Это выглядело довольно забавно, ведь штаны-то под пальто. Вадька стоял какое-то время, потом локтем прихватил пальто там, где находится талия, и поддергивал его вверх. Глаза при этом у него совершали стремительное и неорганизованное движение. Ну просто дергались. На маму, на меня, на бабушку, на Марью, на пол, на потолок, на окно, в сторону.
   В одной руке Вадим держал чуть припухший портфель, а в другой пачку учебников и тетрадей, перевязанных брючным ремнем. Пользуясь дедуктивным методом английского сыщика Шерлока Холмса, о котором узнал из детской радиопередачи, я довольно сообразительно вычислил, что вытащить ремень из брюк Вадьку заставили серьезные причины. И эти причины находились в портфеле.
   Мама нашлась первой. Она приветливо улыбнулась и сказала Вадьке, чтобы он не стоял на пороге, что довольно странно, а входил и раздевался.
   – Это вы? – спросил он каким-то не своим, чуть севшим голосом.
   Мама рассмеялась:
   – Да как будто это я, действительно.
   Вадька смущенно мотнул головой. И обозначил свой вопрос точнее:
   – Это сделали вы?
   – Да что сделала я? – удивилась мама.
   – Смотрите! – сказал Вадька смущенно. Он положил тетрадки, обмотанные ремнем, и открыл портфель.
   В нем грудились пакетики и свертки, а поверху несколько разных долей ржаного хлеба. Буханки лежали порезанными неодинаково – вдоль и поперек, были тут и четвертушки, кажется две.
   – Откуда это? – опросила Машка.
   – Учителя, – сказал Вадька. Он, кажется, чуть отошел, перестал крутить глазами во все стороны, принялся говорить связно: – Такой устроили бенц!
   Теперь уже напрягся я. Вадим, похоже, расслабился, его речь лилась раскованно, так болтают мальчишки между собой, забылся товарищ, елки-палки, а когда люди забываются, они могут выболтать что-нибудь лишнее. Хотя бы про сегодняшний день.
   Так оно и было. Он с этого и начал, чудак!
   – В общем, я несколько дней не ходил в школу, – сказал Вадим и этак скользом проехал взглядом по мне.
   «Аккуратней! Аккуратней!» – внушал я ему на расстоянии. Но Вадька ничего не чуял сгоряча.
   – Марья мне говорит вдруг сегодня: «Тебя ищут!» – Он обвел глазами присутствующих. – Действительно! Едва разделся, как первый же учитель меня за рукав – и к директору. Ну, думаю, все! Попался! Выгонят!
   Он посмотрел на Машку, как будто услышал ее неслышный упрек, ее предупреждение, наверное, напоминание про маму, ответил ей одной:
   – Ой, и не говори! – Потом продолжил рассказ: – Ну и конечно! Начинает прорабатывать! Но не за то, что в школу не ходил. А за то, что не сказал про маму и про карточки.
   – У вас что, мужчина директор? – спросила мама.
   Вадька на секунду осекся. И тут же засмеялся:
   – Не разыгрывайте! Это вы им сказали! Так что вы знаете кто, мужчина или женщина.
   Мама пожала плечами.
   – Да я даже номера школы твоей не знаю, – оказала она. И кивнула на меня: – Спроси Колю.
   Я кивнул. Да что мама! Даже я сам не знал, где учится Вадька. Все утро хотел опросить и забыл.
   Теперь настала пора растеряться ему. Он замолчал. Потом стал скрести макушку. От моей мамы ничего не укроется. Она тут же Вадьку прихватила:
   – Давно в бане не был?
   Он смутился окончательно. Мама, по-моему, тоже.
   – Ну, ладно, – сказала она. – Рассказывай. Про баню позже.
   – Директор у нас старичок, – сказал Вадька. – В общем, он ругал, ругал, потом открыл шкаф и объяснил, что учителя собрали нам еды. Всего понемногу. А скоро дадут талоны на дополнительное питание. Марье уже дали. И школа ходатайствует, чтобы нам выдали новые карточки.
   Он снова поддернул штаны, теперь уже не через пальто, а напрямую, и уставился на маму.
   – А я думал, это вы, – сказал Вадим, приходя в свою обычную форму: мужество плюс спокойствие.
   – И-эх, чудак-человек! – вмешалась бабушка. Потом понюхала кухонные ароматы и ринулась к керосинке. Уже оттуда, из темноватой глубины своего закутка, бабушка продолжила свою речь: – Ведь люди вокруг, люди. А ты!..
   Мне показалось, она хотела сказать: «А ты шакалишь!» Да вовремя удержалась.
   Но бабушку перебила Марья.
   – А про маму ты предупредил? – воскликнула она.
   Вадим хмыкнул.
   – И предупреждать не пришлось. Они все знают.
   Он засмеялся. Наконец-то совсем пришел в себя.
   – Знаешь, он даже что предложил? Наш директор?
   Марья мотнула косицами.
   – Пойти нам в детский дом. Временно. Пока мама не вернется. А учиться, говорит, будете в своих же школах.
   – Чудак-человек, – повторила Марья бабушкиным голосом ее выражение.
   Она неторопливо, будто вглядываясь в каждого, будто требуя подтверждения от всех от нас, обвела глазами маму, бабушку, меня и Вадьку.
   И сказала каким-то поразительно сухим, я бы даже сказал, официальным голосом – и спрашивая и утверждая сразу.
   – Ведь в детском доме, – сказала маленькая Марья, – живут ребята, у которых все родители погибли, а у нас есть мама.
* * *
   Портфель Вадима с маленькими кулечками крупы, муки, микроскопическим сверточком масла, хлебом и даже ломтем деревенского сала в чистой тряпице был первым событием из трех последних событий этого дня.
   Вторым событием стала баня. Вернее, разговор о ней. Ведь событием может быть и разговор, если он дает пищу для размышлений.
   Мама у меня настойчивый человек. Так что, едва мы поели отварной рассыпчатой картошки…
   Но сперва Вадька заупрямился. Бабушка выставила на стол тарелки, а он приказал Машке собираться.
   – Идем! – сказал он каким-то непререкаемым, враз посуровевшим голосом, и Марья принялась послушно и как-то испуганно-суетливо натягивать на себя пальто.
   – Ты что? – закричал я, пораженный, Вадиму. – Не чуешь запахов? У тебя насморк?
   – У нас же своя еда есть! – искренне удивился мой приятель, указывая на портфель.
   – Пого-одьте, – улыбнулась бабушка, – еще поспеете съесть свои харчи. Не больно они густы-то!
   Но Вадька решительно замотал головой, и я вспомнил, как он еще днем сказал, что, мол, не могут они с Машкой объедать нашу семью. Всем, дескать, теперь лихо, и в каждой семье всяк кусок в счет.
   Так что бабушкин призыв на него не подействовал. Тогда взялась за дело мама. Она у меня такая! Может, если надо, и прикрикнуть. И ухватить за плечо крепкой рукой. Усадить силой. Или повернуть к себе, заглянуть в лицо. Мама часто мне повторяет, что она теперь в нашем доме не только за себя, но еще и за отца. Впрочем, это она меня могла взять за плечо мужской рукой, потому что я ее собственный сын. Вадика она бы ни за что за плечо не взяла с силой. И Марью тоже. Она им улыбнулась и сказала, мудрая женщина:
   – Что ж, раз война, раз голодно, так и в гости теперь не ходить?
   Она опрашивала Вадима, глядела на него мягко и совсем нетребовательно, и, наверное, поэтому он заморгал, захлопал ресницами, смутился опять, постоял, опустив голову, потом вздохнул, словно что-то про себя решил, и, взглянув на маму, улыбнулся.
   Она не сказала ни «то-то же», ни «давно бы так», как говорила мне, а ответила Вадиму мягкой улыбкой, повела рукой.
   – Прошу к столу!
   После ужина настойчивая мама опять взялась за свое.
   – Понимаете, – сказала она, переводя взгляд с Вадима на Марью и обратно, словно взывая к их общему разуму, – я ведь медицинский работник, а ваша мама больна, так что от гигиены… ну от того, как часто вы ходите в баню, зависит не только здоровье, но даже жизнь.
   Что ж, мама оказалась права: у брата и сестры, похоже, был общий разум и общие сложности. Они потупились и замолчали. Первым заговорил Вадька.
   – Да не-ет! – сказал он, будто с чем-то споря. – Как маму-то увезли, так и нас тут забрали. И все белье тоже, в это, как его…
   – В санобработку, – подсказала мама.
   – Во, во!
   Он хмыкнул и заговорил поживее, раскачался наконец.
   – Догола раздели, велели шпариться изо всех сил в самой обыкновенной бане. А одежду всю увезли. Когда привезли, она горячущая была! Пришлось ждать, пока остынет.
   – А у меня, – улыбнулась Машка, – в пальто целлулоидный гусенок остался. Потом одеваюсь! Хвать! А вместо гусенка такой корявый кусочек. Весь расплавился.
   – Ну-ну! – подбодрила их мама. – А потом? После этого-то ходите в баню?
   Снова они помолчали, но Марья махнула рукой и произнесла:
   – Ладно уж, я расскажу!
   Вадим вздохнул облегченно. Будто Марья с него поклажу сняла. Кстати, ее лицо тоже прояснилось. Это бывает, когда человек на что-то серьезное решается. Хотя, как выяснилось, серьезного тут ни на чуточку не было. Одна смехота. Правда, это теперь Машка хихикала, прыскала в ладонь. А тогда небось не очень-то.
   В общем, их мама им обоим разобъяснила, что маленьким поодиночке в баню лучше не ходить. Во-первых, говорила она, маленький один вымыться как следует не в состоянии. Что ж, она была права. Я сам, когда однажды самостоятельно в баню ходил, все запомнить старался, чего я уже намылил разок, а чего нет. Руку там, ногу, да и какую именно.
   Но ладно, ладно, про себя потом, сперва про Машку.
   Ну так вот. Во-первых, значит, маленький один не вымоется. Ясное дело, это относилось не к Вадьке. И пока мама была дома, они ходили с Машкой в женскую баню. Все в порядке. Но вот мама заболела и почувствовала, что ее положат в больницу. Тогда она заволновалась и стала говорить всякие нужные вещи. Про карточки, чтоб не потеряли. Про учебу, чтобы ни о чем не думали и знали себе учились. И про баню.
   В бане, говорила она, Машка ни за что не вымоется одна, ей нужна помощь, да это и опасно, можно ошпариться горячей водой, если дочка потащит шайку сама, сил не хватит – и она опрокинет воду на себя или, не дай бог, поскользнется на мокром бетонном полу, упадет и сломает руку или ногу или, того хуже, ударится головой.
   Она была в поту, ее лихорадило, а она все говорила про баню – может, уже наступил бред, – требовала, чтобы Вадик не отпускал Марью одну, а брал ее с собой, в мужское отделение, никакого тут нет стыда, если брат привел маленькую сестренку, маленьких пускают, ничего страшного. Маме было плохо, Вадим и Марья не могли спорить и дали ей слово все делать так, как она велела.
   Ну вот. Маму увезли. Прошло сколько-то времени, и настала пора идти в баню. Машка стала отнекиваться, а Вадим ругаться. К тому времени Марья уже потеряла карточки, поэтому больших шансов доказать, что в баню можно и не ходить, у нее не было. Когда в доме тиф, есть или был, надо чаще мыться. Как можно чаще. Об этом радио все уши прожужжало. И плакаты везде висели, страшненькие такие плакаты: нарисована большая вошь и под ней черное большое слово «ТИФ».
   Вадька был грамотнее Марьи, плакаты читал, и звуки радио в него тоже залетали. Поэтому он собрал мочалку, мыло – к тому же и мочалка была всего одна, и мыла плоский такой остаток, обмылок, – велел Марье прогладить утюгом трусишки да рубашки свои и Вадимовы, взял Марью за руку и силком повел в баню.
   – Вы знаете, какой ужас! – причитала Марья и даже сейчас еще краснела. – Какой стыд! Вокруг одни голые мужчины! И я одна среди них! А Вадька! Ругается! И какие-то мальчишки над ним смеются.
   – «Мужчины»! – передразнил ее Вадим. Первый раз я увидел, как вежливость по отношению к сестре изменила ему. Видно, это было выше его сил. – Одни старики да мальчишки!
   – Какая разница! – воскликнула Марья. – В общем, я решила, будь что будет. Разделась и как в омут нырнула.
   – Ну и что? – спросил Вадим голосом человека, знающего ответ. – И ничего страшного. Раз надо, так надо!
   – В мойке стало легче, – согласилась Марья. – Там пар, и ничего не видно. Я прикрылась тазиком, а волосы, видите, короткие, так что на меня никто не посмотрел.
   – Забились в угол! – перебил сестру Вадим. – Я ее спиной ко всем посадил. Намылил как следует. Сам воду таскал. – Он засмеялся. – Трусиха, сидела закрыв глаза. Вся тряслась от страха.
   Бабушка и мама улыбались, поглядывали на меня, и я отлично понимал, почему они так смотрят. И тут мама сказала:
   – Ничего особенного, Машенька. Что же делать? У нас вон Коля тоже со мной в баню ходит!
   Надо же! Не смогла промолчать!
   Я чувствовал, что заливаюсь горячим жаром, что лицо мое пылает, что уши, наверное, уже похожи на два октябрятских флажка.
   Марья выкатила на меня свои шары. «Чего увидела-то?» – хотел спросить я. И тут Вадька воскликнул:
   – Видишь, Марья!
   Будто какая-то великая правда восторжествовала. А Вадька крикнул снова:
   – Так она с тех пор в баню ходить не хочет!
   Не успел отпылать я, залилась Машка. Покрылась даже испариной.
   Ну, вот и все. Мама принялась говорить Марье, что это глупо, что в баню следует ходить постоянно, она же девочка, надо брать шкафчик в уголке, там тихо раздеваться, по сторонам не глазеть, быстро проходить в мойку и опять в уголок. Очень правильно сделал Вадик, молодец, сразу видно, что большой мальчик, сознательный человек, заботливый брат.
   Наверное, она говорила такими же словами, как мама Вадика и Марьи, а может, так говорят все мамы, очень похоже объясняют разные простые вещи, и Вадим умолк, повесил голову, а из Марьиных глаз пошла капель: кап-кап, кап-кап.
   Мама все это видела, но не останавливалась, говорила свои слова, считая, наверное, нужным как следует все и очень подробно объяснить, а я думал о том, что все-таки плохо быть маленьким.
   Вроде ты и свободен, как все, а нет, не волен. Рано или поздно обязательно потребуется сделать что-то такое, чему душа твоя противится изо всех сил. Но тебе говорят, что надо, надо, и ты, маясь, страдая, упираясь, все-таки делаешь, что требуют.
   Вот и выходят всякие глупости. Я, мальчишка, моюсь с мамой в женской бане, а девчонка Машка с братом в мужской.
   Где тут истина? Где справедливость?
* * *
   Ну и третье событие того вечера.
   Да. Есть вещи, которые даже вспоминать противно… В общем, Вадим и Марья пошли домой, я хотел их проводить, но мама меня не пустила.
   – Почему? – удивился я.
   – Есть дело, – строго ответила она.
   Сердце снова заколотилось неровно, с перебоями. Но что же, что означает эта странная строгость? Ждать оставалось недолго.
   Едва Вадим и Марья вышли, как мама оборотилась ко мне, и я увидел, что лицо ее стало точно таким, как у гипсовой женщины с веслом в скверике у кинотеатра.
   – Где! Ты! Сегодня! Был! – не опросила, а отчеканила мама.
   «Откуда, откуда она могла узнать?» – думал я совершенно глупо. Будто, откуда именно она узнала, могло иметь для меня хоть какое-нибудь значение.
   – Ну… – бормотал я. – Так… В общем… Мы…
   Вот так я и проговорился. Так я поставил под вопрос значение Вадима в своей жизни. В маминых, конечно, глазах.
   – Ах мы! – воскликнула мама. И уже не дала мне опомниться. – С Вадиком? – продолжала она, и мне не оставалось ничего иного, как послушно кивать. – И с Машей! Ну, ясное дело, и с ней. И все трое! – восклицала мама. – Прогуляли уроки!
   Я помотал головой.
   – Ах, не трое! Только вы с Вадимом?
   Но не мог же я клеветать на невинного человека.
   – Значит, с Машей! Но ведь она ходила в школу. Так!..
   Даже для мамы не такая простая задача. Требуется поразмыслить. Но только мгновение.
   – Сначала, – выносила она обвинение, – ты прогулял с Вадимом! – Ее глаза рассыпали громы и молнии. – А потом с Машей.
   Я кивнул и кивнул еще раз. «Хорошо, хорошо, – как бы говорил я. – Но выслушай же, в конце концов. Даже злостный преступник и тот имеет право на объяснение своих действий».
   Мама стояла, скрестив руки на груди, совсем как Наполеон Бонапарт. Только вот треуголки на ней не было. Ну и, конечно, брюк. А так вылитый император. А рядом с ним покорная слуга – внимательная, качающая головой, осуждающая меня бабушка.
   «Да погодите вы! – встряхнулся я. – Выслушайте меня». И пролепетал:
   – Мы искали еду.
   – Что? – воскликнула мама.
   А бабушка горестно подперла ладонью подбородок.
   – Что? Что? Что? – выкрикивала мама, будто боялась, что не так меня поняла. Ослышалась. – Ты? Искал? Еду?
   – Ну да! – сказал я. – С Вадиком. Достали жмых. Только он невкусный. Его надо пилить. Напильником.
   Когда человека обвиняют не совсем уж напрасно, он чаще всего занимается объяснением ничего не значащих мелочей. И как правило, это только раздражает обвинителей. Маму тоже понесло. Этот жмых, которого она, может, никогда и не видала, словно свел ее с ума.
   Она вдруг заговорила с бабушкой. Есть такая манера у взрослых: при тебе обращаться к другому человеку, выкрикивая всякие вопросы.
   – Представляешь? – крикнула она бабушке. – Мы бьемся! Как мухи в ухе! Работаем! Не покладая рук! Экономим! Думаем о нем и на работе, и даже во сне! А он! Прогуливает уроки!
   Есть еще и другой способ пытки. Обращаются вроде к тебе, а ответить не дают. Отвечают сами.
   – Ты что, голоден? – спросила меня мама, но даже не взглянула на меня. – Сыт! Ты разут? Нет, обут! У тебя нет тетрадок? Есть! Тебе холодно? Ты живешь в тепле! Тогда чего же тебе надо? – воскликнула она, и я подумал, что хоть сейчас-то дадут слово мне. Не тут-то было! У мамы на все имелись свои ответы. – Хорошо учиться! – сказала она. И прошлась от стола до шифоньера. – И уж конечно! Не пропускать уроков!
   Без всякого перехода Наполеон Бонапарт опустил руки и зашмыгал носом. Самый худший вид пытки – материнские слезы. Да еще из-за тебя. Я этого не мог переносить совершенно. Мне сразу хотелось в прорубь головой.
   Но вот мама пошмыгала носом и произнесла уже обыкновенным, вполне маминым голосом сквозь скорые, будто летний дождь, слезы:
   – Мы с бабушкой стараемся, а ты!
   – Больше не буду! – искренне и даже горячо сказал я единственно возможное, что говорят в таких случаях.
   – Выходит… – вдруг успокоилась мама. И дальше бухнула жуткую ерунду: – Выходит, на тебя плохо влияет Вадик!
   Мне даже уши заложило от гнева.
   – Как не стыдно! – крикнул я ей. Нет, не просто крикнуть такие слова маме. Да еще повторить: – Как тебе не стыдно!
   Меня всего колотило! Ну, эти взрослые! Им лень поверить собственным детям. Им все кажется, будто их надуют. Трудно разве – возьми расспроси по шажочку каждый час целого дня. Попробуй понять! Раздавить легче всего. Попробуй понять, вот что самое главное. И потом, почему надо думать, будто дети хуже всех? Так и рвутся к беде, к гадостям, так и рвутся натворить каких-нибудь позорных безобразий.
   Маму мой отчаянный крик остановил. Так мне показалось. Но что-то рухнуло во мне. Какая-то тонкая перегородочка сломалась.
* * *
   Ах, взрослые, умные, мудрые люди!
   Если бы знали вы, как тяжелы ваши окрики! Как неправильно – не звучит, а действует ваше слово, в которое, может, и смысла вы такого не вкладывали, но вот произнесли, и оно звучит, звучит, как протяжный звук камертона в маленькой душе долгие-долгие годы.
   Многим кажется, что пережать, коли дело имеешь с малым, совсем не вредно, пожалуй, наоборот: пусть покрепче запомнит, зарубит на носу. Жизнь впереди долга, и требуется немало важных истин вложить в эту упрямую голову.
   Кто объяснит вам, взрослые, что хрупкое легко надломить. Надлома, трещины и не заметишь, а душа пойдет вкось. Глянь, хороший ребенок вдруг становится дурным взрослым, которому ни товарищество, ни любовь, ни даже святая материнская любовь не дороги, не любы.
   Хрупкая, ломкая это вещь – душа детская. Ох, как беречь надо бы ее, ох, как надо!..
* * *
   То ли слишком послушным был я тогда, то ли слишком слабым, то ли привык жить в этаком коконе, какой сплели вокруг меня мама и бабушка, а дрогнул я духом.
   Не вышло дружбы у меня с Вадиком и Марьей, вышло знакомство. Я заходил к ним домой, и они приходили к нам, бабушка угощала, чем могла. Но чаще всего мы встречались в столовке – и у Марьи и у Вадика были теперь талоны на дополнительное питание, да и новые карточки они тоже получили еще до конца апреля.
   Случалось, к нам подсаживались мальчишка или девчонка, просили дрожавшими, тихими, униженными голосами: «Оставь! Оставь чуточку!» И они оставляли. Теперь оставляли они. Ни Нос, ни тот тыквенный пацан никогда больше не приближались к нам, хотя я видел их в восьмой столовке. Бывшего шакала Вадьку хорошо знали тут и предпочитали с ним не связываться.
   Впрочем, может, была совсем другая причина, что мы не стали друзьями, – время?
   Слишком мало его оказалась у нас. Слишком!
   Я узнал Вадьку и Марью в первые дни апреля, а весна самая короткая пора года – кому не известно это?
   Весна мчится! Она похожа на добрую дворничиху, эта прекрасная весна! Сметает остатки сугробов, почерневший лед на дороге. Смывает ручьями городскую грязь. Сдувает тяжкие тучи с неба и чистыми губками белых облаков протирает, протирает, как прилежная хозяйка оконное стекло, небо до радостной и ясной голубизны.
   Весна – слуга солнца, она работает у него маляром. Раз – и выкрасила тополя в розовый цвет клейких сережек. Раз – и покрыла землю зеленой краской травы. Раз – и мазнула сады и леса белой черемухой.
   Весна и на людей влияет. Разгибает спины тех, кто опустил плечи. Разглаживает морщины на лицах. Заставляет вдохнуть поглубже воздух, пьянящий до головокружения.
   Весна готовит землю и людей к лету, заставляет поторапливаться даже ребят, которым кажется, что вся жизнь у них впереди и спешить совершенно некуда. Жизнь-то, конечно, впереди, но, как известно, неподалеку конец четвертой четверти в школе, конец учебного года, последние отметки, а начиная с четвертого класса – экзамены и совсем невидимый шажок в следующий класс. Вот так-то!
   Ну а та весна вообще была необыкновенной. Голос Левитана становился все торжественней. Все медленнее и тщательнее, как будто прибавляя им весу, выговаривал он каждое слово в сообщениях от Советского Информбюро.
   Еще бы! Наши сражались в Германии!
   Бились в Берлине!
   Первомай вошел в наш городок зеленью и обещанием небывалого счастья.
   Еще, еще денек. Еще…
   А мама была мудрым человеком. Не раз возвращаясь с работы, тихонько улыбалась и говорила:
   – Встретишь Вадика или Машу, скажи, что их мама чувствует себя неплохо.
   Первый раз, когда она сказала это, я не поверил:
   – Откуда ты знаешь? Туда никого не пускают!
   – Ну-у, – улыбнулась мама загадочно. – Я ведь медицинский работник.
   И я передал два или три раза Вадьке мамино сообщение. Мама никогда не подводила. Уж если говорит, сомневаться не приходится.
   Да и вообще! Весна вокруг! Скоро конец войне! Черная проходнушка с черными, как вороны, санитарками уже казалась мне невзаправдашней, явившейся в болезненном сне, не наяву. Все готовилось к счастью и миру, а если человек очень сильно думает о празднике, он забывает про беду.
   Был в сорок пятом, как в любом году жизни, такой день – восьмое мая. Когда он настал и когда двигались часовые стрелки, отмеряя его длину, никто в нашем доме и во всем нашем городе еще не знал, будто это какой-то особенный день. Да и потом мы не очень думали про него – кто будет горевать о последнем дне войны, если рядом с ним стоит первый день мира! Но он все-таки был, этот день. Последний день войны.
   Война умирала нехотя. Все было ясно, а где-то там, в Берлине, еще строчили автоматы и ухали пушки.
   Восьмое мая началось как обычно. Весна рвалась в окна солнечными щедрыми шторами, клокотала мутными ручьями, орала грачиными голосами. Так что все шло своим ходом.
   Я уже давно выучил уроки, когда мама вернулась с работы.
   Вообще я считал себя внимательным человеком, но вначале ничего не заметил. Хотя потом, когда прошло время, и я понял чуть побольше, чем понимал тогда, мне стало понятно, отчего мама не вошла сразу в комнату, почему сразу занялась какими-то делами на кухне, отчего долго умывалась и говорила с бабушкой подчеркнуто легким голосом.
   Потом она вошла в комнату, порылась на комоде, в шкатулке перед зеркалом – на этой шкатулке сияли под ярким солнцем невиданные пальмы на берегу зеленого моря, а внутри хранились всякие женские мелочи – заколки, наперстки, пустой флакончик из-под довоенных духов, довоенная и уже высохшая без употребления губная помада. Ничему этому не стоило придавать ровным счетом никакого значения. Я и не придавал. Это потом уж я подумал, что мама копалась в своей шкатулке слишком долго для ее скорого характера.
   Потом она обернулась, сделала шаг ко мне и поцеловала меня в макушку. Я даже вздрогнул с перепугу. Не то чтобы мама не ласкала меня, напротив! Я рос, пожалуй, скорее, заласканным, с каким-то девичьим, от жизни в женской семье, характером. Но мама поцеловала меня так неожиданно, что я дернулся, хотел обернуть к ней лицо, но у меня ничего не вышло: мама крепко держала меня за голову. Она не хотела, чтобы я видел ее.
   Потом стремительно, как всегда, отошла к окну. И я увидел, что она плачет.
   Ужас! Меня всегда охватывал ужас, когда мама вдруг плакала. Потому что она никогда не плакала за всю войну. Раза три или четыре, а может, пять в счет не шли. Я точно знал: мама может плакать только от большой радости или большого горя. Поэтому при виде ее дрожащих плеч мне приходило в голову самое худшее. Отец! Что-то случилось с отцом!
   Конечно, я закричал, вскочив:
   – Что с папой?
   Мама испуганно обернулась.
   – Нет! Нет! – воскликнула она. – С чего ты взял!
   – А почему ты плачешь? – спросил я по-прежнему громко, хотя и успокаиваясь…
   – Просто так! – сказала мама. – Просто так!
   В дверях уже стояла бабушка, она тоже с подозрением оглядывала маму, ей тоже не верилось, что мама станет плакать просто так, ясное дело.
   Мама улыбнулась, но улыбка вышла кривоватая.
   – Честное слово, – проговорила она, – я просто так. Подумала о папе… Где-то он там?