Страница:
– Мой руки, – сказала мама, поднимая мой портфель, – там, на столе, тебе кое-что есть.
Я подумал, они оставили мне чего-нибудь вкусненького, но есть не хотелось, в горле пересохло, я еще не мог отойти от долгой работы внаклонку и вяло кивнул головой, откручивая кран.
Вода стекала с моих локтей грязными ручьями, хотелось спать, и я представлял, как рухну сейчас на свой скрипящий диван.
Лениво утершись, я подошел к столу и увидел яркую картинку: на еловой лапе вперемежку с цветными шарами раскачивались гномики. Я перевернул картинку и узнал знакомый почерк: открытка была от отца.
Я засмеялся, усталость исчезла, я подпрыгнул, как маленький. Ничего особенного отец не писал, он просто поздравлял нас с наступающим Новым годом и обещал, что уж в новом-то году он непременно приедет домой.
– Ну видите! – крикнул я, оборачиваясь к маме и бабушке. – Я же говорил! Все в порядке! – И заорал: – Васька! Иди к нам!
Мама с бабушкой стали собираться в магазин, ушли, а Васьки все не было.
Я крикнул ему:
– Ну чего ты, иди!
Васька пришел какой-то понурый, тихий, грустный. Но я не заметил этого. Я вертел в руках лакированную открытку с гномиками и вслух читал отцовское письмо.
Васька кивал, криво улыбался, потом взял у меня открытку, посмотрел на гномиков и сказал неожиданно зло:
– У, фашисты!
– Кто? – не понял я.
– Вот эти, карлики.
– Ну сказанул! – возмутился я.
Гномики в разноцветных колпачках мне очень нравились. Да что там, они были просто замечательные, ведь их же прислал мне отец.
– Ясное дело, фашисты, – сказал Васька, всматриваясь в меня. – Да такие картиночки фашисты друг другу посылали!
Я ничего не понимал. Никогда я не видел Ваську таким злым и ожесточенным. Он был всегда добродушным, приветливым, а тут вдруг обозлился на какую-то открытку, на каких-то гномиков.
– Вась! – окликнул я его. – Ты чего?
– Да ничего, – поморщился он, – просто я все фашистское ненавижу. – Он помолчал и прибавил: – Они у меня отца убили.
Я сидел на диване и чувствовал, как краснею, как заливаюсь жаром. Мне было противно, гадко.
Вот уже сколько дружу я с Васькой, сколько исходили мы кварталов по нашему городу, а я ни разу – вот стыд-то! – ни разу не спросил Ваську про его отца.
– Васька, – сказал я, потрясенный его словами, – Васька, а где?
– Под Москвой, – ответил он и тяжело вздохнул.
Отец у Васьки погиб под Москвой – он воевал в лыжных войсках. Васька и тетя Нюра узнали об этом уже под конец войны, потому что вся та лыжная часть погибла, уцелело лишь несколько человек и среди них один дядька из райцентра. Уходил воевать этот дядька вместе с Васькиным отцом, уцелел под Москвой, но чуть не погиб под Берлином и вернулся в сорок пятом полным инвалидом.
Мы с Васькой сидели одни в натопленной тихой комнате, такой тихой, что было слышно, как за стенкой у тети Симы тикают ходики, и Васька рассказывал мне, как они с матерью узнали, что в райцентр вернулся тот инвалид, и сразу собрались, не взяли даже хлеба с собой, и пятнадцать верст до этого райцентра все время почти бежали. Инвалид работал сапожником в артели «Верный путь». Васька и тетя Нюра вошли в маленькую каморку, где он стучал молотком, и тетя Нюра заплакала.
– Она не об отце заплакала, – сказал мне Васька, – а об этом инвалиде. У него жена, пока он воевал, померла.
Инвалид сидел на табурете, привязанный к нему широким брезентовым ремнем, чтобы не упасть. Ног у него не было. Только подшитые выше колен стеганые зеленые штаны.
Обратно они шли молча, по разным сторонам проселка, не замечая голода, хотя маковой росинки с утра во рту у них не было. Инвалид сказал, что всех лыжников перемяли танки. У Васькиного отца, как и у других, была только винтовка со штыком и ни одной противотанковой гранаты. Гранаты им еще не успели выдать – прямо с поезда бросили в атаку. И танков никто не ожидал. Они появились откуда-то со стороны.
– Кончу курсы, – сказал Васька глухо, – денег подзаколочу и поеду в Москву отца искать.
– Как же ты его найдешь? – удивился я.
– Найду! – уверенно ответил Васька. – Инвалид говорил, на сто первом километре все было.
Мне снова стало стыдно перед Васькой. Я был счастливее его. Вот и отец у меня живой, всю войну прошел, ранило его, а живой. А у Васьки отца нет. И больше никогда не будет.
Васька встал, прошелся по комнате в залатанных валенках с загнутыми голенищами, подросший и худой – пиджак болтался на нем, словно на палке. Он чиркнул спичкой и закурил.
Я вспомнил, как увидел его в первый раз: курящим и с галстуком. И, глядя на Ваську новым, повзрослевшим взглядом, я подумал, что удивлялся тогда, летом, потому что не знал Ваську.
А теперь вот знаю. И считаю, что курить он имеет полное право.
Я потихоньку спрятал отцовскую открытку с гномиками под скатерть.
Я показал Ваське значок ГТО на цепочке, рассказал, как отец его мне, совсем маленькому, уходя на войну, подарил. Как потом он в госпитале лежал, как учил меня с высокой горы на лыжах кататься. Как я кисеты шил, а потом своему же отцу подарил.
Васька фронту тоже помогал. Он пуховых кроликов, пока в школе учился, разводил, сам пух из них дергал, а бабка его, отцова мать, вязала из этого пуха подшлемники и варежки с двумя пальцами – для снайперов. Чтобы им не холодно было в снегу лежать и удобно фашистов выцеливать.
– Знаешь, – сказал Васька, – кем бы я стал, если бы на войну меня взяли? Снайпером. Танкисты там или артиллеристы, конечно, тоже этих гадов здорово крошат, но снайпер прямо в лоб фашисту целится. Прямо в лицо!
Васька сжимал кулаки, бледнел, и мне казалось, что вот будь сейчас перед нами немец, Васька бы его руками от лютой ненависти задушил. Не побоялся бы на здоровенного фрица броситься.
Однажды я вытащил альбом с карточками, и мы уселись разглядывать их. Отец был на многих фотографиях – в санатории, под пальмой; в шляпе и с галстуком, облокотясь на какую-то вазу; с мамой и бабушкой и снова один. Васька внимательно вглядывался в моего отца, улыбался вместе со мной, смеялся над фотографией, где отец снят со мной – я сижу у него на плече, совсем маленький, сморщился, вот-вот зареву от страха, что отец посадил меня так высоко.
Мы досмотрели карточки, Васька задумался.
– Твой-то поездил, видать, много, – сказал он. – По санаториям, по чужим местам, а мой дальше города не бывал.
Васька достал папиросы, закурил, глубоко затянувшись, потом встрепенулся.
– Отец, когда из города приезжал, гостинцы мне привозил. Пряники в серебряной бумажке. И знаешь, что он мне нахваливал, как из города вернется? Театр! Красота, говорил, замечательная.
– А ты театра не видел? – спросил я, посмеиваясь.
– Не-а! – ответил Васька. – В жисть не бывал.
– Так давай сходим!
– Аха! – засмеялся Васька. – В получку.
Получкой он называл деньги, которые ему платили на счетоводных курсах в конце каждого месяца. Эту подробность я помню особенно хорошо, потому что именно из-за этого все так и получилось.
Ваську театр поразил. Не артисты в нарядных сказочных костюмах, не Финист – Ясный сокол, кудрявый, в серебряных, блестящих от света фонарей доспехах, не декорации, а сам театр. Я видел, как во время спектакля Васька таращился по сторонам, оглядывая бесконечные ряды кресел, глазел вверх на огромную люстру, мерцающую в полумраке бронзовыми обручами и хрустальными висюльками. Но больше всего понравился Ваське занавес – огромный малиновый занавес из бархата. Когда наступил перерыв и все хлопали, вызывая артистов, и занавес тихо, но мощно расступался, собираясь в плотные, густые складки, Васька не хлопал и не смотрел на артистов, а глядел вверх, пытаясь понять, как это оттягивается такой огромный и, видно, тяжелый кусок материи.
– Здорово! – сказал он с восхищением. – Целое поле, почитай, мануфактуры! – И вдруг спросил меня: – Дорогая ведь, поди?
В фойе кругами колобродила очередь. Мы подошли поближе. Оказалось, продают мороженое. Распаренные, вспотевшие счастливчики выбирались из толпы у синей будочки, где шевелилась тетка в накрахмаленном чепчике, и, хмурясь от счастья, лизали тонкие кругляшки, окаймленные клетчатыми вафлями.
– Что это? – спросил Васька.
Я только хмыкнул.
И вдруг Васькина робость исчезла. Он двинулся вперед, шевеля локтями, и скоро я увидел его вихры у самой будки. Там зашумели, очередь подналегла, и немного погодя из толкучки выбрался взлохмаченный счетовод с двумя кругляшами мороженого.
– На! – сказал он хрипло и откусил свою порцию, как кусают хлеб.
– Во дает! – засмеялся я. – Лизать надо! А то так тебе ненадолго хватит!
– Ништяк! – восторженно пробасил Васька, куснул еще раз, еще и засунул в рот остатки мороженого, хрупая вафлями. Облизавшись, он помолчал, задумчиво глядя на мое мороженое – как я тщательно обвожу его языком, хмыкнул и сказал: – А ничо! Скусно!
Мы погуляли по мраморным лестницам и коврам, сходили в туалет, где Васька покурил, а я долизал мороженое, и пошли вслед за всеми в зал: зазвонил звонок.
Огни стали медленно гаснуть, и билетерши запахивали с железным грохотом занавески, прикрывающие выход, как вдруг Васька схватил меня за руку и потащил обратно.
– А ну ее, эту сказку! – сказал он, когда мы снова оказались в фойе. – Ты чо, маленький, что ли?
Я было надулся – после третьего звонка в зал не пускали, но Васька мотнул головой в угол:
– Вон я чо придумал!
Возле будки мороженщицы никого теперь не было, все ушли смотреть представление, и тетка в накрахмаленном чепчике, муслявя пальцы, считала горку разноцветных денег. Мое огорчение тотчас исчезло, Финист – Ясный сокол с его мечом утратил все свои доблести, и мы с Васькой бегом побежали через паркетный блистающий зал к синей будке.
Я все лизал мороженое, по старой своей привычке, и никак не поспевал за Васькой, а он подзуживал меня, чтобы я брал пример с него и жевал, а не валандался.
После каждой порции Васька ухарски вытаскивал из кармана деньги, клал их продавщице, хрупал вафлями, опять ждал меня – и я сдался. И тоже начал кусать, а не лизать.
Дело шло быстро, мы молчали, только причмокивали, и я чувствовал, как леденело у меня горло. Остановились мы как будто на десятой порции и то не потому, что объелись, а потому, что у Васьки кончились деньги.
– Всю зарплату? – спросил я деревянным голосом, ужасаясь Васькиной удали.
– Еще на одну осталось! – прохрипел он, разглаживая мятые бумажки, и добавил великодушно: – Хошь?
– Не! – ответил я совершенно искренне.
Но Васька уже протягивал рубли мороженщице. Она поглядывала на нас удивленно, но ничего не говорила.
Потом мы пошли в туалет, Васька снова покурил, предлагая мне папироску.
– Ты зыбни, зыбни! – уговаривал меня Васька. – Сразу отойдешь!
Но я так и не зыбнул. И наверное, зря.
– Где это ты так? – спрашивала меня бабушка. – Сознавайся, опять снегу поел?
Ей почему-то всегда казалось, что я зимой ем снег, а весной лижу сосульки. А между прочим, никогда я снег не ел. Ну, может, раза два попробовал, так и то давно. Снег мне не понравился – он был какой-то сухой и бессолый, и я его больше в рот не брал, а вот бабушке всегда мерещилось, будто я снегоед какой-то.
«Дурак ты, дурак! – ругал я себя. – Надо было не слушать Ваську. Что он в мороженом понимает – первый раз увидел. Жадность одолела. Боялся, что Васька переест, дурачина ты, простофиля». Но бабушке в ответ мотал головой.
– Кхакхой снех, – хрипел я. – И так хонодхно!
Обедать я не стал, не было аппетита, и бабушка прямо извелась, уговаривая меня, протягивая ложку с супом. Да и о какой еде могла идти речь!
Солнце уходило за крыши, сугробы синели. Новый год подступал тихими шагами, а я хрипел и кашлял и не мог пойти на базар за елкой.
Так мы вчера уговорились с Васькой. Я прихожу из школы и бегу за елкой, а он, вернувшись с занятий позже, помогает мне ее украсить. Васька все не возвращался, а бабушка, когда я сказал ей про елку, даже возмутилась:
– Не брошу же я тебя!
Васька пришел уже под вечер. Он остановился у порога, разглядывая меня, а я только виновато развел руками – мол, видишь?
Васька шагнул в комнату, улыбнулся и сказал:
– Ништяк, и так проживем.
А я чуть не заплакал. Я-то надеялся на него. Я-то думал, может, Васька чего-нибудь придумает. Он увидел, как я скис, тряхнул головой и сказал:
– Ну дак ладно. Не боись. Я на базар сбегаю, – и исчез, оставив от валенок мокрые следы.
Как-то сразу стало полегче. И горло, кажется, отпустило. И будто бы даже жар спал. Я проглотил несколько ложек супа. Бабушка улыбнулась. Я улыбнулся тоже: Васька не мог подвести, такой уж он человек.
Но Васька пришел без елки.
– Пусто на рынке, – сказал он виновато.
«Ну все! Попраздновали называется». Я отвернулся к стене, закусив дрожащие губы.
– Сами виноваты, – укорила мама, – не могли вчера позаботиться или еще раньше?
– Вчера в театр ходили, – ответил я сдавленным голосом, готовый зареветь.
– Ну, ну! – сказала мама. – Постыдись Васи.
Но никого я стыдиться не собирался и начал уже хлюпать носом, как Васька вдруг сказал:
– Тетя Лиза, дайте топор.
– Зачем это? – всполошилась бабушка, заведовавшая всем нашим хозяйством.
– В лес пойду.
Я приподнял голову. В лес! Во дает Васька! Друг так друг, ничего не скажешь!
– Ни в коем случае! – заговорила, волнуясь, мама. – Сейчас стемнеет, а до лесу километров пять, заблудишься. Нет, нет!
– Не пропаду, – сказал он, посмеиваясь, – не бойтесь, я ведь деревенский!
– Нет, это безумие, – говорила мама, расхаживая по комнате. – Он просто не успеет. А если заблудится? – Она нервно шагала, поглядывала строго на меня и отворачивалась, будто Васька уже погиб в снежных сугробах.
Васька вернулся ровно через пять минут, весело смеясь. За ним вошла тетя Нюра. В вытянутой руке Васька держал за комель аккуратную маленькую елочку, такую ровную, такую зеленую и пушистую, что от одного ее вида хотелось смеяться.
– Где ты взял? – вскричал я и вскочил с дивана как был – в трусах и майке, совсем не стесняясь тети Нюры.
– Мамка принесла! – ответил Васька, вытаскивая топор из-за веревки. – До ворот дошел, гляжу – встречь она! Да и с ней! – он кивнул на елку.
– Ага! – ответила тетя Нюра. – Еду на подводе и думаю: а ну как у них там елки-то нету? Возницу подговорила, залезла в сугроб и взяла вот эконьку.
Тетя Нюра доставала из мешка белые, похожие на хлебцы кругляши. Это было мороженое молоко.
– Ой, Нюра, золотко! – запричитала бабушка и вдруг всплакнула. – Ты для нас как Дед-Мороз.
– Не Дед-Мороз, а Баба-Морозиха, – сказал я, и все засмеялись.
– А у нас вот Коля приболел.
Бабушка суетилась, усаживала тетю Нюру поближе к печке, стучала в стенку, чтобы тетя Сима не больно-то расфуфыривалась, а шла прямо так, карнавала не будет, наливала Бабе-Морозихе горячего чаю, клала в кастрюльку кругляш мороженого молока и все говорила, говорила, и я ее понимал, потому что в самом деле все получилось как будто в волшебной сказке.
– Ты извини нас, Нюра, – сказала бабушка, вдруг останавливаясь перед ней.
– За что это? – удивилась тетя Нюра и оторвалась от большой кружки с чаем.
– Да вот, – кивнула бабушка на плитку, – за молоко.
– Ну что ты, Васильевна! – тихо сказала тетя Нюра. – Ведь у вас Вася живет, мы вам благодарные, а про молочко-то, так где оно еще-то есть, как не в деревне?
– Ну, мам! Чо там, дома-то? – весело крикнул Васька. Он, торопясь, наряжал елку.
– Все ладно, – ответила тетя Нюра негромко. – Председатель нос отморозил. За соломой ездили в район.
Васька захохотал, я тоже улыбнулся, представив себе толстого дядьку с опухшим красным носом, улыбнулась и мама с бабушкой, но тетя Нюра не улыбалась – она все смотрела в свою кружку с чаем, никак не могла оторваться.
– Еще чо? – спросил Васька.
– Да так, – нехотя ответила тетя Нюра, – ничего. – И, помолчав, негромко добавила: – Вот Маньку заколола.
Васька шагнул от елки, и игрушки заколыхались и забренчали. «Вот увалень! – подумал я недовольно. – Где такие шары или звездочки теперь достанешь, если кокнутся? Они довоенные!» Но Васька ничего не замечал. Он стоял посреди комнаты и смотрел на свою мать испуганными глазами. А тетя Нюра все ниже опускала голову.
– Хухры-мухры! – выдохнул испуганно Васька, а я все никак не мог понять, чего это он испугался.
– А кто эта Манька? – спросил я не к месту, и мне никто не ответил.
– Что поделаешь, – сказала тетя Нюра Ваське, виновато улыбаясь, – ни соломинки во дворе…
Васька, будто подрубленный, сел на стул. Стул всхлипнул.
Мама подошла к тете Нюре и положила ей руку на плечо. Тетя Нюра вскинула голову.
– Да нет, нет, – заговорила она быстро, испуганно поглядывая то на маму, то на бабушку. – Вы не беспокойтесь, молочко-то я вам все одно приносить стану. Займу или вот мясо продам, так деньгами, если хотите.
– Нюра, Нюра! – сказала мама, гладя ее по плечу. – Что вы, Нюра, как вы можете! И не думайте! Вася пусть живет, выбросьте это из головы!
Так вот что случилось! Тетя Нюра заколола корову. Корову звали Манька, и это ее молоко пил я всегда с наслаждением.
Горло у меня сжалось. Я хотел что-нибудь крикнуть такое тете Нюре. Да что она, с ума сошла, что ли? Что она думает, мы не люди? Да что такое молоко? Я свободненько, например, могу обойтись без него. И бабушка наша совсем не жадная, это просто время такое, она и поддалась, да и то – я знаю! – из-за меня. Пусть считается, что молоко это мы у тети Нюры взаймы взяли. Вот придет из армии отец, станет работать, и мы отдадим. Обязательно отдадим.
– Тетя Нюра! – прохрипел я, приподнявшись на диване, и все – мама, и бабушка, и тетя Нюра, и Васька – вдруг повернулись ко мне. Может, вспомнили, что я больной, а может, я сказал это каким-то странным голосом. – Тетя Нюра! – повторил я. – Вы не думайте! Мы не такие! Мы будто у вас в долг взяли, ладно?
Тетя Нюра прикрыла глаза.
– Ладно, ладно, – прошептала она.
Возле плитки, где была бабушка, раздался какой-то плеск. Я посмотрел туда. Бабушка перелила горячее молоко из кастрюли в миску и, обхватив ее края, двинулась к двери.
– Ты куда, Васильевна? – неожиданно строго спросила тетя Нюра.
Бабушка вздрогнула, остановилась, едва не расплескав молоко, и ответила растерянным голосом:
– На мороз…
Тетя Нюра вдруг вскочила со стула и кинулась к бабушке:
– И не выдумывай! Молока нет, зато мясо теперь есть, не пропадем, а весна будет, телку возьму!
Тетя Нюра налила горячее молоко в эмалированную кружку, принесла его мне.
– Эх, медку бы! – сказала она веселым голосом и засмеялась, оглядываясь на маму и бабушку. – Ничего, бабоньки! И медок будет, и молочко, и хлебушко! Все будет, дайте только срок! – Она посмотрела внимательно на меня. – Дайте только срок! – тихо повторила она.
Васька уехал, а отец все не возвращался.
Я лежал в траве, обрывал созревшие одуванчики и нехотя сдувал пушистые шары. Белые парашютики улетали, подхваченные мягким ветром, поднимались в небо и исчезали из глаз.
«Куда-то они упадут? – думал я. – Вырастут ли из них новые одуванчики? – И без перехода горевал о Ваське. – Как он там счетоводит?»
Я проводил Ваську в мае. Мы шли вместе по жарким тихим улицам до перевоза и там долго ждали, когда маленький катер, тяжко пыхтящий черным дымом, пригонит с того берега паром.
Река разлилась, раздвинув свои края, вода мутно бурлила за бортом дебаркадера, расходилась кругами – стремительными и страшными.
Васька скинул с плеча тощий мешок – белую холстяную котомку, обвязанную у горловины грубой веревкой, – положил его на оградку дебаркадера, облокотился, щурясь на всплескивающие серебряные волны.
– Ну вот! – сказал он, не оборачиваясь ко мне. – Ну вот и половодье!
– «Половодье»! – передразнил его я. Нет чтоб сказать чего-нибудь такое. Пиши, например, и так далее. Но Васька ничего не чувствовал.
– Ох, работенки щас! – сказал он с видимым удовольствием, косясь на меня. – Невпроворот! – И снова отвернулся, будто решив, что я его не пойму. А я и не понимал. И злился еще.
Сам не знаю, почему злился. Может, оттого, что чувствовал: мы с Васькой словно два путника на дороге. Ходко шагают оба, но один все-таки быстрее идет, размашистей. А второй, как ни старается, настигнуть его не может. И тот, кто отстает, не виноват, и тот, кто уходит вперед, – тоже не виноват, хотя оба уговорились вместе идти. Вместе-то вместе, да не выходит. Вот я и злился.
Катер, пыхтя, словно уставший старик, подвел паром к дебаркадеру, перевозчицы метнули канаты, надсадно заскрипели деревянные борта, и с парома стали съезжать подводы, газогенераторки, сходить пассажиры, на место которых потянулись другие подводы, другие газогенераторки, чадящие синим дымом, и другие пассажиры.
– Ну, давай пять, – сказал Васька, улыбаясь мне, будто настала самая радостная в его жизни минута, и вскинул мешок на плечо.
– Держи, – стараясь не расхлюпаться, ответил я в тон ему и протянул руку.
Я думал, что он что-нибудь скажет все-таки в последнюю минуту, но он взял мою ладонь, внимательно посмотрел на меня своими прозрачными глазами, тряхнул руку три раза и натянул поглубже на лоб фуражку.
– Пока, – сказал Васька и больше ничего не прибавил, а повернулся и пошел скорым шагом по хлипким мосткам.
Паромщицы перекинули канат назад, катер гуднул прерывисто и устало, потянулся изо всех сил вперед, вытащил из воды стальной трос, который, расправляясь, задрожал, как струна, если ее сильно дернуть, – и паром отодвинулся от дебаркадера.
Я увидел, как Васька снял фуражку и помахал мне.
– Буду в городе – зайду! – крикнул он хрипловатым своим баском и опять надел фуражку, сложил руки на барьере и уже не махал, не кричал – просто смотрел на меня, и все, пока река не разделила нас…
И вот теперь я лежал в траве, сдувал одуванчики, и как-то нехорошо было у меня на душе. Плохо мы простились с Васькой. И не объяснишь, почему плохо, а плохо. Мне все казалось, будто я что-то забыл.
Где-то что-то забыл.
И когда он затявкал дольше и громче – так он обычно лаял на чужих, – я даже не обратил внимания. Подумал, что, может, бабочка ему какая-нибудь особенная попалась. Или схватил стрекозу, шелестящую крыльями, а она изогнулась да и цапнула его своей страшной челюстью в мокрый нос.
Шаги я услышал неожиданно и, когда обернулся, рассмеялся: это была тетя Нюра.
– Тетя Нюра пришла! – закричал я, вскочив, и во двор выбежала бабушка.
– Ой, Нюра пришла! – причитала она. – Нюрушка-голубушка, кормилица наша!
– Полноте, Васильевна! – смеясь, сказала тетя Нюра, разматывая косынку. Лицо ее загорело до черноты. – Не вырвалась бы! Жатва! Да председатель погнал торговать. Целу машину, Васильевна, веришь ли, черпаком продала.
Бабушка заохала, запричитала, повела тетю Нюру домой, в холодок. Мама и тетя Сима были на работе. Бабушка поставила чайник, чтоб напоить гостью до поту.
– Знаешь что, Васильевна? – сказала тетя Нюра. – Симы нет, дак я у тебя.
– Как, как? – не поняла бабушка.
Но тетя Нюра рассмеялась и велела мне отвернуться.
Я послушно отошел, услышал, как прошелестели босые тети Нюрины шаги к дивану, что-то зашуршало, потом цокнуло об пол, и тетя Нюра засмеялась:
– Ой, пуговица оторвалась! Не выдержала выручки!
И бабушка засмеялась тоже, но как-то суховато, сдержанно.
– Поворачивайся, Кольча! – весело проговорила тетя Нюра.
Я обернулся и увидел на диване и рядом, на полу, кучу скомканных, мятых денег.
– Нюра, Нюра, – испуганно сказала бабушка, – откуда ты столько?
Но тетя Нюра заливисто хохотала.
– Да говорю же, Васильевна, машину молока продала! Полна машина с бидонами была!
Бабушка замолчала, испуганно глядя на кучу денег, а мне тетя Нюра велела весело:
– Помогай, Кольча! Красненькие – сюда, синенькие – сюда, зелененькие – вот сюда.
Я принялся разглаживать мятые деньги, складывать их по стопкам, а тетя Нюра все смеялась, все говорила – радовалась, что много наторговала.
– Теперь, – говорила она, – молочка у нас хоть залейся. Хлебушко, слава богу, вырос, но пока не мололи, без него сидим, это верно, а молочка хоть отбавляй. Ну ничего, вот и картошка приспеет, а там и хлебушек по плану сдадим, глядишь, справимся помаленьку.
Она тараторила, никогда я такой ее не видел, а бабушка все стояла как застылая, подперла кулачком подбородок и никак от денег оторваться не могла.
– Ой, Нюра, Нюра! – проговорила она. – В жизнь столько денег не видывала, разве что в революцию, так тогда на миллионы торговали.
Я подумал, они оставили мне чего-нибудь вкусненького, но есть не хотелось, в горле пересохло, я еще не мог отойти от долгой работы внаклонку и вяло кивнул головой, откручивая кран.
Вода стекала с моих локтей грязными ручьями, хотелось спать, и я представлял, как рухну сейчас на свой скрипящий диван.
Лениво утершись, я подошел к столу и увидел яркую картинку: на еловой лапе вперемежку с цветными шарами раскачивались гномики. Я перевернул картинку и узнал знакомый почерк: открытка была от отца.
Я засмеялся, усталость исчезла, я подпрыгнул, как маленький. Ничего особенного отец не писал, он просто поздравлял нас с наступающим Новым годом и обещал, что уж в новом-то году он непременно приедет домой.
– Ну видите! – крикнул я, оборачиваясь к маме и бабушке. – Я же говорил! Все в порядке! – И заорал: – Васька! Иди к нам!
Мама с бабушкой стали собираться в магазин, ушли, а Васьки все не было.
Я крикнул ему:
– Ну чего ты, иди!
Васька пришел какой-то понурый, тихий, грустный. Но я не заметил этого. Я вертел в руках лакированную открытку с гномиками и вслух читал отцовское письмо.
Васька кивал, криво улыбался, потом взял у меня открытку, посмотрел на гномиков и сказал неожиданно зло:
– У, фашисты!
– Кто? – не понял я.
– Вот эти, карлики.
– Ну сказанул! – возмутился я.
Гномики в разноцветных колпачках мне очень нравились. Да что там, они были просто замечательные, ведь их же прислал мне отец.
– Ясное дело, фашисты, – сказал Васька, всматриваясь в меня. – Да такие картиночки фашисты друг другу посылали!
Я ничего не понимал. Никогда я не видел Ваську таким злым и ожесточенным. Он был всегда добродушным, приветливым, а тут вдруг обозлился на какую-то открытку, на каких-то гномиков.
– Вась! – окликнул я его. – Ты чего?
– Да ничего, – поморщился он, – просто я все фашистское ненавижу. – Он помолчал и прибавил: – Они у меня отца убили.
Я сидел на диване и чувствовал, как краснею, как заливаюсь жаром. Мне было противно, гадко.
Вот уже сколько дружу я с Васькой, сколько исходили мы кварталов по нашему городу, а я ни разу – вот стыд-то! – ни разу не спросил Ваську про его отца.
– Васька, – сказал я, потрясенный его словами, – Васька, а где?
– Под Москвой, – ответил он и тяжело вздохнул.
Отец у Васьки погиб под Москвой – он воевал в лыжных войсках. Васька и тетя Нюра узнали об этом уже под конец войны, потому что вся та лыжная часть погибла, уцелело лишь несколько человек и среди них один дядька из райцентра. Уходил воевать этот дядька вместе с Васькиным отцом, уцелел под Москвой, но чуть не погиб под Берлином и вернулся в сорок пятом полным инвалидом.
Мы с Васькой сидели одни в натопленной тихой комнате, такой тихой, что было слышно, как за стенкой у тети Симы тикают ходики, и Васька рассказывал мне, как они с матерью узнали, что в райцентр вернулся тот инвалид, и сразу собрались, не взяли даже хлеба с собой, и пятнадцать верст до этого райцентра все время почти бежали. Инвалид работал сапожником в артели «Верный путь». Васька и тетя Нюра вошли в маленькую каморку, где он стучал молотком, и тетя Нюра заплакала.
– Она не об отце заплакала, – сказал мне Васька, – а об этом инвалиде. У него жена, пока он воевал, померла.
Инвалид сидел на табурете, привязанный к нему широким брезентовым ремнем, чтобы не упасть. Ног у него не было. Только подшитые выше колен стеганые зеленые штаны.
Обратно они шли молча, по разным сторонам проселка, не замечая голода, хотя маковой росинки с утра во рту у них не было. Инвалид сказал, что всех лыжников перемяли танки. У Васькиного отца, как и у других, была только винтовка со штыком и ни одной противотанковой гранаты. Гранаты им еще не успели выдать – прямо с поезда бросили в атаку. И танков никто не ожидал. Они появились откуда-то со стороны.
– Кончу курсы, – сказал Васька глухо, – денег подзаколочу и поеду в Москву отца искать.
– Как же ты его найдешь? – удивился я.
– Найду! – уверенно ответил Васька. – Инвалид говорил, на сто первом километре все было.
Мне снова стало стыдно перед Васькой. Я был счастливее его. Вот и отец у меня живой, всю войну прошел, ранило его, а живой. А у Васьки отца нет. И больше никогда не будет.
Васька встал, прошелся по комнате в залатанных валенках с загнутыми голенищами, подросший и худой – пиджак болтался на нем, словно на палке. Он чиркнул спичкой и закурил.
Я вспомнил, как увидел его в первый раз: курящим и с галстуком. И, глядя на Ваську новым, повзрослевшим взглядом, я подумал, что удивлялся тогда, летом, потому что не знал Ваську.
А теперь вот знаю. И считаю, что курить он имеет полное право.
Я потихоньку спрятал отцовскую открытку с гномиками под скатерть.
* * *
С того вечера мы с Васькой часто про отцов говорили. Он про своего, я про своего.Я показал Ваське значок ГТО на цепочке, рассказал, как отец его мне, совсем маленькому, уходя на войну, подарил. Как потом он в госпитале лежал, как учил меня с высокой горы на лыжах кататься. Как я кисеты шил, а потом своему же отцу подарил.
Васька фронту тоже помогал. Он пуховых кроликов, пока в школе учился, разводил, сам пух из них дергал, а бабка его, отцова мать, вязала из этого пуха подшлемники и варежки с двумя пальцами – для снайперов. Чтобы им не холодно было в снегу лежать и удобно фашистов выцеливать.
– Знаешь, – сказал Васька, – кем бы я стал, если бы на войну меня взяли? Снайпером. Танкисты там или артиллеристы, конечно, тоже этих гадов здорово крошат, но снайпер прямо в лоб фашисту целится. Прямо в лицо!
Васька сжимал кулаки, бледнел, и мне казалось, что вот будь сейчас перед нами немец, Васька бы его руками от лютой ненависти задушил. Не побоялся бы на здоровенного фрица броситься.
Однажды я вытащил альбом с карточками, и мы уселись разглядывать их. Отец был на многих фотографиях – в санатории, под пальмой; в шляпе и с галстуком, облокотясь на какую-то вазу; с мамой и бабушкой и снова один. Васька внимательно вглядывался в моего отца, улыбался вместе со мной, смеялся над фотографией, где отец снят со мной – я сижу у него на плече, совсем маленький, сморщился, вот-вот зареву от страха, что отец посадил меня так высоко.
Мы досмотрели карточки, Васька задумался.
– Твой-то поездил, видать, много, – сказал он. – По санаториям, по чужим местам, а мой дальше города не бывал.
Васька достал папиросы, закурил, глубоко затянувшись, потом встрепенулся.
– Отец, когда из города приезжал, гостинцы мне привозил. Пряники в серебряной бумажке. И знаешь, что он мне нахваливал, как из города вернется? Театр! Красота, говорил, замечательная.
– А ты театра не видел? – спросил я, посмеиваясь.
– Не-а! – ответил Васька. – В жисть не бывал.
– Так давай сходим!
– Аха! – засмеялся Васька. – В получку.
Получкой он называл деньги, которые ему платили на счетоводных курсах в конце каждого месяца. Эту подробность я помню особенно хорошо, потому что именно из-за этого все так и получилось.
* * *
Дело было под самый Новый год. Вернувшись с курсов, Васька прогромыхал мне через стенку, что он взял два билета в театр – на себя и на меня. Представление шло днем, показывали пьесу «Финист – Ясный сокол», сказку.Ваську театр поразил. Не артисты в нарядных сказочных костюмах, не Финист – Ясный сокол, кудрявый, в серебряных, блестящих от света фонарей доспехах, не декорации, а сам театр. Я видел, как во время спектакля Васька таращился по сторонам, оглядывая бесконечные ряды кресел, глазел вверх на огромную люстру, мерцающую в полумраке бронзовыми обручами и хрустальными висюльками. Но больше всего понравился Ваське занавес – огромный малиновый занавес из бархата. Когда наступил перерыв и все хлопали, вызывая артистов, и занавес тихо, но мощно расступался, собираясь в плотные, густые складки, Васька не хлопал и не смотрел на артистов, а глядел вверх, пытаясь понять, как это оттягивается такой огромный и, видно, тяжелый кусок материи.
– Здорово! – сказал он с восхищением. – Целое поле, почитай, мануфактуры! – И вдруг спросил меня: – Дорогая ведь, поди?
В фойе кругами колобродила очередь. Мы подошли поближе. Оказалось, продают мороженое. Распаренные, вспотевшие счастливчики выбирались из толпы у синей будочки, где шевелилась тетка в накрахмаленном чепчике, и, хмурясь от счастья, лизали тонкие кругляшки, окаймленные клетчатыми вафлями.
– Что это? – спросил Васька.
Я только хмыкнул.
И вдруг Васькина робость исчезла. Он двинулся вперед, шевеля локтями, и скоро я увидел его вихры у самой будки. Там зашумели, очередь подналегла, и немного погодя из толкучки выбрался взлохмаченный счетовод с двумя кругляшами мороженого.
– На! – сказал он хрипло и откусил свою порцию, как кусают хлеб.
– Во дает! – засмеялся я. – Лизать надо! А то так тебе ненадолго хватит!
– Ништяк! – восторженно пробасил Васька, куснул еще раз, еще и засунул в рот остатки мороженого, хрупая вафлями. Облизавшись, он помолчал, задумчиво глядя на мое мороженое – как я тщательно обвожу его языком, хмыкнул и сказал: – А ничо! Скусно!
Мы погуляли по мраморным лестницам и коврам, сходили в туалет, где Васька покурил, а я долизал мороженое, и пошли вслед за всеми в зал: зазвонил звонок.
Огни стали медленно гаснуть, и билетерши запахивали с железным грохотом занавески, прикрывающие выход, как вдруг Васька схватил меня за руку и потащил обратно.
– А ну ее, эту сказку! – сказал он, когда мы снова оказались в фойе. – Ты чо, маленький, что ли?
Я было надулся – после третьего звонка в зал не пускали, но Васька мотнул головой в угол:
– Вон я чо придумал!
Возле будки мороженщицы никого теперь не было, все ушли смотреть представление, и тетка в накрахмаленном чепчике, муслявя пальцы, считала горку разноцветных денег. Мое огорчение тотчас исчезло, Финист – Ясный сокол с его мечом утратил все свои доблести, и мы с Васькой бегом побежали через паркетный блистающий зал к синей будке.
Я все лизал мороженое, по старой своей привычке, и никак не поспевал за Васькой, а он подзуживал меня, чтобы я брал пример с него и жевал, а не валандался.
После каждой порции Васька ухарски вытаскивал из кармана деньги, клал их продавщице, хрупал вафлями, опять ждал меня – и я сдался. И тоже начал кусать, а не лизать.
Дело шло быстро, мы молчали, только причмокивали, и я чувствовал, как леденело у меня горло. Остановились мы как будто на десятой порции и то не потому, что объелись, а потому, что у Васьки кончились деньги.
– Всю зарплату? – спросил я деревянным голосом, ужасаясь Васькиной удали.
– Еще на одну осталось! – прохрипел он, разглаживая мятые бумажки, и добавил великодушно: – Хошь?
– Не! – ответил я совершенно искренне.
Но Васька уже протягивал рубли мороженщице. Она поглядывала на нас удивленно, но ничего не говорила.
Потом мы пошли в туалет, Васька снова покурил, предлагая мне папироску.
– Ты зыбни, зыбни! – уговаривал меня Васька. – Сразу отойдешь!
Но я так и не зыбнул. И наверное, зря.
* * *
Назавтра был последний перед каникулами день, а я не мог шевельнуться. Голова горела, как головешка, муторно и жарко, горло распухло, и я дышал с хрипом, тяжело потея. Мама заохала, вызвала врача и не пустила меня в школу. К обеду пришел доктор, потрогал мой лоб и даже не стал градусник ставить.– Где это ты так? – спрашивала меня бабушка. – Сознавайся, опять снегу поел?
Ей почему-то всегда казалось, что я зимой ем снег, а весной лижу сосульки. А между прочим, никогда я снег не ел. Ну, может, раза два попробовал, так и то давно. Снег мне не понравился – он был какой-то сухой и бессолый, и я его больше в рот не брал, а вот бабушке всегда мерещилось, будто я снегоед какой-то.
«Дурак ты, дурак! – ругал я себя. – Надо было не слушать Ваську. Что он в мороженом понимает – первый раз увидел. Жадность одолела. Боялся, что Васька переест, дурачина ты, простофиля». Но бабушке в ответ мотал головой.
– Кхакхой снех, – хрипел я. – И так хонодхно!
Обедать я не стал, не было аппетита, и бабушка прямо извелась, уговаривая меня, протягивая ложку с супом. Да и о какой еде могла идти речь!
Солнце уходило за крыши, сугробы синели. Новый год подступал тихими шагами, а я хрипел и кашлял и не мог пойти на базар за елкой.
Так мы вчера уговорились с Васькой. Я прихожу из школы и бегу за елкой, а он, вернувшись с занятий позже, помогает мне ее украсить. Васька все не возвращался, а бабушка, когда я сказал ей про елку, даже возмутилась:
– Не брошу же я тебя!
Васька пришел уже под вечер. Он остановился у порога, разглядывая меня, а я только виновато развел руками – мол, видишь?
Васька шагнул в комнату, улыбнулся и сказал:
– Ништяк, и так проживем.
А я чуть не заплакал. Я-то надеялся на него. Я-то думал, может, Васька чего-нибудь придумает. Он увидел, как я скис, тряхнул головой и сказал:
– Ну дак ладно. Не боись. Я на базар сбегаю, – и исчез, оставив от валенок мокрые следы.
Как-то сразу стало полегче. И горло, кажется, отпустило. И будто бы даже жар спал. Я проглотил несколько ложек супа. Бабушка улыбнулась. Я улыбнулся тоже: Васька не мог подвести, такой уж он человек.
Но Васька пришел без елки.
– Пусто на рынке, – сказал он виновато.
«Ну все! Попраздновали называется». Я отвернулся к стене, закусив дрожащие губы.
– Сами виноваты, – укорила мама, – не могли вчера позаботиться или еще раньше?
– Вчера в театр ходили, – ответил я сдавленным голосом, готовый зареветь.
– Ну, ну! – сказала мама. – Постыдись Васи.
Но никого я стыдиться не собирался и начал уже хлюпать носом, как Васька вдруг сказал:
– Тетя Лиза, дайте топор.
– Зачем это? – всполошилась бабушка, заведовавшая всем нашим хозяйством.
– В лес пойду.
Я приподнял голову. В лес! Во дает Васька! Друг так друг, ничего не скажешь!
– Ни в коем случае! – заговорила, волнуясь, мама. – Сейчас стемнеет, а до лесу километров пять, заблудишься. Нет, нет!
– Не пропаду, – сказал он, посмеиваясь, – не бойтесь, я ведь деревенский!
– Нет, это безумие, – говорила мама, расхаживая по комнате. – Он просто не успеет. А если заблудится? – Она нервно шагала, поглядывала строго на меня и отворачивалась, будто Васька уже погиб в снежных сугробах.
Васька вернулся ровно через пять минут, весело смеясь. За ним вошла тетя Нюра. В вытянутой руке Васька держал за комель аккуратную маленькую елочку, такую ровную, такую зеленую и пушистую, что от одного ее вида хотелось смеяться.
– Где ты взял? – вскричал я и вскочил с дивана как был – в трусах и майке, совсем не стесняясь тети Нюры.
– Мамка принесла! – ответил Васька, вытаскивая топор из-за веревки. – До ворот дошел, гляжу – встречь она! Да и с ней! – он кивнул на елку.
– Ага! – ответила тетя Нюра. – Еду на подводе и думаю: а ну как у них там елки-то нету? Возницу подговорила, залезла в сугроб и взяла вот эконьку.
Тетя Нюра доставала из мешка белые, похожие на хлебцы кругляши. Это было мороженое молоко.
– Ой, Нюра, золотко! – запричитала бабушка и вдруг всплакнула. – Ты для нас как Дед-Мороз.
– Не Дед-Мороз, а Баба-Морозиха, – сказал я, и все засмеялись.
– А у нас вот Коля приболел.
Бабушка суетилась, усаживала тетю Нюру поближе к печке, стучала в стенку, чтобы тетя Сима не больно-то расфуфыривалась, а шла прямо так, карнавала не будет, наливала Бабе-Морозихе горячего чаю, клала в кастрюльку кругляш мороженого молока и все говорила, говорила, и я ее понимал, потому что в самом деле все получилось как будто в волшебной сказке.
– Ты извини нас, Нюра, – сказала бабушка, вдруг останавливаясь перед ней.
– За что это? – удивилась тетя Нюра и оторвалась от большой кружки с чаем.
– Да вот, – кивнула бабушка на плитку, – за молоко.
– Ну что ты, Васильевна! – тихо сказала тетя Нюра. – Ведь у вас Вася живет, мы вам благодарные, а про молочко-то, так где оно еще-то есть, как не в деревне?
– Ну, мам! Чо там, дома-то? – весело крикнул Васька. Он, торопясь, наряжал елку.
– Все ладно, – ответила тетя Нюра негромко. – Председатель нос отморозил. За соломой ездили в район.
Васька захохотал, я тоже улыбнулся, представив себе толстого дядьку с опухшим красным носом, улыбнулась и мама с бабушкой, но тетя Нюра не улыбалась – она все смотрела в свою кружку с чаем, никак не могла оторваться.
– Еще чо? – спросил Васька.
– Да так, – нехотя ответила тетя Нюра, – ничего. – И, помолчав, негромко добавила: – Вот Маньку заколола.
Васька шагнул от елки, и игрушки заколыхались и забренчали. «Вот увалень! – подумал я недовольно. – Где такие шары или звездочки теперь достанешь, если кокнутся? Они довоенные!» Но Васька ничего не замечал. Он стоял посреди комнаты и смотрел на свою мать испуганными глазами. А тетя Нюра все ниже опускала голову.
– Хухры-мухры! – выдохнул испуганно Васька, а я все никак не мог понять, чего это он испугался.
– А кто эта Манька? – спросил я не к месту, и мне никто не ответил.
– Что поделаешь, – сказала тетя Нюра Ваське, виновато улыбаясь, – ни соломинки во дворе…
Васька, будто подрубленный, сел на стул. Стул всхлипнул.
Мама подошла к тете Нюре и положила ей руку на плечо. Тетя Нюра вскинула голову.
– Да нет, нет, – заговорила она быстро, испуганно поглядывая то на маму, то на бабушку. – Вы не беспокойтесь, молочко-то я вам все одно приносить стану. Займу или вот мясо продам, так деньгами, если хотите.
– Нюра, Нюра! – сказала мама, гладя ее по плечу. – Что вы, Нюра, как вы можете! И не думайте! Вася пусть живет, выбросьте это из головы!
Так вот что случилось! Тетя Нюра заколола корову. Корову звали Манька, и это ее молоко пил я всегда с наслаждением.
Горло у меня сжалось. Я хотел что-нибудь крикнуть такое тете Нюре. Да что она, с ума сошла, что ли? Что она думает, мы не люди? Да что такое молоко? Я свободненько, например, могу обойтись без него. И бабушка наша совсем не жадная, это просто время такое, она и поддалась, да и то – я знаю! – из-за меня. Пусть считается, что молоко это мы у тети Нюры взаймы взяли. Вот придет из армии отец, станет работать, и мы отдадим. Обязательно отдадим.
– Тетя Нюра! – прохрипел я, приподнявшись на диване, и все – мама, и бабушка, и тетя Нюра, и Васька – вдруг повернулись ко мне. Может, вспомнили, что я больной, а может, я сказал это каким-то странным голосом. – Тетя Нюра! – повторил я. – Вы не думайте! Мы не такие! Мы будто у вас в долг взяли, ладно?
Тетя Нюра прикрыла глаза.
– Ладно, ладно, – прошептала она.
Возле плитки, где была бабушка, раздался какой-то плеск. Я посмотрел туда. Бабушка перелила горячее молоко из кастрюли в миску и, обхватив ее края, двинулась к двери.
– Ты куда, Васильевна? – неожиданно строго спросила тетя Нюра.
Бабушка вздрогнула, остановилась, едва не расплескав молоко, и ответила растерянным голосом:
– На мороз…
Тетя Нюра вдруг вскочила со стула и кинулась к бабушке:
– И не выдумывай! Молока нет, зато мясо теперь есть, не пропадем, а весна будет, телку возьму!
Тетя Нюра налила горячее молоко в эмалированную кружку, принесла его мне.
– Эх, медку бы! – сказала она веселым голосом и засмеялась, оглядываясь на маму и бабушку. – Ничего, бабоньки! И медок будет, и молочко, и хлебушко! Все будет, дайте только срок! – Она посмотрела внимательно на меня. – Дайте только срок! – тихо повторила она.
* * *
Пришло лето.Васька уехал, а отец все не возвращался.
Я лежал в траве, обрывал созревшие одуванчики и нехотя сдувал пушистые шары. Белые парашютики улетали, подхваченные мягким ветром, поднимались в небо и исчезали из глаз.
«Куда-то они упадут? – думал я. – Вырастут ли из них новые одуванчики? – И без перехода горевал о Ваське. – Как он там счетоводит?»
Я проводил Ваську в мае. Мы шли вместе по жарким тихим улицам до перевоза и там долго ждали, когда маленький катер, тяжко пыхтящий черным дымом, пригонит с того берега паром.
Река разлилась, раздвинув свои края, вода мутно бурлила за бортом дебаркадера, расходилась кругами – стремительными и страшными.
Васька скинул с плеча тощий мешок – белую холстяную котомку, обвязанную у горловины грубой веревкой, – положил его на оградку дебаркадера, облокотился, щурясь на всплескивающие серебряные волны.
– Ну вот! – сказал он, не оборачиваясь ко мне. – Ну вот и половодье!
– «Половодье»! – передразнил его я. Нет чтоб сказать чего-нибудь такое. Пиши, например, и так далее. Но Васька ничего не чувствовал.
– Ох, работенки щас! – сказал он с видимым удовольствием, косясь на меня. – Невпроворот! – И снова отвернулся, будто решив, что я его не пойму. А я и не понимал. И злился еще.
Сам не знаю, почему злился. Может, оттого, что чувствовал: мы с Васькой словно два путника на дороге. Ходко шагают оба, но один все-таки быстрее идет, размашистей. А второй, как ни старается, настигнуть его не может. И тот, кто отстает, не виноват, и тот, кто уходит вперед, – тоже не виноват, хотя оба уговорились вместе идти. Вместе-то вместе, да не выходит. Вот я и злился.
Катер, пыхтя, словно уставший старик, подвел паром к дебаркадеру, перевозчицы метнули канаты, надсадно заскрипели деревянные борта, и с парома стали съезжать подводы, газогенераторки, сходить пассажиры, на место которых потянулись другие подводы, другие газогенераторки, чадящие синим дымом, и другие пассажиры.
– Ну, давай пять, – сказал Васька, улыбаясь мне, будто настала самая радостная в его жизни минута, и вскинул мешок на плечо.
– Держи, – стараясь не расхлюпаться, ответил я в тон ему и протянул руку.
Я думал, что он что-нибудь скажет все-таки в последнюю минуту, но он взял мою ладонь, внимательно посмотрел на меня своими прозрачными глазами, тряхнул руку три раза и натянул поглубже на лоб фуражку.
– Пока, – сказал Васька и больше ничего не прибавил, а повернулся и пошел скорым шагом по хлипким мосткам.
Паромщицы перекинули канат назад, катер гуднул прерывисто и устало, потянулся изо всех сил вперед, вытащил из воды стальной трос, который, расправляясь, задрожал, как струна, если ее сильно дернуть, – и паром отодвинулся от дебаркадера.
Я увидел, как Васька снял фуражку и помахал мне.
– Буду в городе – зайду! – крикнул он хрипловатым своим баском и опять надел фуражку, сложил руки на барьере и уже не махал, не кричал – просто смотрел на меня, и все, пока река не разделила нас…
И вот теперь я лежал в траве, сдувал одуванчики, и как-то нехорошо было у меня на душе. Плохо мы простились с Васькой. И не объяснишь, почему плохо, а плохо. Мне все казалось, будто я что-то забыл.
Где-то что-то забыл.
* * *
Тобик крутился в траве, клацал зубами, гоняясь за своим хвостом, потом прижимал уши к затылку, замирал и срывался в кусты за бабочкой или толстой мухой, безмятежно тявкая и веселясь.И когда он затявкал дольше и громче – так он обычно лаял на чужих, – я даже не обратил внимания. Подумал, что, может, бабочка ему какая-нибудь особенная попалась. Или схватил стрекозу, шелестящую крыльями, а она изогнулась да и цапнула его своей страшной челюстью в мокрый нос.
Шаги я услышал неожиданно и, когда обернулся, рассмеялся: это была тетя Нюра.
– Тетя Нюра пришла! – закричал я, вскочив, и во двор выбежала бабушка.
– Ой, Нюра пришла! – причитала она. – Нюрушка-голубушка, кормилица наша!
– Полноте, Васильевна! – смеясь, сказала тетя Нюра, разматывая косынку. Лицо ее загорело до черноты. – Не вырвалась бы! Жатва! Да председатель погнал торговать. Целу машину, Васильевна, веришь ли, черпаком продала.
Бабушка заохала, запричитала, повела тетю Нюру домой, в холодок. Мама и тетя Сима были на работе. Бабушка поставила чайник, чтоб напоить гостью до поту.
– Знаешь что, Васильевна? – сказала тетя Нюра. – Симы нет, дак я у тебя.
– Как, как? – не поняла бабушка.
Но тетя Нюра рассмеялась и велела мне отвернуться.
Я послушно отошел, услышал, как прошелестели босые тети Нюрины шаги к дивану, что-то зашуршало, потом цокнуло об пол, и тетя Нюра засмеялась:
– Ой, пуговица оторвалась! Не выдержала выручки!
И бабушка засмеялась тоже, но как-то суховато, сдержанно.
– Поворачивайся, Кольча! – весело проговорила тетя Нюра.
Я обернулся и увидел на диване и рядом, на полу, кучу скомканных, мятых денег.
– Нюра, Нюра, – испуганно сказала бабушка, – откуда ты столько?
Но тетя Нюра заливисто хохотала.
– Да говорю же, Васильевна, машину молока продала! Полна машина с бидонами была!
Бабушка замолчала, испуганно глядя на кучу денег, а мне тетя Нюра велела весело:
– Помогай, Кольча! Красненькие – сюда, синенькие – сюда, зелененькие – вот сюда.
Я принялся разглаживать мятые деньги, складывать их по стопкам, а тетя Нюра все смеялась, все говорила – радовалась, что много наторговала.
– Теперь, – говорила она, – молочка у нас хоть залейся. Хлебушко, слава богу, вырос, но пока не мололи, без него сидим, это верно, а молочка хоть отбавляй. Ну ничего, вот и картошка приспеет, а там и хлебушек по плану сдадим, глядишь, справимся помаленьку.
Она тараторила, никогда я такой ее не видел, а бабушка все стояла как застылая, подперла кулачком подбородок и никак от денег оторваться не могла.
– Ой, Нюра, Нюра! – проговорила она. – В жизнь столько денег не видывала, разве что в революцию, так тогда на миллионы торговали.