Я хотел, смертельно хотел стать председателем совета отряда, носить красные лычки на рукаве и командовать классом. Я считал, что имею на это право – ведь дедушка у меня генерал, не то что у Кешки, к примеру, у него дед – всего-навсего старший сержант, да о чем говорить! Мой дед был самым главным из всех родителей и дедушек нашего класса, и я имел привилегии – разве не ясно?
   Ясно, ясно, все было ясно, да только сердце все равно у меня колотилось, и я впился взглядом в Газового Баллона.
   Пухов наконец протянул руку, медленно, не спеша, как в замедленном кино, поднялся с места и пошевелил губами. Я услышал свое имя.
   Класс загомонил, мальчишки и девчонки хором соглашались с Пуховым – только Кешка и Алька молчали.
   – Эй, потише! – прикрикнул Борис Егоров, наш вожатый со стройки. – Лучше объясните, почему предлагаете эту кандидатуру.
   Борис Егоров смотрел на Галю, Галя отводила серые глаза, хмурилась, делала строгий вид, но ничего у нее не получалось, не выходил у Гали строгий вид – она всего год как сама-то нашу школу кончила, а Егорову было, в общем-то, все равно, по какой причине выдвигают мою кандидатуру, он спросил просто так, для порядка, по лицу его было видно – круглому, добродушному, улыбающемуся. Да и вообще он не про собрание думал, а про что-то другое.
   – Как же! – ответил ему Пухов. – У него дедушка генерал.
   – Генерал? – переспросил механически Борис, все еще глядя на Галю и не понимая смысла слова. – Ах, генерал? Какой генерал? Какой у тебя дедушка генерал? – удивился он уже искренне, разглядывая меня с интересом.
   В глубине души я возмутился невниманием монтажника. Но сдержался.
   – Генерал-лейтенант, – сказал я с достоинством. – Но разве в этом дело?
   Класс затих. Егоров смутился. И тут на помощь пришла Галя.
   – Конечно, не в этом! – воскликнула она с жаром, и щеки ее порозовели. – Тебя председателем и без дедушки избирают. Верно, ребята?
   – Верно! – заорали ребята.
   А когда все стихли, я услышал Кешкин голос.
   – Нет, не верно! – сказал он.
   Я медленно поднялся. Все кипело во мне. Я обернулся к классу, к нашему большинству, к мальчишкам, которые жали мне «петушка», к девчонкам, которые всегда охотно мне улыбались. Я увидел их глаза, доброжелательные улыбки и произнес каким-то противным скрипучим голосом, вперив в Кешку свой взгляд:
   – А тебе что, завидно?
   В классе повисла тишина.
   Я хотел сдержаться, взять себя в руки, но ничего не вышло. Злой Демон понес меня под гору.
   – А тебе завидно? – повторил я и неожиданно прибавил: – Старший сержант.
   Кешка посмотрел на меня.
   Он только посмотрел на меня, а я готов был провалиться сквозь землю.
   Боже! Какой позор!
   Я нашел глазами Кирилла Пухова, но он понял мой взгляд по-своему. Он кивнул мне, выполняя обязательство, и крикнул:
   – Да чего там, голосуем!
   Лес рук взметнулся кверху, выбирая меня председателем…
   Вечером мама устроила торжественное чаепитие. Купила торт. Накрыла стол нарядной скатертью.
   Я сидел в пионерской форме с нашивкой на рукаве – мама постаралась, – а настроение у меня было хуже некуда.
   Я пил чай и чувствовал, как разглядывает меня дедушка. Поглядывает потихоньку – то исподлобья, то сбоку. То встанет покурить и смотрит в затылок. Будто он что-то чувствует.
   А вдруг узнает? Или просто спросит?
   Мама смеется, шутит, говорит о чем-то с папой, а мы с дедом молчим.
   Когда укладываемся спать, он опять молчит. Только вздыхает. Дает мне возможность высказаться. Но я не хочу высказываться. Мне нечего ему сказать. Наконец дед не выдерживает.
   – Пошепчемся? – говорит он тихонько.
   Я сжимаю губы, даже перестаю дышать. Я не шевелюсь, будто сплю, а сердце грохочет, грохочет во мне, будто тяжелая артиллерийская канонада.
   Будто я вор какой. Будто я что-то украл…

Анна Робертовна

   А дедушка вел себя странно, очень странно.
   Может, я, конечно, сам в этом виноват. Промолчал бы, не рассказал про выдумку Анны Робертовны, глядишь, все было бы нормально. Хотя как знать… Встретились бы где-нибудь на улице, дед и без меня бы узнал.
   В общем, дело было так.
   Как-то пришел я на французский. Дверь у Анны Робертовны не была закрыта. Просто притворена. Звонить не пришлось. Я вошел, разделся. Какие-то голоса слышались из комнаты, но мне ничего еще в голову не пришло. Мало ли, соседи зашли. Или еще кто. Но тут вдруг запели. Анна Робертовна запела. Я в комнату заглянул и обомлел.
   Диван раздвинут. На диване три подушки лежат. И три скомканных одеяла. Анна Робертовна посреди комнаты стоит, под самым абажуром. Головой кисточек касается, но ничего не чувствует. Дирижирует сама себе костлявыми руками, пританцовывает и поет:
 
Отцве-ели уж-ж давно
Хризанте-емы в саду-у,
А любо-овь все ж-живет
В моем се-ердце больно-ом!
 
   Я комнату оглядел – кому это она? Сама себе, что ли? И чуть не упал. Нет, не сама себе. Перед ней, у стенки, в рядок, сидят на трех горшках три розовых младенца. Щеки помятые – видно, после сна. Улыбаются Анне Робертовне. Молчат. Видно, нравится им песня.
   Я в себя пришел, сказал:
   – Бонжур, Анна Робертовна!
   – Ох! – вздрогнула она. – Как ты меня напугал, Антоша!
   Малыши захныкали, Анна Робертовна бросилась к ним, но ребята были бойкие, сразу видать – строители, сорвались с горшков и разбежались. Пришлось мне Анне Робертовне помогать малышей ловить, приводить их в порядок. Вот никогда не думал, что придется таким заниматься! Анна Робертовна вся взмокла. Бусинки пота на лбу выступили.
   – Ме шер енфант! – кричала она. Мои дорогие дети, значит.
   Но енфанты не слушались, неорганизованная, видать, была публика. Один ревел, второй на пол лег, третий одеяло тащил с дивана.
   – Это я, – сказала Анна Робертовна, – по совету твоей мамы, помнишь? Пока дождешься своего внука! Вот и решила высвободить трех молодых матерей из нашего дома. Но не знаю, как управиться. Может, много сразу взяла? Может, надо хотя бы двоих?
   Анна Робертовна была возбуждена, щеки ее горели, глаза за стеклами очков походили на яркие фары.
   – Антоша! – воскликнула она. – У вас нет соответствующей литературы? Может, у мамы осталась? С той поры, когда ты был маленьким?
   Я обещал поискать соответствующую литературу. Завтра занести. Похоже, французский теперь отменялся. Кажется, навсегда. Я помог Анне Робертовне сварить манную кашу. Помог покормить с ложечки ее огольцов. Выстирал их штанишки. Развесил их на батарее.
   Анна Робертовна ощущала угрызения совести. Про кашу и штанишки она пыталась говорить со мной по-французски. Я ее старался не понимать. Переспрашивал по-французски:
   – Кес-ке се? – Что такое, значит.
   И она переводила себя на русский. Объясняла, что надо сделать. Когда я уходил, пацаны утихомирились. Сидели на диване и вразнобой гремели побрякушками. Анна Робертовна опять стояла посреди комнаты, размахивала руками и снова пела про хризантемы. Я заглянул в комнату и посоветовал:
   – Им не это надо!
   – А что? – обрадовалась Анна Робертовна.
   – Что-нибудь педагогическое, – сказал я. – «В лесу родилась елочка», например. Или «Чижик-пыжик». – И спел ребятам: – «Чижик-пыжик, где ты был, на Фонтанке водку пил. Выпил рюмку, выпил две, зашумело в голове…»
   Ну, определенно строители были эти огольцы. Слов не поняли, но содержание осознали. Хором засмеялись. Анна Робертовна на меня с удивлением из-под очков посмотрела.
   – Ого, Антошка! – воскликнула она.
   – Не ого, а ага! – пошутил я. Ведь если «ага» – хозяин, то «ого» – вообще ничего.
   Домой я драпал бегом. Еще в прихожей, впопыхах, рассказал деду. Он не засмеялся. Покачал головой. Подумал.
   – Вот тебе и Анна Робертовна, – сказал. – Молодец!
   И затих на весь вечер.
   А через день или два я увидел поразительную картину!
   По улице шла Анна Робертовна и катила перед собой детскую коляску, но бог с ней, с Анной Робертовной. Рядом с ней шагал дед в своем коричневом пальто. И катил перед собой сразу две коляски! Это было не так-то просто – катить одновременно две коляски, дед пыхтел, поворачивал то одну, то другую и нисколько не смущался! А напротив! Весело смеялся!
   Прохожие оглядывались на странную пару. Кто крутил головой, кто улыбался, кто пожимал плечами – дело было как раз после смены.
   А мне… Мне стало стыдно за дедушку. Как ему не совестно только, думал я. Генерал, и катает коляски! Хорошо, что тогда его не было дома и никто посторонний его не узнает. А то ребята обсмеяли бы меня за такого генерала.

Воскресник

   Сперва дед катал чужие коляски, а потом стал кладовщиком. Я даже заплакал, когда узнал об этом. Это генерал-то! Позор какой…
   Но сначала был воскресник.
   Зима уже пришла. Поселок наш снегом засыпало. Пушистым, мягким. Вечером, когда солнце в тайгу ложится, он становится розовым. Мерцает алыми брызгами. Потом голубеет. Синим делается. И вдруг – черным.
   День у нас кончается сразу. Падает солнце, и тут же – ночь. Темнотища. Только под фонарями блестящими колесами горит снег. Интересно бы сверху поглядеть. Наверное, оттуда видно так: чернота, а посреди нее блестящие блинчики. Фонари качаются, если ветер, белые круги движутся, словно мчатся в пространстве таинственные летающие тарелки, – границы между землей и небом нет, только тьма, тьма вокруг.
   Красиво у нас зимой: тайга куржавеет, река в промоинах дышит паром. В мороз гулко ухают сосны – это влага, попавшая в щели, превратившись в лед, раскалывает дерево, будто дровосек.
   Зимой красиво, но мне не до красот. Что-то во мне ноет, болит; я знаю – что, но признаться боюсь даже себе, упорствую, злюсь, и настроение от этого у меня паршивое, и жизнь не в радость.
   Перед Новым годом Галя мне объявила:
   – В воскресенье – общий воскресник! Для тебя первое мероприятие. Не подкачай!
   Я не обрадовался. Мечтал командовать классом, а теперь никакого желания нет. Клял себя почем зря. Не пришла бы ко мне эта дурацкая мысль, не подкупил бы Газового Баллона в «американку», все было бы хорошо. И с Кешкой по-прежнему бы дружил, и Алька бы на меня не косилась. Но что делать? Отступать некуда…
   Еще темно. Фонари горят. А в поселке шум и тарарам. Радио на всех столбах веселые марши играет. Где-то на плотине духовой оркестр бубухает. Грузовики тарахтят, народ грузят.
   А потом, когда рассвело, стало совсем как на празднике: флаги трепещут, транспаранты горят.
   Нашу школу направили на пустырь. Его расчистить требовалось. Расчистить так расчистить. Учителя с ломиками ходят. Мы лопатами снег разгребаем. Бульдозер нам помогает. Морозу особого нет. Дышится легко. Весело! Хорошо!
   Я даже забыл свои мучения. Махал лопатой и никем не командовал. В голову не приходило.
   За главного у нас Баллонов отец. Совсем на кирю не похож. Нормальный человек, не толстый. Он работал на бульдозере, выравнивал площадку. И вся наша работа как бы вокруг бульдозера шла. Если где тяжелая груда лежит – он подтолкнет. Пень выкорчует, бетонную балку сдвинет. Весело тарахтит бульдозер. Синие колечки из трубы пускает.
   Галя и Егоров рядом со мной работают. На них смотреть забавно. Борис Галю то за руку возьмет, то остановится и смотрит на нее как загипнотизированный, ни на кого не обращая внимания. Галя смущается, руку вырывает, приказывает ему делом заниматься. Егоров кивает послушно и лед ломом так крушит – только брызги летят.
   Газовый Баллон тут же суетится. На девчонок покрикивает, шутит, песни поет. Я на него поглядывал снисходительно. Настроение у меня хорошее.
   И тут я увидел деда. Одет он был, как все, в телогрейку. На голове – лохматый отцовский треух, на руках – варежки из собачьего меха.
   Дед подходил к моему отряду, и с каждым его шагом хорошее мое настроение исчезало все быстрей и быстрей. Нет, вовсе не так представлял я себе этот момент. Дед в форме, ребята им любуются, ордена сверкают, позументы горят, и шепоток благоговения ползет: смотрите, смотрите… А тут шлепает какой-то старик – в валенках с загнутыми голенищами, с ломиком на плече, и видно, что ломик ему плечо оттягивает – жиденький старикашка, хлипкий и уж вовсе не генерал.
   – Как дела? – спросил меня дедушка, приглядываясь к ребятам. Но мало кто обратил на него внимание. Все старались, работали. Только Газовый Баллон, как всегда, начеку. Глаза выкатил, уши торчком.
   – Ничего, – неохотно ответил я деду, – трудимся.
   – Ладно, – кивнул он, – меня ждут, пока…
   Он двинулся дальше по снежной площадке, а Газовый Баллон уже мне в глаза заглядывает.
   – Он? – спросил Пухов придирчиво. – Генерал?
   Бывает, человек необъяснимые поступки совершает. Сперва выкинет какое-нибудь коленце, потом сам же объяснить не может. Вот и я. Пожал плечами и фыркнул:
   – Вот еще!
   И тут же покраснел. Вот тебе раз! От собственного деда отказался! А тут еще Галя, елки-палки, приветливо мне рукой машет и кричит на всю площадку:
   – Рыбаков! Антоша! Это и есть твой дедушка?
   Я краснею все больше, а народ наш уже лопаты покидал, смотрят вслед деду и обсуждают, прямо базар какой-то.
   «Не может быть!..», «Генералы не такие бывают!». Кто-то даже хихикнул из девчачьей команды: «А маленький-то какой, маленький!»
   В висках у меня кровь, наверное, вскипела. Глаза чем-то черным заволокло. Темный народ! Понимали бы чего! Да еще сам я… Вихрь какой-то во мне возник, циклон, самум, цунами. Я, наверное, побледнел от отчаяния. Мне расшвырять всех хотелось в бессильной злобе, заставить замолчать. И тут я вспомнил про свое командирство. «Что же это в конце концов? – подумал я. – Над председателем издеваются». И заорал как бешеный:
   – Эй, вы! Заткнитесь!
   Сразу стало тихо. И Алька многозначительно сказала в тишине:
   – Ого!
   Я зареветь, завыть был готов. Но что делать дальше – не знал. Я, наверное, на истукана со стороны походил, на деревянного болванчика: сжал кулаки, губы закусил. Но не помогало – руки тряслись да и губы тоже.
   И тут вдруг ожил Газовый Баллон. Он сорвался с места и погнался за дедом. Я видел, как дедушка остановился, кивнул Пухову, посмотрел на нас издалека, что-то сказал и пошел себе дальше, а Кирилл уже несся назад. Он подбежал к нам, замедляя скорость, потом перешел на шаг, уперся в меня, как колом, своим взглядом и сказал:
   – Гони назад «американку»!
   Я стоял бледнее снега. А Газовый Баллон заорал, повернувшись к классу:
   – Он от деда отказался! Но это его дед. Только никакой не генерал, а простой пенсионер. Сам сказал.
   Класс затрещал, будто стая сорок. Меня разглядывали так, словно через лупу какую-нибудь букашку. Я будто под пулеметными очередями стоял: со всех сторон меня насквозь простреливали. И первой расстреливала Алька. Не знаю, какие глаза у судей бывают, наверное, такие, как у Альки. Холодные и надменные. К горлу что-то подкатило, и я сорвался. Заревел – почему-то басом! – бросил лопату и пошел, увязая в сугробах, домой.
   Галя кричала мне вслед: «Рыбаков, сейчас же вернись!» И Егоров кричал. Но я даже не обернулся.

Встреча

   Перед сном, в темноте, дед сказал:
   – Сегодня один гражданин из вашего класса мою личность выяснял. Спрашивает: «Вы генерал?» Я подумал: раз у меня выясняет, значит, ты мной не козыряешь. Правильно. А то ведь за чужой-то спиной нетрудно жить. Есть такие, видал не раз. Чужой славой пользуются и глаз не жмурят. – Он зевнул, добавил сонным голосом: – Ну, я и отказался. Говорю: «Пенсионер я!» Как полагаешь, правильно поступил?
   Я сжался весь. Вот оно в чем дело. Губы у меня затряслись. Но я шепнул:
   – Правильно.
   Что мне еще оставалось? А самого в жар бросило. Вон как выходит! Я дедом козыряю, чужой славой пользуюсь!
   Вечером решил: будь что будет, а в школу не пойду. Утром передумал: скажут – струсил. Не на таких напали. Но идти в школу тошно было. Плелся, еле ноги переставлял. Вздрагивал от каждого окрика.
   Когда я к нашему классу подошел, гам там стоял невообразимый. Алькин голос всех перебивал:
   – А мундир он что, на базаре купил?
   И все кричали что-то неразборчивое.
   Я переступил порог, все стихло. Каждый своим делом занялся: книжечки раскладывают, тетрадки перебирают, друг с другом беседуют. И никто меня не замечает, пацаны «по петушкам» не здороваются, отворачиваются смущенно, девчонки, которые приветливо улыбались, мимо глядят. Один Газовый Баллон меня зрачками таранит и так это небрежно объявляет:
   – Слышь! Председатель! Я Егорова встретил. Он говорит, чтобы ты готовился. Обсуждать тебя будем за то, что с воскресника ушел. Галя вот только вчера простыла. Поправится, и сразу собрание.
   У меня горло заледенело. В висках опять молотки застучали.
   Я повернулся к Баллону, окатил его с головы до пят презрительным взглядом:
   – Чего командуешь? Меня ведь еще не переизбрали, кажется?
   Пухов захрюкал. Прохрюкался и ответил:
   – Я тебя выдвинул, я и задвину!
   Тут уж все покатились. Я сжал кулаки и опустил голову. Словно оплеуху мне дали. А я и ответить не могу.
   Слезы навернулись на глаза. «Не сметь! – командовал я себе. – Хватит позора!» А сам думал про класс. Про этих подлых друзей. «Предатели, вот вы кто. А еще „по петушкам“ со мной здоровались!»
   Я хотел вскочить на учительский стол, гаркнуть во все горло, что дед у меня генерал, генерал, генерал! Но не смог, не захотел. Стиснул зубы и ничего не ответил на пощечину Кирилла…
   Один я теперь. Совершенно один. Алька на меня только поглядывает, с Кешкой я поссорился, а народные массы меня предали.
   Надо же! Я друзей теряю, а дедушка их находит. Иннокентия Евлампиевича нашел, Кешкиного дедушку.
   Вот ведь какие истории бывают, поверить невозможно! Но бывают. Факт. Своими глазами видел.
   Мой-то с Кешкиным дедом на воскреснике познакомился. Если, конечно, можно так сказать – познакомился. Иннокентий Евлампиевич кладовщиком на стройке работает, дед с ним перекурить сел, разговорились: оказалось, оба на Первом Украинском фронте воевали. Словно в укор мне, чуть не каждый день сидят теперь на кухне, дымом окутались: вот, мол, ты Кешку унизить хотел, а мы, генерал и сержант, один табачок курим.
   Я мимо дедов на цыпочках прохожу, учебники раскрываю, гляжу в них, да ничего не вижу. Думаю: знает ли Иннокентий Евлампиевич про нашу с Кешкой ссору и как мне дальше жить? Что делать?
   Кешкин дед на Кешку очень похож. Костистый, широкоплечий, голова квадратом. Вот только у старого Иннокентия борода лопатой – седая, с виду жесткая, у рта желтее – обкуренная, да глаза похитрей, чем у Кешки. С прищуром, с улыбочкой. Иннокентий Евлампиевич моего-то немного постарше, ему за семьдесят давно перевалило, он пенсионер, но как только дома остается – сразу болеет. Вот и работает кладовщиком – для здоровья, как он объясняет.
   «Бу-бу-бу», – слышались голоса за стенкой. Деды замолкали, верно, думали о чем-то, что-то вспоминали, потом смеялись – негромко, глухо, потом снова говорили, говорили, говорили: «Бу-бу-бу». И наш уже реже пек пирожки, нерегулярно мыл пол, и мама радовалась, как маленькая, удивляя отца, который повторял: «Я же говорил. Просто он акклиматизировался!»
   Я не радовался и не огорчался, я вообще почти не замечал, как живет дед: своих забот хватало.
   Но однажды произошло поразительное событие.
   Дед повстречался с Иннокентием Евлампиевичем.
   Да, да, не удивляйтесь, они встретились, хотя знакомы были уже давно и давно друг к другу ходили. Правда, у нас они всегда сидели на кухне. И вот как-то они зашли в комнату, где я учил уроки, и стали куда-то звонить. Мой дедушка набирал номер, а Кешкин озирался по сторонам. Потом он увидел фотографию на стене, подошел к ней, постоял минуту и… я вздрогнул от неожиданности.
   – Хто это? – крикнул Иннокентий Евлампиевич и испуганно схватил деда за руку. – Хто? Хто?
   – Ну, Евлампиевич, – засмеялся дед, – не думал, что такой стреляный воробей, как ты, может испугаться. Я это, что с тобой?
   – Вот этот, с усиками? – не поверил старый Иннокентий и замер, разведя руками.
   Я ничего не понимал. Ну, увидел карточку, а чего орать-то?
   – Ой-е-ей! – замотал седой бородой Иннокентий Евлампиевич. – Ой, стар стал, никуда не гожуся – ослеп начисто! Ой-е-ей!
   Дед даже положил телефонную трубку.
   – Чего запричитал-то, объясни толком!
   Евлампиевич успокоился, повел глазами на деда.
   – А я ведь тебя давно знаю, Петрович, – сказал он, смеясь. – Ты при форсировании Днепра в каком чине состоял? Полковника?
   – Полковника, – ответил дед. – Ну и что?
   – Да то! Ты меня там как раз и отдал под арест.
   Я давно уже бросил свои уроки, а тут ручку на тетрадь уронил. Посадил кляксу. Дедушка пожал плечами.
   – Гукнул я одному пленному фрицу по мордам, – говорил, захлебываясь, Кешкин дед. – Конвоировал группу, ну и дал ему понюхать. Тут полковник как раз подвернулся с этими усиками. Ты! Что да к чему! А я обмер. С перепугу, ясно дело. Ты мне трое суток и сунул!
   Вот тебе на! Значит, мой дед Кешкиного деда под арест отдал?
   – Ой-е-ей! – замотал опять головой Иннокентий Евлампиевич. – Не признал, ну нистолечки. Переменился ты, ох, переменился!
   – Погоди-ка, – ответил дед, – что-то смутно я припоминаю. Но неужели тот… – он показал пальцем за спину, задумался, – это ты?
   Седой Евлампиевич подошел к деду, взял его руку в свои ладонищи.
   – Ой-е-ей! – повторил в который раз. – Это ж надо, такая конфузия. Сколь дён с табаком воюем, а если бы не карточка, так бы и не признал.
   – За что вы фрица-то? – напомнил я.
   Кешкин дед провел рукавом по глазам, проморгался, ответил:
   – У своего же немца пайку хлеба отнял…
   Перед сном мы ворочаемся, не можем уснуть.
   Дед вздыхает, и я прислушиваюсь к его дыханию.
   – Капнуть? – спрашиваю я.
   – Угу! – отвечает он и ворчит. – Как же это я Иннокентия-то, а? Не разобравшись?..

Кладовщик

   Прошла неделя, а может, больше, и дед стал таинственно исчезать.
   Утром он уходил раньше нас, захватив авоську с пустыми бутылками, и вид у него был озабоченный. Он поглядывал на часы. За дверь выскакивал всегда неожиданно, словно не хотел, чтобы кто-нибудь шел с ним хотя бы до крыльца, да и вообще вел себя непонятно. Когда я его спрашивал, куда он так торопится, он недовольно бурчал, что вопрос кажется ему странным, и делался неприступным.
   Он уходил раньше всех; когда я возвращался из школы, его еще не было; появлялся дедушка после окончания рабочей смены, и я видел в окно, как он медленно идет по двору: в телогрейке, ушанке, валенках, а в руке авоська с неизменным молоком.
   Целый день ходил по магазинам? Так у нас их раз-два и обчелся. Где тогда пропадал? Я подозревал: наверное, опять помогал Анне Робертовне. Но там же детишки, он бы пальто надел. Телогрейка для такого дела не подходила.
   И тут дед такой удар нанес! Не ждал я, не гадал, что он так может: ни с кем не посчитаться, ни о ком не подумать…
   Однажды отец пришел с работы какой-то растерянный. Стал помогать маме картошку чистить, нож три раза уронил. Потом стакан кокнул. Сел на диван читать газету – держит ее вверх ногами. Никогда такого не бывало. Я удивлялся, мама поражалась. Все допытывалась: что случилось, что случилось?
   Папа в ответ бубнил что-то невнятное, означавшее, должно быть, что все в порядке. Потом вскочил, обмотал шею шарфом два раза почему-то и велел нам с мамой срочно пойти гулять. Нет, с ним определенно что-то происходило.
   Мы с мамой послушно одевались, в коридор вышел дедушка, спросил шутливо: «А меня не возьмете?» – и отец вдруг ответил резко: «Воздержимся!» Всегда говорил с дедом вежливо, а тут зло как-то сказал. Нехорошо. У дедушки даже брови домиком сделались от удивления. Но он ничего не сказал, ушел в комнату.
   Мы вышли на улицу, мама опять принялась расспрашивать отца о его странном поведении, но папа ее рукой остановил.
   – Удар! – воскликнул он. – Настоящий нокаут! Сегодня меня спрашивают: «Это не твой родственник кладовщиком работает? Упрямый старик! Рыбаков Антон Петрович». Представляете?
   Я не понял отца, что это он такое рассказывает. Какой Рыбаков, какой кладовщик? Мама тоже удивилась. А отец рассердился:
   – Как не понимаете! Дед наш кладовщиком устроился! Я его замдиректора по кадрам звал, а он в кладовщики!
   Я засмеялся. Сказал отцу:
   – Что-то ты сегодня все путаешь. Газету вверх ногами читал, теперь у тебя генерал кладовщиком служит.
   А мама уже руками размахивала, за щеки хваталась, ко лбу снег прикладывала. Причитала одним тоном, как радиола, если посреди пластинки застрянет:
   – Кошмар какой, кошмар какой, кошмар какой, кошмар какой…
   Тут только до меня дошло. Дед работает кладовщиком! Генерал – кладовщик. Был генерал-лейтенант, стал генерал-кладовщик, ничего себе!
   Я то смеялся, то всхлипывал. Нехорошо это у меня выходило, я даже сам понимал. Мама меня по плечам принялась гладить, папа по спине стучать, словно я поперхнулся, но ничего не выходило: я хихикал и всхлипывал.
   Воскресник просто перед глазами плясал, обсуждения эти дурацкие: «Такие генералы не бывают!», «А маленький-то, маленький какой!» И физиономия Пухова с редкими зубами: «Я тебя выдвинул, я и задвину!» «Да задвинь, задвинь! – думал я как в лихорадке. – Жалко мне, что ли? – И тут же, без перерыва, деда укорял: – А ты почему, почему кладовщиком стал? Что я тебе плохого сделал?»
   Папа ходил кругами вокруг мамы и меня, я хихикал и хлюпал носом, мама бормотала по-радиольному. Но все-таки первой пришла в себя она, коренная сибирячка.