– Почему не впрок? – спросил я, невольно оглядываясь на людей за другими столиками.
   Старичок отрезал маленькие кусочки от сосиски и тщательно жевал. Типичный медик.
   – Оттого что в лечение вы не верите. А нужно верить, нужно хотеть! Если с вами дело обстоит не так, то предлагаю ложиться в мою клинику. Кстати, чем вы занимаетесь?
   Я было назвался писателем, но сообразил, что написано мною безбожно мало, и буркнул, что пробую писать понемногу.
   – Теперь все пробуют писать. А я читаю только медицинские журналы, – заметил он ворчливо. – Ежели ляжете в мою клинику, может, со временем и сумеете что-нибудь создать, конечно, если душа ваша не нуждается в лечении прежде всего. Я смогу, вероятно, вернуть вам частично ваше растраченное здоровье. Физически вы станете совсем другим. Ваши клетки пройдут вторичную эволюцию, обновятся с помощью моих витаминов, над созданием которых я работал всю жизнь. Это будет открытие в науке, а вы – ее очередная победа. Для вас исполнится мечта миллионов людей: сохранив опыт лет, стать вновь почти молодым… Я говорю вполне серьезно, – сказал он минуту спустя. – Однако должен предупредить: риск имеется. Допускаю неудачу – в десяти процентах от ста. И это значит для вас… гм… неизлечимую болезнь. При таком положении дел мне, конечно, довольно трудно подыскать человека, готового… жертвовать собой ради науки. Люди, как вы видели, предпочитают кидаться под электричку.
   Я слушал этого чудака и подумал со злостью, что вот еще один толкует про лечение (до него это делал Стась), но не принимал его слов всерьез. Профессор заказал еще бутылочку «Нарзана», я – еще водки. Чего он от меня хочет? Чтоб я дал себя обкормить какими-то подозрительными пилюлями? «Если душа не нуждается…»
   – Вы, наверное, считаете, что не нуждаетесь в помощи. Я имею в виду помощь медицинскую, – сказал старичок. – Возможно, вы даже обиделись на меня за мое предложение… А ведь, ей-богу, неразумно не обращаться за помощью тогда, когда в этом есть необходимость! Удивительное психическое явление: человек при малейшем подозрении, что у него рак, бежит к врачу, а тот, кто болен вашей болезнью, – бежит, наоборот, от врача… Один легко поверит в то, чего у него нет и в помине, другого не заставишь поверить в то, чем он серьезно болен… Конечно, чтобы верить, нужно иметь желание верить, но если долго колебаться, можно потерять способность хотеть.
   Я знал, как часто иногда самые фантастические вещи могут встретиться в самой обыденной форме и там, где их меньше всего предполагаешь встретить. Почему же не может быть, что за моим столом в вагоне-ресторане сидит большой ученый в области таинственных витаминов?
   Я вроде бы и готов был ринуться в эту неизвестность, но наличествовали все-таки какие-то десять процентов, обрекавшие на неизлечимую болезнь… Трудность моего положения заключалась в том, что, не имея ничего определенного в настоящем, я все ждал, надеялся, что в будущем получу (откуда, почему?) хоть что-нибудь, дающее возможность сказать: и я недаром живу. Что, если профессор и предлагает мне такую возможность?
   Все, что я приобрел в жизни, заключается внутри меня – в моих духовных навыках, и существует только для меня. Ну, а для других? Нужен ли я очень жизни, если мне не на что рассчитывать в будущем? Ведь люди живут все-таки ради будущего, а не ради прошлого, ради которого мне уж точно жить не стоит!..
   Все будто бы говорило в пользу предложения старика, но… эти десять процентов! Нелегко ничтожеству жертвовать собою сознательно даже ради великого, ради науки и человечества. И, очевидно, это закономерно: великие открытия требуют самопожертвования от достойных. А мы, ничтожества, требуем исключительных условий и жалуемся на трудности жизни. Кто-то бросился под электричку – жить было трудно? Жить всем трудно, с кем не поговоришь – трудно. Трудно учиться, трудно трудиться, трудно любить, трудно даже красть и самое трудное – быть человеком. Трудно всем. Все хотят того, чего не имеют, все хотят быть теми, кем не являются, а это всегда и всем особенно трудно…
   Трудно и Станиславу. Он сознает себя чернорабочим в своем трудном деле, но он же – солдат, возможно, рядовой, но солдат. Не всем генералам ставят памятники, но есть памятник Неизвестному солдату, который сражался не ради памятника, а ради жизни. Очевидно, Станислав это и сам сознает. Он знает, что только одна зависть оправдана – зависть к тому, кто находит радость в созидании прекрасного. Правда, он учит дураков, и они, действительно, могут не вспомнить о нем позже, но это означает только одно – что он на трудном участке фронта, где не у всякого хватит духа находиться и куда не всякий пойдет добровольно…
   Профессор исподтишка наблюдал за мной, и я чувствовал себя весьма глупо. Конечно, приняв предложение профессора, в случае неудачи и смерть могла быть полезной: она освободила бы людей от бесполезного члена общества… Но неужели у меня нет ничего впереди? Есть же у меня душа, и эта мучительная дорога, по которой шел до сегодняшнего дня… «Если душа не нуждается в лечении…» Но здесь мне не помогут пилюли. Или, может, я трус?… Возможно, что и трус…
   Подумав так, я сказал старику, что, если даже его предложение не шутка, я не приму его. Он чуть заметно улыбнулся.
   – Что же, не настаиваю…
   Он рассчитался с официантом и, пожелав мне покойной ночи, ушел… кажется, хихикая себе в бородку. Ну и к черту его!

Глава 25

   Я пробыл в Дятлах до самой весны.
   В тот январский день, когда сошел с поезда, погода была ласковой ко мне. Было солнечно и красиво, снег жизнерадостно скрипел под ногами и сверкал, словно огромное поле алмазов. До Дятел добрался на лесовозе. Угрюмого вида шофер рассматривал меня без стеснения. Услышав имя Махоркина, он стал менее подозрительным и объяснил, как найти дом Махоркина: на самом краю поселка.
   Собственно, непонятно, где у этого поселка край: дома были разбросаны как попало. От водителя лесовоза узнал, что поселок целиком зависит от лесной промышленности, что есть и колхозы, но подальше, а Дятлы – это лесозавод, лес и лесорубы. Я попытался узнать у него что-нибудь про Махоркина. Он ответил предельно кратко:
   – Мужик простой.
   Чтобы найти дом этого «простого мужика», следовало идти до самого леса и свернуть направо. А лес был везде – огромные пихты росли по сторонам улиц, обступали живописные, разукрашенные резьбой дома, от которых, попадись они иностранным туристам, остались бы одни фундаменты.
   Я шел до тех пор, пока не кончились дома, и действительно обнаружил тропинку. вправо. Когда и она кончилась, я увидел домик с узенькими окнами, на желтых наличниках которых, взявшись за лапки, плясали зеленые веселые лягушки.
   Домик окружал заборчик, похожий на белый кружевной воротник средневековой леди, совсем не похожий на заборы сибирских домов, то есть на такие, какими их я себе представлял: высокими, прочными. Такой изящный забор как-то не вязался с личностью «простого мужика» Семена Махоркина.
   Дом был заперт – значит хозяин на работе, да и где ему еще быть? За домом я нашел гору сухих пней, предназначенных, вероятно, на топливо. В сарае обнаружил колун. Чтобы не скучать и не мерзнуть, принялся раскалывать пни. Размахнувшись изо всех сил, врубился в пень, но вытащить из него колун сил не хватило. Так и эдак пробовал, тянул, кряхтел, забивал клинья и матерился – толку никакого. Стало жарко, и то ладно. Выпрямившись, увидел перед собой высокую полную женщину в телогрейке, в валенках, голову ее окутывал черный шерстяной платок. С иронической улыбкой следила она за моими мучениями.
   Полагая, что передо мной жена Махоркина, я назвал себя. Женщина засмеялась.
   – А Семен-то пониже живет, – сказала она, – это когда пройдете мимо озера, там и будет, тоже направо. Эх! Чуть было дровишки мне не покололи! – закончила она с сожалением.
   Сухо поблагодарив ее, я отправился восвояси и вскоре дошел до большого поля, покрытого толстым снежным покровом. Ничем, кроме озера, это поле быть не могло. Затем нашел и тропинку. Она, как и первая, тоже шла вправо и привела к дому, который, увы, не украшали веселые лягушки и который забора не имел совсем. Около крыльца и здесь лежали пни, но я решил их не трогать. На доме, на пристройках, на всем лежал заметный отпечаток запущенности.
   Тропинка привела прямо к крыльцу, и, конечно же, хозяев дома не оказалось. Дверь не была заперта. Позднее я узнал, что во всем поселке замками не пользуются. Дома свои запирают одинокие женщины, и то только из боязни пьяных мужиков.
   Лес подходил к дому вплотную. Он шумел, раскачиваемый ветром. Я бы с удовольствием любовался подольше красотою зимнего пейзажа, но запротестовали ноги: им было невыносимо холодно. Я вошел в дом.
   Первое, что бросилось в глаза, – провода. Они тянулись изо всех углов, сходились где-то в центре большой комнаты и разбегались во все стороны, чтобы уйти в дыры в стенах, в розетки, в радио, стиральную машину, электроплиту и в какие-то другие аппараты, назначения которых я не понял. На некоторых проводах висели портянки, кальсоны, полотенца и прочее.
   Это большое помещение походило на столярно-слесарную мастерскую, да еще на библиотеку, потому что кроме верстака и токарного станка, кроме запчастей моторов и прочего металлолома здесь, прямо на полу, были навалены книги. Они лежали штабелями. Порывшись в них, я установил, что библиотека довольно содержательна: здесь были учебники эсперанто, журналы мод, словари финско-японского и немецко-английского языков, художественная литература, книги по электрификации, сельскохозяйственной технике, по подводному плаванию, мотоспорту и коневодству.
   Кроме большой комнаты в доме была кухня и еще две комнаты поменьше. И был такой хаос, какой бывает только в холостяцких жилищах. Впрочем, можно ли это жилище отнести к таковым? Я обратил внимание на женскую одежду на вешалке. На стене висело ружье. Среди разных двигателей и моторов бросился в глаза моторчик от электропилы «Дружба».
   Наступили сумерки, а хозяев все не было. В доме стало зябко, тоскливо…
   Махоркин появился, когда было уже совсем темно.
   – Та-ак! – громовым голосом протяжно сказал он. – Из Москвы? – Он уже знал обо мне из телеграммы Станислава. – Ну, как оно там, в Москве? Давненько не видал я братца моего, как он там? Да… года три-четыре будет…
   Я коротко сказал, что в Москве все в порядке, что Станислав жив и здоров.
   – Здесь можешь жить сколько захочешь, – разрешил хозяин и заключил: – Я тут и «бомбу» случайно прихватил, а знакомство – отличная причина…
   В этом он от Стася, сразу было ясно, отличался.
   В облике этого человека что-то почудилось знакомое, вроде я его где-то уже встречал. Лет под сорок, рост почти два метра, лицо в веснушках, рот до ушей. А зубы!.. По сравнению с ними у меня они мышиные. Он извлек откуда-то небольшую кадушку с солеными грибами собственного производства, нарезал вареного мяса дикой козули, принес квасу. И вот мы сидим за холостяцким столом – жены у него, оказывается, нет, умерла два года назад. Пили водку, закусывая грибами. Он, пытливо меня разглядывая, рассказывал, как у него в прошлом году свинья убежала в тайгу и вышла замуж за кабана. Когда вернулась, родила четырех полосатых детей, а их папа в тот день пришел в деревню, но охотники его прикончили, потому что порою люди бывают глупее свиней.
   – Баня есть? – спросил я, верный своему пристрастию.
   Он даже обиделся.
   – Как можно без бани?
   Мы дружно зажили с этим огромным мужиком. Одна из маленьких комнат стала моей резиденцией. После некоторых размышлений о жизни, о порядках и беспорядках в ней я решил все оставить как было до меня: на окнах ручной вязи когда-то белые занавески; во всех углах паутина; оборванные тут и там обои; в углу красная кирпичная печь, в другом – моя железная кровать; в шкафу вместо вешалок – гвозди. Потолок почернел от времени, под ним нашло себе место большое зеркало, почти трюмо. В ясную погоду в нем можно было увидеть собственное отражение. Около кровати на стене ковер: Волк и Красная Шапочка встретились в лесу, между ними происходит молчаливая, многозначительная дискуссия… Волк – доходяга, зато Красная Шапочка – дородная дама с пышной грудью. Пожалуй, встреть я такую Красную Шапочку в лесу, взял бы у нее одну только шапочку…
   Махоркин эту комнату называл палатою. Окна ее выходят в лес, и, лежа в постели, я мог наблюдать, как меняются в лесу краски по мере передвижения солнца на небосводе. В сумерки лес молчит, загадочен; днем разноязычно говорит; ночью легкомысленно флиртует с луною… А когда он стонет и плачет, будто жалуется на что-то, становится тоскливо на душе, одиноко…
   Вставали мы оба рано. Я, чтобы собирать моих героев, которые, уподобившись мухам, разлетались в тот миг, когда, размахнувшись, я хотел прихлопнуть сразу всех… Проводив Махоркина на крыльцо, я кричал ему вслед, в темноту зимнего утра, иногда и в метель:
   – Семен! Охламон!
   Он откликался:
   – Эге-е-е!
   – Не заблудись в лесу! – или что-нибудь в таком роде. Ему это нравилось.
   Вместе стирали, готовили, мыли посуду. Даже занимались спортом: была у него в сарае самодельная штанга, которую он самозабвенно поднимал. Я было тоже попробовал… В дальнейшем удовлетворялся ролью публики. Воскресные дни мы называли «удивительными». В эти дни пили водку и рассказывали друг другу о жизни, о земле, о космосе. В «удивительный» день, утром рано, Махоркин снимал ружье и, глядя на него, говорил задумчиво:
   – Не сходить ли нам на болото, поглядеть сквозь дуло на кого-то?…
   Когда ему посчастливится увидеть сквозь дуло кого-то, у нас «ультраудивительное» воскресенье. Мы жарим мясо, топим баню, одним словом, готовимся к вечеру. Закончив основные приготовления, Семен отправляется в «Великую Ночную Монополию» – бич Дятел, что находится в доме глубоко в лесу. Население Монополии составляли три старухи, вертеп ведьм, которые торговали водкой круглый год и круглые сутки. Можно посочувствовать участковому милиционеру, чей район чуть ли не в двести километров.
   Махоркин приносит «бомбы», затем идем в баню, паримся, трем друг другу спины, а уже потом, в более или менее прибранной комнате, за идеально устроенным столом предаемся высшим материям. Я читаю Семену фрагменты из рукописи, а он меня просвещает.
   – Удивительная комбинация этот мир, – говорит он задумчиво, лаская огромными ладонями стакан. – Вот луна… Золотое колечко, грустно катится по краю неба – печальная дочка ночи… Вот экспресс. Он может доехать до Луны за шесть месяцев… Ну, за пять… Если обойти Землю десять раз, получается расстояние до Луны. А восхода Солнца там не дождешься, полдень наступает только раз за тысячу сто семьдесят пять часов – не загоришь…
   Или про Солнце:
   – …Если бы оно внутри пустое было, в нем уместилась бы Земля вместе с Луною, и та вокруг Земли в нем вертелась бы… А сколько оно еще будет светить, никто не знает. Думаю, миллионов эдак двадцать лет, а то и меньше…
   Не дай бог завести Махоркину разговор про моторы – пропадешь! Это все равно что стать жертвой графомана, хотя Семен в моторах явно не графоман. Я же в моторах ничего не смыслю, но это его не остановит.
   Наговорившись, Семен скажет:
   – Посмотрю, пожалуй, как там положение на шарике. Надо послушать, что делается в эфире.
   Он начинает настраивать приемник. Вскоре ему политика надоедает, находим какую-нибудь музыку и пускаемся в пляс. Уменье наше в этом одинаково, но веселья много. Думаю, со стороны мы, наверное, представляли в те часы дикую и забавную картину: два подвыпивших мужика крутятся и прыгают, словно дикари, вокруг стола с полупустыми бутылками – пыль столбом…
   – Все в порядке, – крикнул однажды Махоркин, придя с работы.
   Он бросил на пол пару валенок и тюк, в котором оказались ватные брюки и телогрейка.
   – Будешь у меня в бригаде!
   Я похолодел.
   – Потихоньку, – успокаивал Семен, – ничего, втянешься!..
   Началась каторга. Меня поставили на пилораму – отбрасывать пиленые доски, сырые, тяжелые. Моим напарником был парень ростом с Семена, Юра Лом. Это была его фамилия, но он и в самом деле походил на лом – весь какой-то несгибающийся, железный и тупой. Но этот «Лом» терпеливо относился к моим неловким движениям, ко всей Ь'оей неспособности выполнять эту простейшую работу. Домой я приходил едва живой, падал на кровать, не раздеваясь, и проваливался в бред. Утром Махоркин стаски-яал меня с постели и почти силой тащил на лесопилку. В последующие дни и недели я превратился в какой-то механизм, не способный даже думать: в голове что утром, что вечером – пусто. Единственное сознательное ощущение – усталость, да еще боли в желудке, сопровождаемые тошнотой. По сравнению с моей бодрой бригадой я выглядел унылой, жалкой фигурой.
   Миллионы людей в нашей стране вкалывают ради зарплаты – без зарплаты никак нельзя: «Кто не работает, тот не ест». Если бы не так, можно бы и не работать. Полюбить труд не всякий может – ведь труд бывает и утомительно однообразен, отупляюще скучен. Вернее, не всякий труд полюбишь. Например, долбить киркою или ломом месяцами, а то и годами каменистую почву или делать что-то другое в таком же роде – кто может любить такую работу? Ее может терпеть только тот, кто ничего другого делать не умеет. Потому-то люди и стараются изо всех сил научиться уметь что-нибудь, получить знания.
   Все в бригаде, кроме меня, не страдали ни от однообразия, ни от тяжести работы, людям как будто было приятно проявлять, ощущать свою физическую силу, но я был настолько слаб, настолько уставал, что чуть не умирал от этой работы. Я всех забавлял сонным, измученным видом. Махоркин каждое утро силком выволакивал меня, словно щенка, из постели. Ел я, как освобожденный из концлагеря арестант, и вообще ощущал себя каторжником. Пришла мысль: в Москве меня разыскивают, чтобы послать, вероятно, куда-нибудь на лесоповал. Но… я ужз здесь! Может, сообщить об этом, чтоб люди зря не волновались?
   Так длилось больше месяца, и тогда пришла другая мысль: бежать.
   Однажды, прикинувшись больным, умирающим, я остался дома, а когда Семен ушел, я осознал себя шагающим на дороге по направлению к железнодорожной станции. В рабочей одежде, в валенках. К тому дню я получил весьма приличную зарплату. Лесовозы не останавливал, боясь водителей, которые могли сообщить Семену. Наоборот, завидя их, скатывался в кювет. Я шагал бодро, до станции добрался за два часа и вздохнул облегченно: свободен! К черту эту трудотерапию!
   Когда проходил мимо продмага около станции, вдруг из кабины лесовоза, стоящего у его дверей, вышел Семен и схватил меня дружески за шкирку своей могучей лапой. Опешив, я вырывался изо всех сил, выкрикивая проклятья, как школьник, лупил его ногами. Но… через час опять сидел на досках у пилы, где работяги собирались на перекур, а Махоркин как ни в чем не бывало говорил им:
   – …какой огромный ущерб приносят себе люди, уничтожающие лес безмозгло. Вот Персия… Была богатая, плодородная. Теперь что? Наполовину пустыня. А Сузы, Вавилон – где они? А Сицилия? Были леса, была хлебным амбаром всей Италии. Теперь голодный край, одни камни…
   Вечером он истопил баню, хотя была не суббота и день был не «удивительный» (их, кстати, в последнее время у нас вовсе не было). Я с удовольствием разложил свой скелет на горячей лавке, а Семен произносил речь:
   – Остался бы ты, брат, с нами. Писанье книг – это ничего, но какая это жизнь? Все ковыряешься в чужих делах… Кому это понравится? А когда по носу дают, зубы скалишь, злишься… До чего дошел! Даже водочки пить уже не можешь по-человечески. Мы тоже не святые – употребляем, как видишь, и – ничего. Дело в том, что мы закаленные. Мы физически из себя кое-что представляем, вот она нас и не берет. А ты в барина превратился, распустился, тебя-то она и берет. Писатель!.. До чего додумался, чтобы какая-нибудь нормальная баба в алкаша втрескалась!.. Сроду такого не слыхал, и не бывает такого. После женитьбы, если мужик сопьется, куда ни шло, сразу его не бросят, а чтобы за конченого алкаша кто вышел… Нет, не бывает! А водочка… Да ведь все пьют. Правду говорю. Кто от горя, кто как, многие свои имеют причины. Тоже, может, что-то душу щиплет, а водка как пластырь, – прилепил, и вроде легче…
   Пока я грелся, мылся, парился, он все говорил на эту тему.
   – Зря обижаешься и на людей, что все тебя поят, здоровье губят… Люди, куда бы ты ни шел, считают святым долгом угостить всем лучшим, что имеют, чтобы тебе у них было хорошо, чтобы ты не сказал, будто они плохо принимают. Как говорится, «чем богаты, тем и рады»… А водочка, она – угощение обязательное. Особенно там, где люди беднее, там она дополняет нехватки на столе. И тут уже твое дело, сколько принимать – одну, две рюмки или все, что дают. Отказа не будет гостю: какой же русский откажется угощать! Он последние штаны заложит, но тебя угостит… Так что люди ни при чем. Они от гостеприимства. Ты же, брат, от свинства. А здесь все-таки вместе будем. Вместе живем, вместе и работать надо. А то и поговорить не с кем. Хорошо все-таки, когда можно потолковать с умным человеком…
   Против последнего аргумента возразить было трудно. Я остался. Опять потекли дни и недели, полные муки и усталости. Но однажды я обнаружил, что в груди не давит, словно от удушья, как было раньше, что соображаю даже, сколько даем леса и сколько мне платят. Это было достижение. Дело пошло на поправку. Я справлялся. Стал опять но утрам мыться, чистить зубы. Вставал сам, и это чисто физическое обновление чертовски радовало. Это было выздоровление от паралича – начал ходить, пролежавший годы!..
   Какое наслаждение – почувствовать себя физически здоровым, легким, бодрым! Почувствовать свои ноги, руки, плечи и радоваться исчезновению мешков под глазами и тому, что белки глаз приобрели нормальный цвет. Только продолжалось это до того «удивительного» дня, когда мы с Семеном решили проверить, как подействует на мой, теперь закаленный организм водка: возьмет или не возьмет?
   Решили не увлекаться – только для пробы, несколько рюмок. И она брала… Здесь кстати привести философию алкоголика, который сказал: «Отказаться от первой рюмки немудрено. Но я не знаю такого, кто бы мог отказаться от шестой…» Он же сказал: «Все помнят, как выпили первую. Никто не помнит, когда стал алкоголиком…»
   Я лежал и задыхался. Было хуже, чем раньше. Все пошло к черту. Опять приходил к пиле и опять мучился. По ночам потел, начались рвоты. Спастись от мучений помогала она, то есть водочка.
   Семен настаивал, чтобы я не сдавался. Но я уже понял, что одного укрепления мускулатуры мало, чтобы выпутаться: от себя не убежишь, от себя нигде не спрячешься. Теперь сдался и Семен.
   – Может, так оно и есть, – согласился он. – Как можно убеждать кого-нибудь, что любовь способна спасти от этой болезни, когда ты сам из-за нее оставил единственного человека, который тебе все прощал… Я об этом все время думал. Стало быть, болезнь твоя сильнее любви, если любовь ради водки забывают… Да, брат, черт силен. Но неужели сильнее человека? Должен же быть выход. Может, тот старикан, из вагона-ресторана прав. А если попробовать? Не умрешь же…
   Мы сидели допоздна, выпивали, говорили. Я, между прочим, поинтересовался, почему он держит в доме вещи жены. Он не ответил, махнул рукой, выпил.
   В этот вечер он меня не просвещал, молчал, так что рассказывал я. А поскольку о моей жизни он уже знал почти все, я еще раз стал рассказывать о том, как мне тяжело писать роман, как я измучился с ним, как туго продвигается дело. Рассказал обо всем: и о крысах в колодце на хуторе Соловья, и о дачном домике под Киевом, и о книжном складе в Тарту, и про Астру. Словом, всю свою литературную эпопею. Махоркин пил водку (он никогда не пьянел) и слушал с таким вниманием, с каким дети слушают сказку. Вдруг рявкнул, ударил кулаком по столу:
   – Дошло до меня! Ты потому и погибаешь, что не получается работа. Болван! О том, что ты рассказал, и надо писать! История попытки написать роман! Это и будет настоящий достоверный роман. А ты черт знает что насочинял!.. – Он даже разволновался и, словно устыдившись этой эмоциональной вспышки, переключился на уже знакомую волну. – Надо послушать, что там в эфире делается… – Но не удержался и добавил: – Вот пойдет у тебя работа по-настоящему, и ты бросишь пить. Вот увидишь. Надо, чтобы все было достоверно. А то все вы хотите, чтобы люди ахнули, – психологи! Надо, чтобы люди не ахали, а думали. Что там этот твой Валентин – ерунда! Кому он нужен?… Его бы сюда, к нам, – сделали бы парня мужиком и без всяких добродетельных баб. Пиши о том, что сам пережил!..
   Когда, наконец, мы пожелали друг другу покойной ночи, было уже утро. Я вошел в свою «палату», достал рукопись, стал листать страницу за страницей и понял, как был прав Махоркин.
   Писать книги – значит призывать к разумной жизни. Но может ли это делать раб? Когда духовно сильные люди попадают в рабство, бывают вынуждены подчиняться силе, они порою убивают себя, и в самой их смерти есть нечто возвышенное. Когда же человек раб, когда он оказывается в плену своих привычек, своей слабости, то, если даже он обладает геркулесовой силой, в его жизни нет ничего возвышенного. Стало быть, «в здоровом теле – здоровый дух» – вздор? Если же такой человек станет убеждать других жить разумно, он сможет делать это только за счет чужих мыслей, общих нравственных положений, разглагольствуя о добре и зле механически, надуманно, без души, и убедить никого не сможет.