– Сейчас-то она мне ничегошеньки не делает, окромя хорошего, так что заткни-ка пасть и бей по шарам.
   В том-то и штука, когда разговариваешь с Джесси: тебе он может что угодно сказать, но ему – ни-ни. Он жутко раздражался, когда слышал разумные вещи. Здравый смысл прямо-таки оскорблял Джесси.
   Как-то раз он заявил Лютеру:
   – Не считай, что какое-нибудь занятие – чертовски хорошее только потому, что все им занимаются, ясно?
   – Но это и не значит, что оно плохое.
   Джесси улыбнулся своей знаменитой улыбкой. Эта улыбка частенько помогала ему заполучить женщину или халявную выпивку.
   – Значит. Еще как значит, Деревня.
   Да уж, женщины его обожали. Собаки, едва его завидев, начинали кувыркаться, просто уписывались от радости, и детишки бежали за ним, когда он шел по Гринвуд-авеню, словно из его штанин вылетали на мостовую игрушки.
   Лютер закатил шестерку, потом пятерку, а когда снова поднял глаза, Джесси уже клевал носом. Из уголка рта у него свисала слюна, а руками и ногами он обвил кий, точно решил, что эта палка станет для него отличненькой супругой.
   Ничего, тут за ним присмотрят. Может, посадят в задней комнате, если придет много народу. А нет, так просто оставят в покое, пусть его сидит где сидит. Так что Лютер поставил кий, снял с крючка шляпу и вышел в гринвудские сумерки. Ему хотелось где-нибудь перекинуться в картишки, всего-то кон-другой, не больше. В комнатенке над бензоколонкой. Сейчас там как раз играли, и, когда он себе это представил, у него так и засвербело в черепушке. Но за короткое время, проведенное в Гринвуде, он и так уже успел слишком много проиграть. Собирая чаевые в «Талсе» и ставки для Декана, он изо всех сил старался, чтобы это не дошло до Лайлы, чтобы она не могла сообразить, сколько он просадил. А ведь еще чуть-чуть – и догадается.
   Лайла. Он обещал, что сегодня придет до захода солнца, а оно уже давно закатилось, и небо стало темно-синее, а река Арканзас – серебристо-черная. Вокруг сгущалась ночь, полная музыки, но Лютер глубоко вздохнул и как честный муж отправился домой.
 
   Лайла-то, понятное дело, не больно жаловала Джесси и прочих Лютеровых друзей, как и его вечерние гулянки в городе или подработки у Декана Бросциуса, так что маленький домик на Элвуд-авеню с каждым днем словно бы усыхал.
   Неделю назад, когда Лютер в ответ на ее попреки огрызнулся: «Откуда иначе у нас деньги-то возьмутся?» – Лайла заявила, что сама тоже найдет себе работу. Лютер только рассмеялся, он понимал, что никакие белые в жизни не возьмут беременную негритянку отскребать их кастрюли и мыть их полы: белые женщины не захотят, чтобы их мужья задумались, как ребеночек попал к ней в брюхо, да и белые мужчины не пожелают о таком думать. А то придется объяснять детям, почему эти самые детки никогда не видали черного аиста.
   И вот сегодня, после ужина, она заявила:
   – Теперь ты взрослый мужчина, Лютер. Ты муж. У тебя есть обязанности.
   – Ну, так я их выполняю, скажешь, нет? – удивился Лютер. – Скажешь, нет?
   – Да, выполняешь, что верно, то верно.
   – Вот и славно.
   – Только, милый, иногда ты все-таки мог бы вечером побыть дома. Чтобы сделать кое-какие вещи, которые обещал.
   – Какие еще вещи?
   Она убрала со стола. Лютер встал взять папиросы из кармана пальто, которое повесил на крючок, едва вошел.
   – Разные вещи, – повторила она. – Вот ты говорил, что сколотишь кроватку для ребенка, и починишь ступеньку на крыльце, она у нас прогнулась, и еще…
   – И еще, и еще, и еще, – передразнил Лютер. – Черт побери, женщина, я весь день вкалываю.
   – Я знаю.
   – Знаешь? – Вышло резче, чем он хотел.
   Лайла спросила:
   – Почему ты все время препираешься?
   Лютер терпеть не мог такие разговоры. Казалось, теперь у них других и не бывает. Он закурил.
   – Ничего я не препираюсь, – ответил он, хотя это была неправда.
   – Все время препираешься. – Она потерла живот в том месте, где он уже начал округляться.
   – А почему бы мне на хрен не препираться? – Ему не хотелось при ней сквернословить, но слишком уж много в нем плескалось пойла: когда он находился рядом с накачанным героином Джесси, лишняя капелька виски казалась не вреднее лимонада. – Два месяца назад я будущим папашей еще не был.
   – Ну и?
   – Ну и – чего?
   – Ну и что ты этим хочешь сказать? – Лайла положила тарелки в раковину и вернулась в их маленькую гостиную.
   – А что я, по-твоему, хочу сказать, черт дери? – взвился Лютер. – Какой-то месяц назад…
   – Что? – Она выжидательно глядела на него.
   – Месяц назад меня еще не притащили в Талсу, не окрутили, не засунули в дерьмовый домишко на дерьмовой улочке в дерьмовом городишке.
   – Это никакой не дерьмовый городишко. – Лайла распрямилась и повысила голос. – И тебя никто не окручивал.
   – Неужели?
   Она надвинулась на него, сжав кулаки, обжигая его пылающими угольками глаз:
   – Ты не хочешь меня? Не хочешь нашего ребенка?
   – Я хотел, чтоб был выбор, – ответил ей Лютер.
   – Выбор у тебя есть. Ты каждый вечер таскаешься по улицам. Ты даже никогда не приходишь домой, как подобает мужчине, а если приходишь, то или пьяный, или обкурившийся, или и то и другое.
   – Приходится, – заметил Лютер.
   – Почему? – спросила она. Губы у нее дрожали.
   – Да потому что мне иначе не вынести… – Он оборвал себя, но слишком поздно.
   – Чего не вынести, Лютер? Меня?
   – Пойду я.
   Она схватила его за руку:
   – Меня, Лютер? Да?
   – Проваливай к тетке, – бросил Лютер. – Потолкуйте с ней, какой я нехристь. Придумайте, как обратить грешника на путь праведный.
   – Меня? – спросила она в третий раз, и голос у нее был тоненький и какой-то отчаянный.
   Лютер вышел, пока ему не захотелось что-нибудь тут расколошматить.
 
   Воскресенья они проводили у тети Марты и дяди Джеймса, в шикарном доме на Детройт-авеню, во втором Гринвуде, как его с некоторых пор называл про себя Лютер.
   Лютер-то знал, что есть два Гринвуда, точно так же, как существуют две Талсы, и ты можешь оказаться либо в той, либо в другой, зависит от того, где ты – к северу или к югу от железной дороги, ведущей во Фриско. Он уверен был, что и белая Талса – это несколько разных Талс, стоит лишь копнуть поглубже, но он покамест ни с какой из них познакомиться не успел, ибо все его взаимоотношения с белыми по большому счету ограничивались фразой: «Какой вам этаж, мэм?»
   Но в Гринвуде разница быстро стала для него куда яснее. Есть «плохой» Гринвуд – улочки, отходящие от Гринвуд-авеню, сильно севернее перекрестка с Арчер-стрит, и еще несколько кварталов вокруг Первой улицы и Адмирал-стрит, где пятничным вечерком постреливают и где прохожие могут уловить запашок опиума на утренних улицах.
   Зато «хороший» Гринвуд, как здешним жителям хотелось верить, составлял девяносто девять процентов этих мест. Он занимал холм Стэндпайп-хилл, и Детройт-авеню, и центральный деловой район – саму Гринвуд-авеню. Он включал в себя Первую баптистскую церковь, ресторан «Белл и Литл», кинотеатр «Дримленд», где за пятьдесят центов можно увидеть «Маленького бродяжку» или «Любимицу Америки» [32]. Там издавалась газета «Талса стар», там же обходил улицы темнокожий помощник шерифа с ярко начищенной бляхой. Там же обитали доктор Льюис Т. Уэлдон и Лайонел Э. Гаррити, эсквайр, а также Джон и Лула Уильямс, которым принадлежала кондитерская «Уильямс», и универсальный гараж «Уильямс», и сам «Дримленд». Эти же края представлял О. У. Гарли, владелец бакалейной лавки, магазина всякой всячины да в придачу еще и гостиницы «Гарли».
   Воскресным утром здесь шли службы в церкви, воскресным днем здесь обедали на изящном фарфоре, на белейших льняных скатертях, и из виктролы [33] тихонько струилось что-нибудь утонченно-классическое, словно звуки прошлого, хотя подходящего прошлого ни у кого здесь не было.
   Вот чем этот другой Гринвуд бесил Лютера сильней всего – музыкой. Услышишь ее, и сразу понятно, что она белая. Шопен, Бетховен, Брамс, всякое такое. Лютер представлял себе, как они посиживают за роялем, перебирают клавиши в какой-нибудь огромной комнате с полированным паркетом и высокими окнами, в то время как слуги на цыпочках снуют за дверью.
   Эта музыка сочинялась теми и для тех, кто порол своих конюших и трахал своих горничных, а в выходные ездил на охоту убивать маленьких, ни в чем не повинных зверюшек, которых даже не ел. Они возвращались домой, уставшие от безделья, и сочиняли или слушали музыку и пялились на портреты предков, таких же праздных, как они сами, и читали детям проповеди насчет того, что хорошо, а что дурно.
   Дядюшка Корнелиус всю жизнь работал на таких людей, пока не ослеп, да и Лютер на своем веку тоже повидал таких немало, и он рад был уйти с их дорожки и предоставить их самим себе. Но ему ненавистна была сама мысль, что здесь, в большой столовой Джеймса и Марты Холлуэй на Детройт-авеню, собравшиеся черные, казалось, изо всех сил стремятся отмыться добела – с помощью еды, выпивки, денег.
   Он предпочел бы побыть с коридорными, конюхами, с теми, чье оружие – банка с ваксой или сумка с инструментами. С теми, кто работает и играет с одинаковым усердием. С мужиками, которым, по известному присловью, ничегошеньки не нужно, кроме как метнуть кости, принять капельку виски да прижаться к милой.
   Тут, на Детройт-авеню, и не слыхивали таких поговорок. Куда там. Тут твердили про то, что «Господь ненавидит то-то и то-то», «Господь не дозволяет того-то и того-то», «Господь не совершает того-то и того-то», «Господь не допустит того-то и того-то». Бог у них – как старый сварливый хозяин, который чуть что – сразу хватается за плетку.
   Они с Лайлой сидели за длинным столом, и Лютер слушал разговоры о белых людях, ведущиеся с таким видом, словно эти белые люди, со всеми чадами и домочадцами, того и гляди повадятся сидеть тут вместе с ними по воскресеньям.
   – Сам мистер Пол Стюарт, – важно рассказывал Джеймс, – пожаловал вчера ко мне в гараж со своим «даймлером» и говорит: мол, Джеймс, сэр, доверяю вам это мое авто, а по ту сторону железки никому так не доверяю.
   А потом в беседу встрял Лайонел Гаррити:
   – Придет время, и все поймут, что наши мальчики сделали в войну, и тогда скажут: пора. Пора позабыть все эти глупости. Мы все – люди. Одинаково проливаем кровь, одинаково думаем.
   И Лютер видел, как Лайла на это улыбается и кивает, и ему хотелось сорвать с виктролы пластинку и переломить ее об колено.
   Потому что больше всего Лютер ненавидел одну вещь: то, что за всей этой утонченностью, за всей этой свежеприобретенной аристократичностью, за всеми этими отложными воротничками, воскресными молитвами, красивенькой мебелью, подстриженными газончиками и роскошными машинами скрывается боязнь. Страх.
   Они словно бы спрашивали: если мы будем играть по правилам, вы нас не тронете?
   Лютер вспомнил лето, Бейба Рута, этих ребят из Чикаго и Огайо, и его так и подмывало ответить: нет. Еще как тронут. Придет время, когда они чего-то от вас захотят, когда они, черт дери, отнимут все, что им вздумается, просто чтобы дать вам урок. Чтобы вас научить[34].
   И он представил себе, как Марта, и Джеймс, и доктор Уэлдон, и Лайонел Э. Гаррити, эсквайр, пялятся на него разинув рот.
   Чему научить?
   Помнить свое место.

Глава шестая

   Дэнни познакомился с Тессой Абруцце в то время, когда жители стали один за другим заболевать. Поначалу газеты утверждали, что заражены лишь солдаты в Кэмп-Дэвенсе и инфекция не распространяется за его пределы. Но тогда же на улицах района Куинси упали замертво двое штатских, и люди в городе все чаще предпочитали отсиживаться дома.
   На свой этаж он поднялся по узкой лестнице с охапкой пакетов и свертков со свежевыстиранной одеждой, завернутой в коричневую бумагу: работа прачки с Принс-стрит, вдовы, которая по десятку раз в день загружала все новое и новое белье в ванну, стоявшую у нее на кухне. Он попытался изловчиться и вставить ключ в замочную скважину, не выпуская пакетов, но после двух неудачных попыток все-таки опустил их на пол; как раз в это время из своей комнаты в дальнем конце коридора вышла молодая женщина.
   – Signore, signore, – произнесла она нерешительно, словно не была уверена, что ради нее стоит беспокоиться. Ладонью она опиралась о стену, по ногам у нее струилась розовая водица, капала на лодыжки.
   Дэнни удивился, что он раньше никогда ее не встречал. Потом подумал, не грипп ли у нее. Потом обратил внимание, что она беременна. Замок щелкнул, дверь открылась, и он пинком загнал свои пакеты внутрь, потому что вещи, оставленные в коридоре норт-эндского дома, не залеживаются там долго. Он захлопнул дверь, подошел к женщине и увидел, что нижняя часть ее платья промокла насквозь.
   Она по-прежнему опиралась о стену, темные волосы падали на лицо, зубы были сцеплены намертво, как редко у какого покойника.
   – Dio, aiutami. Dio, aiutami [35], – приговаривала она.
   Дэнни спросил:
   – Где ваш муж? Где акушерка?
   Он взял ее за руку, и она впилась пальцами в его ладонь так, что его до самого локтя ожгло болью. Она глядела на него, выпучив глаза, и бормотала что-то по-итальянски с такой скоростью, что он не мог ничего понять, и тут он сообразил, что она не знает ни слова по-английски.
   – Миссис ди Масси. – Голос Дэнни эхом прокатился по лестничному колодцу. – Миссис ди Масси!
   Женщина только крепче стиснула его руку и громко застонала сквозь зубы.
   – Dove è il vostro marito?[36] – спросил Дэнни.
   Она несколько раз покачала головой. Дэнни понятия не имел, что это означает: то ли у нее вообще нет мужа, то ли он где-то в другом месте.
   – Сейчас… la… – Он пытался вспомнить, как по-итальянски «акушерка». Он погладил ее по тыльной стороне кисти и проговорил: – Ш-ш-ш. Все в порядке. – Он посмотрел в ее округленные, обезумевшие глаза. – Погодите… сейчас… la ostetrica! – Дэнни обрадовался, что наконец отыскал слово, и тут же перешел на английский: – Да. Где?.. Dove è? Dove è la ostetrica?[37]
   Женщина ударила кулаком в стену. Она вонзила ногти в его ладонь и издала такой пронзительный вопль, что он во все горло заорал:
   – Миссис ди Масси! – чувствуя, что впадает в панику, такую же, как в его первый день полицейской службы, когда он вдруг понял, что весь мир считает: его святая обязанность – решать все проблемы человечества.
   Она закричала прямо ему в лицо:
   – Faccia qualcosa, uomo insensato! Mi aiuti![38]
   Дэнни не все понял, но слов «болван» и «помогите» хватило, чтобы он потянул женщину к лестнице.
   Она обхватила его сзади, навалилась ему на спину, и так они спустились по лестнице и вышли на улицу. До Массачусетской общей больницы было далеко, а он не видел поблизости ни единого такси и даже никаких грузовиков, только пешеходы так и кишели здесь в этот базарный день. Дэнни подумал, что если базарный день, то – черт побери! – должны же где-то найтись и грузовики, верно ведь, – но нет, лишь толпы народа, фрукты, овощи, вечные свиньи, сопящие на своей соломе у булыжной мостовой.
   – Хеймаркетская больница, – произнес он. – Она ближе всего. Понимаете?
   Она быстро кивнула, и он понял, что она реагирует на его интонацию, а не на слова, и они стали прокладывать путь сквозь толчею, и им начали уступать дорогу. Дэнни несколько раз выкликнул: «Cerco un’ ostetrica! Un’ ostetrica! Cè qualcuno che conosce un’ ostetrica?» [39] – но в ответ получал только сочувственные покачивания головой.
   Они выбрались из толпы; женщина выгнулась, застонала негромко и напряженно, и Дэнни подумал, что она вот-вот выкинет младенца прямо на улицу, в двух кварталах от Хеймаркетской больницы неотложной помощи. Этого не произошло, но у нее подкосились ноги, и она стала падать. Подхватив ее на руки, он, покачиваясь и спотыкаясь, продолжил путь. Она была не такая уж тяжелая, но все время извивалась и колотила его в грудь.
   Они миновали несколько кварталов. За это время Дэнни успел оценить, насколько она красива даже в мучениях. Неизвестно, благодаря им или вопреки, но она была прекрасна. Уже на подходе к больнице она обвила его шею руками и все повторяла ему в ухо: «Dio, aiutami. Dio, aiutami».
   Дэнни ввалился вместе с ней в первую попавшуюся больничную дверь, и они оказались в коричневом коридоре с полами из темного дуба, тускло-желтыми лампами и одной-единственной скамейкой. На скамейке, положив ногу на ногу, сидел врач и курил папиросу. Они шли к нему по коридору, а он просто сидел и смотрел на них.
   – Что вы здесь делаете? – спросил он.
   Дэнни, по-прежнему державший женщину на руках, произнес:
   – Вы что, серьезно?
   – Вы вошли не в ту дверь. – Он погасил папиросу в пепельнице, встал и внимательно оглядел женщину. – Давно у нее схватки?
   – Воды отошли минут десять назад. Больше я ничего не знаю.
   Врач положил ей одну ладонь под живот, а другую – на темя. Затем смерил Дэнни спокойным и непроницаемым взглядом.
   – Эта женщина уже рожает.
   – Я знаю.
   – У вас на руках, – уточнил доктор, и Дэнни чуть не уронил ее.
   – Ждите здесь, – произнес врач и исчез за двойными дверями в середине коридора.
   За ними что-то загромыхало, и вскоре доктор появился снова, с железной каталкой, одно колесико которой проржавело и издавало пронзительный скрип.
   Дэнни опустил женщину на каталку. Глаза у нее теперь были закрыты, дышала она все так же прерывисто. Дэнни посмотрел на свои мокрые руки и грудь. Оказалось, что они перепачканы кровью. Он показал свои руки доктору.
   Врач кивнул и спросил:
   – Ее фамилия?
   – Я не знаю, – ответил Дэнни.
   Услышав это, доктор нахмурился; потом он повез каталку мимо Дэнни и через все те же двойные двери, и Дэнни услышал, как он зовет медсестру.
   В конце коридора Дэнни отыскал ванную. Бурым мылом он вымыл руки до плеч, глядя, как кровь розовым водоворотом закручивается в раковине. Перед глазами у него стояло лицо этой женщины. Нос с легкой горбинкой, припухшая верхняя губа, едва заметная, из-за смуглости кожи, родинка под подбородком. В ушах у него отдавался ее голос, и он до сих пор ощущал руками ее бедра и зад.
   В дальнем конце коридора он обнаружил маленький зал – приемную. Он прошел туда и сел между пациентами – перевязанными и шмыгающими. Один парень снял черную шляпу-котелок, и его в нее вырвало. Он заглянул в шляпу, потом с озадаченным видом огляделся. Осторожно поставил шляпу под деревянную скамью, вытер рот платком, откинулся назад, привалившись к стене, и закрыл глаза.
   Некоторые сидели в медицинских масках, время от времени заходясь сырым кашлем. Дежурная сестра тоже была в маске. Никто не говорил по-английски, кроме извозчика, которому переехало ноги телегой. Он поведал Дэнни, что это случилось вот прямо тут, перед входом, а то бы он, ясное дело, потопал в настоящую больницу для американцев. Несколько раз он косился на подсохшую кровь у Дэнни на животе, но ничего не спросил.
   Вошла смуглая плотная женщина с тоненькой, почти желтой дочерью-подростком. Девочка кашляла без остановки, в груди у нее при этом гулко клокотало. Извозчик первым потребовал у медсестры маску, но к тому времени, как миссис ди Масси отыскала Дэнни в приемной, сам он тоже сидел в маске, чувствуя себя глуповато и как-то пристыженно.
   – Почему вы в этой штуке, полисмен Дэнни? – спросила миссис ди Масси, присаживаясь рядом с ним.
   Дэнни стянул маску:
   – Здесь только что была очень больная женщина.
   – Сейчас многие болеют, – произнесла она. – Я советую свежий воздух. Советую, пусть выходят на крыши. Все говорят, я сумасшедшая. И сидят дома.
   – Вы слышали, что…
   – Тесса, о да.
   – Тесса?
   Миссис ди Масси кивнула:
   – Тесса Абруцце. Вы ее сюда донес?
   Дэнни кивнул.
   Она хихикнула:
   – Вся округа язык чешет. Говорят, вы не так силач, как кажешься.
   – Неужели? – улыбнулся Дэнни.
   – О да, – ответила она. – Говорят, коленки гнулись, а Тесса не такая тяжелая.
   – Вы сообщили ее мужу?
   – Пф-ф! – Миссис ди Масси ударила кулачком воздух. – Нет мужа. Только отец. Хороший человек. Но дочь…
   – Значит, вы ее не особенно уважаете, – заключил Дэнни.
   – Я бы плюнула, – проговорила она, – но пол чистый.
   – Тогда почему вы пришли?
   – Она мой жилец, – ответила миссис ди Масси просто.
   Дэнни положил ей ладонь на плечо, и маленькая старушка принялась слегка покачиваться, болтая ногами, не достававшими до пола.
 
   Когда доктор вернулся в приемную, Дэнни уже снова надел маску, и миссис ди Масси последовала его примеру – из-за мужчины лет двадцати пяти, работавшего, судя по одежде, в грузовом железнодорожном депо. Перед стойкой он упал на колени и оставался в таком положении, хрипло дыша, пока медсестра не обошла стойку и не помогла ему подняться на ноги. Он шатался. Его глаза, покрасневшие и влажные, явно не видели ничего вокруг.
   Дэнни снова нацепил маску, потом зашел за стойку, взял еще одну для миссис ди Масси и еще несколько для остальных. Раздал их и снова сел, чувствуя, как каждый его выдох возвращается назад, обжигая ему нос и губы.
   Миссис ди Масси произнесла:
   – Газеты пишут, это только солдатская хворь.
   – Солдаты дышат тем же воздухом, – заметил Дэнни.
   – У вас она тоже есть?
   – Пока нет. – Дэнни успокаивающе похлопал ее по плечу.
   Он хотел убрать руку, но она положила поверх нее свою:
   – Вас ничего не берет, думаю так.
   – Ну да.
   – Поэтому лучше я буду поближе. – Миссис ди Масси придвинулась к нему.
   Доктор вышел в приемную и, хотя сам был в маске, казалось, даже удивился, что все здесь тоже их надели.
   – Мальчик, – сообщил он. – Здоровый.
   – Как Тесса? – спросила миссис ди Масси.
   – Так ее зовут?
   Миссис ди Масси кивнула.
   – У нее осложнения, – произнес врач. – Меня беспокоит кровотечение. Вы ее мать?
   Миссис ди Масси покачала головой.
   – Квартирная хозяйка, – объяснил Дэнни.
   – А-а, – отозвался доктор. – Родные у нее есть?
   – Отец, – ответил Дэнни. – Его разыскивают.
   – Я не могу допустить к ней никого, кроме близких родственников. Надеюсь, вы понимаете.
   – Положение серьезное, доктор? – спросил Дэнни непринужденно.
   Врач устало посмотрел на него:
   – Мы принимаем все меры, мистер полицейский.
   Дэнни кивнул.
   – Но если бы вы ее сюда не доставили, мир, несомненно, стал бы на сто фунтов легче. Предпочитаю смотреть на вещи так.
   – Понятно.
   Врач любезно кивнул миссис ди Масси и поднялся.
   – Доктор… – обратился к нему Дэнни.
   – Розен.
   – Доктор Розен, сколько нам еще понадобится носить маски, как вы считаете?
   Доктор Розен медленно обвел взглядом приемную:
   – Пока это не прекратится.
   – А это не прекращается?
   – Только началось, – сказал доктор.
 
   Федерико Абруцце, отец Тессы, в тот же вечер нашел Дэнни на крыше их дома: вернувшись из больницы, миссис ди Масси с помощью ругани и страстных речей заставила всех своих жильцов поднять туда матрасы вскоре после захода солнца. Вот жильцы и собрались здесь, над Норт-Эндом, под звездами, под густым дымом Портлендской колбасной фабрики, под испарениями чанов с черной патокой Американской индустриальной алкогольной компании.
   Миссис ди Масси захватила с собой подругу, Денизу Рудди-Куджини, жившую на Принс-стрит. Кроме того, она привела свою племянницу Арабеллу, а также Адама, мужа Арабеллы, каменщика, нелегально приехавшего из Палермо совсем недавно. К ним присоединились Клаудио и София Моска с тремя детьми, старшему всего пять, а по Софии уже видно, что на подходе четвертый. Вскоре после их появления Лу и Патрисия Имбриано втащили свои матрасы по все той же пожарной лесенке; за ними последовали Джозеф и Кончетта Лимоне, молодожены, и, наконец, пришел и Стив Койл.
   Дэнни, Клаудио, Адам и Стив играли в кости на гудроне крыши, прислонившись спиной к парапету, и домашнее вино Клаудио с каждым коном проскальзывало внутрь все легче. Дэнни слышал кашель и стоны больных, доносившиеся с улиц и из окон, но слышал он и то, как матери зовут детей, как поскрипывает белье на веревках, натянутых между домами, и внезапный резкий смех какого-то мужчины, и шарманщика в переулке, выжимавшего в теплый вечерний воздух мелодии из своего слегка расстроенного инструмента.
   Никто из собравшихся на крыше пока не подхватил ее. Никто не кашлял, не чувствовал лихорадки или тошноты. Никто не страдал от зловещих «первых симптомов заражения», слухи о которых передавались из уст в уста, – головная боль, ломота в ногах, – хотя большинство мужчин здесь трудились по двенадцать часов в сутки и их тела вряд ли ощутили бы разницу. Джо Лимоне, помощник пекаря, вкалывал по пятнадцать часов и посмеивался над двенадцатичасовыми лентяями, а Кончетта Лимоне, явно стараясь не отставать от мужа, приходила на Патриотическую прядильную фабрику в пять утра и уходила в полседьмого вечера. Их первый вечер на крыше чем-то напоминал праздники в дни святых, когда вечерняя Хановер-стрит вся сияет огнями и цветами, и священники возглавляют уличные шествия, и в воздухе пахнет благовониями и томатным соусом. Клаудио смастерил воздушного змея для своего сына Бернардо Томаса, и теперь мальчик стоял посреди крыши вместе с другими ребятами, и желтый змей выделялся на темно-синем небе, словно огромный плавник.