– Хватит! – воскликнула она решительно и перестала гладить меня по плечам.
Я сразу успокоился. Папа остановился.
– Хватит, – повторила мама, – сейчас же идем домой и пресечем это безобразие! Вместо того чтобы читать книги, смотреть спектакли и концерты по телевизору, он…
– Предлагаю, – прервал ее папа, – сделать это завтра и прямо, так сказать, на месте преступления. Чтобы были улики! Вещественные доказательства!
Утром дед убежал с авоськой. Мы немного подождали. Потом спустились вниз. Сели в мамин «газик».
…Дверь склада была распахнута, туда вереницей входили люди. Выходили обратно с ящиками гвоздей, с охапками новых лопат, с мотками проволоки. Мы переглянулись. Из склада слышался громкий голос деда.
– Не ур-рони! – кричал он грозно, будто артиллерией командовал. – Аккур-ратно!
– Подождем, – нервно сказал отец. – У него теперь самая работа. Нельзя же дискредитировать!
Я спросил у мамы, что это такое – дискредитировать. Оказалось, подводить, срамить при народе, подрывать авторитет. А как же наш авторитет теперь, подумал я, как мой?
Хотя какой теперь у меня авторитет? Нету никакого авторитета. Я горестно усмехнулся: как избрал себя председателем, как от деда отказался, как с воскресника ушел… Вот и разговаривает со мной Газовый Баллон, как ему вздумается. Уж не до авторитета…
Вереница поредела, потом кончилась, мы двинулись к двери.
Я себе по-всякому представлял эту сцену. Дед у стены стоит, чтобы отцу легче его позором пригвоздить было, мама обвиняет, я на деда с укоризной гляжу. Ну, на худой конец, от неожиданности растеряется, смутится, будет защищаться и волноваться. Но дед, увидев нас, рассмеялся.
Сидел, писал какую-то бумагу, потом оторвался от нее, взглянул на нас и засмеялся облегченно.
– Ну! – воскликнул он весело. – Слава богу! С плеч долой! Все думал, как вам объяснить, чтобы поняли, а объяснять не придется, вот хорошо.
– Придется! – начала обвинять дедушку мама. – Еще как придется!
– Не понимаю, – поднял руку дед. – Вы что, против товарищества? Я же Иннокентия Евлампиевича замещаю, понимаете, он в больницу попал. Поправится, сразу вернусь. Буду пирожки печь, раскопал тут один рецептик. – Дед поднял толстую книгу, помахал над головой. – Сибирские старинные пироги с черемшой!
Пришел какой-то человек за гвоздями, дед надел очки, перестал обращать на нас внимание. Мама нервно потирала руки, готовилась произносить свою речь дальше, но, когда посетитель вышел, дед сказал:
– Следующую неделю – вторая смена, в ночь, имейте в виду.
Мама обессиленно уронила руки, отец чертыхнулся.
– Тебе отдыхать надо, а не работать! Можно подумать – кладовщика некем заменить! – возмутился он.
– Ах, товарищ замглавного! – улыбнулся дед. – Не очень-то знаешь мелкие проблемы! Высоко паришь! Кладовщиков действительно не хватает, потому что молодежь сюда не идет, неинтересно, а стариков нету. Не закрывать же склад!
Отец хмурился, мама сердилась, но оба молчали.
– Дедушка, – привел я последний аргумент, – но ты же генерал, стыдно! Ты же нас подводишь! Подумал?
Дед стал серьезным.
– Вот это – разговор! – сказал он медленно и вдруг рассердился: – Если вам стыдно, можете рядом не ходить!
Мама и папа сразу от наступления к обороне перешли, принялись что-то говорить, успокаивать деда, а он удивился:
– Да что вы за чистоплюи! Нет стыдной работы, разве не знаете?
Я ушел со склада, будто оплеванный. Мама и отец уехали на работу, а я пошел в школу.
На дороге никого не было, и я опять разревелся. Выходит, я чистоплюй, стыжусь деда и все такое… Я ревел, не мог успокоиться, и не обида, а правда душила меня: ведь все так и есть…
Сбор
Белка
Есть ли демон?
Часть пятая
Склад
Шабашники
Я сразу успокоился. Папа остановился.
– Хватит, – повторила мама, – сейчас же идем домой и пресечем это безобразие! Вместо того чтобы читать книги, смотреть спектакли и концерты по телевизору, он…
– Предлагаю, – прервал ее папа, – сделать это завтра и прямо, так сказать, на месте преступления. Чтобы были улики! Вещественные доказательства!
Утром дед убежал с авоськой. Мы немного подождали. Потом спустились вниз. Сели в мамин «газик».
…Дверь склада была распахнута, туда вереницей входили люди. Выходили обратно с ящиками гвоздей, с охапками новых лопат, с мотками проволоки. Мы переглянулись. Из склада слышался громкий голос деда.
– Не ур-рони! – кричал он грозно, будто артиллерией командовал. – Аккур-ратно!
– Подождем, – нервно сказал отец. – У него теперь самая работа. Нельзя же дискредитировать!
Я спросил у мамы, что это такое – дискредитировать. Оказалось, подводить, срамить при народе, подрывать авторитет. А как же наш авторитет теперь, подумал я, как мой?
Хотя какой теперь у меня авторитет? Нету никакого авторитета. Я горестно усмехнулся: как избрал себя председателем, как от деда отказался, как с воскресника ушел… Вот и разговаривает со мной Газовый Баллон, как ему вздумается. Уж не до авторитета…
Вереница поредела, потом кончилась, мы двинулись к двери.
Я себе по-всякому представлял эту сцену. Дед у стены стоит, чтобы отцу легче его позором пригвоздить было, мама обвиняет, я на деда с укоризной гляжу. Ну, на худой конец, от неожиданности растеряется, смутится, будет защищаться и волноваться. Но дед, увидев нас, рассмеялся.
Сидел, писал какую-то бумагу, потом оторвался от нее, взглянул на нас и засмеялся облегченно.
– Ну! – воскликнул он весело. – Слава богу! С плеч долой! Все думал, как вам объяснить, чтобы поняли, а объяснять не придется, вот хорошо.
– Придется! – начала обвинять дедушку мама. – Еще как придется!
– Не понимаю, – поднял руку дед. – Вы что, против товарищества? Я же Иннокентия Евлампиевича замещаю, понимаете, он в больницу попал. Поправится, сразу вернусь. Буду пирожки печь, раскопал тут один рецептик. – Дед поднял толстую книгу, помахал над головой. – Сибирские старинные пироги с черемшой!
Пришел какой-то человек за гвоздями, дед надел очки, перестал обращать на нас внимание. Мама нервно потирала руки, готовилась произносить свою речь дальше, но, когда посетитель вышел, дед сказал:
– Следующую неделю – вторая смена, в ночь, имейте в виду.
Мама обессиленно уронила руки, отец чертыхнулся.
– Тебе отдыхать надо, а не работать! Можно подумать – кладовщика некем заменить! – возмутился он.
– Ах, товарищ замглавного! – улыбнулся дед. – Не очень-то знаешь мелкие проблемы! Высоко паришь! Кладовщиков действительно не хватает, потому что молодежь сюда не идет, неинтересно, а стариков нету. Не закрывать же склад!
Отец хмурился, мама сердилась, но оба молчали.
– Дедушка, – привел я последний аргумент, – но ты же генерал, стыдно! Ты же нас подводишь! Подумал?
Дед стал серьезным.
– Вот это – разговор! – сказал он медленно и вдруг рассердился: – Если вам стыдно, можете рядом не ходить!
Мама и папа сразу от наступления к обороне перешли, принялись что-то говорить, успокаивать деда, а он удивился:
– Да что вы за чистоплюи! Нет стыдной работы, разве не знаете?
Я ушел со склада, будто оплеванный. Мама и отец уехали на работу, а я пошел в школу.
На дороге никого не было, и я опять разревелся. Выходит, я чистоплюй, стыжусь деда и все такое… Я ревел, не мог успокоиться, и не обида, а правда душила меня: ведь все так и есть…
Сбор
Я словно барахтался в каком-то болоте: хотел выбраться из него, да ноги проваливались, скользили, дно уходило из-под ног, и я уже отчаялся, потерял веру, опустил руки… Меня тянуло вниз, и не было, не было никакого спасения…
Но жизнь полна противоречий. Так сказал отец. Он сказал это давно, и я, кажется, забыл эти слова, но вот мне стало совсем худо, и странные слова выплыли из памяти. Выплыли, и я даже вздрогнул от неожиданности.
Я запутался вконец, что там и говорить, мне было плохо и тошно от скользкой, противной лжи, в которой я барахтался, но вот мне стало еще хуже – а я словно прозрел и как бы сразу поправился после тяжелой болезни. Действительно, жизнь полна противоречий…
Весь день дедушкины слова жгли меня, будто раскаленное клеймо. Он говорил на складе во множественном числе: вы, вам. Но мне было ясно – говорил он это только мне. Значит, я стыжусь дедушки. Стыжусь того, что он кладовщик. Стыжусь его вида – в телогрейке, треухе, валенках, а не в генеральской шинели с золотым шитьем. Я потерял совесть, проще говоря. Мне, оказывается, важен не дедушка, не человек, не его жизнь и характер, а его оболочка, вот. Блестящая оболочка с генеральскими погонами. Докатился, нечего сказать. А начал с того, что воспользовался его славой. Захотел быть командиром, как он. Подумал, что генеральское сияние и надо мной светится.
Жгла меня моя жизнь. И эти последние дедушкины слова как клеймо. Чистоплюй. Мягко еще сказано.
На какой-то переменке, не помню, все переменки и все уроки спутались у меня, Газовый Баллон опять возник:
– Сегодня сбор!
И редкие зубы открыты в ухмылке. Думал, я снова голову опущу, как в тот раз. Но нет. Я Пухову в глаза посмотрел, кивнул спокойно: мол, задвигай, не возражаю. Давно задвинуть пора. И мне теперь от этой мысли легко. Верно сказал отец: жизнь полна противоречий.
После уроков в пионерской комнате весь наш класс. В Галином царстве нарядно, как на демонстрации. Знамя в углу стоит. Сбоку флажки всех отрядов в специальной стойке. Барабаны на полке замерли. Горны золотом горят. Стены плакатами увешаны. Посреди комнаты стол красной скатертью сияет. Хочется шепотом говорить. И на цыпочках ходить, как в музее.
Я вошел на цыпочках в Галин музей, присел на краешек стула, но Егоров пальцем меня поманил:
– Иди сюда, ты еще председатель.
И вот я сижу у красного стола, а Борис Егоров объявляет:
– На повестке дня: первое – мой уход в армию. Да, да, не шумите, ухожу, буду присылать вам письма и прошу меня от вожатства не освобождать.
Последнюю фразу Борис говорит Гале, она кивает, опустив голову и краснея: настроение у нее унылое. Пионерский галстук на ней всегда бодро топорщился красными усами, а теперь даже он грустно повис.
– Ничего, – бодро говорит Борис, – не грусти… – потом спохватывается, добавляет: – …те. Не грустите, будет у вас вожатый – солдат.
Ребята шумят, но, едва Борис руку поднимает, умолкают.
– Второй вопрос, – произносит он медленно, и мне кажется, в меня гвозди вбивают, – поведение председателя совета отряда. Слово имеет, – Борис смотрит на Галю, и старшая вожатая уже поднимается…
Но я вскакиваю раньше ее и говорю:
– Слово имею я сам.
Галя удивленно глядит на меня, а я спокоен. Совершенно. Наверно, все во мне перегорело.
Я оглядываю наш класс, ребят, которые «по петушкам» руку жали, девчонок, которые улыбались, когда я хотел, я смотрю на тех, кого недавно клял последними словами, считая предателями, и чуточку улыбаюсь. Да какие же они предатели? Даже самый большой мой враг, Злой Демон Пухов, по кличке Газовый Баллон, не предатель и не враг. Враг я сам. Сам себе.
И я говорю:
– Все обвинения справедливые.
– Ты их сначала выслушай! – кричит Газовый Баллон, поднимаясь с места. – Берешь инициативу в свои руки? Опять обмануть хочешь?
Уши у него как две красные фары. «Чудак, – думаю я про него беззлобно, – чего волнуешься? Это мне волноваться надо». В пионерской комнате шумно, совсем не как в музее. Хорошо. Пусть будет по-твоему. Я сажусь. А Газовый Баллон загибает пальцы:
– С воскресника ушел – раз! Председатель называется. Нет, это – два. Раз – когда от собственного деда отказался. Три – своего деда за генерала выдавал. А у меня доказательства есть! – Он опять пальцы загибает. – Во-первых, он сам сказал, что простой пенсионер, а во-вторых… Во-вторых… – Пухов оглядывает комнату – флаги, горны, барабаны, – оглядывает победно всех ребят и торжественно заканчивает: – Во-вторых, я сам видел: он кладовщиком работает!
На публику это действует, народ бурлит и клокочет, кипит, словно вода в раскаленном чайнике. Кладовщик! А не генерал! Это надо же! Еще вчера меня бы это убило наповал. Теперь не убивает. Я поднимаюсь. Теперь надо мне говорить, оправдываться, и я повторяю дедушкины слова:
– А вы что, чистоплюи? Любая работа почетна, не знаете?
– Не воспитывай, – бушует Газовый Баллон. – Оправдывайся, если можешь.
– Оправдываюсь, – говорю я и улыбаюсь, – только еще самое главное обвинение ты забыл. Я понимаю, слово ведь мне давал. Третье желание по «американке». Я тебя от него освобождаю. Вот. Главное, – говорю я, глядя на Галю и Егорова, – главное, что меня в председатели за «американку» выдвинули, понимаете? Вот что главное.
В пионерской комнате тихо.
– Как-то непонятно, – говорит, словно про себя, Алька. – Его обвиняют, а он не оправдывается, а наоборот. Еще больше себя обвиняет.
– Откуда же у тебя генеральский мундир? – кричит вспотевший Пухов.
– Отец у меня в самодеятельности, понимаете? – отвечаю я. – Там по пьесе генерал есть. Вот он мундир и взял, дотумкали? Реквизит называется.
Что тут началось! Дым столбом. Все орали. Перебивали друг друга. Газовый Баллон на стул вскочил. И тут я услышал Кешкин голос.
– Эх вы, публика! – крикнул он, произнеся слово «публика» с презрением.
Все разом настороженно замолчали.
Кешка стоял у знамени, лицо его покрылось пятнами.
– Вы же его не из-за деда выбирали! – сказал он. – Сами тогда Гале доказывали! Так чего сейчас? Чего вам сейчас-то генерал потребовался?
Снова все заорали, и Гале пришлось колотить палочкой в барабан.
– Мы обсуждаем не дедушку! – воскликнула она. – Мы обсуждаем Рыбакова. Конкретно: его поведение на воскреснике.
– А дедушка у него генерал, – вдруг тихо сказал Кешка, и все притихли и обернулись к нему. – Мой дед с ним воевал. Мой дед сержант, но Антошкин дедушка не постеснялся на складе его заменить, когда мой заболел. Понятно вам, почему он кладовщик?
Все снова посмотрели на меня.
Лицо мое словно кипятком ошпарили. Меня бы должны снова ругать за то, что я тут про мундир плел, но ребята глядели на меня, как тогда, в самом начале. Хоть «по петушкам» прощайся. Но я сказал хрипло:
– Кончайте! Что вам мой дед дался! Я сам за себя отвечаю. И прошу меня из председателей снять. За позорное поведение. И за спекуляцию.
– Чем? – вякнул Пухов.
– Дедушкиной славой, осел!
Но жизнь полна противоречий. Так сказал отец. Он сказал это давно, и я, кажется, забыл эти слова, но вот мне стало совсем худо, и странные слова выплыли из памяти. Выплыли, и я даже вздрогнул от неожиданности.
Я запутался вконец, что там и говорить, мне было плохо и тошно от скользкой, противной лжи, в которой я барахтался, но вот мне стало еще хуже – а я словно прозрел и как бы сразу поправился после тяжелой болезни. Действительно, жизнь полна противоречий…
Весь день дедушкины слова жгли меня, будто раскаленное клеймо. Он говорил на складе во множественном числе: вы, вам. Но мне было ясно – говорил он это только мне. Значит, я стыжусь дедушки. Стыжусь того, что он кладовщик. Стыжусь его вида – в телогрейке, треухе, валенках, а не в генеральской шинели с золотым шитьем. Я потерял совесть, проще говоря. Мне, оказывается, важен не дедушка, не человек, не его жизнь и характер, а его оболочка, вот. Блестящая оболочка с генеральскими погонами. Докатился, нечего сказать. А начал с того, что воспользовался его славой. Захотел быть командиром, как он. Подумал, что генеральское сияние и надо мной светится.
Жгла меня моя жизнь. И эти последние дедушкины слова как клеймо. Чистоплюй. Мягко еще сказано.
На какой-то переменке, не помню, все переменки и все уроки спутались у меня, Газовый Баллон опять возник:
– Сегодня сбор!
И редкие зубы открыты в ухмылке. Думал, я снова голову опущу, как в тот раз. Но нет. Я Пухову в глаза посмотрел, кивнул спокойно: мол, задвигай, не возражаю. Давно задвинуть пора. И мне теперь от этой мысли легко. Верно сказал отец: жизнь полна противоречий.
После уроков в пионерской комнате весь наш класс. В Галином царстве нарядно, как на демонстрации. Знамя в углу стоит. Сбоку флажки всех отрядов в специальной стойке. Барабаны на полке замерли. Горны золотом горят. Стены плакатами увешаны. Посреди комнаты стол красной скатертью сияет. Хочется шепотом говорить. И на цыпочках ходить, как в музее.
Я вошел на цыпочках в Галин музей, присел на краешек стула, но Егоров пальцем меня поманил:
– Иди сюда, ты еще председатель.
И вот я сижу у красного стола, а Борис Егоров объявляет:
– На повестке дня: первое – мой уход в армию. Да, да, не шумите, ухожу, буду присылать вам письма и прошу меня от вожатства не освобождать.
Последнюю фразу Борис говорит Гале, она кивает, опустив голову и краснея: настроение у нее унылое. Пионерский галстук на ней всегда бодро топорщился красными усами, а теперь даже он грустно повис.
– Ничего, – бодро говорит Борис, – не грусти… – потом спохватывается, добавляет: – …те. Не грустите, будет у вас вожатый – солдат.
Ребята шумят, но, едва Борис руку поднимает, умолкают.
– Второй вопрос, – произносит он медленно, и мне кажется, в меня гвозди вбивают, – поведение председателя совета отряда. Слово имеет, – Борис смотрит на Галю, и старшая вожатая уже поднимается…
Но я вскакиваю раньше ее и говорю:
– Слово имею я сам.
Галя удивленно глядит на меня, а я спокоен. Совершенно. Наверно, все во мне перегорело.
Я оглядываю наш класс, ребят, которые «по петушкам» руку жали, девчонок, которые улыбались, когда я хотел, я смотрю на тех, кого недавно клял последними словами, считая предателями, и чуточку улыбаюсь. Да какие же они предатели? Даже самый большой мой враг, Злой Демон Пухов, по кличке Газовый Баллон, не предатель и не враг. Враг я сам. Сам себе.
И я говорю:
– Все обвинения справедливые.
– Ты их сначала выслушай! – кричит Газовый Баллон, поднимаясь с места. – Берешь инициативу в свои руки? Опять обмануть хочешь?
Уши у него как две красные фары. «Чудак, – думаю я про него беззлобно, – чего волнуешься? Это мне волноваться надо». В пионерской комнате шумно, совсем не как в музее. Хорошо. Пусть будет по-твоему. Я сажусь. А Газовый Баллон загибает пальцы:
– С воскресника ушел – раз! Председатель называется. Нет, это – два. Раз – когда от собственного деда отказался. Три – своего деда за генерала выдавал. А у меня доказательства есть! – Он опять пальцы загибает. – Во-первых, он сам сказал, что простой пенсионер, а во-вторых… Во-вторых… – Пухов оглядывает комнату – флаги, горны, барабаны, – оглядывает победно всех ребят и торжественно заканчивает: – Во-вторых, я сам видел: он кладовщиком работает!
На публику это действует, народ бурлит и клокочет, кипит, словно вода в раскаленном чайнике. Кладовщик! А не генерал! Это надо же! Еще вчера меня бы это убило наповал. Теперь не убивает. Я поднимаюсь. Теперь надо мне говорить, оправдываться, и я повторяю дедушкины слова:
– А вы что, чистоплюи? Любая работа почетна, не знаете?
– Не воспитывай, – бушует Газовый Баллон. – Оправдывайся, если можешь.
– Оправдываюсь, – говорю я и улыбаюсь, – только еще самое главное обвинение ты забыл. Я понимаю, слово ведь мне давал. Третье желание по «американке». Я тебя от него освобождаю. Вот. Главное, – говорю я, глядя на Галю и Егорова, – главное, что меня в председатели за «американку» выдвинули, понимаете? Вот что главное.
В пионерской комнате тихо.
– Как-то непонятно, – говорит, словно про себя, Алька. – Его обвиняют, а он не оправдывается, а наоборот. Еще больше себя обвиняет.
– Откуда же у тебя генеральский мундир? – кричит вспотевший Пухов.
– Отец у меня в самодеятельности, понимаете? – отвечаю я. – Там по пьесе генерал есть. Вот он мундир и взял, дотумкали? Реквизит называется.
Что тут началось! Дым столбом. Все орали. Перебивали друг друга. Газовый Баллон на стул вскочил. И тут я услышал Кешкин голос.
– Эх вы, публика! – крикнул он, произнеся слово «публика» с презрением.
Все разом настороженно замолчали.
Кешка стоял у знамени, лицо его покрылось пятнами.
– Вы же его не из-за деда выбирали! – сказал он. – Сами тогда Гале доказывали! Так чего сейчас? Чего вам сейчас-то генерал потребовался?
Снова все заорали, и Гале пришлось колотить палочкой в барабан.
– Мы обсуждаем не дедушку! – воскликнула она. – Мы обсуждаем Рыбакова. Конкретно: его поведение на воскреснике.
– А дедушка у него генерал, – вдруг тихо сказал Кешка, и все притихли и обернулись к нему. – Мой дед с ним воевал. Мой дед сержант, но Антошкин дедушка не постеснялся на складе его заменить, когда мой заболел. Понятно вам, почему он кладовщик?
Все снова посмотрели на меня.
Лицо мое словно кипятком ошпарили. Меня бы должны снова ругать за то, что я тут про мундир плел, но ребята глядели на меня, как тогда, в самом начале. Хоть «по петушкам» прощайся. Но я сказал хрипло:
– Кончайте! Что вам мой дед дался! Я сам за себя отвечаю. И прошу меня из председателей снять. За позорное поведение. И за спекуляцию.
– Чем? – вякнул Пухов.
– Дедушкиной славой, осел!
Белка
Я выскочил со сбора первым и забился на пыльную лестницу, ведущую к чердаку. Меня искали, звали, я слышал голоса Альки и Кешки, но молчал. Слезы застилали глаза, а я улыбался. Мне было хорошо, понимаете? Жизнь полна противоречий, сказал отец. Вот и у меня были противоречия: я плакал, улыбаясь, – мне было и хорошо и тяжко сразу.
Я сидел долго.
Стало смеркаться. Наверное, закончилась смена на стройке.
Я выполз из убежища, оделся и поплелся домой. Все, что я сделал, было правильно и справедливо. Вот только что скажет дед, когда разузнает про мои дела? Эх, скажет, Антоха, опозорил меня… Разве перед ним теперь оправдаешься?
Нет, давила меня моя жизнь. Пусть теперь прошлая, вроде даже исправленная.
Разве забудешь, что натворил? Разве отмоешь до чистого?..
Я тащился по улице и вдруг увидел толпу… Мальчишек десять, старшеклассники, а сбоку, в сторонке, стоял Газовый Баллон.
Мальчишки торопливо наклонялись к земле, лепили снежки и швыряли в стену нового дома: там, по шероховатой бетонной стене, карабкалась белка.
Мальчишки веселились, пуляли в стену снежками, а белка перебиралась смелыми короткими рывками все выше и выше, к самой крыше, цепляясь неизвестно за что. Тайга была рядом, белки забегали в поселок нередко, но по деревьям они легко удирали назад, а этой не повезло, она, наверное, перебегала по земле, когда ее заметили, метнулась к дому и теперь карабкалась по стене, беззащитная перед ударами снежков.
Снежные снаряды с глухим фырканьем разрывались рядом с белкой, она вздрагивала всем маленьким телом, пушистый хвост прижимала к стене, как бы помогая себе даже им.
Десятеро против белки. Но эти десятеро были людьми. И у каждого на плечах была голова, а в груди сердце.
Газовый Баллон стоял рядом. С интересом ждал, чем все кончится.
Кровь застучала у меня в висках.
– Вы! – крикнул я, дрожа от ненависти. – Вы, гады! Что делаете!
Газовый Баллон обернулся ко мне, глаза его хитро сощурились.
– А! Генерал! – закривлялся он. – Опять командуешь! – И захохотал: – Генерал без войска!
В другой раз я бы сошел с ума от этих слов, опять бы что-нибудь выкинул, может быть, а тут едва услышал.
– Прекратите! – заорал я, впившись взглядом в белку.
Возле нее теперь уже не снежки хлопали. Цокали мерзлые комья земли и камни. И тут белка упала вниз.
Она упала вниз, а я по-прежнему смотрел на стену дома. Там, на шероховатом бетоне, краснело пятнышко…
Я швырнул портфель, надвинул поглубже шапку и, разогнавшись, шарахнул головой в живот здоровому парню. Он охнул, свалился, а я таранил следующего, следующего. Мальчишки ненадолго опешили, потом я ощутил лицом колючий снег и стал задыхаться в сугробе. Меня лупили по спине, по голове, но я не чувствовал боли, а яростно вертелся, норовя вскочить и протаранить кого-нибудь еще.
Неожиданно удары стихли. Я отряхнулся. Старшеклассников не было. Только Газовый Баллон стоял на своем старом месте.
Губы дрожали. Руки тряслись. Я обтер тающий снег с лица и увидел деда. Он тяжело дышал и глядел на меня хмуро.
– Я все видел, – сказал он, переводя дыхание, – ты молодец!
Я сидел долго.
Стало смеркаться. Наверное, закончилась смена на стройке.
Я выполз из убежища, оделся и поплелся домой. Все, что я сделал, было правильно и справедливо. Вот только что скажет дед, когда разузнает про мои дела? Эх, скажет, Антоха, опозорил меня… Разве перед ним теперь оправдаешься?
Нет, давила меня моя жизнь. Пусть теперь прошлая, вроде даже исправленная.
Разве забудешь, что натворил? Разве отмоешь до чистого?..
Я тащился по улице и вдруг увидел толпу… Мальчишек десять, старшеклассники, а сбоку, в сторонке, стоял Газовый Баллон.
Мальчишки торопливо наклонялись к земле, лепили снежки и швыряли в стену нового дома: там, по шероховатой бетонной стене, карабкалась белка.
Мальчишки веселились, пуляли в стену снежками, а белка перебиралась смелыми короткими рывками все выше и выше, к самой крыше, цепляясь неизвестно за что. Тайга была рядом, белки забегали в поселок нередко, но по деревьям они легко удирали назад, а этой не повезло, она, наверное, перебегала по земле, когда ее заметили, метнулась к дому и теперь карабкалась по стене, беззащитная перед ударами снежков.
Снежные снаряды с глухим фырканьем разрывались рядом с белкой, она вздрагивала всем маленьким телом, пушистый хвост прижимала к стене, как бы помогая себе даже им.
Десятеро против белки. Но эти десятеро были людьми. И у каждого на плечах была голова, а в груди сердце.
Газовый Баллон стоял рядом. С интересом ждал, чем все кончится.
Кровь застучала у меня в висках.
– Вы! – крикнул я, дрожа от ненависти. – Вы, гады! Что делаете!
Газовый Баллон обернулся ко мне, глаза его хитро сощурились.
– А! Генерал! – закривлялся он. – Опять командуешь! – И захохотал: – Генерал без войска!
В другой раз я бы сошел с ума от этих слов, опять бы что-нибудь выкинул, может быть, а тут едва услышал.
– Прекратите! – заорал я, впившись взглядом в белку.
Возле нее теперь уже не снежки хлопали. Цокали мерзлые комья земли и камни. И тут белка упала вниз.
Она упала вниз, а я по-прежнему смотрел на стену дома. Там, на шероховатом бетоне, краснело пятнышко…
Я швырнул портфель, надвинул поглубже шапку и, разогнавшись, шарахнул головой в живот здоровому парню. Он охнул, свалился, а я таранил следующего, следующего. Мальчишки ненадолго опешили, потом я ощутил лицом колючий снег и стал задыхаться в сугробе. Меня лупили по спине, по голове, но я не чувствовал боли, а яростно вертелся, норовя вскочить и протаранить кого-нибудь еще.
Неожиданно удары стихли. Я отряхнулся. Старшеклассников не было. Только Газовый Баллон стоял на своем старом месте.
Губы дрожали. Руки тряслись. Я обтер тающий снег с лица и увидел деда. Он тяжело дышал и глядел на меня хмуро.
– Я все видел, – сказал он, переводя дыхание, – ты молодец!
Есть ли демон?
– Молодец!
Я вздрогнул. Жизнь полна противоречий… Он сказал, что я молодец. А в самом-то деле, в самом деле?
Есть незаконные приемы, я знаю. Например, в боксе нельзя бить ниже пояса. Ударь туда, и человек скорчится, задохнется, это слабое место, туда не бьют, если ты честный человек.
Честный человек. А ведь я – нечестный, раз применил запрещенный прием, заставил Пухова выдвинуть меня в председатели за «американку», а потом пользовался дедушкиной славой. Как ему сказать? Не сказать нельзя. После этого, после белки, промолчать невозможно.
Дед идет рядом. Снег скрипит под валенками. Он хмурится. Молчит. Потом говорит удивленно:
– Откуда такая бесчеловечность?
Я опускаю голову. Он говорит не обо мне. Он имеет в виду мальчишек. Но получается так, что это про меня.
Бесчеловечность. Раз есть эта бесчеловечность, значит, есть и человечность.
А разве моя жизнь – человечность? Пусть теперь прошлая… К горлу подкатывает комок, но я его глотаю. Хватит слез, пора отвечать за свои дела. Я завыть готов от бессильной обиды: мальчишки убили белку, убили бессмысленно и жестоко, потом они сунули в сугроб меня – десятеро против одного. Да, я готов завыть от бессильной обиды. От несправедливости. И может, больше всего от несправедливости своей. Собственной.
– Дед, – говорю я решительно.
Он замедляет шаги, оборачивается.
– Дед, – повторяю я и закусываю губы перед тем, как сказать главные слова.
Он слушает меня, сдвигает брови, молчит.
Я жду его слов. Не утешения, нет, его суда.
Но дед молчит. И молчание больно отдается во мне.
Я слышу скрип валенок. Сигналы далеких кранов. Крики ворон, пролетающих над головой.
Я ждал самого тяжкого. Я приготовил себя к упрекам: раз заслужил, умей отвечать. Но я не приготовил себя к этому. К самому страшному осуждению. К дедушкиному молчанию.
Вот он, взрослый дедушкин суд.
Нет никаких Злых Демонов. Ни в других, ни в тебе.
Есть только ты, твоя сила или твоя трусость.
Признаться в трусости и даже подлости – уже сила.
Хватило бы силы вынести эту тишину…
Я вздрогнул. Жизнь полна противоречий… Он сказал, что я молодец. А в самом-то деле, в самом деле?
Есть незаконные приемы, я знаю. Например, в боксе нельзя бить ниже пояса. Ударь туда, и человек скорчится, задохнется, это слабое место, туда не бьют, если ты честный человек.
Честный человек. А ведь я – нечестный, раз применил запрещенный прием, заставил Пухова выдвинуть меня в председатели за «американку», а потом пользовался дедушкиной славой. Как ему сказать? Не сказать нельзя. После этого, после белки, промолчать невозможно.
Дед идет рядом. Снег скрипит под валенками. Он хмурится. Молчит. Потом говорит удивленно:
– Откуда такая бесчеловечность?
Я опускаю голову. Он говорит не обо мне. Он имеет в виду мальчишек. Но получается так, что это про меня.
Бесчеловечность. Раз есть эта бесчеловечность, значит, есть и человечность.
А разве моя жизнь – человечность? Пусть теперь прошлая… К горлу подкатывает комок, но я его глотаю. Хватит слез, пора отвечать за свои дела. Я завыть готов от бессильной обиды: мальчишки убили белку, убили бессмысленно и жестоко, потом они сунули в сугроб меня – десятеро против одного. Да, я готов завыть от бессильной обиды. От несправедливости. И может, больше всего от несправедливости своей. Собственной.
– Дед, – говорю я решительно.
Он замедляет шаги, оборачивается.
– Дед, – повторяю я и закусываю губы перед тем, как сказать главные слова.
Он слушает меня, сдвигает брови, молчит.
Я жду его слов. Не утешения, нет, его суда.
Но дед молчит. И молчание больно отдается во мне.
Я слышу скрип валенок. Сигналы далеких кранов. Крики ворон, пролетающих над головой.
Я ждал самого тяжкого. Я приготовил себя к упрекам: раз заслужил, умей отвечать. Но я не приготовил себя к этому. К самому страшному осуждению. К дедушкиному молчанию.
Вот он, взрослый дедушкин суд.
Нет никаких Злых Демонов. Ни в других, ни в тебе.
Есть только ты, твоя сила или твоя трусость.
Признаться в трусости и даже подлости – уже сила.
Хватило бы силы вынести эту тишину…
Часть пятая
Дорогой человек
Склад
Прошло время, отодвинулись назад прожитые дни, и жизнь пошла дальше.
Отчего-то чаще бывает мне грустно теперь. Нравится посидеть молча, задумавшись.
Нравится быть одному, совсем одному, лежать в темноте с открытыми глазами, нравится идти в снегопад по пустынным улицам…
О прошлом я вспоминаю с горечью и сожалением, но спокойно. Прошлое миновало. Миновало – не значит исчезло, забылось, ушло. Забывать нельзя. Надо помнить всегда свои ошибки. Это нужно, чтобы правильней жить дальше.
После сбора опять в классе все переменилось. Нет, «по петушкам» со мной здороваться не подходили, но глядели на меня приветливо, разговаривали добродушно. Впрочем, может, это не после сбора класс изменился, а я сам после той истории с белкой. По-другому на людей смотрю, да и на себя тоже. Проще и сложней сразу.
Газовый Баллон поглядывает на меня как-то странно, кажется, вопросительно, но молчит, ни о чем не спрашивает. На уроках я чувствую спиной Алькин взгляд. Когда оборачиваюсь, она смотрит задумчиво. Что она думает обо мне? Вообще-то интересно бы узнать, но я не подхожу и к Альке. Я один. Это нужно теперь мне, чтобы я был один. Я ходил каждый день в школу, сидел на уроках, отвечал, если вызывали учителя, но был один. Я сам как бы отодвинул класс в сторону.
Дед. Единственный человек, с кем я был рядом, это был дед.
Он так ничего и не сказал мне тогда. Не упрекнул ни единым словом. Просто промолчал.
И мы стали жить дальше. Дедушка по-прежнему работал кладовщиком. Иннокентий Евлампиевич все еще болел, лежал в больнице, и я каждый день после школы шел на склад.
Среди пирамид из ящиков, рулонов, мотков стоит дедов стол, заваленный бумагами. С потолка свешивается голая лампочка на длинном шнуре. На полу апельсиновым цветом пышет спираль электропечки. В складе холодно, металлические трубы посеребрил иней, но возле стола, особенно под столом, тепло – электропечка жарит на совесть.
Дедушка опустил уши малахая, на руках у него старые шерстяные перчатки. Кончики пальцев у одной перчатки он отрезал, аккуратно подшил края, теперь сидит весь одетый, только пальцы на правой руке голые – это чтобы удобно ручку держать. Впрочем, автоматическая ручка лежит на краю стола, чернила в ней замерзают, шариковая тоже не пишет – паста окаменела от холода. Только карандаш не отказывает. Один он оказался морозоустойчивым.
Дедушка шуршит карандашом и глядит в синеющее окошко перед собой. Там, за окном, – глыбистая, неровная земля. Земля – одно только слово, земли под снегом почти нет – диабаз.
Диабаз – скальная порода. Плотина нашей ГЭС будет лежать на диабазовых плечах берегов. Эту породу лопатой не возьмешь. Отец все мечтает:
– Вот бы добиться такого бетона, чтобы был как диабаз!
Отец и принес эту новость. Я ее услышал и забыл. А дед не забыл. Молчал, черкал бумагу карандашом, листал справочники, вычислял на логарифмической линейке.
Я спросил его, что он считает. Дед промолчал. Будто не слышал. Я не настаивал. Раз не отвечает, значит, не хочет.
Но спустя неделю дед зашептал перед сном.
– Понимаешь, – зашептал, – интереснейшая задача! Одним махом – всю площадку!
Я сперва не понял, о чем он говорит. Дед напомнил, что рассказывал отец. В Ленинграде делают для нашей станции турбины. Каждая турбина – двести с лишним тысяч киловатт, махина – будь здоров. Только рабочее колесо – шесть метров в диаметре. Такую турбину сделать – ого-го! – сколько труда надо. Потом перевезти – целый эшелон. Но и этого мало. Надо смонтировать. А чтобы смонтировать, нужна площадка. Целая площадь, а не площадка. Краны там разместить. Части турбины. А земля-то у нас – слово одно. Диабаз! Чтобы площадь выровнять, сколько нужно техники, сил, людей.
– Понимаешь, – шептал мне дед, – а я хочу разом!
– Как это разом? – не понял я.
– Одним взрывом! Только надо как следует рассчитать.
И вот он глядит в синеющее окно своего склада и, пока никого нет, считает, шуршит незамерзающим карандашом.
Ногам тепло, а изо рта у деда вырывается парок.
Он улыбается, мурлычет свою любимую песню, и я тихонько, совсем неслышно, про себя, пожалуй, подтягиваю ему:
Но о нем думаю не только я. Однажды распахивается дверь, и на пороге возникает Анна Робертовна. Давненько я ее не видал! В руках француженка держит узелок.
– Мон женераль! – говорит она, сияя улыбкой и развязывая узелок. – Гриша влюбился, понимаете! Такая милая девушка! И я просто счастлива, тьфю-тьфу, как бы не сглазить!
В узелке пуховый платок, в пуховом платке шерстяной берет, в берете маленький горшочек. Анна Робертовна открывает крышечку, и из горшочка вкусно пахнет гречневой кашей.
Я от угощения отказываюсь, а дедушка ест с аппетитом, щеки у него раскраснелись. Анна Робертовна облокачивается на стол, складывает дряблое личико в ладошки и бормочет, бормочет негромко: мечтает, как Гриша женится.
Я вспоминаю о французском и вздыхаю. Вот у Анны Робертовны внук сразу по-французски говорить станет, ясное дело. Только приедет домой из больницы, сразу закричит: «Бонжур, гранмаман!»
Или как там называется бабушка по-французски…
Отчего-то чаще бывает мне грустно теперь. Нравится посидеть молча, задумавшись.
Нравится быть одному, совсем одному, лежать в темноте с открытыми глазами, нравится идти в снегопад по пустынным улицам…
О прошлом я вспоминаю с горечью и сожалением, но спокойно. Прошлое миновало. Миновало – не значит исчезло, забылось, ушло. Забывать нельзя. Надо помнить всегда свои ошибки. Это нужно, чтобы правильней жить дальше.
После сбора опять в классе все переменилось. Нет, «по петушкам» со мной здороваться не подходили, но глядели на меня приветливо, разговаривали добродушно. Впрочем, может, это не после сбора класс изменился, а я сам после той истории с белкой. По-другому на людей смотрю, да и на себя тоже. Проще и сложней сразу.
Газовый Баллон поглядывает на меня как-то странно, кажется, вопросительно, но молчит, ни о чем не спрашивает. На уроках я чувствую спиной Алькин взгляд. Когда оборачиваюсь, она смотрит задумчиво. Что она думает обо мне? Вообще-то интересно бы узнать, но я не подхожу и к Альке. Я один. Это нужно теперь мне, чтобы я был один. Я ходил каждый день в школу, сидел на уроках, отвечал, если вызывали учителя, но был один. Я сам как бы отодвинул класс в сторону.
Дед. Единственный человек, с кем я был рядом, это был дед.
Он так ничего и не сказал мне тогда. Не упрекнул ни единым словом. Просто промолчал.
И мы стали жить дальше. Дедушка по-прежнему работал кладовщиком. Иннокентий Евлампиевич все еще болел, лежал в больнице, и я каждый день после школы шел на склад.
Среди пирамид из ящиков, рулонов, мотков стоит дедов стол, заваленный бумагами. С потолка свешивается голая лампочка на длинном шнуре. На полу апельсиновым цветом пышет спираль электропечки. В складе холодно, металлические трубы посеребрил иней, но возле стола, особенно под столом, тепло – электропечка жарит на совесть.
Дедушка опустил уши малахая, на руках у него старые шерстяные перчатки. Кончики пальцев у одной перчатки он отрезал, аккуратно подшил края, теперь сидит весь одетый, только пальцы на правой руке голые – это чтобы удобно ручку держать. Впрочем, автоматическая ручка лежит на краю стола, чернила в ней замерзают, шариковая тоже не пишет – паста окаменела от холода. Только карандаш не отказывает. Один он оказался морозоустойчивым.
Дедушка шуршит карандашом и глядит в синеющее окошко перед собой. Там, за окном, – глыбистая, неровная земля. Земля – одно только слово, земли под снегом почти нет – диабаз.
Диабаз – скальная порода. Плотина нашей ГЭС будет лежать на диабазовых плечах берегов. Эту породу лопатой не возьмешь. Отец все мечтает:
– Вот бы добиться такого бетона, чтобы был как диабаз!
Отец и принес эту новость. Я ее услышал и забыл. А дед не забыл. Молчал, черкал бумагу карандашом, листал справочники, вычислял на логарифмической линейке.
Я спросил его, что он считает. Дед промолчал. Будто не слышал. Я не настаивал. Раз не отвечает, значит, не хочет.
Но спустя неделю дед зашептал перед сном.
– Понимаешь, – зашептал, – интереснейшая задача! Одним махом – всю площадку!
Я сперва не понял, о чем он говорит. Дед напомнил, что рассказывал отец. В Ленинграде делают для нашей станции турбины. Каждая турбина – двести с лишним тысяч киловатт, махина – будь здоров. Только рабочее колесо – шесть метров в диаметре. Такую турбину сделать – ого-го! – сколько труда надо. Потом перевезти – целый эшелон. Но и этого мало. Надо смонтировать. А чтобы смонтировать, нужна площадка. Целая площадь, а не площадка. Краны там разместить. Части турбины. А земля-то у нас – слово одно. Диабаз! Чтобы площадь выровнять, сколько нужно техники, сил, людей.
– Понимаешь, – шептал мне дед, – а я хочу разом!
– Как это разом? – не понял я.
– Одним взрывом! Только надо как следует рассчитать.
И вот он глядит в синеющее окно своего склада и, пока никого нет, считает, шуршит незамерзающим карандашом.
Ногам тепло, а изо рта у деда вырывается парок.
Он улыбается, мурлычет свою любимую песню, и я тихонько, совсем неслышно, про себя, пожалуй, подтягиваю ему:
Дедушка думает о взрыве, а я о дедушке.
Если смерти, то мгновенной,
Если раны – небольшой.
Но о нем думаю не только я. Однажды распахивается дверь, и на пороге возникает Анна Робертовна. Давненько я ее не видал! В руках француженка держит узелок.
– Мон женераль! – говорит она, сияя улыбкой и развязывая узелок. – Гриша влюбился, понимаете! Такая милая девушка! И я просто счастлива, тьфю-тьфу, как бы не сглазить!
В узелке пуховый платок, в пуховом платке шерстяной берет, в берете маленький горшочек. Анна Робертовна открывает крышечку, и из горшочка вкусно пахнет гречневой кашей.
Я от угощения отказываюсь, а дедушка ест с аппетитом, щеки у него раскраснелись. Анна Робертовна облокачивается на стол, складывает дряблое личико в ладошки и бормочет, бормочет негромко: мечтает, как Гриша женится.
Я вспоминаю о французском и вздыхаю. Вот у Анны Робертовны внук сразу по-французски говорить станет, ясное дело. Только приедет домой из больницы, сразу закричит: «Бонжур, гранмаман!»
Или как там называется бабушка по-французски…
Шабашники
Дедушка поссорился с отцом.
Никогда не думал, что они поссориться могут. Причин нет.
Но нашлась причина.
Это при мне было, я все своими глазами видел.
Так вот, зафырчал однажды грузовик под окнами склада. Вошли два человека. Пожилые, вежливые, на вид – одинаковые, словно братья. Пожали деду руку, которая в перчатке с голыми пальцами. Сняли шапки, хотя было холодно, и один вытаскивает из кармана что-то продолговатое, завернутое в газету.
Дедушка поглядел на сверток, удивился:
– Это что?
– Понимаешь, дед, – сказал один мужчина, – нужен цемент – мешочков пять, пиловочник, если имеешь, гвоздей ящик-другой, рулона три рубероида. Строимся. Кумекаешь?
– Кумекаю, – ответил дед, усмехаясь. – Кто тут не строится? Давайте накладную, у нас этого добра хватает.
Тогда один из двух одинаковых мужчин развернул сверток, поставил на стол бутылку с вином.
– Что это? – спросил дедушка, но на этот раз голос у него дрогнул.
– Накладная, – ответил, ухмыляясь, другой одинаковый человек.
– Ну-ну-ну-ну!.. – протянул дедушка и добавил, хлопнув себя по лбу: – Кумекаю!
– То-то же, – облегченно вздохнул один мужчина.
– Штопор есть? – спросил другой.
– Есть, – ответил задумчиво дед, встал с табурета, пошел к двери.
Мужчины переглянулись, не понимая, а дед распахнул дверь и произнес негромко:
– Выметайтесь!
– Да ты что, дед? – воскликнул один.
– Мы же еще и заплатим, – прибавил второй.
– Выметайтесь, или я вас передам куда следует, – повторил спокойно дед.
Мужчины напялили шапки, глаза у них забегали.
– Стройка не обеднеет, дед! – примирительно говорил один мужчина, а второй, чертыхаясь, прятал бутылку в карман. – Стройка же грандиозная! Великая стройка коммунизма, понимаешь? А нам надо пристрой сделать, сарайку, туда-сюда…
– Идите, – сказал дедушка таким тоном, что мужчины попятились к двери.
– Ну негде же взять, пойми, – продолжал человек. – Мы к тебе по-хорошему, а ты…
– А я по-плохому! – крикнул дед своим знаменитым голосом.
Лампочка над столом шевельнулась, мужчины исчезли за дверью. Фыркнул грузовик, все стихло.
Дед сел на свое место, потер лоб. Стал писать дальше. Я заметил: пальцы у него тряслись. Он бросил карандаш, поглядел на меня.
– Видал?
– Жулики? – спросил я.
– Похоже на то, – ответил он. – Хотят за счет государства руки погреть.
Мы помолчали, дедушка успокоился, стал писать снова.
И вдруг зафырчал грузовик.
– Дед! Дед! – закричали с улицы.
Я испугался. Зачем вернулись эти люди, что им нужно? Дедушка вышел на улицу, я стоял рядом с ним.
– Эх дед! – крикнул мужчина из кабинки грузовика. – Зря упрямился! Вон там цемент лежит, целый штабель: бери, не хочу. А гвоздей у плотников взяли, за ту же бутылку. Два ящика – гляди. – Он показал пальцем за спину, на кузов. Из кузова торчали какие-то доски, бревна, железные прутья.
– Воруете? – крикнул дед.
Мужчина помотал головой.
– Берем. Рады бы заплатить, да казна у нас богатая, не нуждается!
Грузовик натужно взвыл.
– Будь здоров, старый хрен! – обидно крикнул мужчина.
Дедушка стоял на пороге склада, сжав кулаки.
– Что же, – сказал он сам себе, – зря я тут сижу, выходит? Зря караулю?
А вечером они поссорились.
Папа сказал, узнав эту историю:
– Шабашники! Ничего особенного!
– Что-то ты слишком спокойно говоришь, – проговорил дед.
– Такова жизнь, – ответил отец. – Ничего не поделаешь, – и засмеялся. – Это как «В мире животных» по телевидению. Вокруг большой рыбы плавает множество мелких рыбешек. Питаются остатками пищи. Живут за счет большой.
– Ты соображаешь, – возмутился дедушка, – что говоришь?!
– Допустим! – сказал отец, начиная сердиться. – Допустим, ты прав! Но пойми! Мы строим электростанцию. Небывалую! Таких больше нет! Ты сам говорил – у нас армия! Идет наступление. Видел, сколько людей! Техники! Какой масштаб! Разве найдется столько глаз – уследить за ящиком гвоздей, рулоном рубероида, десятком бревен!
Никогда не думал, что они поссориться могут. Причин нет.
Но нашлась причина.
Это при мне было, я все своими глазами видел.
Так вот, зафырчал однажды грузовик под окнами склада. Вошли два человека. Пожилые, вежливые, на вид – одинаковые, словно братья. Пожали деду руку, которая в перчатке с голыми пальцами. Сняли шапки, хотя было холодно, и один вытаскивает из кармана что-то продолговатое, завернутое в газету.
Дедушка поглядел на сверток, удивился:
– Это что?
– Понимаешь, дед, – сказал один мужчина, – нужен цемент – мешочков пять, пиловочник, если имеешь, гвоздей ящик-другой, рулона три рубероида. Строимся. Кумекаешь?
– Кумекаю, – ответил дед, усмехаясь. – Кто тут не строится? Давайте накладную, у нас этого добра хватает.
Тогда один из двух одинаковых мужчин развернул сверток, поставил на стол бутылку с вином.
– Что это? – спросил дедушка, но на этот раз голос у него дрогнул.
– Накладная, – ответил, ухмыляясь, другой одинаковый человек.
– Ну-ну-ну-ну!.. – протянул дедушка и добавил, хлопнув себя по лбу: – Кумекаю!
– То-то же, – облегченно вздохнул один мужчина.
– Штопор есть? – спросил другой.
– Есть, – ответил задумчиво дед, встал с табурета, пошел к двери.
Мужчины переглянулись, не понимая, а дед распахнул дверь и произнес негромко:
– Выметайтесь!
– Да ты что, дед? – воскликнул один.
– Мы же еще и заплатим, – прибавил второй.
– Выметайтесь, или я вас передам куда следует, – повторил спокойно дед.
Мужчины напялили шапки, глаза у них забегали.
– Стройка не обеднеет, дед! – примирительно говорил один мужчина, а второй, чертыхаясь, прятал бутылку в карман. – Стройка же грандиозная! Великая стройка коммунизма, понимаешь? А нам надо пристрой сделать, сарайку, туда-сюда…
– Идите, – сказал дедушка таким тоном, что мужчины попятились к двери.
– Ну негде же взять, пойми, – продолжал человек. – Мы к тебе по-хорошему, а ты…
– А я по-плохому! – крикнул дед своим знаменитым голосом.
Лампочка над столом шевельнулась, мужчины исчезли за дверью. Фыркнул грузовик, все стихло.
Дед сел на свое место, потер лоб. Стал писать дальше. Я заметил: пальцы у него тряслись. Он бросил карандаш, поглядел на меня.
– Видал?
– Жулики? – спросил я.
– Похоже на то, – ответил он. – Хотят за счет государства руки погреть.
Мы помолчали, дедушка успокоился, стал писать снова.
И вдруг зафырчал грузовик.
– Дед! Дед! – закричали с улицы.
Я испугался. Зачем вернулись эти люди, что им нужно? Дедушка вышел на улицу, я стоял рядом с ним.
– Эх дед! – крикнул мужчина из кабинки грузовика. – Зря упрямился! Вон там цемент лежит, целый штабель: бери, не хочу. А гвоздей у плотников взяли, за ту же бутылку. Два ящика – гляди. – Он показал пальцем за спину, на кузов. Из кузова торчали какие-то доски, бревна, железные прутья.
– Воруете? – крикнул дед.
Мужчина помотал головой.
– Берем. Рады бы заплатить, да казна у нас богатая, не нуждается!
Грузовик натужно взвыл.
– Будь здоров, старый хрен! – обидно крикнул мужчина.
Дедушка стоял на пороге склада, сжав кулаки.
– Что же, – сказал он сам себе, – зря я тут сижу, выходит? Зря караулю?
А вечером они поссорились.
Папа сказал, узнав эту историю:
– Шабашники! Ничего особенного!
– Что-то ты слишком спокойно говоришь, – проговорил дед.
– Такова жизнь, – ответил отец. – Ничего не поделаешь, – и засмеялся. – Это как «В мире животных» по телевидению. Вокруг большой рыбы плавает множество мелких рыбешек. Питаются остатками пищи. Живут за счет большой.
– Ты соображаешь, – возмутился дедушка, – что говоришь?!
– Допустим! – сказал отец, начиная сердиться. – Допустим, ты прав! Но пойми! Мы строим электростанцию. Небывалую! Таких больше нет! Ты сам говорил – у нас армия! Идет наступление. Видел, сколько людей! Техники! Какой масштаб! Разве найдется столько глаз – уследить за ящиком гвоздей, рулоном рубероида, десятком бревен!