Открыл дверь, а на пороге отец. Никогда я его таким не видел. Шарф из пальто выбился, шапка на самой макушке, того гляди, свалится, глаза сияют, дышит тяжело – мчался, наверное, по лестнице: ясное дело, не про бетон сейчас он думает. Но про что?
   – Где мама? – крикнул отец.
   Я плечами пожал. Странный вопрос! На работе.
   Отец меня боком двинул, по комнате в грязных сапогах пробежал, прямо по ковру – вот от мамы достанется! – и за телефон схватился.
   – Станция! – закричал. – Станция! Соедините с районом!
   Потом на меня взглянул, словно только увидел, и закричал, будто в пятый раз мне команду подает, а я не слышу:
   – Собирайся! Живо! Дед летит! Только что звонил!

Мама за рулем

   Мама сидит за рулем, крутит баранку, хватается за рычаг, которым переключают скорость, и причитает:
   – Ну как же так, господи! Стыдища-то какая! Ждала-ждала, а в доме пусто! Хоть бы пельменей навертеть!
   На нее забавно смотреть: модный берет на голове, красивый шарфик, накрашенные губы, а баранку вертит, как заправский лихач.
   Дорога до города, где аэропорт, – ухабистая, с глубокими лужами, полными желтой, глинистой воды. Мамин «газик» рычит на подъемах, нас с папой подбрасывает на рытвинах, но мы молчим – оба в полной маминой власти. Погодка сегодня, как назло: ветер бросает в ветровое стекло пригоршни дождя, «дворник» не успевает его чистить, и дорога, и деревья рядом сквозь водяную муть видны искаженно, неясно, но мама газует на полную скорость. Ну, мама!
   – Вот видишь, Несчастный Скиталец, – кричит она, – какие у вас дороги! А если человек заболеет и такая погода, что вертолет не вызовешь? Не довезут ведь! Садовые вы головы!
   Папа на мамину критику не отвечает. Молчит. Он весь напряжен. Его взгляд устремлен вперед, хотя впереди, кроме размытой дороги да грязи, ничего не видно.
   – Наверное, аэропорт не принимает! – говорит он и спрашивает маму: – Что тогда! Возвращаться?
   – «Возвращаться»! – возмущается мама. – Столько ждали, так мчались – и возвращаться! Будем ждать!
   Ждать! В аэропорту нам говорят, что надо ждать. Что самолеты задерживаются из-за метеорологических условий.
   Папа отходит от окошечка, где дают справки о самолетах, и пожимает плечами. Лицо его растерянное.
   – В суматохе, – говорит он, – я не спросил подробностей. Он сказал только, что его подбросят военные летчики. Друзья. Чтобы мы просто сидели и ждали. Но как же ждать?
   Мама резко вскакивает, исчезает, потом появляется.
   – Ну вот, – говорит она, – все самолеты стоят, а наш идет на посадку. Военный транспортный самолет.
   Мы бежим к выходу, и сердце у меня колотится. Еще бы, я же не видел своего деда. Вернее – не помню. Но это все равно что не видел. Вот он выйдет сейчас из своего транспортного самолета в генеральской форме, весь в орденах, и все будут оглядываться на нас.
   Я смотрю вокруг. Аэропорт маленький и тесный, а сейчас приходится пробираться среди людей и тюков, потому что погода нелетная и народу набралось полно. Вон эвенки узкоглазые, хитрые, с трубочками во рту. Вон геологи в походных сапогах с десятками ремешков и застежек. Вон солдаты с мешками и без погон – эти, я знаю, просто ждут машину, а приехали они к нам на стройку после армии.
   Вздрагивают стекла в окнах от гула самолета, вздрагивает и народ, думает, нелетная погода кончилась. Но она не кончилась. Это просто прилетел мой дед.
   Мы втроем выбегаем на бетонную полосу и мчимся под проливным дождем к самолету.
   Самолет самый обыкновенный, даже не очень красивый: выкрашен в зеленый цвет.
   Мы бежим по лужам к военному самолету, который привез наконец моего деда, я вглядываюсь в темный провал открытой двери и жду, как сейчас, вот сейчас – сию секундочку, дед появится на ее пороге.
   Я обгоняю маму и отца, я жму во все лопатки и вижу, как по шаткой лесенке, спиной ко мне, спускается мужчина в летчицком шлеме. Я поддаю газу и проношусь мимо какого-то маленького старика в коричневом пальто и кепке. Старик что-то говорит мне, кажется, но тут уж не до него, я подлетаю к мужчине в летчицком шлеме, думая, зачем артиллеристу такой шлем. И говорю спине, улыбаясь во весь рот:
   – Мон женераль!
   Человек оборачивается, я вижу молодое лицо, белые зубы.
   – Вон твой женераль! – говорит человек и показывает рукой.
   Я растерянно улыбаюсь и вижу, как вдалеке от самолета мама и отец обнимают по очереди того старика, мимо которого я пронесся.
   – Какой же он генерал? – говорю я растерянно.
   – Генерал что надо! – отвечает летчик и хлопает меня по плечу.
   Я иду к маме и отцу и к тому старику, который, кажется, мне что-то сказал.
   Иду медленно, не понимая сам, что произошло, как я мог ошибиться и почему он в коричневом пальто и кепке, а не в генеральской фуражке с кокардой и шинели с золотыми позументами. Я иду, а мама и папа, обняв старика, смотрят на меня, смотрит на меня и старик, и незаметно для себя я прибавляю шагу, а потом бегу к нему и тычусь лицом в холодное, пропахшее табаком пальто.
   – Не признал! – говорит дед. – Вот беда-то, не признал!
   Мы возвращаемся в аэровокзал, пробираемся сквозь толпу, и никто не обращает внимания на деда. Демобилизованные солдаты непочтительно стоят к нему спиной, а не вытягиваются по привычке – пусть им и необязательно – перед моим генералом!

Часть третья
Отставка

Какой же он все-таки?

   И вот я сижу рядом с дедом и разглядываю его. Он теперь в парадном мундире – я заставил надеть. На каждом погоне по две звезды. На груди ордена – вон тут их сколько!
   Лицо у деда морщинистое, стариковское, на голове гладкие волосики. На того дедушку, который над папиным столом на фотографии, совсем не похож, усики щеточкой сбрил. Глаза одни и похожи. Блестят, смеются. Дед и сам все смеется, надо мной подшучивает:
   – Что же ты! Мимо деда пробежал!
   Я пожимаю плечами. Вот уж сколько мы сидим тут, за праздничным столом, а я все не могу избавиться от неприятного чувства неловкости. Действительно, шляпа. Разогнался.
   Дед ерошит мои волосы, утешает:
   – Ну, я тебя тоже не узнал бы, ежели встретил на улице.
   Голос у деда густой, рокочущий, громкий. Когда он говорит, висюльки в нашей люстре позвякивают и в комнате будто бы тесно становится.
   – Это я на войне глотку разработал, – говорит дед, – кричать много приходилось, понимаешь? И по телефону, да и возле орудий – грохот там стоит, вот и приходилось. В артиллерии вообще голос нужен.
   Дед втягивает в себя воздух, лицо у него вдруг багровеет, и он кричит так, что наш дом, того гляди, рассыплется:
   – О-о-о-огггонь!
   Это выходит так неожиданно, что мама даже бледнеет от испуга. А папа хохочет. Вот какой голосище у деда! Я тоже смеюсь и хочу попробовать, как он:
   – Оггонь!
   Но у меня получается пискляво, негромко. Мама в ужасе, ночь ведь уже, но дед успокаивает ее:
   – Ольга! Это я один раз. Надо же внуку доблести свои показать. А то он на аэродроме мимо меня пробежал да и сейчас вот разглядывает мои волосенки, мои дряблые щеки и думает – ну что за генерал! Вон одни звезды и спасают.
   Дед смотрит на меня пристально, в упор, и я чувствую, что краснею. Пусть не так я немножко думал, но ведь думал…
   – Однако ты не считай, – говорит дед, – что у меня один голос и есть. Я стреляю хорошо.
   – Из ружья? – спрашиваю я обрадованно.
   – Из карабина, из пистолета, из автомата.
   – Меня научишь? – прошу я.
   – Научу, если оружие достанем. Пахать умею. Плотничать немного. Плавать. Ты-то умеешь?
   Я качаю головой. В нашей реке не научишься – течение в ней скорое и вода холоднющая: окунешься да и назад.
   – Это похоже на вас, куркулей, у речки живут, а плавать не умеют. У меня в армии, бывало, как сибиряк – так топор.
   – Какой топор? – спрашиваю я.
   – Ну, знаешь, как топор плавает?
   Я смеюсь. Топор здорово плавает, это верно, бултых – и на дно.
   – А научишь? – спрашиваю деда.
   – Всему научу, – говорит он и опять треплет мои волосы, – всему, что сам умею. А ведь умею! И вообще я вятский. А вятские – парни хватские. Слыхал? Семеро одного не боятся!
   – Хватский! – зовет отец деда. – А теперь признавайся: за что в отставку отправили? Сам бы не ушел – я ведь знаю.
   – «За что, за что»! – ворчит дед. Вылезает из-за стола и ходит по комнате из угла в угол, как отец. Вопрос ему этот не нравится. – Хватит уж, сколько можно? В девятьсот пятом родился – так, в двадцать третьем в армию взяли. Вот и считай: пятьдесят с гаком в армии. Сколько можно? Молодые растут. Им место уступать надо.
   – Ну так вот, товарищ генерал-лейтенант, – говорит медленно папа, – в отставку вас вывели по состоянию здоровья, из-за сердца, это мне известно, так что здесь, у нас, отдыхайте наконец. Славу богу, за свою жизнь наработался!
   – Чего это ты, товарищ лейтенант запаса, учишь старшего по званию? – спрашивает дед.
   Он остановился в углу комнаты – маленький, темноглазый. Ни на кого из нас он не похож. Брови черные, кустистые – строгие. И глаза черные тоже. Того и гляди, крикнет сейчас отцу: «Смирно!»
   Но дед устало снимает мундир, кладет его на стул, медленно опускается на краешек дивана.
   – Отдыхать так отдыхать, – говорит он глухо.

Дедушкина отставка

   Утром начинается непонятная суматоха. Уже пора уходить, уже «газики» ждут под окнами, уже все мы одеты, и вдруг папа – в пальто и в шапке – начинает метаться по комнате, ищет субботнюю газету с телепрограммой.
   Вначале я ничего не понимаю. Папа наконец победно размахивает газетой, красным карандашом подчеркивает в ней какие-то строчки, объясняет деду, как включается наш телевизор, и тут начинает суетиться мама. Она роется на книжной полке, снимает стопку книг, спрашивая при этом деда, что он предпочитает: фантастику, детективы, исторические романы?
   Один я стою у порога без дела. Теперь мне ясно, отчего такая суета. Это, конечно, правильно. Деду будет скучно. Работал, работал всю жизнь, на войне сражался и вдруг – трах, бах! – нате вам! Сиди спокойненько, без всякого дела. Я поднатужился, посоображал, что бы такое и мне деду предложить, но ничего не придумал. Просто ему позавидовал. Эх, вот бы мне! Взять и просто так, без всяких уважительных причин, не пойти в школу. Сидеть дома, как дед, и чем хочешь заниматься! Я вздыхаю, киваю деду и замечаю, что дедушка грустный. Он улыбается, но сам невеселый: глаза у него не смеются. Какие-то настороженные глаза. Тревожные. Печальные.
   – Хорошо, хорошо! – говорит он маме и папе. – Телевизор обязательно посмотрю. Книги непременно почитаю. Счастливо вам! Поработать. Поучиться. – Но не выдерживает все-таки. Произносит бодро: – А я ведь первый день. Безработный-то… – И снова смеется: – Ух, отосплюсь!
   Мы прикрываем дверь, молча спускаемся по лестнице. У машин мама и папа озабоченно переглядываются. Смотрят на меня.
   – Переживает, – говорит отец.
   – Антошка, – вздыхает мама, – ты из школы сразу беги домой, нигде не задерживайся. Погуляй с дедушкой. Покажи ему поселок. Стройку. Шефствуй, в общем, до нашего прихода.
   «Газики» разъехались, я пошел в школу. Ничего себе – задачка! Шефствуй над дедом. Это сказать легко. А как шефствовать-то?
   Я весь день задумчивый в школе был. Кешка даже удивился. Думал, я заболел. Но я не заболел. Я все думал, как мне быть. Как я шефствовать должен.
   Голос учительницы как будто издалека откуда-то слышался: бу-бу-бу… После математики меня даже похвалили за внимательность. Вот дела! За внимательность хвалят, а я ни одного слова не слышал.
   Так я ничего и не придумал.
   Вообще-то можно было бы в магазин сходить – за хлебом, за молоком, дрова поколоть, воды наносить, как тимуровцы у Гайдара. Но дрова колоть ни к чему – у нас ведь центральное отопление, вода по водопроводу течет, а за хлебом и молоком я и так хожу, без всякого шефства.
   Нет, ничего я не придумал. Но домой помчался сразу. Ведь мы с дедом еще как следует и не говорили. А у меня к нему вопросы. Целая куча. Про войну. Про артиллерию. Про всякое такое.
   Еще на лестнице я услышал вкусный запах. А когда дед мне дверь открыл, запах этот прямо в нос ударил.
   Я открыл рот. Вообще-то рот у меня сам открылся. Автоматически.
   Еще бы!
   Дед стоял в закатанных старых штанах и в калошах на босу ногу – где их он только выкопал! Редкие волосики на голове торчали в разные стороны. В одной руке он держал тряпку. А сам испуганно улыбался.
   – Слава богу! – воскликнул он совсем не по-военному. – Я думал, родители!
   Как загипнотизированный, я положил портфель, разделся, обошел квартиру. Все было перевернуто вверх дном. Ковер лежал, свернутый в трубу. Диван сдвинут со своего места. Стулья торчали пирамидами, друг на друге.
   Дед окунул тряпку в ведро с водой, наклонился – и я снова поразился. Он мыл пол быстро, ловко, умело. Будто всю жизнь не в армии командовал, а только полы и мыл.
   Оторопь моя постепенно проходила. Сначала я хотел возмутиться. Хотел сказать, что пожалуюсь маме: не для того дед сюда летел с военными летчиками, чтобы полы мыть. Но потом представил, как расскажу про эту сцену Кешке. Как он меня за такую фантазию обхохочет, и сам фыркнул. Потом засмеялся. Потом захохотал. Это надо же! Генерал моет пол!
   Дедушка строго взглянул на меня, не отрываясь от дела. И вдруг засмеялся. Тоже захохотал.
   – Давай-ка, – сказал он мне, – ищи вторые калоши! Бери вторую тряпку!
   Вторых калош, конечно, не нашлось, я шлепал босиком по мокрому полу, двигал диван, расставлял стулья, протирал мебель влажной тряпкой. Голову я повязал полотенцем на пиратский манер, заставил сделать то же самое и деда. Мы походили на двух матросов, на двух разбойников, прибирающих каюту одноглазого капитана. Хриплым голосом я распевал строчку из какого-то фильма:
 
Эх, мы разбойники! Разбойники! Разбойники!
Ох, мы разбойники! Разбойники! Разбойники!
Ух, мы разбойники! Разбойники! Разбойники!
 
   Других строчек я не знал и повторял одну эту. Только междометия менял: эх, ох, ух, ых. Песня была простая, и дедушка стал мне подтягивать. Получалось у нас весело, в лад:
 
Ых, мы разбойники! Разбойники! Разбойники!
 
   – Чем это так вкусно пахнет? – наконец спросил я.
   Дедушка странно всхлипнул, бросил тряпку и, поскальзываясь на мокром полу, побежал в кухню.
   Оттуда раздался грохот, дедушкин стон, я кинулся ему на помощь, и снова рот у меня открылся. Автоматически.
   Из газовой духовки тянулся легкий дымок, и на тарелке посреди кухонного стола возвышалась пирамида поджаристых, аппетитных пирожков.
   Вот так дедушка. Вот так генерал!

Дедушкино шефство

   Вот ведь как выходит! Не мы над ним, а дедушка над нами шефство взял.
   Утром мы теперь выходим из дома вчетвером. Мама и папа садятся в машины, а мы с дедушкой расходимся в разные стороны. Я в школу, он – в магазин.
   Время от времени я останавливаюсь и гляжу, как дед не спеша шагает по улице и как поблескивают у него в авоське молочные бутылки.
   Дед оборачивается тоже, машет мне рукой, а у меня сердце сжимается от жалости к нему.
   Нет, нет, все-таки я не согласен с этим!
   Боевой генерал, пусть в отставке, и в магазин с бутылками идет! Пол моет. Пирожки печет.
   Я думал – это один раз. Я тоже один раз в третьем классе пол вымыл. На Восьмое марта. Хотел потом все время мыть, да никак собраться больше не смог. Все дела, дела… А вот дед – каждый день по хозяйству возится.
   Мы деда не раз ругали. Но наши атаки всегда неудачными были. Дед говорил, посмеиваясь:
   – Что же мне делать прикажете? У вас тут вон какая скучища! Средний возраст населения двадцать пять лет. Позор! Стариков не имеете! В Москве, например, их сколько! На лавочках сидят, в домино режутся! Должен же я чем-нибудь заниматься!
   Мама в отчаянии была. Пока дед на кухне курил, папе шептала:
   – Что же делать теперь! Какой стыд! Генерал пол моет! Ковры вытряхивает!
   – А ты забудь, что пол моет именно генерал, – посоветовал отец.
   Но мама все-таки придумала. Прибиралась потихоньку утром. Вставала в полшестого и тихонько пол мыла, посуду драила. На цыпочках ходила, чтоб нас не разбудить. Дед ее маневр разгадал. Сказал за завтраком:
   – Ольга, ты это брось!
   – Чего, Антон Петрович? – прикинулась мама.
   – Я тебе покажу, «Антон Петрович»! – сказал грозно дедушка. И после маминой приборки все равно пол сам вымыл.
   В тот день, когда он пирожки второй раз испек, мама едва не заплакала.
   – Антон Петрович! – воскликнула отчаянно. – Ну что вы делаете? Вы же меня в ужасное положение ставите!
   Дед к ней, шаркая тапками, подошел. В руке самый румяный пирожок. Откусить заставил. И пока мама жевала, сказал:
   – Оленька! Ты у меня передовой человек, правда? Ну так и плюй на всякие предрассудки! Я ведь живой еще, верно? Или ты меня для музея бережешь? Выдающихся личностей? Генерал такой-то? – Дед скрестил руки на груди, будто Наполеон, задвигал смешно бровями. Сам засмеялся. – Так генералов-то ведь полно! – Вдруг рассердился: – И давай разговоры эти прекратим!
   Мама его крепко обняла. Я сзади деда стоял – видел, как у нее слезы навернулись.
   – Папа, – сказала она, – какой же ты чудной.
   Дедушка ее по спине погладил.
   – Ну вот, – сказал, – и лады. Давайте пирожки есть.
   Стали мы пирожки есть, дедом испеченные. И молоко пить, которое он покупал. И по полу ходить, который он вымыл.
   – Какие вы странные люди, – сказал дед, – сами работаете, учитесь, а я, хотите, чтобы в стороне сидел? Не за этим я сюда ехал! Ясно?
   Мама вздохнула. Сдалась.

Секретный способ

   Мама сдалась, а я не сдавался. Слова деда я запомнил. Про стариков. Что их у нас нету. «Как же нету? – думал я. – А француженка Анна Робертовна?»
   И вот я собрал денег, пошел в клуб и купил у продавщицы Зинаиды Ивановны шесть порций мороженого. Съел их по специальному методу. Не лизать надо мороженое, а глотать прямо кусками. Этот способ проверенный, мне его Кешка рассекретил. Причем у нас такой способ только весной и осенью действует. Ну, летом иногда, в жару. А зимой – никогда. Зимой у нас мороженое хоть килограммами ешь – ничего с тобой не сделается. Я думаю, это потому, что и на улице мороз и в животе мороз. Равенство температур. Холодное равновесие. А вот осенью – другое дело. Осенью на улице ни то ни се. Дождь моросит, пузырится в желтой грязи. Осенью Кешкин способ помогает.
   Была осень как раз. Я взял у Зинаиды Ивановны шесть мороженых по девять копеек и, не разжевывая, кусками прямо, съел. Весь вечер тихонько за голову себя трогал. Не началось ли? Не началось. Вот обида.
   В школе я Кешке про свое несчастье сказал.
   Кешка – человек опытный, настоящий кержак. Я, например, просто сибиряк, потому что в Сибири родился. А Кешка – кержак, значит, из сибиряков сибиряк, все его предки – и родители, и деды, и прадеды – жили всегда в тайге, промышляли таежными промыслами: охотились, шишку добывали, таежный мед, рыбачили, лес сплавляли. Когда реку плотиной перегораживать начали, Кешкин отец на стройку пошел. И Кешкин дед – Иннокентий Евлампиевич.
   Говорит Кешка, как и отец его, немного, кратко. Когда на уроке отвечает, слов даром не тратит. Поэтому по математике у него круглые пятерки, а вот если до истории, географии или литературы дело дойдет – дело швах. Тут говорить надо. Словами блистать. Приводить примеры. А Кешка скажет: «Колумб открыл Америку в 1492 году» – и молчит. Его учительница пытает: давай, мол, подробней. Как Колумб плыл, что видел, и так далее. А Кешка с ноги на ногу переступает, плечами пожимает, не понимает, чего от него хотят: самое главное, дескать, я же сказал.
   – Ну, плыл, – говорит, – как все… Только не в ту сторону.
   – Да, – вздыхает учительница, – тебя, Евсеев, под пресс, наверное, класть надо, чтобы слова выжать.
   Кешка не любит такие уроки. Возвращаясь от доски, бурчит под нос:
   – Факты-то я сказал! Чего еще!
   Но по истории и географии, по литературе и природоведению одних фактов, оказывается, мало. Не понимают Кешку эти учителя, а зря. Кешка – он вон какой. Чего только не знает и не умеет! Костер запалить с одной спички. Даже в дождь. Не каждый взрослый сможет. Определить в тайге, где север, где юг – без всяких компасов, по деревьям. Где север, на деревьях, оказывается, мох растет. Да что там! Кешка все грибные места знает. Знает, где ягоды растут.
   Однажды он нарисовал маленького человечка. Желтенького. Руки и ноги длинные, и голова лысая. Кешка сказал мне, что человечек этот на самом деле никакой не человечек, а корень, который на человечка похож. Называется женьшень, корень жизни. Из него драгоценное лекарство делают, и люди, которые его выпьют, долго живут. Растет этот корень на Дальнем Востоке, но старики говорят, встречается и в Сибири. Только редко. Кешка зеленым карандашом лист нарисовал. Узорный, с разрезами. Корень в земле живет, так его по таким листьям ищут. Потом Кешка с меня железное слово взял. Что я молчать буду, как рыба. Потому что он поставил перед собой цель – найти женьшень во что бы то ни стало.
   Вот вам Кешка. Так что его учителя недооценивают. Не понимают. Поймут, когда Кешка женьшень найдет.
   Ну еще какой Кешка?
   Черноволосый и чернобровый. Лицо у него широкое и скуластое. И руки – будь здоров. Кешка – чемпион в классе. Кого хочешь на локотки пережмет. Или ладонь сдавит так, что слезы из глаз брызнут. Но Кешка этим не гордится и зря свою силу не показывает. За это я Кешку уважаю.
   Но прежде всего я Кешку уважаю за умные советы. По-моему, он все знает. Вот я ему и пожаловался, что секрет про мороженое не выходит. Кешка подумал и сказал:
   – Оно, конечно, еще есть способ.
   Потом оглядел меня пристально, словно прикинул: выдержу ли? Я его локтем двинул: давай, мол, о чем речь.
   – Ладно уж, – сказал Кешка. – Возьми простыню, намочи в холодной воде, завернись в нее и стой, пока зубы не застучат. Десять минут зубами стучи. Но не больше. Понял?
   Вечером температура поднялась к тридцати восьми.
   «Хорошо, – подумал я, довольный, – теперь займемся дедом».

Наши разговоры

   Утром мама велела мне лежать, обещала периодически звонить, а дед, надев сапоги, убежал в магазин.
   «Не хватало ему, – думал я, – еще ухаживать за больными!»
   Но что делать? Искусство требует жертв.
   Может быть, для того, чтобы подбодрить меня, а может, это он всегда так делал тут в одиночестве, когда мы уходили, дед начал петь. Вернулся из магазина, погремел кастрюлями, поставил молоко кипятить и стал петь:
 
Дан приказ – ему на запад,
Ей в другую сторону!
 
   Я его поддержал:
 
Уходили комсомольцы
На гражданскую войну!
 
   Дед принес кружку горячего молока с содой, заставил выпить. Пока я морщился и потел, он впечатлениями делился.
   – Странный у вас поселок, – говорил дед. – Днем магазины закрывать можно. По-моему, один я по поселку и хожу.
   Он приоткрыл форточку, курил в щелку, думал про наш поселок.
   А я про него думал.
   – Что ты там делал? – спросил я. – В Москве? Что генералы делают, когда войны нет?
   Дед рассмеялся.
   – Работы у генералов невпроворот. Это ведь кажется, что войны нет. Где-нибудь она да и есть. Воюют другие, понимаешь-ка, а нас разве это не касается? Вот если станут бить при тебе маленького да слабого, разве ты в стороне стоять станешь?
   Я головой мотнул. Конечно, нет.
   – А тебе страшно на войне было?
   – Было. Только солдату на войне страшней, чем командиру. Командир командует, он на наблюдательном пункте или в штабе, а солдат – под пули идет. Так что командир обязан на войне бояться. Не за себя, За солдат, которые по его приказу воюют.
   – А хорошо генералом быть? – спросил я.
   Дед на меня покосился. Помолчал, подумал.
   – Конечно, идешь по улице, звезды блестят, вроде приятно. Солдатики тебя приветствуют, прохожие оборачиваются. Но это все ерунда. От этого даже устаешь.
   – Как ты говоришь! – сказал я. – Будто ничего в этом особенного нет – генералом быть.
   – Особенное есть, – отметил он серьезно. – Это ответственность. Ты вот только за себя отвечаешь, за свои отметки, за свое поведение. А командир отвечает за людей, за их выучку, за их умение воевать. И за то, чтобы они были сыты. Чтобы были обуты. Чтобы настроение у них было хорошее. За все и за всех отвечает. А это нелегко и непросто.
   Позвонила мама. Спросила, как я себя чувствую. Дед сказал, хорошо. Когда поговорил, пошел в кухню.
   – Пора варить курицу, – сказал мне.
   – Подожди варить курицу, – попросил я. – Достань свой мундир. Повесь его на стул. Я пока погляжу.
   Дед хмыкнул, но мундир повесил. Ушел.
   Я смотрю на генеральскую форму, на дедовы ордена. Эти два я знаю, да их всякий знает – ордена Ленина. И орден боевого Красного Знамени я знаю. Их у деда три. А такой я первый раз вижу. Орден Александра Невского. Еще один – иностранный какой-то, крестом. А медалей, медалей…
   Я встаю потихоньку с дивана, надеваю дедов мундир, подхожу к зеркалу. Шевелю бровями, как он, протягиваю руку вперед: я видел такую картинку – Кутузов с протянутой вперед рукой. Я нравлюсь сам себе. Вот бы тоже генералом стать! Почему молодых генералов не бывает? Лет в пятнадцать? Ну ладно, хотя бы в двадцать? Идешь, а тебе все честь отдают. Стоят по струнке.
   Я сам себе честь отдал. Потом мундир снял. Опять ордена разглядывать принялся. И не заметил, как заснул.