи, варит супы пополам со слезами, и они их с удовольствием едят. Они играют во взрослых. Молодой играет еще в «Спортлото» и оклеивает стены пенопластом, молодая изучает психологию: «…По выдвинутой Уитли и Бардом гипотезе, миндалевидное ядро, соединяющееся с вентромедиальным ядром, служит „воронкой“, по которой тормозные влияния идут к заднему гипоталамусу…»
– К какому «гипоталамусу»? – и удивленно пялит на свет божий свои глупые глаза. Эта штучка в бигудях вбила себе в башку стать психологом – хоть ты лопни! И зачем только люди ищут в себе какие-то необыкновенные качества?! Сколько обид, какое разочарование, когда окажется, что их нет…
Больше всего страдает честное сердце Зайчишки – она постоянно в тревоге за молодых, а тут еще я… Ее вызывали в милицию, допрашивали – искали меня. Она лгала как умела. Домой к ней приходил участковый, и она опять лгала, мучительно вспоминая, что говорила в прошлый раз. Каково это человеку, кто совершенно не умеет лгать! И Заяц мечется: от молодых – ко мне, от меня – к ним: вчера, сегодня, завтра. Она похудела, пожелтела; ее силы, похоже, на исходе. А ей надо еще работать и успевать готовить на два дома…
У Белорусского расстались. Она – домой, а мне надо было дождаться ночи, чтоб пробраться к себе.
– Будь умненьким, – говорит она перед уходом, – не поддавайся настроению…
Вспомнилось, как она приходила, бывало, ко мне после моего долгого отсутствия, как любовно трогала вещи в моей комнате – книги, кресло, стол, словно они передавали ей ту нежность, которую высказать до конца я, наверное, не умел. Трудно быть нежным, не одному мне: это необходимое качество люди все больше теряют…
И, может быть, эти вещи в моей комнате, служившие нам немало лет, помогали ей не бояться меня в те несчастные дни, когда она входила ко мне, словно в логово тигра, боясь увидеть черт знает что. В те дни мне было неприятно ее присутствие, потому что было стыдно и не было мужества в этом признаться. Ну, а без нее было еще хуже. Ни к чему, наверное, не привыкает человек так легко, как к заботе, превращающей его в маленького ребенка…
И каждый раз принималось твердое решение: «завязать», тем более что психология алкоголика не нуждалась в дополнительном изучении. Но… двери были распахнуты для всех желающих. И они приходили. Говорилось много лестных слов в адрес хозяина, и он сам начинал верить, что является исключительной личностью. Он пил с друзьями, и организм с каждым днем все больше терял способность сопротивляться. Ведь и у автомобиля изнашиваются тормозные колодки, которые, однако, можно менять…
Раньше и психика была иной: я мог пить, мог и не пить. Я умел подчинять своему желанию любую потребность. Теперь желание стало подчиняться любой потребности, изыскивать ее в любой подходящей причине. И вот дошло до черта лысого. А дальше что?
Было бы неплохо, если б ученые придумали качественное изменение алкоголя – скажем, сделали бы так, чтобы он действовал умиротворяюще, вроде транквилизатора. Выпил рюмку – ты не обманут и спасен от стресса, угнетающего мир, а вместе с тем организм твой получил дозу успокаивающего. Выпил пол-литра – и лег спать…
Алкоголь – худший в мире наркотик хотя бы потому, что другие доставать трудно, алкоголь же доступен всегда и всем. Именно об этом я думал, изменив направление маршрута и шагая энергично к «Лире». Еще думал о том, что вот иду, хотя идти туда не надо; что, если мне в данную минуту скверно на душе, потом будет в сто раз хуже; что Заяц, если узнает, где я, не сомкнет глаз до утра… Подумав обо всем этом, пришел к выводу, что алкоголь страшен еще потому, что люди ищут в нем спасения от своих бед, которые становятся только еще больше… Придя к такому выводу, я смело вошел в кафе, как кролик в пасть удаву…
Проснулся от настойчивого стука в дверь. Не сразу сообразил, что стук особенный, условный – Заяц. С трудом заставил себя подняться с дивана, на котором лежал одетый. Состояние было такое, что не хотелось открывать дверь даже родной матери.
Заяц принесла огуречного рассола и квасу…
– Откуда тебе известно, что это именно то, что мне сейчас нужно?
– А времени уже сколько? – ответила она вопросом на вопрос. – Ты же должен был звонить мне рано утром… Ну, ты поешь и поспи. А я побегу, столько дел!..
И ни слова упрека. И вот уже бежит торопливо вниз по лестнице. Боже! Как она безропотна – ни тени обиды!..
Пусто, невероятно пусто стало вдруг кругом. Как много значит иногда присутствие другой жизни, какая незаметная сила скрывается в ином маленьком существе… Вот была – и все жило вокруг, ушла – пусто!..
Как покорно подчиняется она судьбе… Судьба? Судьба для нее – я, явно неблагополучная Судьба. Я даже не в состоянии защитить ее…
Я разделся и встал под душ. Пустил холодную воду и стоял до тех пор, пока тело не онемело. Но душа не онемела: ей все так же тревожно и больно. Тут вспомнил – таблетки! Вот они: припрятанный неизвестно зачем люминал. Одну, две? Нет, все двенадцать. А теперь – полежать. Все гаснет, все уходит в пустоту. И опять ночь, опять темно…
Но жизнь не ушла. Она ворвалась в сознание телефонным звонком. Затем кто-то постучал в дверь. Я лежал тихо, не шелохнувшись. Во мне была тишина, безразличие ко всему – продолжалось действие таблеток. Но мысли ожили, они были о том, что незаметно назревало в последнее время, – надо уехать, надо освободиться от окружающей меня действительности и освободить от себя других. Я оказался в положении, которое хуже, чем если бы я сидел в тюремной камере, где все заранее определено. Время сжалось для меня до размеров тюремной камеры…
И я понимал, что на уровень настоящего (не тюремного) времени я смогу подняться только, если справлюсь с задачей, которую сам перед собой поставил: сделаю свою работу. И дело не в том, что я в долгу перед издательством – творческие неудачи, вероятно, простятся, и в нашей стране нет долговой тюрьмы. Я не был должен и читателю, потому что ничего ему не обещал. Я был должен тем, кто мне верил, кто был рядом и помогал мне. Но больше всего я был должен самому себе: я должен был приобрести уверенность и право сказать, что не ради красивых и пустых слов коптил все это время небо, и доказать это сделанной работой. Я не люблю эту затасканную формулу, используемую часто самыми заядлыми тунеядцами, но только она, то есть именно «работа» без кавычек, единственно могла меня спасти.
И работа эта была. Я в нее верил и не сомневался, что закончу ее должным образом, сколько бы труда ни затратил на нее. Но я оказался в своего рода ловушке: изображая судьбу своего героя, приведшую его к пропасти, от которой его уведет, спасет самоотверженная любовь, не имея под рукой прообраза, я, естественно, рассказывал не о нем, а о себе. И у меня возникла смутная тревога: герой-то, может быть, и станет человеком с помощью людей, любви и Автора, который делает для него все что может, но как выбраться из сходного положения самому Автору? Чтобы закончить работу успешно, ему необходимо подняться над своими героями и их проблемами. Он же теперь был как будто на одном уровне с ними, а порою и ниже. А если ему, Автору, не хватит сил подняться? Что будет тогда с Зайцем? Имею ли я право мучить ее? Она совсем обессилела. Что, если я и романа не напишу, и с алкоголем не справлюсь?
Жизнь оправдана тогда, когда хоть одного человека можно сделать счастливым. Но если ты видишь, что причиняешь только страдания, не лучше ли уйти, пока совсем не погубил человека, поверившего в тебя? Если тонешь – тони в одиночку, не тяни с собой на дно другого. Так пришло решение расстаться с Зайцем. Если она не в состоянии бросить друга, это не дает последнему права стать камнем на ее шее.
Как просто было вначале: мой герой сравнительно легко выбрался из дебрей сибирской тайги, и везло ему до тех нор, пока Автор не забрел в писательские дебри. В них легко заблудиться: это как бы перекресток сотен тысяч дорог. А которая из них правильная, твоя? Как узнать?
У писателей, чтобы не заблудиться, имеется компас. Не тот, которым пользуются в морях. У них он другой, их компас – сердце. Но все же полагаться только на этот компас трудно, потому что у каждого он свой, личный. Тем не менее без него никакая работа не возможна. И вот этот «компас» теперь показывал мне путь в пустыню: для осмысливания жизни и себя в ней.
С тоскою смотрел я через щелочку в оконных занавесках на улицу: дождь лился, неуютно. По достоинству оценил свою «одиночную пещеру» – в ней тепло, сухо, чисто. А ведь со всем этим придется расстаться, и это плохо, когда скоро осень, зима…
Надо поехать поближе к югу, где потеплее. Надо будет уединиться так, чтобы хоть внешне быть свободным и начать… Работать, работать, работать! Если выиграю – вернусь. Если проиграю…
День расставания оказался воскресным. Мы отправились с Зайцем в лесопарк Тимирязевской академии – наше постоянное место прогулок. Говорить ни о чем не хотелось, одолевали воспоминания о прожитых вместе годах, когда она жила рядом со мной своими, казалось бы, незначительными буднями, которые теперь вдруг приобрели совсем другую, более значительную окраску. Вспомнилось, как однажды подарил ей кольцо – дешевую подделку под янтарь. Тем не менее Заяц это кольцо берегла, потому что ценность его была в том, что оно подарено другом.
Невесело было вспоминать подобного рода подробности. Как она, бывало, подойдет, смотрит жалобно в глаза и говорит: «Вот у меня здесь болит…» Где-то у нее болит. Пустяк, конечно, но и пустяк нередко беспокоит.
– Да ну, Зайчишка, это обычное явление. У меня тоже так бывало…
И она уже успокоилась, потому что у меня тоже так бывало…
Кому она теперь будет доверять свои маленькие и большие заботы? Единственное утешение: она избавится от тех изнуряющих беспокойств, которые вызывало мое неспокойное существование. Такие люди, как я, вероятно, не должны иметь ни жены, ни детей.
Мы сделали круг по обширному лесистому парку Академии и вернулись к исходной позиции. Отсюда добрались до вокзала, где в камере хранения ждала меня модная импортная спортивная сумка. Конечно, Зайцу не привыкать к моим отъездам и отсутствию, но я-то знал, что на этот раз отъезд может стать последним. В конце концов, у нее – сын, и в любом случае она будет любить его до самой смерти…
Пришли на вокзал. Мой поезд отправлялся. Глаза Зайца невесело смотрели на суету вокруг. Последовали обычные, такие привычные для моего слуха, наставления: беречь себя, не пить, ни с кем не связываться, не простужаться, не забывать нормально питаться, не забывать писать о себе. Украдкой сунула мне в карман небольшой пакетик; не глядя знал – в нем пирожки с мясом. Обменялись крепким рукопожатием: на время же уезжаю… Поезд тронулся. Ее маленькая фигурка старалась как можно дольше быть рядом с моим окном. Отстала, затерялась в сгустившихся сумерках. В вагоне зажегся свет. Проводница начала отбирать билеты.
Глава 20
Он смотрел на счастливчиков глазами голодной собаки.
– Видите ли, я художник. Очень желательно взглянуть…
Я бы охотно отдал ему свой, но… Зайчишка раздобыла эти билеты для нас, ведь мы теперь так редко бываем вместе.
А вот и она – улыбается издали… Не знаю, что у нее на душе, но мне она всегда улыбается.
У Моны Лизы оказалась уйма телохранителей. Протолкнули нас мимо нее с такой скоростью – она и моргнуть не успела. Как будто мы на работу опаздывали. По правде говоря, я не испытал священного трепета. О других сказать не могу. Все страшно упирались и, казалось, были готовы умереть у ног Моны. Однако успевали узнавать еще и знакомых: «Гляди, Ванька с Машкой! Гляди, Таня с Гришей»… «И наши здесь, этот – из планового»… Шепот сей, впрочем, почти не нарушал долженствующего благоговейного молчания, уместного в таких местах. При выходе из зала я услышал, как горячо обсуждали футбольный матч между московским «Спартаком» и киевским «Динамо». Похоже, люди приходили отдать дань моде. А художник тот, бородач, клянчил лишний билет…
Шли пешком до Белорусского вокзала. Заяц держалась, как персонаж шпионского романа, – поминутно оглядывалась, высматривая, нет ли за мной «хвоста». Напрасно ее успокаивал, она все равно на встречных и идущих вслед за нами смотрела со страхом, даже говорить стала шепотом.
Некоторое время мы молчали. Было достаточно того, что можем идти вдвоем в этом огромном людском муравейнике. Потом она заговорила о своих заботах. О сыне, о невестке, о том, что не получается у них жизнь и, видимо, они разойдутся, что парень стал прилежно работать и оставил друзей, ей неприятных.
Зайчик радуется этим мелочам. Я радуюсь ее радостью. Сын у нее единственный, и он ей трудно достался. Вырастила одна в труднейших условиях послевоенного времени. Наверное, многие матери тех лет помнят, как таскали своих малышей, завернутых в одеяла, с одного конца города в другой – в ясли, в садик – на руках, порою усталых и слабых, как приходилось работать по десять часов в день и уметь хоть изредка немного посмеяться или сдерживать слезы. Наверное, помнят это матери тех лет…
– Гусь красит кухню, – говорит она. – Оклеивает пенопластом свою комнату и ведет себя хорошо.
Представляю, что там делается, в этой кухне… Ладно, красит так красит! Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало… Хочется Зайцу видеть своего выстраданного ребенка если не вундеркиндом, то хотя бы порядочным – много ли надо маленьким людям для большой радости, для обыкновенного счастья!..
– Собачку притащили, – говорит Зайчик. – Щенка. На птичьем рынке им всучили как кавказскую овчарку. Подозреваю, что вырастет обыкновенная дворняжка… А тридцать рэ «плакали»…
Зайчишка озабочена сыном, она слишком много себя ему отдавала, она привыкла надеяться. Матери всегда надеются и часто видят в своем ребенке не то, что есть на самом деле, а то, что им хочется в нем видеть. Она тоже видит что-то свое, и так будет до конца ее жизни. Она суетится, старается укрепить едва начавшуюся жизнь молодой семьи, варит супы пополам со слезами, и они их с удовольствием едят. Они играют во взрослых. Молодой играет еще в «Спортлото» и оклеивает стены пенопластом, молодая изучает психологию: «…По выдвинутой Уитли и Бардом гипотезе, миндалевидное ядро, соединяющееся с вентромедиальным ядром, служит „воронкой“, по которой тормозные влияния идут к заднему гипоталамусу…»
– К какому «гипоталамусу»? – и удивленно пялит на свет божий свои глупые глаза. Эта штучка в бигудях вбила себе в башку стать психологом – хоть ты лопни! И зачем только люди ищут в себе какие-то необыкновенные качества?! Сколько обид, какое разочарование, когда окажется, что их нет…
Больше всего страдает честное сердце Зайчишки – она постоянно в тревоге за молодых, а тут еще я… Ее вызывали в милицию, допрашивали – искали меня. Она лгала как умела. Домой к ней приходил участковый, и она опять лгала, мучительно вспоминая, что говорила в прошлый раз. Каково это человеку, кто совершенно не умеет лгать! И Заяц мечется: от молодых – ко мне, от меня – к ним: вчера, сегодня, завтра. Она похудела, пожелтела; ее силы, похоже, на исходе. А ей надо еще работать и успевать готовить на два дома…
У Белорусского расстались. Она – домой, а мне надо было дождаться ночи, чтоб пробраться к себе.
– Будь умненьким, – говорит она перед уходом, – не поддавайся настроению…
Вспомнилось, как она приходила, бывало, ко мне после моего долгого отсутствия, как любовно трогала вещи в моей комнате – книги, кресло, стол, словно они передавали ей ту нежность, которую высказать до конца я, наверное, не умел. Трудно быть нежным, не одному мне: это необходимое качество люди все больше теряют…
И, может быть, эти вещи в моей комнате, служившие нам немало лет, помогали ей не бояться меня в те несчастные дни, когда она входила ко мне, словно в логово тигра, боясь увидеть черт знает что. В те дни мне было неприятно ее присутствие, потому что было стыдно и не было мужества в этом признаться. Ну, а без нее было еще хуже. Ни к чему, наверное, не привыкает человек так легко, как к заботе, превращающей его в маленького ребенка…
И каждый раз принималось твердое решение: «завязать», тем более что психология алкоголика не нуждалась в дополнительном изучении. Но… двери были распахнуты для всех желающих. И они приходили. Говорилось много лестных слов в адрес хозяина, и он сам начинал верить, что является исключительной личностью. Он пил с друзьями, и организм с каждым днем все больше терял способность сопротивляться. Ведь и у автомобиля изнашиваются тормозные колодки, которые, однако, можно менять…
Раньше и психика была иной: я мог пить, мог и не пить. Я умел подчинять своему желанию любую потребность. Теперь желание стало подчиняться любой потребности, изыскивать ее в любой подходящей причине. И вот дошло до черта лысого. А дальше что?
Было бы неплохо, если б ученые придумали качественное изменение алкоголя – скажем, сделали бы так, чтобы он действовал умиротворяюще, вроде транквилизатора. Выпил рюмку – ты не обманут и спасен от стресса, угнетающего мир, а вместе с тем организм твой получил дозу успокаивающего. Выпил пол-литра – и лег спать…
Алкоголь – худший в мире наркотик хотя бы потому, что другие доставать трудно, алкоголь же доступен всегда и всем. Именно об этом я думал, изменив направление маршрута и шагая энергично к «Лире». Еще думал о том, что вот иду, хотя идти туда не надо; что, если мне в данную минуту скверно на душе, потом будет в сто раз хуже; что Заяц, если узнает, где я, не сомкнет глаз до утра… Подумав обо всем этом, пришел к выводу, что алкоголь страшен еще потому, что люди ищут в нем спасения от своих бед, которые становятся только еще больше… Придя к такому выводу, я смело вошел в кафе, как кролик в пасть удаву…
Проснулся от настойчивого стука в дверь. Не сразу сообразил, что стук особенный, условный – Заяц. С трудом заставил себя подняться с дивана, на котором лежал одетый. Состояние было такое, что не хотелось открывать дверь даже родной матери.
Заяц принесла огуречного рассола и квасу…
– Откуда тебе известно, что это именно то, что мне сейчас нужно?
– А времени уже сколько? – ответила она вопросом на вопрос. – Ты же должен был звонить мне рано утром… Ну, ты поешь и поспи. А я побегу, столько дел!..
И ни слова упрека. И вот уже бежит торопливо вниз по лестнице. Боже! Как она безропотна – ни тени обиды!..
Пусто, невероятно пусто стало вдруг кругом. Как много значит иногда присутствие другой жизни, какая незаметная сила скрывается в ином маленьком существе… Вот была – и все жило вокруг, ушла – пусто!..
Как покорно подчиняется она судьбе… Судьба? Судьба для нее – я, явно неблагополучная Судьба. Я даже не в состоянии защитить ее…
Я разделся и встал под душ. Пустил холодную воду и стоял до тех пор, пока тело не онемело. Но душа не онемела: ей все так же тревожно и больно. Тут вспомнил – таблетки! Вот они: припрятанный неизвестно зачем люминал. Одну, две? Нет, все двенадцать. А теперь – полежать. Все гаснет, все уходит в пустоту. И опять ночь, опять темно…
Но жизнь не ушла. Она ворвалась в сознание телефонным звонком. Затем кто-то постучал в дверь. Я лежал тихо, не шелохнувшись. Во мне была тишина, безразличие ко всему – продолжалось действие таблеток. Но мысли ожили, они были о том, что незаметно назревало в последнее время, – надо уехать, надо освободиться от окружающей меня действительности и освободить от себя других. Я оказался в положении, которое хуже, чем если бы я сидел в тюремной камере, где все заранее определено. Время сжалось для меня до размеров тюремной камеры…
И я понимал, что на уровень настоящего (не тюремного) времени я смогу подняться только, если справлюсь с задачей, которую сам перед собой поставил: сделаю свою работу. И дело не в том, что я в долгу перед издательством – творческие неудачи, вероятно, простятся, и в нашей стране нет долговой тюрьмы. Я не был должен и читателю, потому что ничего ему не обещал. Я был должен тем, кто мне верил, кто был рядом и помогал мне. Но больше всего я был должен самому себе: я должен был приобрести уверенность и право сказать, что не ради красивых и пустых слов коптил все это время небо, и доказать это сделанной работой. Я не люблю эту затасканную формулу, используемую часто самыми заядлыми тунеядцами, но только она, то есть именно «работа» без кавычек, единственно могла меня спасти.
И работа эта была. Я в нее верил и не сомневался, что закончу ее должным образом, сколько бы труда ни затратил на нее. Но я оказался в своего рода ловушке: изображая судьбу своего героя, приведшую его к пропасти, от которой его уведет, спасет самоотверженная любовь, не имея под рукой прообраза, я, естественно, рассказывал не о нем, а о себе. И у меня возникла смутная тревога: герой-то, может быть, и станет человеком с помощью людей, любви и Автора, который делает для него все что может, но как выбраться из сходного положения самому Автору? Чтобы закончить работу успешно, ему необходимо подняться над своими героями и их проблемами. Он же теперь был как будто на одном уровне с ними, а порою и ниже. А если ему, Автору, не хватит сил подняться? Что будет тогда с Зайцем? Имею ли я право мучить ее? Она совсем обессилела. Что, если я и романа не напишу, и с алкоголем не справлюсь?
Жизнь оправдана тогда, когда хоть одного человека можно сделать счастливым. Но если ты видишь, что причиняешь только страдания, не лучше ли уйти, пока совсем не погубил человека, поверившего в тебя? Если тонешь – тони в одиночку, не тяни с собой на дно другого. Так пришло решение расстаться с Зайцем. Если она не в состоянии бросить друга, это не дает последнему права стать камнем на ее шее.
Как просто было вначале: мой герой сравнительно легко выбрался из дебрей сибирской тайги, и везло ему до тех нор, пока Автор не забрел в писательские дебри. В них легко заблудиться: это как бы перекресток сотен тысяч дорог. А которая из них правильная, твоя? Как узнать?
У писателей, чтобы не заблудиться, имеется компас. Не тот, которым пользуются в морях. У них он другой, их компас – сердце. Но все же полагаться только на этот компас трудно, потому что у каждого он свой, личный. Тем не менее без него никакая работа не возможна. И вот этот «компас» теперь показывал мне путь в пустыню: для осмысливания жизни и себя в ней.
С тоскою смотрел я через щелочку в оконных занавесках на улицу: дождь лился, неуютно. По достоинству оценил свою «одиночную пещеру» – в ней тепло, сухо, чисто. А ведь со всем этим придется расстаться, и это плохо, когда скоро осень, зима…
Надо поехать поближе к югу, где потеплее. Надо будет уединиться так, чтобы хоть внешне быть свободным и начать… Работать, работать, работать! Если выиграю – вернусь. Если проиграю…
День расставания оказался воскресным. Мы отправились с Зайцем в лесопарк Тимирязевской академии – наше постоянное место прогулок. Говорить ни о чем не хотелось, одолевали воспоминания о прожитых вместе годах, когда она жила рядом со мной своими, казалось бы, незначительными буднями, которые теперь вдруг приобрели совсем другую, более значительную окраску. Вспомнилось, как однажды подарил ей кольцо – дешевую подделку под янтарь. Тем не менее Заяц это кольцо берегла, потому что ценность его была в том, что оно подарено другом.
Невесело было вспоминать подобного рода подробности. Как она, бывало, подойдет, смотрит жалобно в глаза и говорит: «Вот у меня здесь болит…» Где-то у нее болит. Пустяк, конечно, но и пустяк нередко беспокоит.
– Да ну, Зайчишка, это обычное явление. У меня тоже так бывало…
И она уже успокоилась, потому что у меня тоже так бывало…
Кому она теперь будет доверять свои маленькие и большие заботы? Единственное утешение: она избавится от тех изнуряющих беспокойств, которые вызывало мое неспокойное существование. Такие люди, как я, вероятно, не должны иметь ни жены, ни детей.
Мы сделали круг по обширному лесистому парку Академии и вернулись к исходной позиции. Отсюда добрались до вокзала, где в камере хранения ждала меня модная импортная спортивная сумка. Конечно, Зайцу не привыкать к моим отъездам и отсутствию, но я-то знал, что на этот раз отъезд может стать последним. В конце концов, у нее – сын, и в любом случае она будет любить его до самой смерти…
Пришли на вокзал. Мой поезд отправлялся. Глаза Зайца невесело смотрели на суету вокруг. Последовали обычные, такие привычные для моего слуха, наставления: беречь себя, не пить, ни с кем не связываться, не простужаться, не забывать нормально питаться, не забывать писать о себе. Украдкой сунула мне в карман небольшой пакетик; не глядя знал – в нем пирожки с мясом. Обменялись крепким рукопожатием: на время же уезжаю… Поезд тронулся. Ее маленькая фигурка старалась как можно дольше быть рядом с моим окном. Отстала, затерялась в сгустившихся сумерках. В вагоне зажегся свет. Проводница начала отбирать билеты.
Глава 20
В Киеве встретили друзья. Они приютили меня в Садах. Это несколько десятков километров вниз по Днепру. Там – владения садоводов, если эти небольшие кусочки земли можно называть садами. Впрочем, всю территорию, занятую сотнями участков, можно действительно назвать садом, даже большим садом. Но это не тот сад, где внимание уделяется прежде всего декоративным растениям, цветочным клумбам, ровно подстриженной травке, скамейкам для отдыха. Здесь – все для пользы, здесь каждый клочок земли должен что-нибудь давать: картошку, помидоры, ягоды, морковь, фасоль, лук – словом, все, что растет на огородах. Здесь не осталось необработанной ни пяди земли. Пожалуй, так бы и следовало все это назвать – «Нижние огороды», а не «Нижние сады».
Мои друзья – веселая семья. Жили они в городе шумно, дружно, не унывая. Главой семьи была Роксана Осиповна, женщина чрезвычайно энергичная и разносторонняя в том смысле, что на неделе ее характер менялся столь же часто, как ветер на Балтийском море.
Но это никогда не отражалось на ее гостеприимстве. Главным образом страдал от этого ее муж Евгений Михайлович, постоянная жертва смены ее настроения. Сыновья Роксаны, юноши, хорошо знали мать. Они относились к ней с добродушной иронией, не мешавшей любви и уважению. Хорошо сказала о маме двенадцатилетняя дочурка: «Мам, ты на всех кричишь, а сама на сэбэ николы не кричишь…»
Глядя на жизнь моих веселых друзей, я поражался тому, как мало людям в сущности надо для спокойной и радостной жизни: возможность сажать, поливать, бегать по колхозному пастбищу за коровами с ведром в ожидании момента, когда какая-нибудь из них соизволит произвести немного удобрения. Словом, жить уединенной жизнью в своем маленьком хозяйстве-государстве, где ты и король и чернорабочий. Наверное, для по-настоящему коллективного существования людям необходима все же определенная возможность уединения. Если хочешь, чтобы человек тебя любил, не сиди с ним впритык – расстояние сближает. Только на расстоянии можно по-настоящему рассмотреть тех, с кем живешь бок о бок…
В день моего приезда семья была занята закатыванием помидоров. Тем не менее в тот же день меня проводили в Сады. Для этого Роксана надела широчайшие джинсы, фетровую куртку, на ноги – шлепанцы, на голову – туристскую шапочку с козырьком, уложила в рюкзак консервы, хлеб, какие-то пакетики (я этот рюкзак едва поднимал) и взвалила его себе на спину. Мои попытки протестовать не помогли. Мне всей семьей объяснили, что Роксана без рюкзака двигаться не привыкла. Вдобавок ко всему она в одну руку взяла обычную дамскую сумочку, в другую – клетку с вороной (тоже член семьи), чтобы та могла поклевать травку на воле. Я просил, чтобы мне хоть клетку доверили – не дала.
Эта сухощавая женщина, маленького роста, с черными волосами и резкими чертами лица, была похожа на цыганку, хотя являлась стопроцентной украинкой. Нагруженная, как мул, она мчалась с такой скоростью, что я едва за нею поспевал. Глядя на этот персонаж из фильмов Чарли Чаплина, с трудом можно было поверить, что она инженер-мелиоратор, как и ее супруг. Рядом с ней я выглядел нелепо со своей шляпой и модной заграничной сумкой. Сойдя с теплохода, мы прошагали километра два по песчаным улицам дачного городка и пришли к строению, похожему на сотни других вокруг. Роксана его назвала домиком, хотя оно было больше похоже на голубятню или хижину Миклухо-Маклая, – на высоких столбах эдакое сооружение на курьих ножках. Общая площадь домика – от силы метров шесть, разделенных перегородкой на две ровные части, в которых и повернуться негде. Скорее всего это не столько жилье, сколько кладовка, полная всякой всячины.
Распихав по углам какие-то раскладушки, жбаны, ведра, шланги, мешки и корзины, освободили, наконец, угол в одной половине дома для небольшой, сколоченной из грубых досок табуретки – отныне моего письменного стола, на котором, если повезет, то ли Жанна, то ли «обыкновенная» Галя родит Валентину своего первенца. На скорую руку соорудили нечто похожее на постель, и уже Роксана (она не велела звать ее по отчеству) роет в саду картошку, и уже эта картошка в мундире варится в чугунке, около которого Роксана – истая цыганка! – сидит прямо на земле, разъясняя мне, как можно сохранить колбасу, если нет холодильника, заворачивая ее в крапиву и бумагу. Еще мгновенье – и картошка очищена: угощайтесь! И вот Роксана набила рюкзак помидорами, нарвала букет цветов, росших в этом саду как попало, безо всякого порядка. Следуют последние наставления, и она, как смерч, умчалась с каркающей вороной в клетке.
Я остался не в одиночестве: на лугах и в огородах прыгали жирные зеленые лягушки, скользили ужи, в мягком песке оставляли узорчатые следы колорадские жуки, а пауки старались изо всех сил опутать меня тонкими, воздушными, блестевшими по утрам от росы сетями: они не знали, что я из тех мух, кто всю жизнь только и делает, что выбирается из одних сетей, чтобы попасть в другие…
Первые дни и недели я просыпался и засыпал под перестук молотков: в соседних «голубятнях» что-то приколачивали. Поселок строился. Интересно смотрелись садоводы, важно похаживающие вокруг своих дач. Здесь каждый стремился перещеголять другого в изобретательности. Они жадно интересовались делами друг друга – приятно сознавать собственное благополучие и радоваться ему.
Пусть радуются. Мне не жалко, если кому-то хорошо живется. На самом деле неплохо, когда навстречу тебе идут «Жигули», а в машине видишь обветренные лица и «баранку» крутят грубые мозолистые руки. Правда, встречались и самодовольные физиономии, на которых ярко выражалось сознание собственного превосходства.
Было и мне неплохо. Я быстро привык к обстановке. Ходил на Днепр купаться. Хозяева появлялись только по субботам и воскресеньям, поливали сад, собирали овощи, фрукты и уезжали. Мое настроение, в общем, улучшалось, забывалось все тяжелое. Я вставал рано, выходил на шоссе и шел навстречу солнцу. Чем выше поднималось оно, тем лучше становилось настроение.
Я мучился со своими непослушными героями – не хватало фантазии заставить их вести себя по задуманному мною. Пишу, рву, не сплю. Пытаюсь Валентину навязать Галю – не получается. Он доказывает мне, что женщине все-таки нужна прежде всего красота. Против душевных качеств он ничего не имеет, но красота ему нужна – хорошо, когда глаз может отдохнуть на красивом. Женщина, конечно, не вещь, но все-таки сердце больше радуется, если радуются и глаза.
Используя авторскую власть, я могу Валентину привить эту любовь, но что за любовь тогда получится – непонятно самому. Любовь должна развиваться в страданиях. Чтобы Валентин или, скажем, Жанна начали у меня страдать, сначала за них должен страдать я, а я их даже не очень-то люблю…
Сколько опять извел бумаги, сколько бессонных ночей – толку мало! Познаю, наверное, всем известную истину: легче родить, чем воспитать. Вот Королева… Что с нею делать? Она еще не старая, красивая женщина, она имеет право на правильное решение ее судьбы, а такого решения у меня нет, потому что, какое бы решение я ни придумал, она сама его не примет: скажу ей, что она никогда не будет счастливой, потому что ставит себя выше доступного счастья, она не согласится, считая виновным во всем то обстоятельство, что нет у нее под рукой героев Грина, Лермонтова, Хемингуэя. Так что же делать с этой красавицей и ее беременной кошкой? Всякое дерево по ее росту для нее мало, а с большим ей не справиться. Оставить на произвол судьбы?
Дни бегут, недели идут. Прошел месяц, вслед другой. Постепенно и здесь стало холодать. Садоводы с каждым днем все реже приходили, в Садах стало тихо, пустынно, спокойно – никого, кроме брошенных ими здесь, теперь бездомных, кошек и собак, рыскающих вокруг в надежде на кусок чего-нибудь съедобного. На Днепре катера и теплоходы сокращали график. Ощущал я себя как в ссылке, – полная изолированность.
И все же приятно было бродить по бескрайним лугам, похожим на степь, слушать посвист ветра в ветвях деревьев, футболить тут и там собачьи черепушки, останки тех же оставленных здесь четвероногих. По ночам меня развлекали мыши: они такую подымали кутерьму, что казалось, домик развалится. Когда тихо-тихо сидишь в темноте на постели, свесив ноги па пол, вдруг почувствуешь нежное-нежное прикосновение к голой пятке – мышь! Тепло становится от их присутствия. Эти тонкохвостые ребята, в сущности, довольно скромные, и едят они не очень много, а разве они виноваты, что их столько развелось… Ведь и человечеству предстоит решать проблему перенаселения планеты, хотя пока оно в основном стремится решать проблему перенаселения своих владений мышами. Евгений Михайлович привез крысоловку, чтобы я их, мышей, ловил. Но она у меня бездействовала – от присутствия хоть чего-нибудь живого уменьшается чувство одиночества.
Вот я и подумал, что по-настоящему бездомным бывает не тот, кому негде спать или держать свой скарб, а тот, у кого нет ни одного живого существа, от общения с которым было бы ему тепло.
За это время я мало употреблял спиртного, разве что от сильной усталости изредка пару бутылок вина. Свежий воздух и тишина понемногу восстанавливали изношенную нервную систему. И так я был горд своей умеренностью, что почувствовал потребность похвастаться ею – прежде всего, конечно же, Зайцу: ведь она обрадовалась бы больше всех!
Но однажды я опять совершенно выдохся – устал писать. Я все же продолжал выжимать из себя «умные» мысли и что-то, в общем, делал, но вдруг стал сомневаться в смысле всего сделанного. Меня душили сомнения: нужно ли это вообще, будет ли от этого кому-нибудь польза или вся моя работа окажется в урне для бумаг? Как узнать, что все, что я делаю, – правильно? Как нужно делать, чтобы было правильно? У кого спросить, с кем посоветоваться, кому показать, почитать? Хотелось почитать хоть кому-нибудь, чтобы увидеть реакцию слушателя и определить по ней правильность своей работы.
Решил почитать Роксане и Евгению Михайловичу. Сунул рукопись в папку – и был таков.
Они были дома, ворона – тоже. Но все были страшно заняты. Дочка делала уроки, Роксана опять что-то солила. Евгений Михайлович оказался углубленным в какие-то свои расчеты. Ворона долбила кукурузный початок. Стало ясно, что моя писанина здесь, по крайней мере сейчас, никому не нужна. Даже не заикнулся о своем намерении. Сослался на то, что просто шел мимо и зашел повидать их. Придумав благовидный предлог, раскланялся и ушел, огорченный невероятно. Эх, Зайчишка! Вот кто меня всегда терпеливо выслушивал, даже тогда, когда я порол явную чушь…
Дело шло к вечеру. Проходя мимо магазина, вошел, купил бутылочку вина, в скверике выпил. Сразу пропали сомнения, огорчение как рукой сняло. Отправился дальше и оказался в объятиях молодого сержанта милиции.
– Куда идешь? – спросил он, словно старого знакомого.
Я, откровенно говоря, растерялся, потому что шел бесцельно, во власти хорошего настроения.
– Прямо! – ответил я, и он решил взять меня с собой в опорный пункт, где я оказался первым посетителем в тот вечер. Сидели скучающие сотрудники и медсестра. Я объяснил, кто я такой, показал документы и принялся читать стихи Киплинга. Читал с чувством. Стихи им понравились. Вручив мне мою папку и документы, отпустили.
– Куда все-таки идешь? – поинтересовались на прощание.
– А какая следующая улица?
– Жадаиовского.
– Во… Туда и иду.
Простились дружески. На душе стало еще теплее, и я купил еще одну бутылку вина, потому что если настроение у человека хорошее, почему оно не должно стать еще лучше? Выпил в подъезде. Вскоре попалось кафе, вошел и увидел у одного столика симпатичных молодых парней. Решил почитать им рукопись, не сомневаясь, что они-то уж понимают толк в превратностях любви…
Мои друзья – веселая семья. Жили они в городе шумно, дружно, не унывая. Главой семьи была Роксана Осиповна, женщина чрезвычайно энергичная и разносторонняя в том смысле, что на неделе ее характер менялся столь же часто, как ветер на Балтийском море.
Но это никогда не отражалось на ее гостеприимстве. Главным образом страдал от этого ее муж Евгений Михайлович, постоянная жертва смены ее настроения. Сыновья Роксаны, юноши, хорошо знали мать. Они относились к ней с добродушной иронией, не мешавшей любви и уважению. Хорошо сказала о маме двенадцатилетняя дочурка: «Мам, ты на всех кричишь, а сама на сэбэ николы не кричишь…»
Глядя на жизнь моих веселых друзей, я поражался тому, как мало людям в сущности надо для спокойной и радостной жизни: возможность сажать, поливать, бегать по колхозному пастбищу за коровами с ведром в ожидании момента, когда какая-нибудь из них соизволит произвести немного удобрения. Словом, жить уединенной жизнью в своем маленьком хозяйстве-государстве, где ты и король и чернорабочий. Наверное, для по-настоящему коллективного существования людям необходима все же определенная возможность уединения. Если хочешь, чтобы человек тебя любил, не сиди с ним впритык – расстояние сближает. Только на расстоянии можно по-настоящему рассмотреть тех, с кем живешь бок о бок…
В день моего приезда семья была занята закатыванием помидоров. Тем не менее в тот же день меня проводили в Сады. Для этого Роксана надела широчайшие джинсы, фетровую куртку, на ноги – шлепанцы, на голову – туристскую шапочку с козырьком, уложила в рюкзак консервы, хлеб, какие-то пакетики (я этот рюкзак едва поднимал) и взвалила его себе на спину. Мои попытки протестовать не помогли. Мне всей семьей объяснили, что Роксана без рюкзака двигаться не привыкла. Вдобавок ко всему она в одну руку взяла обычную дамскую сумочку, в другую – клетку с вороной (тоже член семьи), чтобы та могла поклевать травку на воле. Я просил, чтобы мне хоть клетку доверили – не дала.
Эта сухощавая женщина, маленького роста, с черными волосами и резкими чертами лица, была похожа на цыганку, хотя являлась стопроцентной украинкой. Нагруженная, как мул, она мчалась с такой скоростью, что я едва за нею поспевал. Глядя на этот персонаж из фильмов Чарли Чаплина, с трудом можно было поверить, что она инженер-мелиоратор, как и ее супруг. Рядом с ней я выглядел нелепо со своей шляпой и модной заграничной сумкой. Сойдя с теплохода, мы прошагали километра два по песчаным улицам дачного городка и пришли к строению, похожему на сотни других вокруг. Роксана его назвала домиком, хотя оно было больше похоже на голубятню или хижину Миклухо-Маклая, – на высоких столбах эдакое сооружение на курьих ножках. Общая площадь домика – от силы метров шесть, разделенных перегородкой на две ровные части, в которых и повернуться негде. Скорее всего это не столько жилье, сколько кладовка, полная всякой всячины.
Распихав по углам какие-то раскладушки, жбаны, ведра, шланги, мешки и корзины, освободили, наконец, угол в одной половине дома для небольшой, сколоченной из грубых досок табуретки – отныне моего письменного стола, на котором, если повезет, то ли Жанна, то ли «обыкновенная» Галя родит Валентину своего первенца. На скорую руку соорудили нечто похожее на постель, и уже Роксана (она не велела звать ее по отчеству) роет в саду картошку, и уже эта картошка в мундире варится в чугунке, около которого Роксана – истая цыганка! – сидит прямо на земле, разъясняя мне, как можно сохранить колбасу, если нет холодильника, заворачивая ее в крапиву и бумагу. Еще мгновенье – и картошка очищена: угощайтесь! И вот Роксана набила рюкзак помидорами, нарвала букет цветов, росших в этом саду как попало, безо всякого порядка. Следуют последние наставления, и она, как смерч, умчалась с каркающей вороной в клетке.
Я остался не в одиночестве: на лугах и в огородах прыгали жирные зеленые лягушки, скользили ужи, в мягком песке оставляли узорчатые следы колорадские жуки, а пауки старались изо всех сил опутать меня тонкими, воздушными, блестевшими по утрам от росы сетями: они не знали, что я из тех мух, кто всю жизнь только и делает, что выбирается из одних сетей, чтобы попасть в другие…
Первые дни и недели я просыпался и засыпал под перестук молотков: в соседних «голубятнях» что-то приколачивали. Поселок строился. Интересно смотрелись садоводы, важно похаживающие вокруг своих дач. Здесь каждый стремился перещеголять другого в изобретательности. Они жадно интересовались делами друг друга – приятно сознавать собственное благополучие и радоваться ему.
Пусть радуются. Мне не жалко, если кому-то хорошо живется. На самом деле неплохо, когда навстречу тебе идут «Жигули», а в машине видишь обветренные лица и «баранку» крутят грубые мозолистые руки. Правда, встречались и самодовольные физиономии, на которых ярко выражалось сознание собственного превосходства.
Было и мне неплохо. Я быстро привык к обстановке. Ходил на Днепр купаться. Хозяева появлялись только по субботам и воскресеньям, поливали сад, собирали овощи, фрукты и уезжали. Мое настроение, в общем, улучшалось, забывалось все тяжелое. Я вставал рано, выходил на шоссе и шел навстречу солнцу. Чем выше поднималось оно, тем лучше становилось настроение.
Я мучился со своими непослушными героями – не хватало фантазии заставить их вести себя по задуманному мною. Пишу, рву, не сплю. Пытаюсь Валентину навязать Галю – не получается. Он доказывает мне, что женщине все-таки нужна прежде всего красота. Против душевных качеств он ничего не имеет, но красота ему нужна – хорошо, когда глаз может отдохнуть на красивом. Женщина, конечно, не вещь, но все-таки сердце больше радуется, если радуются и глаза.
Используя авторскую власть, я могу Валентину привить эту любовь, но что за любовь тогда получится – непонятно самому. Любовь должна развиваться в страданиях. Чтобы Валентин или, скажем, Жанна начали у меня страдать, сначала за них должен страдать я, а я их даже не очень-то люблю…
Сколько опять извел бумаги, сколько бессонных ночей – толку мало! Познаю, наверное, всем известную истину: легче родить, чем воспитать. Вот Королева… Что с нею делать? Она еще не старая, красивая женщина, она имеет право на правильное решение ее судьбы, а такого решения у меня нет, потому что, какое бы решение я ни придумал, она сама его не примет: скажу ей, что она никогда не будет счастливой, потому что ставит себя выше доступного счастья, она не согласится, считая виновным во всем то обстоятельство, что нет у нее под рукой героев Грина, Лермонтова, Хемингуэя. Так что же делать с этой красавицей и ее беременной кошкой? Всякое дерево по ее росту для нее мало, а с большим ей не справиться. Оставить на произвол судьбы?
Дни бегут, недели идут. Прошел месяц, вслед другой. Постепенно и здесь стало холодать. Садоводы с каждым днем все реже приходили, в Садах стало тихо, пустынно, спокойно – никого, кроме брошенных ими здесь, теперь бездомных, кошек и собак, рыскающих вокруг в надежде на кусок чего-нибудь съедобного. На Днепре катера и теплоходы сокращали график. Ощущал я себя как в ссылке, – полная изолированность.
И все же приятно было бродить по бескрайним лугам, похожим на степь, слушать посвист ветра в ветвях деревьев, футболить тут и там собачьи черепушки, останки тех же оставленных здесь четвероногих. По ночам меня развлекали мыши: они такую подымали кутерьму, что казалось, домик развалится. Когда тихо-тихо сидишь в темноте на постели, свесив ноги па пол, вдруг почувствуешь нежное-нежное прикосновение к голой пятке – мышь! Тепло становится от их присутствия. Эти тонкохвостые ребята, в сущности, довольно скромные, и едят они не очень много, а разве они виноваты, что их столько развелось… Ведь и человечеству предстоит решать проблему перенаселения планеты, хотя пока оно в основном стремится решать проблему перенаселения своих владений мышами. Евгений Михайлович привез крысоловку, чтобы я их, мышей, ловил. Но она у меня бездействовала – от присутствия хоть чего-нибудь живого уменьшается чувство одиночества.
Вот я и подумал, что по-настоящему бездомным бывает не тот, кому негде спать или держать свой скарб, а тот, у кого нет ни одного живого существа, от общения с которым было бы ему тепло.
За это время я мало употреблял спиртного, разве что от сильной усталости изредка пару бутылок вина. Свежий воздух и тишина понемногу восстанавливали изношенную нервную систему. И так я был горд своей умеренностью, что почувствовал потребность похвастаться ею – прежде всего, конечно же, Зайцу: ведь она обрадовалась бы больше всех!
Но однажды я опять совершенно выдохся – устал писать. Я все же продолжал выжимать из себя «умные» мысли и что-то, в общем, делал, но вдруг стал сомневаться в смысле всего сделанного. Меня душили сомнения: нужно ли это вообще, будет ли от этого кому-нибудь польза или вся моя работа окажется в урне для бумаг? Как узнать, что все, что я делаю, – правильно? Как нужно делать, чтобы было правильно? У кого спросить, с кем посоветоваться, кому показать, почитать? Хотелось почитать хоть кому-нибудь, чтобы увидеть реакцию слушателя и определить по ней правильность своей работы.
Решил почитать Роксане и Евгению Михайловичу. Сунул рукопись в папку – и был таков.
Они были дома, ворона – тоже. Но все были страшно заняты. Дочка делала уроки, Роксана опять что-то солила. Евгений Михайлович оказался углубленным в какие-то свои расчеты. Ворона долбила кукурузный початок. Стало ясно, что моя писанина здесь, по крайней мере сейчас, никому не нужна. Даже не заикнулся о своем намерении. Сослался на то, что просто шел мимо и зашел повидать их. Придумав благовидный предлог, раскланялся и ушел, огорченный невероятно. Эх, Зайчишка! Вот кто меня всегда терпеливо выслушивал, даже тогда, когда я порол явную чушь…
Дело шло к вечеру. Проходя мимо магазина, вошел, купил бутылочку вина, в скверике выпил. Сразу пропали сомнения, огорчение как рукой сняло. Отправился дальше и оказался в объятиях молодого сержанта милиции.
– Куда идешь? – спросил он, словно старого знакомого.
Я, откровенно говоря, растерялся, потому что шел бесцельно, во власти хорошего настроения.
– Прямо! – ответил я, и он решил взять меня с собой в опорный пункт, где я оказался первым посетителем в тот вечер. Сидели скучающие сотрудники и медсестра. Я объяснил, кто я такой, показал документы и принялся читать стихи Киплинга. Читал с чувством. Стихи им понравились. Вручив мне мою папку и документы, отпустили.
– Куда все-таки идешь? – поинтересовались на прощание.
– А какая следующая улица?
– Жадаиовского.
– Во… Туда и иду.
Простились дружески. На душе стало еще теплее, и я купил еще одну бутылку вина, потому что если настроение у человека хорошее, почему оно не должно стать еще лучше? Выпил в подъезде. Вскоре попалось кафе, вошел и увидел у одного столика симпатичных молодых парней. Решил почитать им рукопись, не сомневаясь, что они-то уж понимают толк в превратностях любви…