– Вон как! – воскликнул дед. – Да я смотрю, разговор-то у нас серьезный! Тогда ответь, слышь-ка, как решить такую задачу. В кармане у тебя сто рублей. Бумажными деньгами. И еще один – железный. А карман прохудился. И железный рубль выпал. Ты его поднимешь? Наклонишься?
   – Если тороплюсь, – ответил отец, – если у меня времени нет – не наклонюсь.
   – Так! – сказал дед. – А ты, Антон, как ответишь? Рубль для тебя много или мало?
   – Много! – сказал я без сомнений. – Рубль – это одиннадцать пачек мороженого по девять копеек, да еще копейка останется.
   – А ты, Ольга?
   – Богато они живут, эти строители, вот что я скажу, – ответила мама. – Они же знают: сто рублей истратят, так им еще дадут!
   – Вот-вот! – сказал дед серьезно. – Слышишь, товарищ зам!
   – Ладно, – рассердился папа, – по-моему, не обо мне речь. И вообще. Это не мой участок!
   Что тут с дедом сделалось!
   – Зато мой! – гаркнул он. И на отца яростно посмотрел. Папа даже покраснел от такого взгляда.
   Дед вышел из комнаты, хлопнув дверью.
   – Что же ты так опростоволосился? – спросила мама отца.
   – Ольга! – воскликнул он, покраснев еще больше. – Давай прекратим! Здесь дети!
   – Дети! – проворчала мама. – О них и идет речь!
   Папа вскочил с места. Заметался по комнате. Мне его жалко стало, и я сказал:
   – Да ты не волнуйся! Действительно! Это же не твой участок!
   Папа стал заикаться.
   – Ты-ы! Ты-ы! Ты почему дразнишься! А?
   Так что и я с папой поссорился, выходит.

Снеговал

   А тут настали актированные дни. И не пятидесятиградусные морозы были причиной. Причиной был снегопад. Нет, это слово не подходит. Снеговал. Вот, снеговал.
   Сначала просто валил снег.
   Падает медленно, лохматыми хлопьями. Похоже, белые струны заштриховали поселок. Смутно темнеют туши гигантских слонов: это дома. Там, где стройка, перемигиваются чьи-то белые глаза: огни электросварки пробиваются сквозь снежную пелену.
   Потом небо упало на поселок.
   Тучи разглядеть невозможно – только поднимешь глаза кверху, в них летит снег, моргаешь и прячешь лицо от белой паутины. Но и не видя, чувствуешь, как висят тучи над самой головой, рядом, царапают крыши своими животами. Они живые словно. Тяжело дышат вверху, затаились, осыпая людей снегом, что-то там выжидают.
   День стал похож на вечер. В школе учатся при включенном свете, машины идут с зажженными фарами, и все стали молчаливее, притихли, будто чего-то ждут.
   Дождались.
   С вечера гремел гром – это зимой-то! – и сверкала молния. Молнию сквозь снег увидеть невозможно – лишь изредка осветится серым светом небо за окном.
   Потом вдруг стихло. Все вздохнули: «Наконец-то!»
   Ночью мы проснулись от громкого голоса начальника стройки. Радио было включено, мы всегда оставляли его включенным, чтобы не проспать, и начальник вдруг заговорил тревожным голосом:
   «Товарищи! Внимание, внимание! Срочное сообщение!»
   Я сразу проснулся, включил свет: часы показывали пять утра. Вбежали мама и отец, наспех одетые и взлохмаченные.
   А начальник говорил прерывисто, расставляя восклицания после каждой фразы:
   «Товарищи! Ночью на поселок обрушился небывалый снежный заряд! Мы связались с областным центром! На подмогу высланы войска и снегоочистительная техника! Создан оперативный штаб по борьбе со стихией! День объявляется актированным! Всех, кто обеспечит свою безопасность, просим принять участие в налаживании нормальной жизни! При передвижении советуем пользоваться лыжами! Просим соблюдать дисциплину и спокойствие!»
   Он еще не кончил говорить, как мы бросились к окну.
   Я прижался к стеклу и увидел фантастическую картину: дома словно провалились по колено, уменьшились на целый этаж. А одноэтажные домики почти совсем исчезли. Только торчали трубы, да гладкими холмами выступали крыши. Снег перестал, низко над домами, цепляя их лохматыми лапами, быстро летели грязные тучи, похожие на молчаливых птиц. Было темно, и во мраке казалось, что это и не снег вовсе, а какой-то серый кисель залил землю.
   По радио заиграла веселая музыка, чтобы, видно, успокоить тех, кто слушал тревожное сообщение. И тут мама нервно вскричала:
   – Ну! Вот! Достукались! Доигрались!
   Я не понял, кто достукался и доигрался, но мама пристально, в упор разглядывала отца, и я догадался, что виноват папа. Только как? Почему?
   – Ах! – говорила мама, бегая по комнате. – Проклинаю себя, что уступила! Надо было настоять! Настоять!
   Папа хмурился, а я хлопал глазами.
   – Где он? Что с ним? – крикнула мама и приказала: – Быстро! Одевайтесь! Надо спасать деда!
   Мы засуетились. Я торопливо одевался и ругал себя последними словами – действительно, вот результат! Мы-то спали дома, а дедушка дежурил на своем складе, и неизвестно, что теперь с ним.
   Мы собрались, вышли на площадку, закрыли дверь, спустились в подъезд – там толпился народ. Люди растерянно переглядывались. Отец хлопнул себя по лбу и зашагал назад.
   – За мной! – крикнул он соседям.
   Мы вернулись домой, оставив дверь открытой. В кухне мама оторвала с рам бумажные ленты, отец распахнул окно.
   Наш второй этаж стал теперь первым. Снег лежал чуть ниже подоконника. Папа взял лопату и шагнул из окна в снег. У-ух! У меня в животе что-то пискнуло, мама побледнела: отец провалился. Когда он появился, в его волосах блестел снег.
   – Ничего страшного, – сказал он хладнокровно, будто всю жизнь только в окна и выходил. – Проходите, товарищи!
   Мама подставила к подоконнику табуретку для удобства, соседи с лыжами входили в квартиру, вежливо здоровались, словно заглянули в гости, потом направлялись на кухню и выпрыгивали в окно.

Дедушкины стихи

   Дедушкин склад едва выступал из-под снега. На крыше вырос забавный гриб сморчок на тонкой ножке: круглая железная труба с колпаком обросла снегом. Папа подсадил меня на крышу, и я пробрался к грибу, закричал в нее, словно домовой:
   – Эго-го!
   – Го-го! – откликнулся тотчас дедушка.
   – Ты живой? – заорал я в трубу.
   Дедушкин голос было слышно нечетко.
   – Пусть в печку кричит! – посоветовала коренная сибирячка.
   Дедушка, видно, отворил дверцу «буржуйки» и заговорил, словно по микрофону, гулким, железным басом.
   – Слышь-ка, – спросил он меня, – сильно занесло?
   – Порядочно! – отвечал я.
   Внизу мама и папа ожесточенно жестикулировали. Наконец папа сдался и стал подсаживать на крышу маму. Она срывалась, падала в сугроб, но снова упорно карабкалась и, пока я переговаривался с дедом, подбодряя его, добралась до трубы.
   – Подожди, – сказал я деду, – сейчас тут с тобой поговорят. Как следует.
   Мама смахнула с черной трубы снеговую шапку, взялась за нее обеими руками, словно за рупор, набрала побольше воздуха в легкие, и лицо ее на секундочку замерло от напряжения. Приготовилась сказать, а что сказать, не придумала. Мама расслабилась, с шумом выдохнула воздух и неожиданно закричала.
   – Папа! – закричала она. – Как же так? Это безобразие! Я не позволю! Я не допущу, в конце концов!
   Неожиданно мамино лицо потеряло уверенность, она обхватила трубу, и в глазах ее задрожали слезы.
   – Замерз ведь, поди-и, – по-сибирски пропела она и всхлипнула.
   Труба в ответ всхлипнула тоже.
   – Олюшка, – сказала труба дедушкиным голосом. – Олюшка, голубушка, кто же знал, что такой завал.
   Я хохотнул: дед перешел на стихи. Мама промокнула глаза, посморкалась, объявила деду, чтобы он терпел, и мы принялись копать.
   Чтобы добраться до двери, приходилось очищать порядочную площадку. Мы быстро взмокли, мама раскраснелась, а отец, посмеиваясь, приговаривал:
 
Олюшка!
Голубушка!
Кто же знал!
Что такой завал!
 
   Мы с отцом фыркали, мама махала на нас рукой, мы весело разметывали снег, и тут я почувствовал, что за спиной у меня кто-то есть.
   Я обернулся.
   В рассветных сумерках виднелась знакомая фигура. Я оставил лопату. Фигура нерешительно приблизилась.
   Газовый Баллон громко сопел, но молчал.
   – Ну? – спросил я, удивляясь про себя. Чего это его принесло? Что-нибудь случилось?
   – Это, – произнес Кирилл, – как его…
   Я пожал плечами.
   – Можно, я помогу? – проговорил он наконец.
   Везде Кирилл, всюду этот Газовый Баллон. Вот опять суется… Я хотел прогнать его, но мне стало стыдно. Это ведь когда я генералом был, такие мысли ко мне приходили… В Нуф-Нуфа Кирилла переименовать, всеми командовать…
   – Пожалуйста, – сказал я, – разве жалко… Копай.
   С грустью смотрел я, как Кирилл радостно схватился за мою лопату, начал разметывать снег… Мне его жалко стало, но не так, как тогда… Когда я на балконе в генеральской форме появился. Мне почему-то жалко его стало по-настоящему, обыкновенно, без всякого там злорадства или радости…
   Мы молча копали. Иногда останавливались, чтоб перевести дыхание. Но молчали. Потом копали снова. Вдруг Кирилл выпрямился.
   – Я тогда дурак был, – сказал он без всяких предисловий.
   Шапка съехала мне на глаза. Я сдвинул ее назад. Кирилл глядел на меня задумчиво и спокойно. Он и на Кирилла-то, кажется, не походил. Совсем другой. Я мотнул головой:
   – Дураком был я.
   Он вздохнул. Согласился:
   – И ты тоже.
   Мы постояли, не улыбаясь, стали копать дальше. И какая-то сила во мне появилась вдруг. Я махал и махал лопатой, и непонятная радость меня распирала. Я повторял про себя дедушкины стихи и крутил головой: ну, Пушкин!
 
Олюшка!
Голубушка!
Кто же знал!
Что такой завал!
 

КП

   Мы с Кириллом копали снег, и вдруг я увидел, что нас не четверо, а пятеро. Я протер глаза. Мама и папа копали в сторонке, мы с Кириллом были чуть поодаль, а теперь неподалеку маячила еще одна фигура.
   – Эй, кто там? – крикнул я.
   – Кто, кто! – ответил неизвестный Кешкиным голосом. – Я!
   Я прислонился к снежной стене, и горло у меня перехватило. Вот как! А я думал, а я считал… Неправильно, значит, считал, не так думал.
   Я вонзил свою лопату в снег, и сил у меня будто втрое прибавилось. И какая-то радость меня с краями переполняла, и глупая песня без слов с губ срывалась; «Турум-бурум-ба-а! Турум-бурум-ба-а!» Лопаты мелькали, как пропеллеры, я поглядывал на Кешку и Кирилла, и жизнь мне очень и очень нравилась.
   Папа и мама, увидев Кешку, остановились, стали между собой переговариваться. Я их понял.
   – Конечно! – сказал я. – Вы идите, вас ведь ждут, вы нужны везде, деда мы сами потихонечку откопаем.
   Папа и мама ушли.
   Дверь откопали, когда уже совсем рассвело, дедушка протиснулся в узкую щель, огляделся, зажмурился и вдруг аппетитно зевнул. Кирилл во весь голос затрубил туш, я засмеялся, а Кешка объявил:
   – Спасение зимовщика с дрейфующей льдины!
   Дедушка блаженно улыбнулся, потом вдруг разом построжал и гаркнул своим знаменитым командирским голосом:
   – Благодарю за спасение!
   Кешка прижал руки по швам и бойко отрапортовал:
   – Служим Советскому Союзу, товарищ генерал-лейтенант!
   Генерал-лейтенант стоял перед Кешкой в растоптанных валенках, в ватнике и ушанке. Одна рука была в обычной перчатке, а из второй торчали голые кончики пальцев.
   Дед приложил к ушанке перчатку с голыми пальцами – приложил умело: резко и четко – и протяжно скомандовал:
   – В-вольно-о!
   Кешка согнул коленку одной ноги, стал «вольно», и мы все рассмеялись, радуясь спасению моего генерала.
   А потом… Потом мы пошли к нам и все ждали, пока дед переоденется.
   Я даже думать об этом перестал. Ведь с этой же моей прихоти начались все несчастья. Я хотел обязательно рядом с дедом идти. Чтобы он в форме, с орденами и погонами. И на мне как бы отражается свет его славы. Вот чего когда-то хотелось.
   И вот мы пробираемся среди сугробов, а встречные люди оборачиваются на деда, переговариваются громко:
   – Смотрите, даже генерал приехал.
   – Подмога пришла!
   – Ну, теперь не пропадем!
   Дед хмурится, а я улыбаюсь: понятно, почему он именно сегодня шинель надел. Для этого вот. Чтобы люди оборачивались. Чтобы думали: раз генерал, значит, армия на выручку пришла, все в порядке. От дедовой шинели сегодня польза – она людей успокаивает. И я улыбаюсь, и ругаю себя за прежние свои глупости и страдания, и думаю, какой дедушка молодец: надел свою шинель в самый нужный час, надел не для похвальбы, а для дела, и вот наконец я иду с ним и горжусь, и Кешка и Кирилл тоже гордятся моим дедом. Настал долгожданный момент. Только он в тысячу раз лучше, чем я когда-то придумывал. В миллион.
   Мы идем к управлению, там штаб. Туда люди движутся, чтобы организованно, всем вместе, поселок расчистить.
   Когда мы с дедушкой вошли в кабинет к начальнику стройки, народу там было невпроворот. Но все сразу раздвинулись, пропуская нас. Притихли.
   Начальник стройки шагнул к деду, молча пожал ему руку.
   – Догадываюсь, кто к нам прибыл, – сказал он и поглядел в угол. Там, у телефонов, стоял отец. – Очень кстати, Антон Петрович!
   – Что ж, поручайте! – ответил дедушка строго и показал на нас: – Вот у меня и помощники есть.
   Начальник стройки пожал и нам руки.
   – Пионерам мы работу найдем, а вас, Антон Петрович, приглашаю быть моим заместителем. По-фронтовому – начальником штаба! – И обратился к людям, сидевшим в кабинете: – Прошу любить и жаловать! Генерал-лейтенант Рыбаков. Сообщения о ходе работ передавать ему, в этот кабинет, – он координирует наши усилия.
   Народ стал расходиться, уехал куда-то и начальник стройки.
   Отец объяснял что-то деду, водя пальцем по карте.
   Получили задание и мы: откапывать клуб. Начальник стройки приказал – вечером должно быть кино.
   Мы работали три дня.
   Взрослые три дня и три ночи.
   Я спал один. Ненадолго появлялась мама. Ложилась на часок отдохнуть. Потом вскакивала и убегала опять. Перед уходом варила кофе.
   Кофе я носил деду. После клуба нашу школу «бросили на питание». Все столовые работали круглые сутки, а мы разносили еду в специальных бидонах. И чай носили. И кофе. Но мамин кофе был особенным – его любил дед. И вечером я относил ему термос.
   Дед дежурил в кабинете начальника стройки. На диване лежала его шинель. Когда я приходил с термосом, он выпивал чашечку кофе. Угощал других, если кто-нибудь был еще на КП. Дед говорил по телефону: «Сведения передайте на КП», «Приезжайте на КП», «КП распорядится», «КП отвечает».
   – Видишь, какой у меня КП, – сказал он мне. – Благоустроенный. С диваном. Можно поспать.
   КП – командный пункт. Я спросил деда, какие у него были КП там, на войне?
   – Блиндажи, – сказал он. – Такое помещение в земле. Сверху покрыто бревнами. Землянки. От слова «земля», понимаешь? Наконец, обыкновенные дома. Замаскированные, конечно. Специальной такой сетью, к которой листья привязаны. Не настоящие, а из материи. Или палатка. Но не маленькая, где только спят, а особая, большая, чтобы можно совещание собрать.
   Он помолчал, подумал. Потом сказал:
   – Ну вот. А это, наверное, мой последний КП… Понимаешь-ка…
   Дед замолчал. Плечи его опустились. Под глазами прорезались темные круги. Он расстегнул пуговицу на мундире, положил на сердце руку.
   – Лекарство принести? – спросил я.
   Он покачал головой.
   Дверь открылась. Дед стремительно пуговицу застегнул. Лицо его изменилось мгновенно. Стало бодрым, веселым, усмешливым. Я улыбнулся: не хочет признаться, что устал.
   И опять дед командовал. Посылал людей к новым объектам. Распоряжался самосвалами. Отчитывался перед начальником стройки. Дед командовал сражением, кричал в телефон, и я, разнося днем обеды, видел, как отступает, как отходит враг. Как все ближе и ближе победа.
   Выстроившись ступенькой, один за другим, двигались по улице роторные снегоочистители. Они шли медленно, грозно рыча моторами, и далеко в сторону отлетали струи снежной пыли, похожие на фонтаны. Я представлял – это идут танки, упорно сокрушая врага.
   Вечером я разглядывал дедушкину карту. Она покрылась непонятными знаками. Кружками, крестиками, пунктирами. Все больше на ней становилось красных отметок. Я знал, что это расчищенные улицы. Освобожденные из-под снега дома.
   В третью ночь мы засиделись допоздна. Дед велел мне лечь на диван. Укрыл шинелью. Я уснул.
   Проснулся словно от толчка. От какого-то предчувствия.
   Дедушка сидел напротив, облокотившись о спинку стула. И смотрел на меня. Щеки его ввалились. И глаза были печальные.
   – Ты что? – тревожно спросил я.
   – Вот смотрю на тебя, – ответил дедушка.
   – Я думал, что-нибудь случилось, – сказал я. – Мне показалось…
   Я сел. Накинул шинель на плечи. Прислонился к спинке дивана.
   Я посмотрел на деда, и отчего-то мне снова стало смертельно жалко его. Как тогда, в самом начале, когда он шел по улице и молочные бутылки постукивали в его авоське. Мне захотелось обнять его. Прижаться к нему покрепче. Сказать самые хорошие слова, какие только бывают на свете.
   Но я улыбнулся.
   Я не обнял его и не сказал самых хороших слов, а только улыбнулся и спросил:
   – Помнишь, ты обещал рассказать мне свою военную тайну?
   Он качнул головой.
   – Не сейчас. Но расскажу. Кажется, совсем скоро.
   Я запомнил эти его слова. Они пронзили меня почему-то. Но я улыбнулся снова, кивнул и спросил:
   – О чем ты думаешь?
   – О тебе, – сказал дедушка серьезно. Глаза у него были все такие же грустные. – О тебе, – повторил он снова. Добавил: – И обо мне.
   – Я тоже часто думаю о нас с тобой, – сказал я. – О тебе и обо мне. Я думаю, как трудно быть тобой. Не генералом, нет, не подумай. А тобой. Вот тобой, понимаешь?
   Он прикрыл глаза, усмехаясь, потом произнес:
   – Очень жалею, что мы с тобой жили так мало вместе. Не могу себе простить. Но видишь, как получилось? Я служил, а у папы своя работа. И я очень жалею. Есть вещи поважнее службы, работы, долга. Есть вещи, которые превыше всего.
   Я его не очень понимал. Я смотрел на деда широко раскрытыми глазами. Он будто бы не слышал меня. Сказал:
   – Ничего. Подрастешь – поймешь. Только запомни навсегда: у человека должно быть продолжение. Это высшее счастье.
   Я его понял. Я знал, что такое продолжение.
   – Как у березы? – спросил я. – Или у ели. Пихты. Кедрача. Семечки разносит ветер, и из земли всходят новые березы. А потом опять, опять.
   – Нет! – сказал дед. – Нет, нет и нет! У людей должно быть по-другому. У людей – новые люди должны быть лучше и лучше. Не такими же, нет. Только лучше! Всегда лучше! Запомни это!
   Я отвел глаза в сторону.
   – Прости, – сказал я негромко.
   – Я тебе верю, – сказал дед, – помни это.
   В комнате стало тихо. Только где-то тикали часы.
   – Скоро каникулы, – сказал дедушка негромко. – Давай проведем их вместе. Иннокентий Евлампиевич выходит из больницы.
   – Давай! – воскликнул я, и мне представилась тайга, и мы идем с дедом на лыжах, а за спиной у нас ружья, или едем на автобусе в большой город, или сидим в кино, тесно прижавшись друг к другу.
   А вышло по-другому. Вышло еще замечательней…

Спящий поселок

   Начало светать. Дед тревожно ходил по кабинету. Потом стал звонить. Телефоны не отвечали.
   – Что-то случилось, – сказал он. – Слышишь, и моторы не работают.
   Правда, на улице стало тихо. Всю ночь носились самосвалы, тарахтели вдали снегоочистители, и вдруг все стихло.
   – В чем дело? – возмутился дед и стал надевать шинель, чтобы выйти.
   Но тут дверь распахнулась.
   На пороге стояли отец и начальник стройки. Краснощекие и веселые, будто и не было трех тяжелых дней, трех бессонных ночей.
   – Ну все! – сказал начальник стройки. – Поздравляю, Антон Петрович!
   Дед сел в кресло, вставил сигарету в мундштук.
   – Совсем спятил, – сказал он, – ведь карта перед глазами, знаю прекрасно, что заканчиваем, а испугался, когда стихло.
   Он посмотрел на отца, на начальника стройки, на меня. Сказал негромко:
   – Как тогда…
   Папа и начальник стройки сидели на диване рядом со мной и улыбались.
   – Знаете, – сказал дедушка, – есть такое чувство: страх тишины. Когда мы под Берлином стояли, бои очень сильные шли. Сколько ребят полегло… И вдруг – тишина. Я волнуюсь: в чем дело, почему тихо? Приказываю укрепить оборону. Выдвинуть усиленные посты. И вдруг – звонок. Оказывается, все. Капитуляция. Война кончилась. А ведь тоже знал, что победа. Уверен был, часы считал. А тишины испугался. С непривычки.
   Начальник стройки встал. Подошел к деду. Взял обеими руками его руку. Крепко сжал. Сказал:
   – Спасибо сердечное, Антон Петрович!
   – Вот уж не за что! – ответил дед. – Ну а если погоны мои помогли, военный авторитет, за это спасибо не мне говорите. Армии.
   Вышли мы втроем на улицу: дедушка, отец и я.
   Отправились домой.
   Поселок умер словно. Стоят на дороге самосвалы. Шоферы в них спят. Бульдозеры стоят. Тяжелая артиллерия – роторные снегоочистители. Солнце поднимается, а поселок спит. Устал. Три дня и три ночи работал. А теперь спит.
   Мы идем по улице, и нам навстречу выбегает почтальонша. Веселая, румяная. И две толстенные сумки у нее впереди.
   – Милая! – крикнул весело дед. – Тебе же тяжело, давай поможем!
   – Что вы, товарищ генерал! – крикнула почтальонша. – Я привычная, товарищ генерал! Это просто почта за три дня, товарищ генерал!
   – Ну вот, – сказал отец, – и почта заработала. Значит, все в порядке.
   Мы кивнули почтальонше, вдохнули побольше свежего воздуха и зашагали вперед, взявшись за руки. Трое: дедушка, папа и я.
   А дома, когда пришли, увидели такую картину. Мама спит одетая. Даже в валенках. Только телогрейку успела снять.
   Мы поглядели на нее и тихонько засмеялись. Чтобы не разбудить.
   А потом разделись и уснули сами.

Телеграммщик

   Я потом часто думал – вот странно устроено. Если тебе хорошо было, так и жди, скоро станет грустно. Или не повезет, и настроение сразу испортится. Или кто-нибудь скажет обидное.
   Не успели мы выспаться, как пришел тот человек. Телеграммщик.
   – Рыбаков здесь живет? – спросил он, стоя в дверях и покачиваясь.
   От телеграммщика пахло вином, он был небритый, с черной щетиной до самых глаз. Шапка куда-то на затылок съехала. Того и гляди, свалится.
   Дед на него посмотрел, весь передернулся. Молча расписался, протянул руку за телеграммой.
   – Э-э, нет! – засмеялся телеграммщик. Пощелкал пальцами. – За доставочку! А то голова болит. Три дня все-таки под снегом сидел. Один на один с ней, родимой.
   Дедушка взял у мамы двадцать копеек. Отдал дядьке. Тот телеграмму протянул. Но уходить не собирался.
   – Слышь! – сказал он деду. – Тут говорят, генерал какой-то нас откопал!
   – Говорят! – ответил дед. – Ну, до свидания!
   Пьяный рукой махнул.
   – Чтоб ему неладно было! – воскликнул. – Лучше бы не откапывал! Как хорошо! На работу идти не надо! Телеграммы эти проклятые никто не шлет!
   – Ты что, – спросил дед, – три дня с бутылкой в обнимку?
   – Ага! – радостно крикнул телеграммщик. – А генералов этих не звал никто. Подумаешь, генерал! Да я сам, может, майор! Может, и я бы сейчас до генерала дослужился.
   Из кухни мама вышла, велела мне в комнату идти. Я не хотел. Боялся деда оставить. Вдруг этот пьяный тут разбушуется? Но дедушка мне кивнул. Сказал:
   – Иди, Антошка! Не гляди на этого майора. Мне и то страшно на него смотреть.
   Я ушел. Но из комнаты ведь все слышно.
   – Не пужайся! – сказал телеграммщик. – Чего такой пужливый? Небось на войне не был? Небось в тылу отсиделся!
   Я думал, после этих слов дедушка на него закричит. Выгонит из прихожей. Но он промолчал. А пьяный болтал.
   – Зря отсиделся! – говорил он. – На войне хорошо! На войне я человек был, понимаешь? Все под козырек берут! Что прикажешь, то и сделают! Если ошибся – никто не осудит. Не смеют. Вперед – и все!
   Дед молчал.
   – Нет, – крикнул телеграммщик, – ты не понимаешь! Война лучше! Вот бы сейчас войну! Я бы снова человеком был!
   – Как у тебя язык поворачивается, – сказал дед, – такое говорить? Даже если пьяный.
   – Ты чо, ты чо! – забормотал телеграммщик. – Думаешь, я Черчилль какой? Войны хочу?
   – Давай-ка отсюда, герой! – насмешливо сказал дед. – А то вон внук мой тебя слушает! Подумает еще, что ты действительно майор!
   – Майор! – закричал пьяный.
   – Если и был майор, так забудь про это. И никому не рассказывай. Армию не позорь. Свое прошлое.
   – Ты кто такой? – заорал телеграммщик. – Кто такой – меня учить? Подполковник? Полковник? Генерал, может быть? Ха-ха-ха! Генерал! Плевал я на всех генералов!
   – Просто человек, – ответил дед. – Разве этого мало?
   Телеграммщик, ругаясь, ушел. В прихожей послышался мамин голос:
   – Надо было вызвать милицию.
   – Разве поможет? – ответил дед. Голос у него был усталый, тяжелый. – Разве поможет милиция, если человек честь потерял?
   Дедушка весь вечер ходил молчаливый. Когда его спрашивали что-нибудь, отвечал невпопад. Перед самым сном руку в карман сунул, вытащил бумажку.
   Телеграмма! Забыли все про нее.
   – «Дорогой Антон, – прочитал дед, – двадцать восьмого марта мне стукнет пятьдесят тчк Непременно прилетай тчк Иванов».
   Дед забегал по комнате. Оживился.
   – Еду! – крикнул он маме и отцу. – Еду! – крикнул мне.