Когда этот доктор позже подошел к нашему столику для уточнения деталей возникших у Астры обстоятельств, я утвердился в мнении, что внешностью его бог и впрямь не обрадовал: сутул, тощ, нос бесформенный, уши огромные, рот кривой.
   Переговоры велись на латышском языке, и я лишь догадывался, что Астра постоянно с чем-то соглашалась.
   – Он говорил мне, – сказала она, когда мы ехали к себе, на улицу Диклю, – что даст справку, будто я находилась на клиническом исследовании повторно…
   На другой день, в половине одиннадцатого, она ушла, сказав, как обычно, традиционное латышское «ата». Ждал час – ее нет. Ее не было и через полтора часа. Когда прошли два часа, а потом три и ее все не было, захотелось хоть чем-нибудь занять себя. Решил пойти посмотреть на угрюмый дом, в котором недавно поймали двадцать две собаки.
   На этот странный дом я обратил внимание с первых дней житья здесь. Он находился на краю небольшого пустыря, и около него собирались скопища собак. Похоже, дом был нежилой, во всяком случае, ни во дворе его, ни около я не видел людей, и труба никогда не дымила, хотя зима была в разгаре. Но однажды подъехали машины, милиция, и со двора этого полуразвалившегося дома забрали двадцать две собаки разной породы. С тех пор собаки здесь больше не появлялись.
   Войдя во двор угрюмого дома, я был ошеломлен: то, что я увидел, было похоже на какой-то собачий концлагерь. Словно пустые бараки, стояли бесчисленные собачьи конуры, их было намного больше, чем двадцать две, и из каждой торчал конец ржавой цепи. А дом нелюдимо молчал, как и эти, теперь пустые, конуры. Я попробовал отыскать дверь и вскоре нашел. Вернее, нашел какое-то квадратное отверстие в стене, которое могло быть и дверью, но заглянув в него, убедился, что дальше загаженного собаками логова, куда я попал, хода нет. Пахло сыростью, землею, опилками, гнилью. Тогда я пошел в обход дома.
   Уже стемнело. Вдруг я услышал собачье ворчание, тихое, но угрожающее. Прислушался и увидел окно, закрытое на ставни, прижатое еще старой дверью, подпертой длинной толстой палкою. Из этого окна и слышалось ворчание.
   Не долго думая, откинул палку, сбросил старую дверь и распахнул ставни. Зажег спичку и увидел метнувшуюся куда-то в сторону черную тень – несомненно, собаки. Спичка погасла, я зажег вторую, осветил помещение, похожее на заброшенный сарай, и еще раз остолбенел от удивления: я увидел старика, сидевшего, скорчившись, на чем-то. Слабым голосом он спросил:
   – Кто здесь роется?
   Я не нашелся что ответить. Голос у него был злой, раздраженный – видно, не понравилось мое вторжение. В окне не было стекол, даже рамы. Я еще раз зажег спичку. Помещение было когда-то небольшой комнаткой, теперь же в нем не было ни пола, ни печки, под ногами земля. Старик сидел на чем-то, что лет пятьдесят тому назад могло быть кроватью. Он сидел прямо на ржавых пружинах, матраца не было, черный от грязи комок служил ему, очевидно, подушкой; вместо одеяла – старый ватный бушлат. Когда я открыл вход в его пещеру, он сидел, укрывшись с головой под этим бушлатом.
   – Давно вы здесь, дедушка? – спросил я. – Вам разве не холодно?
   – Что надо?! – закричал он в ответ.
   – Я живу в соседнем доме, – объяснил я неизвестно зачем и, вспомнив о начатой бутылке водки, решил за ней сбегать, а заодно прихватить что-нибудь из еды. Ведь в этом жутком логове не было ни шкафа, ни даже ящика, в котором могло храниться что-нибудь съестное.
   – Дед, я сейчас вернусь, не спите, пожалуйста, – сказал я ему. Прибежал к себе. Астры все еще не было…
   Когда я вернулся к старику, он был не один, с ним была старуха, которой можно было дать лет семьдесят. Она заговорила со мной… на французском языке, которого я, естественно, не знал. Тогда она заговорила по-английски, причем ее произношение не оставляло сомнения, что языки знала она в совершенстве. В этом убедился, когда она заговорила по-немецки.
   Она держала в руке зажженную свечу, а старик что-то хлебал из грязной кастрюли. Я налил во взятый с собой стакан водки и подал старику. При свете свечи рассмотрел его получше: седая взлохмаченная борода, седые густые брови, лысый, на носу большущие пучки, словно кустарник, волос, глаза бесцветные.
   – Почему вы живете в этом доме? – спросил я старуху. Старик водку выпил, но на мои вопросы не отвечал.
   – Да вот он никуда не хочет, – ответила она. – Я-то здесь не живу, – объяснила она. – Я в другом месте живу. Поесть принесу и ухожу. С ним собаки… были.
   Точно в подтверждение ее слов, вернулась черная тень, весьма стервозная на вид черная собака, очевидно, старая, с ней другая, поменьше. Они устроились у старика в ногах.
   – А конуры во дворе? – спросил я.
   – Мы щенят выводили для продажи… Теперь всех собак забрали…
   Старуха была явно подавлена этим фактом.
   – А соседи? – задал я вопрос, имея в виду жильцов белого дома по соседству. – Они разве не знают, в каких условиях прозябает старик? А милиция? Забрали собак – что же, они не видели, в какой обстановке живет старик в ожиданий смерти – в темноте, холоде, одиночестве?
   – Хотели устроить в Дом престарелых. Ни за что не идет. Он здесь прожил пятьдесят лет. А соседи… там его сестра живет. Они хотят наш дом сломать, а участок под огород приспособить. Деда – в Дом престарелых, но он против… Хочет здесь быть. Раньше и белый дом ему принадлежал… Старый, упрямый дед!..
   Мне начинало казаться, что я понял суть дела: старик, видно, из тех упрямцев, которые намертво вросли корнями в седую собственность. Это была только догадка, но кем бы он ни был, теперь-то он действительно старый, беспомощный и заслуживает снисхождения и помощи.
   Я сказал старушке, что, раз рядом родственники деда, пойду, пожалуй, поговорю с ними обо всем. Старушка почему-то озлобилась, стала меня ругать и упрашивать к соседям не ходить. Мелькнула мысль: не преднамеренно ли они тут старика морят, чтоб он скорее отправился на тот свет и освободил участок. Ведь участок – это тюльпаны, а тюльпаны – рубли…
   Подойдя к красивой калитке, увидел около нее черную обшарпанную «Волгу». Открыв калитку, подвергся нападению со стороны небольшой лохматой дворняжки. Видя, что я ее нисколько не боюсь, она решила меня не трогать. Постучал в дверь, открыла неопределенного возраста женщина. Кого надо? Хозяев. Пропустила, и я оказался в просторном помещении, в котором вокруг большого круглого стола сидела подвыпившая компания, – пили водку, играли в карты. Несколько мужчин и женщин – целая карточная колода! Все были сравнительно молоды, не старше тридцати, за исключением старой женщины, похожей на сову, она-то и была сестрой старика.
   Игра прекратилась. Я видел настороженные, враждебные лица. И сразу понял, кто в этой колоде «туз», – упитанный брюнет. На него и были обращены вопросительные взгляды, а меня вопрошал его взгляд. Рядом с «тузом» сидела девушка. Ее глаза предостерегали, призывали, умоляли, кажется, и меня и всех присутствующих одновременно. Чего она так боялась? «Шестерки», за счет которых «туз» мог ощутить собственную значительность, даже если не был козырным, смотрели на него выжидаючи. Я спросил, кто здесь хозяева, и сказал, что пришел поговорить насчет старика, погибающего от холода по соседству. Вдруг одна кругленькая особа сказала:
   – А я его знаю. Он книжки сочиняет. Он однажды в Риге выступал в клубах, агитировал за лучшую жизнь…
   Очевидно, у всех здесь к слову «агитация», а также к литературной деятельности имелось свое устойчивое отношение.
   – Значит, пишешь? – спросил «туз» безразличным тоном. – За правду стараешься? Стало быть, у тебя жизнь чудесная? А наша – чем плохая?
   Я пытался было объяснить, что понятия не имею о том, какая у них жизнь, но не успел. Наверное, «шестеркой» был принят сигнал телепатически. Один из них налил вина в стакан и, пока я обдумывал, как найти общий язык с этими типами, выплеснул вино мне в лицо.
   – Вот так, папаша… – сказал он с издевкой.
   После того как я ударил Келлера по голове, я поклялся никогда не поднимать бутылки, чтобы ударить ею еще по чьей-нибудь голове. Конечно, силы здесь были неравные. К тому же в случае шумной драки могла прийти милиция, а это было мне более чем ни к чему.
   – Подонки!
   Что я мог сказать еще?
   На меня тут же набросились…
   Сколько это продолжалось? Наверное, несколько минут. Я помню лишь, как оторвали янтарные запонки, подаренные Астрой. Потом меня куда-то поволокли, в лицо ударил свежий воздух, и я оказался лежащим ничком вснегу, а дворняга под издевательский смех грызла подошвы моих ботинок. Сквозь красный туман виделось лицо той девушки, которая пыталась предостеречь меня взглядом. Собаку, наконец, отозвали, захлопнулась дверь, все ушли. Я с трудом поднялся…
   А потом я видел стену, очень близко, в пяти сантиметрах от моего лица. Стена была в желтых квадратиках. То были обои в доме на Диклю. Вдруг один из маленьких квадратиков шевельнулся, отодвинулся, и прямо в глаза мне посмотрел чей-то горевший ненавистью глаз. Отпрянув резко назад, я свалился с постели на пол, пришел в сознание и, обнаружив себя в своей комнате, обрадовался. Была глубокая ночь. Но Астры не было.

Глава 24

   На утро следующего дня первое, что осознал, – Астры нет. Посмотрев в зеркало, не слишком обрадовался: глаз неплохо подбит… Косточки болели. Ждал Астру. О своем самочувствии лучше помолчу… Стало понятно, с чем соглашалась Астра, говоря с доктором… Вместо Астры пришел Харли. Этот благовоспитанный человек время от времени меня посещал. Он долго молча рассматривал мой синяк (хорошо, что не видел скрытого одеждой).
   – Как же так?! – недоумевал возмущенно. – Как ты мог такое допустить?! Меня еще ни разу не били.
   Глядя на его добродушную физиономию и могучие плечи, я подумал, что и Поддубного, наверное, не били.
   – Меня лупили, – открыл я ему невеселую истину, – с детства. Было время, давал сдачи. Но теперь… развалина. Всякая сволочь может безнаказанно расправляться со мной, мстя обессилевшему за собственную ничтожность. Видно, дело к закату идет…
   Он ушел, Астра не приходила и в последующие три дня. Что было делать?
   Молчать. Какое у меня право осуждать Астру?! Кто я для нее? К тому же… Кабак мне ее дал – кабак и взял. Кабачное знакомство редко вырастает в прочную дружбу. Знакомство, начатое за стаканом водки, нередко кончается раньше, чем протрезвеешь.
   Я привел себя в порядок, собрал вещи, взял из имеющихся в наличии денег на билет, надел темные очки и покинул зеленый дом на улице Диклю. Будь я проклят, если мне этот шаг дался просто… С билетом повезло. И вот я уже в поезде Рига – Москва. Слава аллаху, в купе две старушки, которые не обращают внимания на мои темные очки.
   Прибыв в Москву, прямо с вокзала решил позвонить Стасю. Мне нужен был его совет. Разыскивая свободный телефон-автомат, вдруг встретился с Королевой. Я увидел ее в тот момент, когда она, обняв низкорослого юношу, крепко к нему прижалась. И я видел ее лицо – оно меня поразило: такого выражения отчаяния, искреннего, неподдельного отчаяния на этом холеном, красивом лице я не видел никогда. Молодой человек резко от нее отстранился и ушел, не оглядываясь. Марго осталась на месте, хотя сперва было ринулась за ним. Затем остановилась и ничего не видящими глазами смотрела ему вслед. Я подошел и поздоровался, выразил удивление, что встретил ее на Рижском вокзале в Москве.
   – Ты видел? – спросила она тихо, и я понял: она знала, что я видел. – Ты ошибаешься, – сказала Марго. – Неправильно понимаешь… Это был мой сын.
   – Такой взрослый? – не поверил я.
   – У тебя спуталось понятие о времени, – ответила Марго. – Это потому, что ты спутал своих героев с настоящими людьми. Я ведь знаю, ты и моего сына описал. Ты не мог не написать о Феликсе… Так вот это он и был…
   Я редко его вижу, – продолжала Королева, обращаясь как будто даже не ко мне, а куда-то в пространство. – Он скрывается от меня. Ведь я его бросила ребенком, отдала тетке на воспитание… ради Ландыша, чтобы сделать из Ландыша человека для себя… Теперь нет ни того, ни другого… О господи! Даже у Изабеллы есть дети… У меня – никого.
   «Бедный мой Кент! – подумал я, растерявшись. – Бедный-бедный Кент, тебе не везло, оказывается, с самого рождения… А я оставил тебя в неведении об этом, потому что сам не знал…»
   – Представляю, – проговорила Королева, – что там приписало моему сыну твое воображение… Тебе бы научиться управлять им.
   Я молчал – что я мог сказать?
   – Ладно. Прости. И до свидания, у меня много дел…
   – Марго… Извини. Но ведь и у Ландыша был, кажется, сын?…
   – Я не знаю, где он, – ответила Королева равнодушно – я его отдала в интернат… давно уже.
   Она подала вялую, безвольную руку и скрылась в толпе.
   Наконец дозвонился Стасю, но к телефону подошла Наташа, я положил трубку – с ней говорить не хотелось. Позвонил в интернат. Он оказался там. Через сорок минут я уже был в раздевалке его группы, которая в это время смотрела кино в общем зале. Здесь было много всего: вещи, которые он, как жаловалась когда-то Наташка, перетаскал сюда из дома, и другие – казенные: с десяток пар ботинок, одежда, книги, магнитофонные ленты, фотоаппараты, пишущая машинка, склянки, бутылки, инструменты. На стене плакат: «Мы протестуем!» (сделанный, видимо, руками ребят). На плакате рисунки и фото, изображающие зверства американских войск во Вьетнаме.
   Скоро кино кончилось, и ребята Станислава шумно ворвались в раздевалку. Их было двенадцать, невероятно симпатичных мордашек: умных, хитрых, коварных и все-таки очень милых. Пришел с ними и Станислав. Он тут же устроил на скорую руку совещание по текущим неотложным делам, затем, пожав всем по-взрослому руки, мы отправились к нему домой обедать (или ужинать).
   – Они не идиоты вовсе! – Я имел в виду детей его группы. – И, кажется, они тебя любят.
   – В основном – дети воров, алкоголиков. Родители или в колониях, или лишены родительских прав. А любят… Скорее уважают, хотя воспитатель должен быть прежде всего любимым, а уже потом умным. По-настоящему умный учитель этого и должен добиваться – чтобы его любили!
   Мы пустились рысцой к трамвайной остановке.
   – Что же случилось? – спросил Станислав, когда мы приехали к нему: он явно имел в виду мое решение навсегда уехать из Москвы.
   Я рассказывал о жизни в Садах, обо всем, умолчав только об Астре.
   – Зайцу врать надобности нет, – сказал Станислав. – Но у нее была цель – помогать другу. Теперь ты эту цель хочешь отобрать, а взамен ее дашь беспокойство другого рода: жив ли ты, здоров? Решение совсем уйти, – продолжал он, – оправданно, если водка действительно сильнее тебя. В таком случае ты для Зайца пожизненный источник страха и причина тяжелейших переживаний, из-за которых ее раньше времени зароют в землю. Тогда, конечно, лучше расстаться, хотя… и другим ты не будешь в радость. Решай сам. В таком деле трудно давать советы… По-моему, ты совершаешь ничем не оправданную ошибку, считая, что, работая над романом об алкоголизме, должен сам на себе его испытать. Вот и получилось, что работать над книгой ты не можешь и для тебя лично стало проблемой избавление от алкоголизма… Нелепо же! Чтобы писать, скажем, о нравах и жизни крокодилов, не обязательно самому быть крокодилом.
   – Не обязательно, но желательно, – не сдавался я. – Держась в стороне, непросто вникнуть в проблемы, скажем, педагогики. Мне, например, никогда не написать «Педагогической поэмы». А ты, ты можешь, потому что тебе твоя педагогика даже ближе, чем мне проклятие алкоголизма!
   – Ты неправильно меня понимаешь: мне близки все проблемы, касающиеся человеческой жизни, в том числе и твой алкоголизм. Мне жалко его жертв, тебя прежде всего. И, если хочешь знать, мне лучше известны причины его возникновения, чем даже тебе: ведь мне каждый день приходится иметь дело с невиннейшими его жертвами – детьми алкоголиков. Вот если бы ты сумел написать об этом страшном зле так, чтоб за душу брало, я бы первый сказал тебе «спасибо»!
   Мы сидели на кухне, Станислав подогрел какой-то суп, который мы дружно хлебали. Наташи, к счастью, не было, зато Ленка, эта чертовка, Вождь краснокожих, всячески напоминала о своем существовании: то она щипала меня под столом, то лезла мне на спину, то в меня летели картофельные очистки.
   – Правильно воспитанные с детства люди, – продолжал Стась, – не так легко окажутся в лапах этого Зеленого дракона. И, конечно же, в нашем деле, я говорю о педагогике, не оберешься проблем. Вот одна из них. Ежегодно, начиная с июля и до первого сентября, сотни тысяч учащихся, закончив школы, стремятся раскрыть для себя стены вузов. Удается это из поступающих немногим, остальные считают себя неудачниками, начинают искать выгодное место в жизни: в материальных сферах – производства или обслуживания; какой-то процент вообще плюет в потолок.
   Педагогическая общественность бьет тревогу: плохо учили. Знания – любой ценой! Родители стремятся ублажать педагогов, платят бешеные деньги, начинается натаскивание подростков, и все это перерастает в гипертрофию, которая сводится к культу знаний и обучения. Культ знаний!.. Ведь и у фашистов были знающие, высокообразованные и по-своему даже культурные люди, но мы-то знаем – какие. Я же стремлюсь к самому, казалось бы, нужному: сделать, чтобы человек был человеком. Не обязательно быть ему гением, просто хорошим человеком.
   – Школа, конечно, несовершенна, – признался Стась, – но ведь и ты не сразу научился ходить, а хотя и давно уже научился, все еще сильно спотыкаешься. Школа преобразуется, может, не быстро, но что поделаешь – новое всегда вымаливает у старого право на жизнь, порой с боем его приобретает, а старое лишь постольку признает его и уступает, поскольку оно в состоянии преодолевать противоречия в старом и разрешать их. Мастерство педагога в сущности не столько в том, чтобы давать образование, сколько в том, чтобы показать его необходимость.
   Но известно и то, что миллионы родителей относятся к школе потребительски: дескать, вы – школа, обязаны помочь, чтобы моему ребенку было в жизни хорошо. И ребенок, воспринявший вместе с материнским молоком такое отношение к себе (чтобы ему было хорошо), тоже требует: помогите, чтобы мне было хорошо. А почему бы ему не думать так: помогите мне быть хорошим.
   Дети оказываются очень часто жертвами своих родителей. Мещанство! Его за шестьдесят лет не вытравишь, нужно больше времени. Культ вещей. Культ знаний. Знаний за любые деньги во имя диплома! Когда же они их получат (любым путем) и не справятся с задачами, с какими их справляться обязывают драгоценные дипломы, наступает катастрофа: диплом есть – призвания нет, а тогда и знания бессильны, они, если и были какие, улетучиваются. Паника, теряется работа – в лучшем случае, ибо в худшем мы будем терпеть дипломированного дурака, способного вредить больше врага. Последнего хоть обезвредить можно, этот же вроде бы патриот, исправно платит профвзносы, сидит на собраниях, голосует хоть обеими руками. Затем теряется вера в людей, наконец, и в себя, и готов человек – он уже кандидат в алкоголики. Кто виноват: учитель или родитель?
   А человек уже в такой стадии развития, когда не может, не сумеет искать причины неудачи. Родители же теперь кланяются в ножки не репетиторам, не экзаменаторам – врачам: помогите, ради бога, спасти того, кто по нашей вине оказался уродом. Но это потом…
   Пока же он растет, не зная даже, почем картошка, которую лопает. И ведь хлеб у нас сегодня – не проблема. Его в мусорных ящиках, к сожалению, можно найти немало, в деревнях им свиней кормят. Потому что забыто время, когда мы голодали, а многие просто не умеют и не хотят считаться с этим временем. Материальные ценности, к сожалению, ценить часто не очень-то у нас умеют, как будто запасы природных богатств бесконечны.
   У разумных родителей нет проблемы молодежи, в их семьях весь уклад жизни ежедневно строится так, что человек учится относиться объективно к окружающему и к себе в нем. И дети этих семей идут в школу не требовать и не просить подаяния в виде троек, они идут получать необходимое.
   Все это волнует меня не меньше, чем тебя алкоголизм, здесь одно связано с другим. Вот где истоки проблемы алкоголизма. А ты мечешься по стране… ищешь их или, наоборот, прячешься от них?
   Стась нахмурился, долго молчал, ковыряясь ложкой в пустой тарелке. В меня опять полетели картофельные очистки, но я их уже не замечал.
   – Я мог бы дать тебе один адрес в Дмитрове, – сказал Стась немного спустя. – Хороший и умный парень. Но… он тоже выпивает. Вы там вдвоем сопьетесь. Есть еще один – тоже, грешный, пьет. Да ведь это же везде, куда бы ты ни поехал! – Стась в недоумении развел руками, глядя на меня. – Бежать от бутылок невозможно, они везде. Был недавно в этом же Дмитрове с ребятами постарше на экскурсии. Проголодались. Вижу павильон: «Горячее молоко». Решил накормить ребят. Заходим – нет никакого молока, на полках коньяк всех сортов… Бежать тебе от бутылок – бежать от себя, а от себя не убежишь…
   Мы еще говорили о многом, и Стась высказал соображение, что, может, мне следует попробовать спасти прежде всего себя: пойти лечиться от алкоголизма, довериться людям, которые призваны спасать тех, кто понимает необходимость избавления от этой роковой болезни.
   – Впрочем, – проговорил он, – это тебе поможет не раньше, чем ты сам признаешь для себя эту необходимость.
   Вождь краснокожих в это время напустила полную ванну воды, чтоб я мог помыться. Идея эта мне понравилась – я давно не блаженствовал в ванне. Стась с Ленкой принялись мыть посуду, а я разделся, нырнул в ванну и тут же вылетел из нее пулей: я не рак, чтобы дать сварить себя живьем…
   – Поезжай в Сибирь, – предложил позднее Стась. – Там у меня брат двоюродный, Семен Махоркин, на лесопилке бригадирствует. Конечно, и он пьет, но тебя он быстро раскусит и спуску тебе не даст. Живет он с женой, детей у них нет, дом большой… У тебя сейчас состояние депрессии. На воздухе, у хороших людей оклемаешься. К тому же ты оказался в психологическом лабиринте, но лабиринты существуют, чтобы находить из них выход. Ищи. Найдешь – пиши, и я постараюсь быть для тебя посредником между прошлым и тем, к чему придешь.
   Что ж, в Сибирь так в Сибирь. Как в песне: «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес – Советский Союз». Взяв теплую куртку Станислава и некоторое количество денежных знаков, я отправился добывать билет на поезд.
 
   Вечером, купив билет на ночной поезд, пошел на свидание с Зайчишкой. Хотелось постоять на том месте, где по вечерам я обычно ждал ее у трамвайной остановки. Стоять в точности на «нашем» месте было рискованно, и я остановился немного в стороне. Предосторожность не оказалась лишней: она сошла с трамвая и побежала к тому месту. В темноте она видит плохо и меня не заметила. Я выдержал характер – своего присутствия не открыл.
   До Иркутска доехал без приключений. Денег Стась дал не так уж много, но достаточно, чтоб отправиться в дальнюю дорогу, не слишком заботясь о каждой копейке. Семена Махоркина Стась обещал уведомить телеграммой о моем прибытии.
   В Иркутске поезд стоял десять минут. Прогуливаясь по платформе, я стал невольным свидетелем самоубийства: молодой человек с наголо остриженной головой в двух шагах от меня бросился под электричку. Я даже успел дать свидетельские показания.
   Позже отправился в вагон-ресторан, чтобы успокоиться после столь мало приятного зрелища. За эти дни мои синяки сошли, так что я мог уже свободно показаться людям без очков.
   Напротив меня за столиком сидел интеллигентный старикашка с белой небольшой бородкой. Он ел сосиски и пил «Нарзан». Я заказал пол-литра водки с теми же сосисками. Старичок посмотрел на меня с любопытством; Я же размышлял о том, что вот, до моего прибытия в Иркутск, на одну человеческую жизнь было больше, а теперь я еду дальше и пытаюсь понять смысл ее гибели, словно поняв, пойму смысл собственного существования. Может, этот парень поступил так от отчаяния и был более прав, чем я, продолжающий пить водку, оправдывая свое существование тем, что создаю роман, который пока никому не приносит пользу. Но такой конец… Вспомнив подробности, я содрогнулся…
   – А вам не приходят в голову мысли… ну, скажем, такого порядка… – Старичок все еще с любопытством следил за мной. Он пояснил: – Я имею в виду этот страшный случай… Вам не приходят иногда мысли… – он не уточнил какие. – Вы не сердитесь на меня, это, конечно, праздный вопрос. Но я – психиатр, знаете ли… и… Мержиевский моя фамилия, – представился он.
   «Чудак», решил я про себя, но, разумеется, не рассердился на него, тем более что в какой-то мере он угадал, о чем я думаю. Только об этом не следовало говорить даже медику.
   – Однако вы не правы, – сказал старичок, словно читая мои мысли. – Я не стану вам читать мораль, но ведь я вижу, как вы пьете водку. Правда, после того, чему вы были очевидцем, выпить не грех, но все-таки… Вы пьете так, как пьют люди, готовые отдать черту душу за мгновение радости, чтобы потом думать о смерти как об избавлении. Посмотрите вокруг. Здесь пьют многие, но они это делают иначе. Они льют спиртное в желудки, вы же… в душу. Остальных здесь еще нет надобности лечить… Вам же лечение не впрок…