— Да-да-да, — перебила я. — Не надо про самолеты. Расскажи, что произошло во время войны.
— Шо происходило на войне? Люди помирали — от шо происходило. — Он посмотрел на меня своим упрямым взглядом, стиснув челюсти. — Сами смели погибали первыми. Ти, хто у шось верив, погибали за веру. А ти, хто выжив… — Он закашлялся. — Ты ж знаешь, шо у той войне погибло бильше двадцяти мильонов советських граждан.
— Знаю. — Однако цифра была огромной и непостижимой. Есть ли какие-нибудь ориентиры, знакомые координаты в этом безбрежном океане крови и слез? — Но эти двадцать миллионов я не знаю, папа. Расскажи мне о себе, маме и Вере. Что произошло с вами потом?
Он провел пальцем вдоль карандашной линии:
— Тут, возле Киля, есть город Драхензее. Я некоторе время пробув у етом лагере. Строив парови котлы для кораблей. Людмила з Верой приехали под конец войны.
Драхензее: вот он бесстыдно помещен на карте — черная точка с красными линиями расходящихся от нее дорог, — словно самый обычный населенный пункт.
— Вера говорила что-то об Исправительном блоке.
— Ага, ето був неприятный эпизод. А все из-за сигарет. По-моему, я говорив тебе, шо обязан жизнью сигаретам. Говорив? Но я тебе не сказав, шо из-за сигарет я чуть не розстався из жизнью. Из-за Вериной авантюры из сигаретами. Повезло, шо война як раз кончилась. Британии прийшли як раз вовремя и вызволили нас с Исправительного блока. А то б мы точно не выжили.
— Как? Что..? Сколько..?
Он закашлялся, прячась от моего взгляда.
— Повезло ище, шо во время освобождения мы оказались у британськой зоне. А ще одне везение — шо Людмила родилась у Новой Александрии.
— Почему это было везением?
— Повезло, потому шо Галичина раньше була частю Польши, а полякам розрешили остаться на Западе. По соглашению между Черчилем и Сталином поляки могли остаться у Англии, а украинцев высылали обратно. Большу часть — у Сибирь, и большинство там погибло. Повезло, шо у Милочки сохранилось свидетельство о рождении, де було сказано, шо она родилась у бувшей Полыци. Повезло, шо у меня були немецьки документы на роботу. Я сказав, шо я з Дашева. Немци записували кириллицу латиницей. Дашев — Daszewo. Звучить однаково, но Дашево — у Полыци, а Дашев — в Украине. Ха-ха! Повезло, что иммиграционный служащий поверив. Так багато везиння за таке коротке время — хвате на целу жизнь.
В неярком свете сорокаваттной лампочки тени и линии на его морщинистых щеках казались глубокими, словно шрамы. Как он постарел. В юности мне хотелось видеть отца героем. Я стыдилась его кладбищенского дезертирства и побега в Германию. Мне хотелось видеть маму романтической героиней. Хотелось, чтобы их жизнь была историей о мужестве и любви. Теперь, повзрослев, я понимала, что в них не было ничего героического. Они просто выживали — вот и все.
— Понимаеш, Надежда, выжить — значить победить.
Он моргнул, и в уголках его глаз весело собрались морщины-шрамы.
Когда отец пошел спать, я позвонила Вере. Было уже поздно, она устала, но мне было необходимо поговорить. Я зашла издалека:
— Ребенок красивый. Девочка. Назвали Маргариткой, в честь миссис Тэтчер.
— А ты узнала, кто отец?
— Дубов.
— Но этого не может…
— Да нет, не биологический отец. Он отец во всех других отношениях.
— Так ты не узнала, кто настоящий отец?
— Дубов и есть настоящий отец.
— Право же, Надя, ты безнадежна.
Я знала, что она имеет в виду, но, увидев, как Дубов держал бутылочку с молоком, я потеряла всякий интерес к вопросу о биологическом отцовстве. Вместо этого я рассказала ей о кружевной розовой детской одежке, растянутом трико со штрипками на пятках и последней вечере из полуфабрикатов. Описала, как поднимали неэлектрическую плиту на крышу автомобиля и как все аплодировали. Раскрыла даже тайну семнадцатого патента.
— Надо же! — восклицала она время от времени, а я все никак не решалась спросить об Исправительном блоке.
— Ребенок такой милый, что я просто не могу с этим свыкнуться. Я думала, что возненавижу его. — (Я полагала, что, как только загляну в кроватку, сразу же пойму, кто отец, — порочное происхождение будет написано на лице.) — Думала, что девочка будет миниатюрной копией Валентины — бандиткой в пеленках. Но она — это просто она.
— Дети все меняют, Надя. — На том конце провода послышалась возня и медленный вдох. Вера закурила. — Помню, как ты родилась.
Я не знала, что сказать, и ждала, что Вера поделится какими-то воспоминаниями, но она лишь глубоко вздохнула и замолчала.
— Вера, расскажи мне…
— Нечего тут рассказывать. Ты была красивым ребенком. Давай спать. Поздно уже.
Она так и не рассказала мне, но я сама уже все поняла.
Жили-были Дитя Войны и Дитя Мира. Дитя Войны родилось накануне величайшего конфликта в истории человечества — в стране, опустошенной голодом и задыхавшейся в безумных тисках диктатора-параноика. Девочка часто плакала, потому что у Матери было мало молока. Отец не знал, что ей сказать, и помалкивал. Через некоторое время он уехал. Потом Мать тоже уехала. Девочку вырастила пожилая тетя, которая души в ней не чаяла и которую она тоже полюбила. Но когда разразилась война, оставаться в промышленном городе, где жила тетя, стало опасно, и Мать приехала за дочкой и увезла ее в деревню — к родителям Отца, где было безопаснее. Свою тетю девочка так никогда больше и не увидела.
Бабушка и дедушка по отцовской линии были чудаковатыми стариками с четкими представлениями о том, как надо воспитывать детей. У них на попечении находился также ребенок их дочери — пухленькая резвая девчушка по имени Надежда: она была на пару дет старше своей двоюродной сестры, и ее родители жили в Москве. Ее назвали в честь бабушки и берегли как зеницу ока. Дитя Войны было худеньким и робким — тихим, как мышка. Девочка часами стояла у ворот и ждала Мать.
Мать делила время между Ребенком Войны и его Отцом, который жил в большом городе на юге и редко приезжал, поскольку занимался Важной Работой. Приезды Матери нередко заканчивались шумными ссорами с Бабой Надей, и когда Мать уезжала, Бабушка рассказывала Дитю Войны страшные сказки о ведьмах и леших, которые пожирали непослушных детей.
Дитя Войны было послушным — на самом деле девочка вообще почти ничего не говорила. Тем не менее она умудрялась изредка пролить молоко или уронить яйцо, и тогда ее наказывали. Наказания были не жестокими, но непривычными. Ее заставляли стоять по целому часу в углу со скорлупой разбитого яйца в руках или с рукописной табличкой: «Сегодня я пролила молоко». Двоюродная сестра Надя строила ей рожи. Дитя Войны не говорило ни слова. Девочка молча стояла в углу, держа в руках символ нанесенного ущерба. Стояла и наблюдала.
Хуже всего приходилось, когда ее отправляли в курятник за яйцами — ведь их охранял грозный петух со сверкающими глазами и огненным гребнем. Когда он вытягивался, хлопал крыльями и кукарекал, то становился почти одного роста с Дитем Войны. Бросаясь вперед, петух клевал ее в ноги. Не мудрено, что девочка так часто роняла яйца.
Однажды ветер войны занес Мать обратно в деревню: она вернулась и больше не уезжала. По ночам Дитя Войны и его Мать сворачивались калачиком в постели, и мама рассказывала истории о Прадедушке Очеретке и его прекрасном черном рысаке по кличке Гром, о венчании Бабы Сони в златоглавом Соборе и смелых ребятишках, убивавших ведьм и чертей.
Мать и Баба Надя по-прежнему ссорились, но не так часто, как раньше: теперь Мать каждый день ходила на работу в местный колхоз, где очень нуждались в ее ветеринарных способностях, хоть она и проучилась всего три года. Иногда ей платили деньги, но чаще председатель рассчитывался с ней яйцами, пшеницей или овощами. Однажды она зашила брюхо свиньи, которое прободала корова, — зашила черными нитками для пуговиц, потому что хирургических было недостать. Свинья выжила, и когда разродилась одиннадцатью поросятами, Матери позволили забрать одного домой.
Затем в деревню пришли солдаты — сначала немецкие, потом русские и снова немецкие. Как-то раз деревенского часовщика вместе с семьей увезли куда-то в высоком фургоне без окон, и их никогда больше не видели. Его старшей дочери — хорошенькой спокойной девочке лет четырнадцати — удалось бежать, и Баба Надя взяла ее к себе и прятала в курятнике (грозного петуха давным-давно уже стушили, а из лап со шпорами сварили вкуснейший куриный суп). Ведь хотя Баба Надя была женщиной строгой, она понимала, что хорошо, а что плохо, а увозить людей в высоком фургоне без окон — плохо. Однажды ночью кто-то поджег курятник. Никому не известно, кто это был. Дочка часовщика и две оставшиеся курицы сгорели в огне.
В конце концов ветер войны принес домой и Отца. Однажды на рассвете, еще затемно, в дверь постучал изможденный мужчина со страшной гноящейся раной на горле. Баба Надя вскрикнула: «Господи помилуй!» Дед Маевский пошел в деревню и купил у кого-то лекарств, предназначенных для солдат. Мать вываривала тряпки и чистила рану. Она сидела у кровати денно и нощно, а Дитя Войны отправляла играть с двоюродной сестрой Надей. Время от времени Дитя Войны незаметно прокрадывалось в комнату, и девочке разрешали посидеть на кровати. Он сжимал ее руку, но не говорил ничего. Через пару недель Отец поправился и мог уже вставать и бродить по дому. Затем он исчез так же загадочно, как и появился.
Вскоре после этого Дитю войны и его Матери тоже пришлось уехать. В деревню пришли немецкие солдаты, собрали всех здоровых работоспособных людей и погрузили в поезд. Забрали и Мать. Дитя Войны хотели оставить, но Мать так пронзительно кричала, что ей разрешили взять девочку с собой. Это был товарный вагон без скамеек: люди сидели, сбившись в кучу, на охапках соломы или на голом полу. Ехали девять дней: из еды был только заплесневелый хлеб да немного воды, а вместо туалета — ведро в углу вагона. Но атмосфера была приподнятая.
— Мы едем в лагерь, — сказала Мать, — там мы будем в безопасности. Будем работать и получать вдоволь еды. Возможно, Отец тоже там.
К великому огорчению Дитя Войны, лагерь состоял не из расположенных полукругом шатров и лошадей на привязи (так Мать описывала казацкие стоянки), а представлял собой запутанный лабиринт — бетонные здания да высокие заборы из колючей проволоки. Но у Матери с дочкой все же была одна кровать на двоих и их кормили. Каждый день Мать с остальными женщинами садилась в грузовик, отвозивший их на завод, где они по двенадцать часов в день собирали самолетные двигатели. Дитя Войны оставалось в лагере вместе с другими детьми — все они были намного старше, — и охранником, говорившим на языке, которого девочка не понимала. Она часами смотрела сквозь проволочный забор, выглядывая грузовик, который привозил маму домой. По вечерам Мать валилась с ног от усталости и не рассказывала никаких историй. Плотно прижавшись к ней в темноте, Дитя Войны прислушивалось к ее дыханию, пока обе не засыпали. Порой девочка просыпалась посреди ночи оттого, что Мать плакала, но утром мама вставала, умывалась и как ни в чем не бывало отправлялась на работу.
Потом ветер войны перенес Мать и Дитя в другой лагерь, где находился Отец. Лагерь был похож на первый, но больше и страшнее — помимо украинцев, там трудилось много людей других национальностей, а охранники ходили с плетками. В том лагере произошло что-то ужасное, и лучше об этом забыть — лучше не знать, что это вообще произошло.
Потом вдруг война закончилась, и наступило мирное время. Семья села на большой корабль и уплыла за море — в другую страну, где все говорили на смешном языке, и хотя они по-прежнему находились в лагере, еды было вдоволь и люди хорошо к ним относились. И как бы в честь наступления мира на земле в семье родилось еще одно дитя. Родители назвали его Надеждой — в память о несбывшихся Надеждах.
Дитя Мира родилось в стране, недавно одержавшей победу. Хотя времена были тяжелые, люди надеялись на лучшее. Те, кто мог работать, работали на благо всех остальных; тех, кто нуждался, обеспечивали всем необходимым; детям давали молоко, апельсиновый сок и рыбий жир, чтобы они росли сильными и здоровыми.
Дитя Мира жадно поглощало все три жидкости и выросло упрямым и своенравным.
Дитя же Войны превратилось в Старшую Сеструху.
http://www.battlefield.ru/library/lend/valentine.htm
— Шо происходило на войне? Люди помирали — от шо происходило. — Он посмотрел на меня своим упрямым взглядом, стиснув челюсти. — Сами смели погибали первыми. Ти, хто у шось верив, погибали за веру. А ти, хто выжив… — Он закашлялся. — Ты ж знаешь, шо у той войне погибло бильше двадцяти мильонов советських граждан.
— Знаю. — Однако цифра была огромной и непостижимой. Есть ли какие-нибудь ориентиры, знакомые координаты в этом безбрежном океане крови и слез? — Но эти двадцать миллионов я не знаю, папа. Расскажи мне о себе, маме и Вере. Что произошло с вами потом?
Он провел пальцем вдоль карандашной линии:
— Тут, возле Киля, есть город Драхензее. Я некоторе время пробув у етом лагере. Строив парови котлы для кораблей. Людмила з Верой приехали под конец войны.
Драхензее: вот он бесстыдно помещен на карте — черная точка с красными линиями расходящихся от нее дорог, — словно самый обычный населенный пункт.
— Вера говорила что-то об Исправительном блоке.
— Ага, ето був неприятный эпизод. А все из-за сигарет. По-моему, я говорив тебе, шо обязан жизнью сигаретам. Говорив? Но я тебе не сказав, шо из-за сигарет я чуть не розстався из жизнью. Из-за Вериной авантюры из сигаретами. Повезло, шо война як раз кончилась. Британии прийшли як раз вовремя и вызволили нас с Исправительного блока. А то б мы точно не выжили.
— Как? Что..? Сколько..?
Он закашлялся, прячась от моего взгляда.
— Повезло ище, шо во время освобождения мы оказались у британськой зоне. А ще одне везение — шо Людмила родилась у Новой Александрии.
— Почему это было везением?
— Повезло, потому шо Галичина раньше була частю Польши, а полякам розрешили остаться на Западе. По соглашению между Черчилем и Сталином поляки могли остаться у Англии, а украинцев высылали обратно. Большу часть — у Сибирь, и большинство там погибло. Повезло, шо у Милочки сохранилось свидетельство о рождении, де було сказано, шо она родилась у бувшей Полыци. Повезло, шо у меня були немецьки документы на роботу. Я сказав, шо я з Дашева. Немци записували кириллицу латиницей. Дашев — Daszewo. Звучить однаково, но Дашево — у Полыци, а Дашев — в Украине. Ха-ха! Повезло, что иммиграционный служащий поверив. Так багато везиння за таке коротке время — хвате на целу жизнь.
В неярком свете сорокаваттной лампочки тени и линии на его морщинистых щеках казались глубокими, словно шрамы. Как он постарел. В юности мне хотелось видеть отца героем. Я стыдилась его кладбищенского дезертирства и побега в Германию. Мне хотелось видеть маму романтической героиней. Хотелось, чтобы их жизнь была историей о мужестве и любви. Теперь, повзрослев, я понимала, что в них не было ничего героического. Они просто выживали — вот и все.
— Понимаеш, Надежда, выжить — значить победить.
Он моргнул, и в уголках его глаз весело собрались морщины-шрамы.
Когда отец пошел спать, я позвонила Вере. Было уже поздно, она устала, но мне было необходимо поговорить. Я зашла издалека:
— Ребенок красивый. Девочка. Назвали Маргариткой, в честь миссис Тэтчер.
— А ты узнала, кто отец?
— Дубов.
— Но этого не может…
— Да нет, не биологический отец. Он отец во всех других отношениях.
— Так ты не узнала, кто настоящий отец?
— Дубов и есть настоящий отец.
— Право же, Надя, ты безнадежна.
Я знала, что она имеет в виду, но, увидев, как Дубов держал бутылочку с молоком, я потеряла всякий интерес к вопросу о биологическом отцовстве. Вместо этого я рассказала ей о кружевной розовой детской одежке, растянутом трико со штрипками на пятках и последней вечере из полуфабрикатов. Описала, как поднимали неэлектрическую плиту на крышу автомобиля и как все аплодировали. Раскрыла даже тайну семнадцатого патента.
— Надо же! — восклицала она время от времени, а я все никак не решалась спросить об Исправительном блоке.
— Ребенок такой милый, что я просто не могу с этим свыкнуться. Я думала, что возненавижу его. — (Я полагала, что, как только загляну в кроватку, сразу же пойму, кто отец, — порочное происхождение будет написано на лице.) — Думала, что девочка будет миниатюрной копией Валентины — бандиткой в пеленках. Но она — это просто она.
— Дети все меняют, Надя. — На том конце провода послышалась возня и медленный вдох. Вера закурила. — Помню, как ты родилась.
Я не знала, что сказать, и ждала, что Вера поделится какими-то воспоминаниями, но она лишь глубоко вздохнула и замолчала.
— Вера, расскажи мне…
— Нечего тут рассказывать. Ты была красивым ребенком. Давай спать. Поздно уже.
Она так и не рассказала мне, но я сама уже все поняла.
Жили-были Дитя Войны и Дитя Мира. Дитя Войны родилось накануне величайшего конфликта в истории человечества — в стране, опустошенной голодом и задыхавшейся в безумных тисках диктатора-параноика. Девочка часто плакала, потому что у Матери было мало молока. Отец не знал, что ей сказать, и помалкивал. Через некоторое время он уехал. Потом Мать тоже уехала. Девочку вырастила пожилая тетя, которая души в ней не чаяла и которую она тоже полюбила. Но когда разразилась война, оставаться в промышленном городе, где жила тетя, стало опасно, и Мать приехала за дочкой и увезла ее в деревню — к родителям Отца, где было безопаснее. Свою тетю девочка так никогда больше и не увидела.
Бабушка и дедушка по отцовской линии были чудаковатыми стариками с четкими представлениями о том, как надо воспитывать детей. У них на попечении находился также ребенок их дочери — пухленькая резвая девчушка по имени Надежда: она была на пару дет старше своей двоюродной сестры, и ее родители жили в Москве. Ее назвали в честь бабушки и берегли как зеницу ока. Дитя Войны было худеньким и робким — тихим, как мышка. Девочка часами стояла у ворот и ждала Мать.
Мать делила время между Ребенком Войны и его Отцом, который жил в большом городе на юге и редко приезжал, поскольку занимался Важной Работой. Приезды Матери нередко заканчивались шумными ссорами с Бабой Надей, и когда Мать уезжала, Бабушка рассказывала Дитю Войны страшные сказки о ведьмах и леших, которые пожирали непослушных детей.
Дитя Войны было послушным — на самом деле девочка вообще почти ничего не говорила. Тем не менее она умудрялась изредка пролить молоко или уронить яйцо, и тогда ее наказывали. Наказания были не жестокими, но непривычными. Ее заставляли стоять по целому часу в углу со скорлупой разбитого яйца в руках или с рукописной табличкой: «Сегодня я пролила молоко». Двоюродная сестра Надя строила ей рожи. Дитя Войны не говорило ни слова. Девочка молча стояла в углу, держа в руках символ нанесенного ущерба. Стояла и наблюдала.
Хуже всего приходилось, когда ее отправляли в курятник за яйцами — ведь их охранял грозный петух со сверкающими глазами и огненным гребнем. Когда он вытягивался, хлопал крыльями и кукарекал, то становился почти одного роста с Дитем Войны. Бросаясь вперед, петух клевал ее в ноги. Не мудрено, что девочка так часто роняла яйца.
Однажды ветер войны занес Мать обратно в деревню: она вернулась и больше не уезжала. По ночам Дитя Войны и его Мать сворачивались калачиком в постели, и мама рассказывала истории о Прадедушке Очеретке и его прекрасном черном рысаке по кличке Гром, о венчании Бабы Сони в златоглавом Соборе и смелых ребятишках, убивавших ведьм и чертей.
Мать и Баба Надя по-прежнему ссорились, но не так часто, как раньше: теперь Мать каждый день ходила на работу в местный колхоз, где очень нуждались в ее ветеринарных способностях, хоть она и проучилась всего три года. Иногда ей платили деньги, но чаще председатель рассчитывался с ней яйцами, пшеницей или овощами. Однажды она зашила брюхо свиньи, которое прободала корова, — зашила черными нитками для пуговиц, потому что хирургических было недостать. Свинья выжила, и когда разродилась одиннадцатью поросятами, Матери позволили забрать одного домой.
Затем в деревню пришли солдаты — сначала немецкие, потом русские и снова немецкие. Как-то раз деревенского часовщика вместе с семьей увезли куда-то в высоком фургоне без окон, и их никогда больше не видели. Его старшей дочери — хорошенькой спокойной девочке лет четырнадцати — удалось бежать, и Баба Надя взяла ее к себе и прятала в курятнике (грозного петуха давным-давно уже стушили, а из лап со шпорами сварили вкуснейший куриный суп). Ведь хотя Баба Надя была женщиной строгой, она понимала, что хорошо, а что плохо, а увозить людей в высоком фургоне без окон — плохо. Однажды ночью кто-то поджег курятник. Никому не известно, кто это был. Дочка часовщика и две оставшиеся курицы сгорели в огне.
В конце концов ветер войны принес домой и Отца. Однажды на рассвете, еще затемно, в дверь постучал изможденный мужчина со страшной гноящейся раной на горле. Баба Надя вскрикнула: «Господи помилуй!» Дед Маевский пошел в деревню и купил у кого-то лекарств, предназначенных для солдат. Мать вываривала тряпки и чистила рану. Она сидела у кровати денно и нощно, а Дитя Войны отправляла играть с двоюродной сестрой Надей. Время от времени Дитя Войны незаметно прокрадывалось в комнату, и девочке разрешали посидеть на кровати. Он сжимал ее руку, но не говорил ничего. Через пару недель Отец поправился и мог уже вставать и бродить по дому. Затем он исчез так же загадочно, как и появился.
Вскоре после этого Дитю войны и его Матери тоже пришлось уехать. В деревню пришли немецкие солдаты, собрали всех здоровых работоспособных людей и погрузили в поезд. Забрали и Мать. Дитя Войны хотели оставить, но Мать так пронзительно кричала, что ей разрешили взять девочку с собой. Это был товарный вагон без скамеек: люди сидели, сбившись в кучу, на охапках соломы или на голом полу. Ехали девять дней: из еды был только заплесневелый хлеб да немного воды, а вместо туалета — ведро в углу вагона. Но атмосфера была приподнятая.
— Мы едем в лагерь, — сказала Мать, — там мы будем в безопасности. Будем работать и получать вдоволь еды. Возможно, Отец тоже там.
К великому огорчению Дитя Войны, лагерь состоял не из расположенных полукругом шатров и лошадей на привязи (так Мать описывала казацкие стоянки), а представлял собой запутанный лабиринт — бетонные здания да высокие заборы из колючей проволоки. Но у Матери с дочкой все же была одна кровать на двоих и их кормили. Каждый день Мать с остальными женщинами садилась в грузовик, отвозивший их на завод, где они по двенадцать часов в день собирали самолетные двигатели. Дитя Войны оставалось в лагере вместе с другими детьми — все они были намного старше, — и охранником, говорившим на языке, которого девочка не понимала. Она часами смотрела сквозь проволочный забор, выглядывая грузовик, который привозил маму домой. По вечерам Мать валилась с ног от усталости и не рассказывала никаких историй. Плотно прижавшись к ней в темноте, Дитя Войны прислушивалось к ее дыханию, пока обе не засыпали. Порой девочка просыпалась посреди ночи оттого, что Мать плакала, но утром мама вставала, умывалась и как ни в чем не бывало отправлялась на работу.
Потом ветер войны перенес Мать и Дитя в другой лагерь, где находился Отец. Лагерь был похож на первый, но больше и страшнее — помимо украинцев, там трудилось много людей других национальностей, а охранники ходили с плетками. В том лагере произошло что-то ужасное, и лучше об этом забыть — лучше не знать, что это вообще произошло.
Потом вдруг война закончилась, и наступило мирное время. Семья села на большой корабль и уплыла за море — в другую страну, где все говорили на смешном языке, и хотя они по-прежнему находились в лагере, еды было вдоволь и люди хорошо к ним относились. И как бы в честь наступления мира на земле в семье родилось еще одно дитя. Родители назвали его Надеждой — в память о несбывшихся Надеждах.
Дитя Мира родилось в стране, недавно одержавшей победу. Хотя времена были тяжелые, люди надеялись на лучшее. Те, кто мог работать, работали на благо всех остальных; тех, кто нуждался, обеспечивали всем необходимым; детям давали молоко, апельсиновый сок и рыбий жир, чтобы они росли сильными и здоровыми.
Дитя Мира жадно поглощало все три жидкости и выросло упрямым и своенравным.
Дитя же Войны превратилось в Старшую Сеструху.