Председатель шагнул вперед, подвинул стул. Графин, тихо звякнув, упал в траву, и стало слышно, как льется из него вода. Но Терентий Иванович ничего не заметил. Он шагнул вперед и сказал с таким жаром, что голос у него дрогнул:
   – Поэтому я прошу… – он передохнул, – прошу вас, товарищи женщины, дорогие наши жены, матери и сестры, прошу вас, наши отцы и деды, завтра всех, кто только стоит на ногах, подсобить колхозу.
   У меня по коже даже мурашки проползли, так он это сказал.
   – Я не приказываю, – говорил председатель, – а прошу…
   Он замолчал, а снова заговорил уже вполголоса. Но его слышали все.
   – Опять звонили из района, – оказал председатель устало. – Мы должны сдать хлеба не по плану, а вдвое больше, оставив только на семена и самую малость на трудодни. Трудодень, говорю заранее, будет бедный, и зимовать придется тяжело. – И он вдруг проговорил со злобой: – Был бы последним подлецом, если бы сказал вам сейчас неправду. Если бы обнадежил, а потом обманул. Обманывать мне некого.
   Терентий Иванович отошел к бревнам и закурил. Огонек самокрутки дрожал в его руке.
   – И еще я хочу сказать, – произнес председатель, – чтобы вы, товарищи женщины, старики и ребята… – Он помолчал, будто не знал, что сказать дальше. – Чтобы вы простили нас, мужиков. Простили нас за то, что мы обещали вам вернуться, а слова своего не сдержали или вернулись вот такие! – Он со злостью хлопнул себя по пустому рукаву.
   – Не томи душу, Терентий! – крикнул сдавленный женский голос.
   И снова стало тихо.
   – Простите нас за это, – проговорил председатель и вдруг низко, в пояс, поклонился собранию.
   В горле у меня запершило.
   – В каждую деревню, – сказал тихо Терентий Иванович, – не вернулись солдаты, но у нашей Васильевки особый счет к фашистам. – Он сипло дышал, стараясь успокоиться. – Но у нас особый счет и к Родине. Мы ей должны за себя и за ваших мужей. Мы должны работать так, чтобы никто не почувствовал, что только шестеро мужчин вернулись в Васильевку с войны. Все должны знать: солдаты – и мертвые и живые – вернулись! Вернулись с победой!
   Председатель рубанул единственной своей рукой воздух, словно поставил точку, и сел на бревна.
   На улице было тихо, никто не шевельнулся. Только комары звенели в синем воздухе. Деревня будто онемела.
   Терентий Иванович сидел на бревнах серой тенью, лицо его изредка освещалось огнем самокрутки, он понурился, будто никакого собрания тут нет, а сидит он один и думает о чем-то. Я подумал, что председатель так и будет сидеть тут, так и не заметит, как разойдутся с собрания люди, и, может, просидит на бревнах, задумавшись, до утра, но Терентий Иванович сказал медленно, как бы раздумывая, и сказал это не собранию, а кому-то одному, своему товарищу.
   – Вот что, женщины, – сказал он, – свезти бы нам со всего света – из-под Сталинграда, из-под Курска, из-под Ленинграда, из-под Берлина – наших солдат да положить бы их в одной могиле на околице деревни. Только это, пожалуй, невозможно. Но зато возможно, я думаю, поставить памятник погибшим солдатам. Чтобы каждый, кто приходит и приезжает к нам, мог поклониться им. Когда-нибудь поставим мы нашим бойцам настоящий памятник, но ждать богатых времен, думаю, не дело. Давайте-ка срубим пока простой памятник, простую пирамиду из дерева и напишем на ней имена всех павших мужиков. Вот ты, Трифон Ильич, – кивнул председатель старику с медалями, – ты, Марья Ивановна, ты, Кузьма Трофимович, старые люди. Вы свое отработали, толку в поле от вас будет мало. Приходите завтра на околицу – и я с вами, однорукий, – попробуем сколотить этот памятник. А вы, женщины, – сказал он, поворачивая медленно голову, как бы оглядывая каждую колхозницу, – а вы, работая в поле, думайте об этом памятнике. – Он помолчал и прибавил, гася самокрутку: – Так и будет. Собрание закрыто. Все.
* * *
   Я проснулся и ничего не понял. Вокруг меня были какие-то холмы, а сверху падала стена.
   Мгновение я лежал оцепенелый, но пригляделся, облегченно вздохнул и засмеялся: сверху ничего не падало – это была крыша. Солнечные лучи просачивались сквозь щели, струились вниз, словно лучи маленьких прожекторов, и оставляли на холмах сена желтые полосы и пятна. Я глубоко вздохнул и шевельнулся. Сено весело зашуршало; оно пахло ветром и ромашкой.
   Я потянулся. Тело было легким и сильным.
   – Васька! – шепнул я.
   Никто не откликался. «Вот дрыхнет, – подумал я, – богатырь Илья Муромец», – и вскочил на ноги. Рядом лежало распластанное одеяло, но никого не было. Я стал, крадучись, спускаться по скрипучей лестнице вниз. Васька, наверное, еще в ограде, как он выражается, и тут я на него налечу. Я переступал тихо, осторожно, чтобы не скрипнула незнакомая лестница, и вдруг что-то мокрое и шершавое лизнуло меня в пятку. Тут же раздался хриплый рев. Я обомлел и повернулся. На меня глядел черными, выпуклыми глазами добродушный теленок, взмахивая тонким, как веревочка, хвостом, и мычал.
   Я сел на лестницу и засмеялся, а теленок снова стал лизать мою пятку, и мне теперь было ужасно щекотно. Я заливался изо всех сил. Все равно Васька, если он дома, уже меня услышал.
   Но никто на лестницу не заглядывал, и я вошел в дом.
   Возле окошка сидела бабка и перебирала грибы.
   – Здрасьте! – сказал я, оглядываясь. Но Васьки и тут не было. – А где Василий?
   – Должно, в конторе, – ответила бабка скрипучим голосом, – а могет, на конюшне. Шибко любит там околачиваться.
   – А тетя Нюра? – спросил я.
   – На жатве, соколик, – спокойно отвечала бабка. – Накормить тебя велела. На-ко, садись…
   Она поднялась, подошла к печке, загремела там чем-то и вытащила, согнувшись, на стол сковородку с жареными усачами.
   «Нарочно оставили», – думал я, улыбаясь, о тете Нюре, о Ваське, об этой коричневой, высохшей бабке.
   – А грибы откуда? – спросил я бабку, с аппетитом жуя хрупких усачей.
   – Из лесу, соколик, – ответила она, – вестимо, из лесу, откель еще? Вот утречком сбегала, набрала на грибовницу.
   Я снова почувствовал себя виноватым: соня-засоня, вон даже бабка дряхлая и та тебя обставила, уже грибов принесла.
   Ложкой я разделил сковородку на четыре части, четверть усачей съел, остальное оставил и пошел искать Ваську.
   В конторе его не было.
   – Где твой остолоп? – спросил меня Макарыч и усмехнулся. – Пропал? – Он достал из угла большой треугольник. – Иди-ка вот на конюшню! – велел он мне сердито. – Отдай ему эту штуку и скажи, чтоб обмерил жнивье у Белой Гривы. Понял?
   Я кивнул.
   – Да скажи, чтоб мигом обернулся! – крикнул мне вслед Макарыч.
   Я шагал по улице, разглядывая штуковину, которую дал мне главбух. Нет, это все-таки не треугольник. Скорее на циркуль похоже. Две палки с перекладиной, а сверху одна палка длинней, вроде как ручка. Я взялся за нее и стал перекидывать циркуль с ноги на ногу – получалось быстро и удобно.
   Ни бабка, ни Макарыч не ошиблись: Васька возле конюшни запрягал лошадь.
   – Здорово, засоня! – сказал он, увидев меня. Вид у Васьки был деловой: к губе прилипла самокрутка, и он хмурил от дыма глаза, сосредоточенно морщил лоб. – Помнишь, ты мне в городе говорил, умею ли я запрягать. Гляди! Учись! Вот это постромки, вот это гуж, вот узда, а вожжи вот сюда заходят.
   Я глядел на это сплетенье ремешков и ремней, толком ничего не понимая, и любовался Васькой. Даже в самые вдохновенные минуты, когда на своих счетоводских курсах он в уме умножал тысячи и делил миллионы, я не видел на его лице такого наслаждения. Сейчас Васька причмокивал, хлопал коня по спине, трепал морду, чего-то бормотал. Глаза его поблескивали, и, хотя он старался не улыбаться, видно было, что сдерживается Васька через силу.
   – Ну а как же работа, – спросил я Ваську не без ехидства, – по счетоводной части?
   Он усмехнулся:
   – Словил тебя, значит, Макарыч? И что велел?
   Я передал Ваське руководящее указание главбуха.
   – Ну вот! – горестно сказал он вдруг. – Коня пахать запрягаю, а сам с этим дрыном ходи! – он кивнул на циркуль.
   Из-за конюшни вышли спиной к нам две тетки. Они тащили что-то тяжелое. Васька подбежал к ним. Крякнув, они взвалили на телегу плуг, сверкнувший на солнце отточенным лезвием.
   – Ну все, кажись, Матвеевна? – спросила одна.
   Она была худая, с вытянутым, как у лошади, лицом и костлявыми руками. Юбка и кофта, серые, заношенные, висели на ней, будто занавески, – складками.
   – Все, – ответила вторая, тоже пожилая, но покруглее и почернявее. – Спасибо тебе, Василей, подмог пахальницам, и на том ладно.
   – Погодите, бабы, – сказал Васька, отнимая у меня циркуль и укладывая его на телегу. – Мы с вами! Макарыч велел ваш клин замерить.
   – Чтоб его черти съели, этого Макарыча! – ругнулась Матвеевна. – Все ему вымерять надо, будто кто недопашет, будто кто недосеет!
   Тетки уселись на телегу и тронули лошадь. Она не спеша развернулась и понуро побрела в гору.
   Я беспокойно глядел, как телега обгоняет нас, но Васька не торопился садиться.
   – Отстанем ведь, – сказал я.
   – Да нет, – ответил Васька, – они нас у дома подождут. Мне еще корзину прихватить надо. Лошади в гору тяжело – ей пахать придется. С неделю, поди-ка, без передыху.
   Действительно, телега ждала у Васькиного дома. Он побежал в ограду, вышел с корзиной, и мы отправились дальше. Только когда дорога шла под уклон, Васька вскакивал на телегу, помогая забраться и мне. Лошадь по такой дороге бежала прытко, но когда начинался подъем, мы слезали снова.
   В одном месте шел длинный пологий спуск, и мы надолго подсели к теткам. Плуг сухо постукивал о телегу.
   Всю дорогу мы не проронили ни слова – ни женщины, ни мы с Васькой, словно ехали на похороны. Даже лошадь никто не понукал, не кричал на нее, не чмокал. Она шла сама – когда быстрей, когда тише, и я подумал, что не один Васька, значит, жалеет лошадей, и не зря, выходит, жалеет.
   – Вась, говорят, матерь-то твоя молока в городе много наторговала? – опросила вдруг худая тетка.
   – Наторговала, – ответил Васька сухо.
   – А в район-то она все ездит? – спросила худая.
   – Ездит, – ответил Васька.
   Они помолчали.
   – Все про отца спрашиват? – сказала Матвеевна.
   – Аха, – ответил Васька, – про отца.
   – Охо-хо! – вздохнула худая. – Нюре хоть спросить-то есть кого, а нам и этого нету.
   Колеса постукивали по пыльной дороге.
   – Вась, – сказала Матвеевна, – это тот инвалид-то в сапожной стучит?
   – Он, – кивнул Васька.
   – Без обеих вить ног, без обеих… – вздохнула худая и как-то странно поглядела на Ваську.
   – Где их возьмешь теперь, – тоскливо сказала Матвеевна, – с руками-то чтоб да с ногами. – Она помолчала и опять вздохнула. – Ох, дождемся ли, старенька, когда мужики-то за плугом пойдут, а?
   Они рассмеялись.
   – Вась! – спросила худая, кивнув на Васькину пилотку. Он как надел ее вчера перед зеркалом, так, кажется, и не снимал. Даже рыбачил в ней. – А откель обнова-то?
   Васька долго не отвечал, словно задумался, потом сказал:
   – Вон его отца.
   – Живой? – спросила меня Матвеевна.
   – Живой, – ответил я. – Скоро приедет.
   – Охо-хо! – вздохнула худая. – Все же есть хоть счастливые.
   – И слава богу! – вскинулся вдруг Васька, словно защищая меня.
   – Конешно, конешно, – ответила худая, оборачиваясь к Ваське. – А ты чо, соколик, думаешь, я позавидовала? – Она вздохнула. – А и то позавидовала… Только, дай бог, чтобы все отцы к вам вернулись.
   Все опять надолго замолчали. Цокали копыта. Наконец Васька показал мне на белую каменную осыпь. Это и была Белая Грива.
   Внизу, под осыпью, и справа и слева растекалось сжатое поле. Васька торопливо распряг коня, вместе с женщинами зацепил плуг.
   – Ну чо, – сказала худая, – давай, Матвеевна, благословясь, я первая, опосля ты.
   Худая ухватилась за ручки плуга. Матвеевна взяла лошадь под уздцы и, напрягаясь, все втроем – и лошадь, и женщины – отвалили жирный, блестящий на солнце пласт земли.
   Васька хмуро глядел вслед теткам, а они уходили все дальше, вдоль длинного поля.
   – Я обмерю, – сказал мне Васька, – а ты клевера в корзину набери. Вишь, цветочки?
   – Кашку? – спросил я.
   – Кашку, кашку, – ответил, не оборачиваясь, Васька.
   Он шагал по сжатому полю, и ветер пузырем надувал его зеленую рубашку. Ту самую, в которой Васька приехал тогда в город.
   Он шел размашистым шагом и всеми ухватками – тем, как он двигался, как ловко поворачивал циркуль, как говорил перед этим, – был похож на взрослого.
* * *
   Жужжали полосатые шмели, трепетали крыльями стрекозы, то повисая на месте, то срываясь стремительно вбок. Я обрывал тонкие сиреневые цветочки от клеверной головки и сосал сладкий сок, развалясь в траве. Мне было хорошо и радостно, пока мой взгляд не нашел в бесконечном черно-желтом поле напряженную, понурую лошадь и двух женщин. Мне стало совестно, я вскочил, торопливо обрывая кашку.
   Когда корзина наполнилась и я подошел к телеге, Васька уже вернулся и вбивал топором в землю какие-то палки.
   – На нож, – сказал он мне, – срезай ветки подлиннее. – Лицо его было напряженным и хмурым. – Надо сделать шалаш. Им тут неделю ишачить.
   Тетки проходили мимо нас. Теперь они поменялись местами, но уже совсем вымотались. А прошли всего рядов пять-шесть в бесконечном поле.
   – Двенадцать га! – сказал зло Васька. – Эх, хухры-мухры, трактору бы тут на один день! – Он плюнул и яростно заколотил топором.
   Васькина злость передалась мне. Срезая ветки, я с силой, зло нажимал ножом, будто дрался с противником. Пот полз мне в глаза, но я даже не вытирал его, а только сдувал.
   Шалаш получился на славу! Васька напихал туда сена, кинул два одеяла с телеги и вздохнул, посмотрев на теток: они сделали еще три хода вдоль поля.
   Напротив нас тетки остановились.
   – Васька! – крикнула одна. – Водицы подтащи-ка!
   Васька схватил ведро, исчез за кустами, а когда появился, через край ведра переплескивалась вода.
   «Тут, значит, и ручей есть», – подумал я и подошел вслед за Васькой к женщинам.
   – Матвеевна, – сказал Васька, поднимая ведро, – вы ну-ка отдохните, а мы с Кольчей попашем.
   Я думал, Матвеевна скажет: «Ну куда вам!», – откажет просто-напросто, но она молча кивнула головой. Пот струился с нее ручьями, а худая посерела от натуги, и большие глаза ее, кажется, стали еще больше.
   Тетки полили и пошли к шалашу. Васька поил лошадь.
   – Но, но, – ласково приговаривал он, то поднося ей ведро, то отнимая. – Не торопись, зайдешься! Погоди, золотко! – Прямо как с человеком разговаривал.
   Потом я вел лошадь под уздцы, как показал мне Васька, а сам он держал плуг. Напившись и передохнув, лошадь шла веселее, бойко пофыркивала, и наш ряд получался ничем не хуже соседних. Мне не терпелось обернуться, поглядеть на Ваську, а еще больше не терпелось попросить его дать попахать мне. Но лошадь шагала, я должен был внимательно смотреть вперед.
   Наконец Васька пробасил: «Тпрр-ру!» – и лошадь послушно стала, натруженно дыша.
   – Васька! – потребовал я. – Теперь моя очередь!
   Он усмехнулся, недоверчиво поглядел на меня, но кивнул.
   Я взялся за скользкие ручки плуга, Васька чмокнул, и лошадь двинулась.
   Лошадь сама тащила плуг, а я только должен был ровнять ряд, но это получалось нелегко.
   – Налегай! – крикнул мне Васька. – Глубже паши!
   Я послушно налег, прошел несколько метров и вдруг почувствовал, как налились тяжестью руки. Когда я вел лошадь под узду, идти было легко по твердому полю, теперь же я шел по паханой мягкой земле, ноги проваливались и деревенели. Пот застилал мне глаза, я уже не наваливался, чтобы борозда выходила глубже, я просто держался за плуг, а лошадь и Васька и эта железная штуковина с острым ножом тащили меня за собой, как на прицепе.
   – Ну вот, – сказал Васька, останавливая коня.
   Я с трудом разжал онемевшие руки и отшатнулся от плуга. В голове гулко стучала кровь, пот капал с подбородка. Я утерся рукавом, едва дыша.
   Мне было стыдно за свою немощь. Я думал, Васька меня крепко обругает, но он неожиданно похвалил:
   – Молодец, Кольча!
   Мы поменялись местами и пошли дальше. Васькина похвала меня успокоила, приободрила. «Да нет, – подумал я, – не так уж и плохо для первого раза. Вот кабы я все время в деревне жил, выходило бы не хуже Васькиного».
   Я посмотрел вокруг себя еще раз, мысленно обмерил поле. Ему, казалось, не было конца и края.
   Лошадь стала, тяжело поводя боками, тетки подошли к нам.
   – Ну, мужики, – сказала, посмеиваясь, худая, – уважили, спасибо. А теперь идите.
   – Макарыч-то тебе задаст, – сказала Матвеевна, глядя на Ваську.
   – Ну его! – пробубнил он, утирая пот.
   Матвеевна чмокнула на лошадь, та нехотя двинулась вперед, а мы с Васькой пошли в деревню.
   Дорога вела в гору, и понурая лошадь да две фигурки возле нее долго были видны нам.
   Мы молча оборачивались, молча вглядывались в них и молча шли дальше…
* * *
   – Николка, – прервал молчание Васька, – батя-то не пишет, когда вернется?
   – Никак не отпускают, – ответил я.
   – Отпустят! – вздохнул Васька. – Скоро всех солдат отпустят! – И усмехнулся: – Наших вон всех отпустили.
   – Как? – удивился я. – Уже всех?
   Но как-то странно сказал это Васька.
   – А у нас и возвращаться-то всего шестерым пришлось, – ответил Васька. – Двое сразу в эмтээс подались. Один без ноги, милиционером работает. Дядю Терентия председателем выбрали. Да двое еще бригадирят.
   – И все? – спросил я, не подумав.
   – И все, – ответил Васька спокойно, но я уже вспомнил, как говорил вчера председатель про счет фашистам.
   Я остановился.
   – Шестеро? – спросил я испуганно. – А сколько же на войну уходило?
   – Мужиков шестьдесят, – ответил Васька. – Это сразу, как войну объявили. Да потом еще парней забирали, кто подрастал. Душ семьдесят.
   Мы остановились на вершине холма и в последний раз обернулись на двух теток и коня.
   – Кабы хоть половина, – сказал задумчиво Васька.
   Он вздохнул и резко отвернулся. Мы пошли торопливо, чуть не бегом.
   – А вот ежели, – спросил, не глядя на меня, Васька, – отец бы твой не вернулся? Ну, погиб. А мать бы твоя нового отца привела?
   – Как это – нового? – пожал я плечами. – Отец один, другого не бывает…
   – Ну ладно, – перебил меня Васька, – снова бы замуж вышла! Не понимаешь, что ли? Чо бы ты делать стал?
   Он говорил зло, раздраженно, и я удивился: что это с ним?
   – Что делать, что делать? Не остался бы дома! Сбежал!
   – Куда? – недоверчиво засмеялся Васька, будто это его касалось.
   – В ремеслуху, например, – ответил я, – или в детдом. Соврал бы, что у меня никого нет.
   – В детдом! – зло воскликнул Васька.
   – Да ты чо ерунду-то мелешь? – удивился я. – Ежели да кабы, то во рту росли грибы!
   – Это я так, – оказал он, криво усмехаясь, – вообще…
   Чтоб сократить путь, Васька свернул с дороги, и мы пошли тропой через густо заросшее поле. Васька наклонился на ходу, сорвал что-то, остановился. В руках у него был стручок. Он размял его и высыпал на ладонь желтые горошины.
   – Переспел уже, – сказал Васька, – а убирать некому, – и отправил горошины в рот, аппетитно зачавкав.
   – Горох, что ли? – спросил я и, обрадовавшись, начал рвать стручки.
   – Ты это чо, ты чо? – воскликнул Васька.
   – Горох рву, – ответил я удивленно. – Не видишь?
   – Нельзя же, дурень, – сказал он. – Горох колхозный, увидят, еще засудить могут.
   – Засудить! – усмехнулся я. – Как это – засудить?
   – А так, – ответил Васька нерешительно, – за хищение колхозного имущества. Ну да ладно, – сказал он, вздыхая, – только по одному карману наломаем, понял? По карману, не больше.
   То ли давно мы не ели, то ли просто горох оказался вкусный, но за ушами у нас аж пищало.
   – Ты это, – сказал мне смущенно Васька, – стручки-то пустые подальше в сторону кидай, а то увидят.
   – Ну, и увидят? – засмеялся я.
   – Увидят – другие нарвут, – сказал Васька. – А если каждый по карману наломает, какой убыток, как думаешь?
   Я пожал плечами, но пустые стручки стал бросать подальше от тропки.
   – Меня до войны, – улыбаясь, сказал Васька, – знаешь как отец ремнем выдрал! Вот так же надергал я полную пазуху гороху, прибег домой, на стол вывалил, улыбаюсь, – мол, глядите, добытчик, в дом гороху принес. А отец снял ремень с гвоздя и так меня отходил! Пискун, говорит, ты голобрюхий, и откуда, говорит, в тебе кулак взялся! Я тогда-то не понял, что за кулак, уж потом, в школе, объяснили. Но как отец порол, помню. И как кулаком обозвал – тоже…
   Васька улыбался, словно отцовская порка ему теперь в удовольствие казалась. Потом сразу нахмурился. Мы стояли перед конторой.
   – Айда! – позвал меня Васька к себе на работу. – Посидишь, поглядишь.
   Мы вошли в избу.
   – Тебя за смертью посылать! – прогнусавил из-за своей конторки Макарыч. – Сводку обсчитать надо, в район передать, а тебя носит, лешак подери!
   Васька промолчал, выразительно посмотрев на меня: мол, видишь.
   – На столе бумаги, давай считай скорее, – велел Макарыч, – потом поговорим, при Терентии.
   Васька тоскливо зашелестел бумагами, подвинул к себе счеты, начал громыхать костяшками, Макарыч скрипел ржавым, что ли, пером. Я оглядывал контору – ряд старых стульев, портрет и забавный телефон на стене, похожий на скворечник, только с ручкой.
   Васька дал длинную очередь на счетах, потом задумался, поглядел на меня, перевел взгляд за окошко и машинально вытащил из кармана несколько стручков. «Шляпа! – подумал я. – Сам наказывал пустые стручки подальше кидать, чтоб никто не заметил, а тут вдруг вытаскивает». Едва я подумал это, как Макарыч спросил Ваську безразличным голосом:
   – От Белой-то Гривы пешком шли?
   – Аха! – безмятежно ответил Васька.
   – Через поле? – лениво говорил главбух.
   – Аха, – отвечал Васька.
   – А горох оттуда? Колхозный?
   Васька побледнел, прикрыл было ладонью несколько стручков, лежавших на столе, и резко повернулся к своему начальнику.
   Глаза у Васьки сузились в щелки, а Макарыч шел к нему, медленно, не спеша шагал через комнату, сдвинув очечки на кончик носа.
   – Ну-кась, – сказал он неторопливо, – выворачивай.
   Васька послушно вывернул пустой карман. Видно, эти стручки были последними.
   – Колхозный горох-от? – наступал Макарыч. – Аль со своего огороду? – Васька заливался краской. – Да нет, со своего не могет быть, домой не заходили – вон и корзинку с клевером занесть не успели. – Васька краснел, но молчал. Тогда Макарыч указал на меня пальцем: – И гостя свово воровать учишь? – Ваську уже всего трясло. – Ну-ка, милочек, – направился ко мне главбух, – выверни карманы.
   У Васьки оставалось три стручка, а у меня карман был почти полный: я просто не поспевал за Васькой, он как-то быстро доставал горошины из сухих оболочек. Но вывернуть карман – значило доказать этому курносому бухгалтеру, что все, что он говорит, правда и мы с Васькой украли горох.
   С меня спрос невелик, я как приехал, так и уеду, а что про Ваську говорить станут? Я вспомнил, как он отговаривал меня рвать этот горох, как рассказывал про отца.
   Нет! Вывернуть карман – значило предать Ваську. Никакой Васька не вор. Я шагнул навстречу главбуху. Сейчас я ему скажу, что Васька не виноват, что это я. Только спокойно. Спокойно! Неожиданная мысль кольнула меня. Но ведь ясно же, что мы были вдвоем. Скажут: «Васька, а ты куда смотрел?!» Скажут: «Раз ты там был, значит, тоже виноват, значит, вы вместе!»
   Я уже открыл рот, чтобы взять всю вину на себя, и в последнюю секунду – буквально в последнюю – сказал другое:
   – А вы, товарищ главный бухгалтер, зря горячитесь. Да, у меня полкармана гороху. Но мы этот горох взяли из дому еще с утра.
   Макарыч отступил и поддернул очки к глазам. Никак он не ждал такого. Да и я-то, честно сказать, не ждал.
   Он ушел к своей конторке, сел и сказал оттуда:
   – А мы это проверим.
   – Проверяйте! – сказал я безразлично.
   Вот за это-то я мог поручиться: никто нас с Васькой в колхозном горохе не видел.
* * *
   – Вообще-то ты молодец, – сказал, вздохнув, Васька, когда пересчитав все, что требовал Макарыч, он освободился и мы вышли на улицу. – Только если ему вожжа под хвост попадет, худо будет. Дома-то мы нынче гороху не сеяли, вынюхает, под суд подведет, паразит.
   – Да неужто, – возмутился я, – за два кармана гороху?..
   – Вот тебе и «неужто»! Порядок такой есть: пригоршню возьмешь – и то посадить могут. По законам военного времени.
   – Так война-то кончилась! – удивился я.
   – Война-то кончилась, а законы остались.
   Я вздохнул. Нет, что-то тут не так, несправедливость какая-то. Ладно, я здесь чужой, меня, может, и надо судить за карман гороху, но Васька-то, Васька – тутошний, колхозный. Он же не только считает, он и коней запрягает, и пахал сегодня, хотя его никто не просил. Неужто же ему за это кармана гороху жалко?
   Мы сидели на завалинке. Васька, хмурясь, дымил цигаркой. Вдруг он напрягся, прислушался.
   – Машина идет, – объявил Васька и, помолчав, прибавил: – Не эмтээсовская.
   – Как это ты узнал? – спросил я, прислушиваясь к далекому тарахтению.
   – По мотору, – ответил Васька. – К нам тут одна машина ходит, за молоком, а эта – другая.
   Рокот мотора усилился, и через несколько минут, заслонив улицу пылью, прямо у конторы затормозила газогенераторка с фанерным фургоном вместо кузова.
   Из кабинки выскочил щуплый старик шофер, за ним вышла большая, пухлая тетка.
   – Примай подмогу! – крикнул весело старик и распахнул у фургона заднюю дверцу.