А шум какой стоял! Такой гомон мог быть еще только на вокзале. Поезд вот-вот тронется, а люди не сели, да и в вагонах не хватает мест, и все колготятся, дергаются, а сделать ничего не могут. Народ в восьмой столовой тоже колготился и дергался. Грохали железные миски у раздавальщиц в амбразуре. Постукивали ложки о края мисок в обеденном зале. Мальчишки и девчонки разного роста и в разной одежке вставали, садились, ходили между столиков, говорили, смеялись, вскрикивали, носили подносы с едой и волокли их обратно, уже с пустой посудой. В такой толкотне отыскать желтолицего было не так-то легко. Да и пришел ли он сегодня? Мог ведь и не прийти. Или появиться позже.
   Прихлебывая суп, я внимательно изучал столовую. И вдруг увидел, как к белобрысой девчонке, которая несла поднос, подскочил маленький мальчишка и схватил ее хлеб. Девчонка испуганно вскрикнула, едва не выпустила поднос, а парни из шайки захохотали:
   – Молодец, шакаленок! – крикнул длинный.
   – Шакалы! – пискнуло у меня под ухом.
   Я повернулся. За моим столом сидела девчонка и еще два мальчишки, все младше меня. Давясь, они торопливо ели свою еду, да еще свободной рукой прикрывали миски, будто кто-то выхватит их сейчас.
   – Второе-то не отнимут, – сказал я, стараясь их успокоить. – А суп и подавно!
   Я старался улыбнуться, а веснушчатая и щербатая девчонка – из разговорчивых, видать, – прошепелявила сквозь картофельное пюре:
   – Еще как отнимут!
   – Прямо миску? – удивился я.
   – Прямо миску! Я видела один раз, – прожевав, будто учительница, объяснила она, – как парень прямо из миски котлету выхватил и тут же съел! Даже не побежал!
   Маленькие пацаны за нашим столом сильнее застучали ложками.
   – Главное, – объясняла веснушка, – скорее суп съесть.
   – Почему? – удивился я.
   – Тогда только одна тарелка останется. Ее можно держать.
   Двое мальчишек замирали, пока девчонка говорила, будто запоминали урок умной учительницы, но, как только она замолкала, просто грохотали ложками.
   Я снова оглядел зал. И увидел наконец желтолицего. Он походил на охотника. Стоял в какой-то настороженной позе.
   А щербатая девчонка не умолкала. Она добралась до компота и, видно, теперь не боялась, что ее ограбят. Вот и старалась.
   – Есть, конечно, такие, которые по-хорошему просят, – сказала она и отпила компот. – На них и облавы устраивают. Ничего не помогает. – Она болтала ногами и уже не думала о страхе. – Но хуже всех маленьким приходится. И нам, девчонкам. А если ты маленький и девчонка, то вообще!
   Едва она успела проговорить, как желтолицый, ловко огибая столик, кинулся навстречу еще одной маленькой девчонке с подносом и схватил хлеб.
   Та, белобрысая, промолчала – видать, боялась и знала, как себя вести, – а маленькая завыла, точно сирена. В столовой сразу стало тихо, все обернулись к ней и желтолицему, и в этой тишине шакал молча, уверенно и быстро выскочил из столовой.
   – Эт-та что такое опять? – закричала крашеная тетка, с грохотом захлопнула деревянный шлагбаум к амбразуре, вскочила со своего возвышения, заорала гардеробщице: – Груша, ты там сидишь, а тут опять воруют!
   Парни за соседним столом загоготали, началась свара между Грушей и крашеной, и все были на стороне Груши: ясное дело, уж кто сидит, так это крашеная, а гардеробщица, будто кукушка в часах, едва поворачиваться поспевает.
   – Это я сижу? – кричала Груша.
   – А кто же? – отвечала ей крашеная.
   – Посмотри, скоко народу!
   – А у меня меньше? Тебе велено гнать всех этих… – Она притормозила, но не сдержалась и закончила: – Шакалов!
   – Какие они шакалы?! – отчаянно крикнула Груша. – Голодные ребята, вот и все!
   – Все голодные!
   Девчонка, у которой украли хлеб, давно успокоилась и ела уже второе, а Груша и кассирша все еще переругивались, и тут очередь начала роптать. Сперва тихо, неуверенно прокатился в столовке какой-то шелест. Потом кто-то крикнул:
   – Кончай базарить! Давай жрать!
   Что тут началось!
   Грубые и писклявые, девчачьи и мальчишечьи голоса слились в один протяжный, долгий крик:
   – Жра-а-ать! Жра-а-ать!
   Мне даже стало страшно. Крашеная тетка заозиралась, словно кошка в опасности, потом чего-то сообразила, что-то решила свое и быстро вернулась к коробу.
   Из амбразур высовывались раздатчицы в белых косынках.
   – Ну что? – спрашивали они. – Опять?
   – Ничего! – громко, перекрывая гвалт, ответила крашеная и принялась принимать талончики. Точно по команде, крик стих, снова забренчали ложки.
   Столовка продолжала кормить малый народ.
* * *
   – А девчонку-то зовут Нюрка, – объявил длинный, который оттер меня. – Она с нашего двора!
   – У-у-у! – загудела остальная шайка.
   – И этого шакала надо проучить, – сказал Нос.
   Мне и в голову не пришло бы, что этот Нос борется за справедливость. Просто их много, вот и все. А тот, желтолицый, – неужели он только с сестрой?
   Доев, я выскочил за шайкой Носа. Длинный уже разговаривал с желтолицым. Тот был один и стоял перед мальчишками, прижавшись к забору.
   – Тебе не стыдно? – фальшивым голосом припевал Нос. – У маленькой! У девочки! Отнимать хлеб!
   Я поразился. Желтолицый был совершенно спокоен. Казалось, еще мгновение, и он зевнет.
   – Да мы, – куражился Нос, – да тебя! Сдадим в милицию, хулиган такой.
   – Сдавайте, – устало мотнул головой пацан.
   – Ну нет! – не растерялся Нос. – Это было бы слишком просто! И слишком, – он обернулся к своей шайке, – безболезненно.
   Его банда хохотнула. Приятели дылды стояли вокруг желтолицего полукругом. И портфели их снова лежали горкой – руки свободны для драки.
   Если бы для драки! Для избиения.
   Итак, они стояли полукругом и были похожи на стаю, загнавшую зверя. «Вот кто шакалы-то», – подумал я, и в тот же миг Нос медленно и неуклюже, точно пробуя свои силы, ударил желтолицего в грудь. Тот не шелохнулся, не поднял рук, чтобы защититься, не уклонился от удара.
   Нос сделал еще один выпад и отскочил. Я сразу понял, что этот длинный просто трус, а никакой не предводитель и драться-то он не умеет.
   – Отойди! – предупредил желтолицый. – А то будет худо.
   Нос фальшиво расхохотался. Было над чем. Шакал один, а приятелей длинного шестеро; всего семь. И один угрожает семерым.
   Нос изловчился и ударил желтолицего, целя по челюсти. Парень снова не уклонился и не защитился; он принял удар с каким-то непонятным мне смирением. Но это смирение длилось всего секунду, не дольше. Желтолицый сглотнул кровь, а в следующий миг прыгнул, будто разжатая пружина, к Носу и обеими руками вцепился ему в горло. Первую минуту драка проходила в полной тишине. Приятели длинного отпрянули по сторонам, а он какое-то время валтузил желтолицего по корпусу. Но бить его было неловко, не с руки, не хватало пространства для размаха, удары не приносили шакалу никакого вреда, зато он мертвой хваткой вцепился в горло противника, и я увидел, как побелели, сделались похожими на снег костяшки его пальцев.
   – Ну! Вы! Помогите! – крикнул, задыхаясь, Нос, и шестеро его подручных тоже неумело и невпопад принялись лупить желтолицего со спины.
   Он не уворачивался, и ему пришлось бы худо, если бы он имел дело с настоящими драчунами. Но шайка Носа могла только хорохориться в столовой или где-нибудь в киношке на детском сеансе, могла громко ругаться и курить, а драться она не умела, и один решительный парень одолел их. Он молча сжимал горло длинного, тот крутанулся и раз, и другой, бухнулся на землю, увлекая за собой противника, и вдруг задрыгал ногами – странно очень задрыгал, по-взаправдашнему задрыгал и захрипел из последних сил:
   – Отпусти-и-и!
   Его команда не на шутку испугалась, увидев, как Нос судорожно задрыгал ногами, сбилась в кучу и притихла. Желтолицый лежал на противнике. Он с трудом, даже, кажется, с болью разжимал собственные пальцы. На горле Носа темнели пятнышки – это были синяки! Ну и ну! Желтолицый дрался не на шутку. Еще немного, и он мог бы задушить длинного. Вот тут, возле столовки, посреди бела дня, да еще когда Нос не один, а с целой компанией помощников!
   Такого я не видывал – ни до, ни после.
   Желтолицый встал, с трудом поднимался и Нос. Неожиданно длинный заплакал. Он хрипел, что-то хотел сказать, но у него ничего не получалось, и я не мог понять, угрожает он или жалуется. Казалось, один желтолицый понимает его.
   – А как же ты думал? – спросил он спокойно, даже добродушно. – Я ведь и убить могу.
   Он проговорил это без всякой угрозы, но шайка Носа кинулась к своим сумкам и растворилась.
   Нос остался один. Он просморкался, вытер рукавом свой горбатый нос, вроде привел себя в порядок, но не справился с собой. Снова заревел, но теперь уже по-другому, визжа не от боли, а от досады.
   Он подобрал свою сумку, а поравнявшись со мной, пнул мой портфель.
   За что? За то, что я был свидетелем? Но ведь драку видели многие. У входа в столовку скопилась настоящая толпа. Только никто не решался подойти близко.
   Я стоял ближе всех.
* * *
   Едва драка кончилась, как все разошлись. Остался один я. И желтолицый, конечно. Он подошел к забору, возле которого стоял перед дракой, и опять прислонился. Лицо его было таким, будто он вовсе и не дрался. «Вот это воля, надо же!» – восхитился я.
   Два непохожих чувства боролись во мне – восхищения и отвращения.
   Желтолицый был примерно одного класса с Носом, но ниже ростом, один, и его отчаянная, ни на что не похожая храбрость не могла не поражать. Но ведь этот человек отнял хлеб у девчонки в столовой. У маленькой к тому же девчонки, такой, как его сестра.
   Что же значило это? И что еще, кроме отвращения, могло вызывать, какие чувства?
   Я приготовил ему кусок хлеба, раз он такой голодный, я хотел отдать ему ломоть, завернутый в газету, но события так закрутились… Я не знал, что делать.
   Желтолицый все стоял у забора, прислонившись, прикрыв глаза. Казалось, он ничего не видит. И даже не дышит.
   И тут он упал. Не сразу, не как подкошенный, а вдруг закатил глаза и пополз вниз по забору.
   Он неловко сел в снег, и голова его откинулась.
   Ну, я перепугался!
   Первое, что пришло мне в голову, – это коварство Носа. Наверное, подумал я, во время драки он всадил желтолицему шило в живот. Шпана военных лет обожала ходить с шилом, или с наточенным рашпилем, или с каким-нибудь железным прутом – не придерешься, не холодное оружие. Я подумал, что Нос ткнул желтолицего шилом, тот сперва терпел, а теперь вот свалился.
   Я подбежал к мальчишке, потряс его за воротник – на большее не решился – и, бросив портфель, кинулся в столовую.
   Народу в прихожей было поменьше, но все-таки много, и я закричал, перебивая шум, обращаясь к единственной, кого знал по имени, обращаясь без веры, что она поможет, очень уж черные и злые были у нее глаза, но я все равно кричал, потому что надо было как-то спасать желтолицего.
   – Тетя Груша! – орал я благим матом, от страха не слыша самого себя. – Там парень упал! Шакал! Помира-а-ает!
   – Такой желтолицый? – крикнула тетя Груша.
   – Они там дрались, – заорал я в ответ, – и он потом упал.
   Но тетя Груша несла какую-то чепуху.
   – Чайк?у надо, – говорила она, выскакивая из своего скворечника. – Сладкого чайку! – Потом кинулась в зал, к амбразуре, закричала: – Девочки, дайте чайку послаще! Да побыстрей!
   – Опять? – спросила крашеная тетка.
   – Опять! – ответила Груша.
   Мелко семеня, она мчалась по столовке, и все перед ней расступались, точнее, перед железной кружкой, над который дымился парок и которую несла в вытянутой руке тетя Груша.
   Я выскочил на улицу первым. Желтолицый сидел все в той же неудобной позе, откинувшись назад.
   – На-ка, мальчик, подержи, – сказала тетя Груша, протягивая мне кружку с чаем. Сама она схватила снег и принялась растирать им виски желтолицего пацана.
   – Ох ты господи! – повторяла тетя Груша. – Ох ты господи! Что же это деется-то, а?
   Я увидел ее при дневном свете и поразился: как же может ошибаться человек! Она вовсе не походила на ту женщину, которая, будто кукушка, появлялась в своем окошке. Лицо ее было вовсе не злое, а усталое, может, тронутое какой-то болезнью, и синие круги под глазами опустились до середины щек. И сами глаза были совершенно другие. Не угольные, не пугающие, а как бы бархатные и печальные.
   – Это что же, господи! – повторяла она, умело растирая виски желтолицему. – Что же голод-то с нами делает?
   Желтолицый вздохнул, открыл глаза, увидел меня и произнес через силу:
   – А! Это ты!
   – Ну-ка попей чайку! – воскликнула тетя Груша. Она помогла желтолицему встать.
   Он держался одной рукой за забор, другой взял кружку и начал прихлебывать горячий чай. Ноги его дрожали. Было видно, как трясутся коленки.
   «Как же он победил? – поразился я. – Ведь только что он чуть не задушил Носа у меня на глазах, а теперь еле держится на ногах! Неужели так бывает?»
   Он допил чай, сквозь желтизну на щеках проступили рваные красные пятна.
   – Спасибо! – вздохнул он и сел прямо в снег.
   – А теперь признавайся, – проговорила тетя Груша, – сколько дней не ел?
   Он усмехнулся:
   – Вот он меня вчера угостил.
   – А сегодня, – спросила Груша, – тот хлеб?
   – Его сеструхе.
   – Ну, как следует? Сколько дней не ел как следует?
   – Пять, – проговорил желтолицый.
* * *
   – Что с тобой было? – спросил я Вадьку. Теперь я знал имя желтолицего. – У забора?
   Он усмехнулся:
   – «Что, что». Обморок! Да мне не привыкать. А, Марья?
   Мы шли втроем – Вадька, его сеструха, которую он смешно и торжественно называл Марья, и я. Маша доедала кусок хлеба украденный, а Вадька – который принес я.
   – Только зря все это, – сказал Вадька. – Жрать сильнее захотелось.
   – Ага! – согласилась Марья. – Если не есть, на третий день легче становится.
   – Тебя это не касается, – оборвал ее Вадька, – тебе надо есть, ты еще растешь.
   – Можно подумать, ты вырос! – как взрослая, проворчала Марья.
   Мы шли по улице, и я думал: мы бредем просто так, без всякой цели, может быть, в сторону дома, где живут Вадька и Марья, но пришли мы к главной почте. Вадька уверенно распахнул дверь, прошел в большое помещение, сел за стол.
   – Доставай, – велел он Марье.
   Девчонка открыла портфель, вынула тетрадку в косую линейку, вырвала листок.
   – Пиши ты, – строго сказал Вадька сестренке, – мама любит твой почерк.
   Машка, видно, перечила брату не всегда. Высунув язык, она взяла почтовую ручку, обмакнула перо в казенные чернила и старательно, большими буквами вывела первую строчку.
   – «Дорогая мамочка!» – продиктовал Вадька.
   – Уже написала, – сказала Марья.
   – «У нас все хорошо, – задумчиво проговорил он. – Вадик получил три пятерки. По математике, русскому языку и географии. У меня вообще одни пятерки. Вчера мы были в гостях у тети Фаи, она нас до отвала накормила холодцом».
   – А как пишется «до отвала»? – спросила Марья. – На конце «а» или «у»?
   – Да все равно, – сказал Вадька, – главное, холодец.
   Я понял, что они врут. Про холодец и про гости врут абсолютно точно, это ясно, но ведь про пятерки, наверное, тоже.
   – Зачем врешь? – спросил я Вадьку.
   – Затем, – ответил он зло, – что ей нельзя расстраиваться.
   Он помолчал.
   – Если бы мы написали правду, – качнул он головой. – А, Марья?
   Она подняла голову, усмехнулась горькой взрослой улыбкой. Спросила:
   – Как я карточки потеряла? И деньги?
   Вот так дела! Они живут без карточек и без денег, да мыслимое ли это дело в войну-то! Мама и бабушка приносили домой рассказы, как померла с голоду одна женщина, а вторая заболела так, что все равно померла, – и все из-за проклятых карточек, из-за того, что их потеряли или украли злобные бандиты.
   Да что там! Разве мог я забыть, как ограбили нас, украли отцовский костюм из шифоньера, только пустые плечики постукивали одиноко друг о дружку, а вместе с костюмом прихватили и карточки. Как мы выжили месяц, один бог знает.
   – А родные-то есть у вас? – спросил я.
   – Мы эвакуированные, – ответила Марья.
   – Тогда знакомые? – воскликнул я.
   Вадька понурился, опустил голову, о чем-то крепко думал он, и Марья ответила за обоих:
   – Мы боимся, они маме скажут. А ей волноваться нельзя.
   Он поднял голову, мой новый приятель, и на лбу его я увидел морщинки, будто он старик.
   – Это ее убьет, – сказал он.
* * *
   Есть люди, похожие на магниты. Они ничего особенного не делают, а к ним тянет.
   Вадька был такой магнит. Правда, нельзя сказать, что он ничего не делал. Шакалил в столовой – разве этого мало? Отнял хлеб у девчонки. Но, честно сказать, меня тянуло к нему не это.
   Я чувствовал, что желтолицый парень какой-то совсем другой, чем все остальные знакомые мне люди. Даже если сравнивать его со взрослыми. Что-то в нем было такое.
   Что? Я не знал. Маленькие люди ведь вообще, многого не зная, умеют чувствовать. Умеют ощущать. Вот, может, и во мне было такое ощущение.
   Вадька меня никуда не звал, а самому мне надо было идти домой, учить уроки, но я, точно примагниченный, шел за желтолицым и его сестрой. Они даже не очень-то со мной разговаривали, обращаясь лишь в необходимых случаях, так что болтунами их никак не назовешь.
   Они все говорили о матери – похоже, разговаривать о ней доставляло им большое удовольствие. При этом получалось так, что говорить о своей маме они принимались с полуслова, будто отвлекались на минутку от давнего разговора, потом спохватились, что отвлеклись, и говорили снова о самом важном.
   – Ведь если продать утюг, как мама велела, – вдруг засмеялась Марья, – так мы ведь до конца войны неглажеными ходить будем.
   Вадька одобрительно оглядел сестру, улыбнулся ей и сказал:
   – А что у нас гладить-то?
   – Ты что? – возмутилась Марья. – Мамино платье, мое платье, твои штаны. Да и много ли дадут за утюг на рынке?
   – Точно, – ответил Вадим. – А мама вернется, глядь, утюг целехонек. Ждет ее.
   Марья слабо улыбнулась, побледнела.
   – Ты что? – забеспокоился Вадим.
   – Погоди, – прошептала она, – сейчас пройдет.
   Вадим схватил снегу, потер Марье виски, как тетя Груша, но она отдернулась, сказала:
   – Чепуха! Я же не теряю сознания! Ты же кормишь меня каждый день.
   Она отчего-то запыхалась.
   – Просто идти трудно, – объяснила Марья, – давай помедленней.
   Я чувствовал себя полным дураком. Может, первый раз в жизни не знал, что делать. Стоял, как суслик, столбиком возле двоих этих ребятишек, и все. Им нехорошо и одиноко, а я не могу помочь. Эх, быть бы взрослым! Оказаться в один миг самостоятельным человеком! Уж я бы додумался до чего-нибудь. Дал бы талонов от своих карточек, еще бы сообразил, что полагается в таких случаях.
   Но я был обыкновенным мальчишкой и знал не больше Вадьки. А он все-таки старше меня. Как выяснилось, на три класса. Ему год и два месяца до свидетельства о семилетнем образовании.
   Марьины глаза прояснились, она глядела на меня, что-то такое соображая, потом неожиданно сказала:
   – А ваш городок ничего! Хороший городок! Хуже немного Минска, но тоже хороший. Мне нравится.
   Она хотели сделать мне приятное, разговаривала со мной, а то я вроде плетусь за ними и молчу.
   – Вы из Минска? – спросил я.
   – Марья, – укорил сестру справедливый Вадька, – да много ли ты помнишь про Минск?
   Она снова остановилась, на этот раз, видно, от возмущения:
   – Все помню!
   Немного мы прошли молча.
   – Вот помню, например, – сказала Машка, – что у мамы было красное платье в горошинку и оно насквозь промокло, потому что мы попали под дождь. Оно просто прилипло к маме. И она очень стеснялась.
   – Когда это, когда? – нахмурился Вадька.
   – А вот тогда! – поддразнила его Марья. – Летом!
   Мы медленно шли по апрельской улице, с карнизов свисали бугристые сосульки, солнце шпарило прямо в глаза, заставляя жмуриться. На деревьях чирикали одинокие воробьи – война и воробьев не пощадила, ударила по веселому птичьему племени, будто даже простого, но радостного чириканья не терпела, ударила по воробьиному народцу страшенными морозами, и я сам видел, как на дороге лежали оледеневшие пуховые шарики, и бескормицей, ясное дело, ударила война – какая еда, какие крошки для воробьев, коли люди за каждой крошкой бросались? И вот выбило, выбило воробьев в нашем городе, и чирикали они по весне как-то неуверенно, робко и стайками не держались, а все больше парами, чтоб, видно, совсем не заскучать от тоски да голодухи. Но все-таки они были, выжили, как и люди, и теперь, весенним часом, чирикали, одинокие и голодные, напоминая про себя, и я забылся, дурачок такой, начал посвистывать, сперва под нос, тихо, потом громко, а затем уже и совсем рассвистелся, а на самой высокой ноте оборвал, стыдясь и раскаиваясь.
   Пригрело – и засвистел, как какой-нибудь воробей. Мне хорошо, я сытый, а ребята голодные. Вон Марья едва идет, просит шагать потихоньку. Что бы придумать?
   Незаметно мы пришли к каким-то баракам, издалека совсем черным, от них несло карболкой, хлоркой, еще чем-то больничным, и я понял, куда мы забрели. Об этой больнице в городе говорили с суеверным страхом, утишая голос, чтоб, не дай бог, не сглазить, не поймать ненароком страшную тифозную вошь и не оказаться в этих самых тифозных бараках, откуда, конечно, выходят, выбираются некоторые счастливчики, но откуда многих выносят, обрядив в последнюю дорогу.
   Бараки эти я видел впервые, хотя знал, в каком примерно месте они стоят, я подальше обходил не то что больницу, но даже часть города, где она была.
   Вот, значит, в какой больнице лежит мама Вадика и Марьи!
   Но знают ли они об этом? Догадываются ли, куда угодила их мать? Понимают ли, что за беда…
   При виде бараков я попятился, и Вадим заметил это. Он остановился и, помолчав чуточку, сказал:
   – Вы будете здесь. А я отнесу письмо.
   Он ушел к проходной, долго был там, потом вернулся.
   Вадим подходил к нам какой-то сгорбленной, усталой, взрослой походкой. Он, казалось, даже не видел нас.
   – Ну как мама? – окликнула его Марья.
   Он вскинул голову, посмотрел на нас.
   – Идет на поправку, – ответил он спокойно и уверенно, будто ничего другого и не могло быть. Вадим говорил одно, а думал другое, я понял это. Но что думает он?
   – Велит тебя поцеловать, – неожиданно сказал он. Постоял секунду, наклонился и поцеловал Марью. – Теперь вот надо нам думать.
   Вадька стоял и раскачивался, как от зубной боли. Молчал и раскачивался. Марья даже сказала ему:
   – Хватит качаться!
   – Слушай! – повернулся он ко мне. – А у тебя нет какой-нибудь куртки? До весны. Не бойся, я отдам. – Вадька воодушевлялся с каждым словом, видать, его озарила хорошая идея. – Понимаешь, – объяснил он, – я бы толкнул это пальто на рынке, и мы бы как-нибудь дожили до конца месяца. А там новые карточки!
   Я не знал, что ответить. Была ли у меня куртка? Была. Но, если по-честному, я ведь не распоряжался ею. Надо спрашивать разрешения мамы. А она станет обсуждать это с бабушкой. Значит, разрешение требовалось от обеих.
   «Вот ведь как, – оборвал я себя. – На словах сочувствовать, конечно, легко. А как до дела, так сразу всякие объяснения и сложности!»
   – Пошли ко мне! – сказал я Вадьке решительно.
* * *
   Зайти к нам они отказались, как я ни уговаривал.
   – Мы подождем здесь, – говорил Вадим. – Подождем здесь.
   В конце концов, мы разобрались, поняли тяжкое положение друг друга. Я, что ни говори, должен был бы показать, кому я прошу отдать мою куртку до весны. Но и Вадиму, как выяснилось, было неловко. Мне ведь потребовались бы доказательства. А Вадиму слушать про себя не хотелось. Ведь я и про столовую должен был рассказать.
   В общем, я согласился. Уступил. Попросил только Вадика и. Марью стать под нашими окнами, чтобы мне было хоть кого показать.
   Дома оказалась одна бабушка.
   Бросив портфель у порога, не раздеваясь, не слушая ее упреков в том, что опять стал последним бродягой, я уселся на стул возле нее и с жаром принялся рассказывать про шакалов в восьмой столовой, про Вадима, про его маленькую сестру, про драку с целой шайкой, из которой мой новый друг вышел победителем, про то, что он не ел пять дней, а карточки потеряны и мать лежит в тифозных бараках, уже поправляется, но вот есть такая идея: продать хорошее пальто. Так как бы насчет моей курточки? Одолжить? До весны! До тепла! Это же всего месяц!
   Чтобы быть доказательным, я подтащил бабушку к окну и показал ей Вадика и Марью.
   Они стояли внизу, два темных человечка в синеющих сумерках, один побольше, другой поменьше, и, наверное, оттого, что смотрел я сверху, плечи их казались мне опущенными, будто топчутся на снегу не пацан и девчонка, а два сгорбленных карлика.
   Что удивительного в карликах? Отчего люди показывают на них пальцами? Оттого ведь, что маленькие ростом, а на самом деле взрослые люди или даже старики.
   Марья и Вадим тоже совсем взрослые – пришло мне в голову. Взрослые! Им не хватает только роста и знания, чтобы спасти себя.
* * *
   Бабушка глядела на них сверху, крепко задумавшись, и сквозь задумчивость свою спрашивала меня очень странным голосом, как заведенная, без всякой интонации, спрашивала меня всякие глупости.
   Одну за другой. Даже, кажется, не ожидая моих ответов.
   – Разве можно прожить месяц на это пальтишко? И пять дней без еды – тоже неправда. Никто не выдержит. А школа где же? Можно в гороно сходить. Эвакуированным помогают, есть специальное учреждение. Ох, сомневаюсь я! Если не вернут? Маму дождаться надо, без нее нельзя.