Улица привела меня к храму Синт Джакоб. На табличке, пришитой к стене, очевидно сообщающей прохожим историю храма, я обнаружил фамилию Рубенса. Очевидно художник каким-либо образом принадлежал к истории церкви Святого Якова. Сдвинув всем телом тяжелую дверь, я оказался в предхрамии, а сдвинув вторую тяжелую дверь, в одном из крыльев храма. Седовласый священнослужитель в белой робе с капюшоном на спине, беседовал с двумя господами, и может быть даже выше, джентльменами. Группа верующих ожидала чего-то на стульях. В таком высоком храме хорошо летать, но, обыкновенно, летать в храмах некому. Птиц нет, а люди летать никогда не научились. Может быть, рассевшиеся на стульях ждут инструктора, дабы робко, парами, держась за руку инструктора учиться подниматься под купол?
Высокий храм Святого Якова с большим основанием следовало бы посвятить Богу Льда и Горного Каменного Холода, нежели заставлять служить местом культа южного бога из горячей полупустынной страны, где кровь и песок одинаковой температуры. (Христос был всегда потный и горячий, и двигался в горячих стихиях, Эдвард…) Замерзшие скульптуры, замерзшие картины, оледеневшие на века стены и колонны и пол. (Чтобы выжить в таком храме, Эдвард, необходимо выпивать несколько литров горячего вина ежедневно, и ежечасно выбегая за кулисы съедать чашку кипящей похлебки с бараниной. И много раз в день совокупляться с жирными рубенсовскими женщинами…) Обойдя весь каменный Рефрижератор, я его не одобрил. Релистически удачным символом северного христианства показалась мне лишь белая, на черном камне, многорукая и многоногая, и многокосая как Шива, Смерть. Смерть была высечена на плите пола, под которой покоился прах местного богатого человека по имени Фабрициус, покинувшего этот мир в 1606 году. Я позволил себе продолжительное время всмотреться в Смерть, с которой и мне в свое время придется познакомиться. Не от ужаса ли перед рефрижераторной белой Смертью Рубене создавал своих горячих, животастых и сисястых дам – отличные передвижные обогреватели-прошлых неразвитых эпох? А на Мэир столько теплых магазинов не по причине ли этого же ужаса?
Неподалеку от отеля у женщины, стоящей в сосисочной на колесах, я купил горячий вурст. Проглотил его, жирный. Купил еще один. И третий.
В Альфатиатэротель черноволосая в цвету сообщила мне, что поезд в Париж отправляется только в шесть вечера, но увы, она вынужден» попросить меня исчезнуть из номера, ибо book-fair оплатил его лишь до полудня, а посмотрите, мсье, уже два часа дня. Она извиняется, но мэйд должна успеть приготовить комнату. Разумеется мсье может оставить свои вещи в багажной комнате, рядом с рэсэпсьен. Я сказа что ОК, я так и поступлю. Я проявил слабость. Мне хотелось спать, и намеревался, приняв горячую ванну и выпив все виски из мини-бар спать до пяти тридцати. Я не был уверен, что «book-fair» оплатил мою комнату лишь до полудня, Мириамм знала, что я собираюсь оставаться в городе все воскресенье. Черноволосая в цвету, ожидая миллиардерра с большим членом не тратила времени даром, но жульничала. В мелких жизненных операциях людям порой удается обмануть меня: бороться за сидячее место в автобусе, – не мой стиль.
Я все же принял относительно долгую и достаточно горячую ванну. Виски в наличии оказалась лишь одна пятидесятиграммовая бутылочка, содержимое мини-бара не успели или не захотели пополнить. Я сложил несколько книг и бутыль местной водки (подарок издателя) в сумку, взял бушлат и спустился в лобби. Заплатил черноволосой за услуги (мини-бар) и оставив сумку и бушлат в «багажной», вышел в город.
Было все так же серо. Редкие прохожие, загипнотизированные серостью, сонно двигались по Аренбергстраат. Я решил устремиться по Аренберг… в иную, нежели обычно, сторону. Полиэстеровая дорожная пара, рубашка, свитер Супермена, руки в карманах брюк, пошел. На углу оживленной, с трамвайными рельсами Леопольдстраат, остановился раздумывая. Решил свернуть к островку зелени в отдалении между домами…
Войдя в ворота (зеленый островок был огражден от Леопольдстраат забором), я сбавил скорость до минимума. Растений оказалось много, различных растительных рас, наций и племен. Меж растений я увидел, повсюду имелись указующие таблички с латинскими именами. Северный народ, обстоятельный и серьезный, желал, чтобы блуждая по тропинкам его скверов, граждане одновременно познавали бы основы ботаники. Несколько старых знакомых улыбнулись мне с обочин тропинок. Майоры! Их бархатистые на ощупь красно-охровые цветы я не видел со времен детства на далекой Украине. Вполне нормальные советские ромашки, полевая и садовая, были там. Вербена. Цветок, называемый на Украине мальва, рос там. Даже крошечные, как брызги краски, но с каким сильным удушливым запахом метеолы были там. Я вынул клок бумаги, ручку и, присев на корточки, стал записывать латинские имена моих старых друзей. (К сожалению я в тот же день потерял этот клок бумаги, и остался по-прежнему лишь с их украинскими именами. Простите, старые приятели!)
Бамбук китайский сумел вырасти в северном городе всего на три метра, однако мексиканский лопух-гигант (каждым листом возможно было обернуть торс взрослого человека) впечатлял. Ель вполне обыкновенная соседствовала на том же пригорке с елью, на ветвях которой из чешуйчатых бутонов распустились алые толстые цветы. Я набрел на гниющее (бедное!) африканское растение ice-plant (я видел целые поля его, здоровые, в Монтерее, Калифорния). Следует сказать, что многие растения по причине осеннего времени были поражены всяческими язвами и имели жалкий вид. Допустить, что граждане города довели их до такого состояния, я не желал.
Быстро выяснилось, что зеленый остров принадлежит Ботаническому Музею. Музей был закрыт по случаю уикэнда и лишь случайные граждане бродили по тропинкам зеленого острова. Старое здание музея молча глядело на случайных граждан. К старому, к нему была прислонена старая же, очевидно еще в стиле даже не прошлого, но восемнадцатого века, теплица-замок. Круглые башни и галереи теплицы состояли из отдельных листов толстого стекла, запаянных в свинцовые рамы. Пробравшись сквозь кусты к ближайшей галерее, пытливый исследователь, я увидел за стеклом на различной высоты ярусах-стендах самые разнообразные формы растительного мира жарких стран. Всяческие зеленые вздутия, именующие себя растениями, орхидеи – пожиратели насекомых, цветы-вампиры, сосущие кровь растения, к которому они прилипли… великолепная компания собралась, защищенная свинцовыми рамами. Медный термометр (я прилип носом к стеклу чтобы разглядеть температуру) отмечал 110 градусов Фаренгейта. Совсем близко к стеклу из жирно унавоженной почвы (были видны даже непереваренные полностью зерна. Может быть навоз прибывал в Ботанический Музей из Зоологического Сада?) выпрастывался толстый слабозеленый росток, а из него, без листьев, голая жирная лиловая кисть цветов. Влажные и таинственные растения жили в замке, не узники, но привилегированные аристократы-обитатели, а я – пролетарий животного мира, спотыкаясь и цепляясь за стену пытался заглянуть в недоступную мне жизнь.
В башне, меж корней пышных волокнистых пальм бежал ручей. Кроны пальм воздымались высоко, упираясь в лучистую крышу. (Однажды они выдавят крышу, Эдвард, и в замок-теплицу ворвутся холод и снег!) В самом нижнем, широком, уходящем в землю отсеке башни обитали тропические папоротники, жирные и сильные. (Стать бы гардиен этой старой, времен Жюль Верна, теплицы, Эдвард… В послеобеденные часы сидеть в жилете и чистой белой рубашке, покуривая, трубку, глядеть в холодный парк, где блуждают замерзшие прохожие. И неопределимый тип в полиэстеровой синей паре, крашеных очках, растрескавшимися красным «S» на груди, попался бы тебе на глаза.)
Заслоненный от досужих взглядов кустами, угол схождения стекол теплицы со стеной Музея показался мне удобным для того, чтобы отлить. Мне давно уже хотелось это сделать. Я поспешно, холодными руками, извлек член. Направил струю на ствол толстого, в гуще кустов дерева. Отливал долго. Уже отряхивая член от капель я почувствовал на себе взгляд. Из кустов немолодая женщина с длинными белыми волосами глядела на мои руки и член. Серьезно и пристально. Я спрятал член и задернул молнию. Сунув руки в карманы вышел под тянущуюся вдоль крыши здания музея крытую террасу. Там стояли шесть больших скамей таким образом, что три скамьи глядели на три скамьи. Я уселся на ближнюю. Потянулся, вытягивая ноги. Выдавил из себя несколько калорий холода. Выделение сопровождалось дрожью (Нерасчетливо покинув отель без бушлата ты окоченел, не сознавав того, Эдвард…)
На террасу вошла женщина «из кустов». Высокая, в сером пальто Села на скамью напротив. Нас разделяло три-четыре метра не более. Улыбнулась мне. Я отвел взгляд, стесняясь того, что она видела меня за интимным занятием. Поглядел опять. Женщине было около сорока лет, шерстистое пальто достигало ей ниже колен, на шее повязана черная косынка. Черные туфли без каблуков…
Я просидел некоторое время глядя на носки своих сапог, не подымая глаз выше. Однако в моем положении я мог видеть ее туфли и щиколотки. А они вели себя вовсе не так, как подобает вести себя туфлям и щиколоткам приличной северной женщины со спокойным лицом и приличной прической. На некоторое время они вдруг исчезли, чтобы появиться не парой, как следует туфлям достойной дамы, но отдельно, на большом расстоянии друг от друга. Прошуршав по асфальту, они замерли. Подозревая неладное, я поднял взгляд. Взгляд мой уперся в клок светлых волос между ног неизвестной мне особы.
Я испытал ощущение похожее на мое утреннее ошеломление русским текстом «Все для моряков». Обыкновенно мир не представляет нам сюрпризов, предметы находятся в нем на своих пространственно-временных местах. «Все для моряков» спокойно помещается над магазином в Клайпеде, Владивостоке, Находке и прочих советских портах, не удивляя народ, а обнаженный пах дамы возбуждает, но не удивляет в спальне. Появление обнаженного секса дамы в холодный октябрьский день на скамье во дворе Ботанического Музея ошеломило меня. К тому же я только что разглядывал так же неуместные в этом ровном сером холоде орхидеи и цветущие резкими цветами кактусы.
Я опустил глаза. За моей спиной, в отдалении, были слышны детские голоса. Я давно заметил бродящую по тропинкам группу мальчиков с учителем в сером костюме, белый целлулоидный воротник (прист или кюре, Эдвард?) под горлом. Учитель указывал мальчикам на то или иное растении объяснял каждое слабым голосом. Мальчики послушно записывали в блокноты. У пары мальчиков между теплым носком и короткими штанишками белели абсолютно голые ноги.
Я поднял глаза. Северная дама глядела на меня, не улыбаясь. Одну ногу она, согнув в колене, поставила на скамью, туфель остался на асфальте; другая, каблук продолжал поскребывать асфальт, подергивалась, отставленная в сторону. Близорукость (очки отставали от моего зрения на две диоптрии) не помешала мне увидеть разошедшиеся половинки ее секса. (Не четко, как в «Пэнтхаузе», но размыто, как в «Плэйбое», Эдвард…). Одна рука дамы вцепилась в платье, удерживая его на животе. Аспиринно-белая рука на черном платье.
В представленной сцене не содержалось сексуальности, но присутствовала медицинская стерильность… Словно холодная белая плоть дамы входила в программу осмотра Музея. Тотчас после гербария и корней мандрагоры в банках.
Я встал и удалился с террасы. На пути к воротам меня несколько раз крепко тряхнуло, – пузыри холода, собранного моим телом, насильственно выбрались из меня таким конвульсивным образом.
Последующие сорок пять минут я, против моей воли, провел в лобби отеля. Не попадавшаяся мне еще на глаза девушка в цвету вызвала мне такси. Водителем такси оказалась крепкая женщина, похожая на крепкого мужчину. Я оставил ей так много на чай, что она растерялась.
Сидя в полутемном вагоне поезда я размышлял о том, что мои отношения с незнакомым городом, начавшиеся вполне банально, быстро развились во все более резкие (и все ускоряющиеся) неординарные происшествия. Я был уверен, что если бы я остался в Антверпене, цепь их не оборвалась бы. Уже и Красная площадь и Ботанический Музей могли послужить возможностями-предлогами, использовав которые я мог бы перебраться из моей судьбы в иные судьбы. Но я предпочел не воспользоваться возможностями сознательно. Есть двери, которые не следует открывать. Или же (выразим это по-иному, Эдвард!): не все двери попадающиеся нам, следует открывать.
Мальтийский крест
Высокий храм Святого Якова с большим основанием следовало бы посвятить Богу Льда и Горного Каменного Холода, нежели заставлять служить местом культа южного бога из горячей полупустынной страны, где кровь и песок одинаковой температуры. (Христос был всегда потный и горячий, и двигался в горячих стихиях, Эдвард…) Замерзшие скульптуры, замерзшие картины, оледеневшие на века стены и колонны и пол. (Чтобы выжить в таком храме, Эдвард, необходимо выпивать несколько литров горячего вина ежедневно, и ежечасно выбегая за кулисы съедать чашку кипящей похлебки с бараниной. И много раз в день совокупляться с жирными рубенсовскими женщинами…) Обойдя весь каменный Рефрижератор, я его не одобрил. Релистически удачным символом северного христианства показалась мне лишь белая, на черном камне, многорукая и многоногая, и многокосая как Шива, Смерть. Смерть была высечена на плите пола, под которой покоился прах местного богатого человека по имени Фабрициус, покинувшего этот мир в 1606 году. Я позволил себе продолжительное время всмотреться в Смерть, с которой и мне в свое время придется познакомиться. Не от ужаса ли перед рефрижераторной белой Смертью Рубене создавал своих горячих, животастых и сисястых дам – отличные передвижные обогреватели-прошлых неразвитых эпох? А на Мэир столько теплых магазинов не по причине ли этого же ужаса?
Неподалеку от отеля у женщины, стоящей в сосисочной на колесах, я купил горячий вурст. Проглотил его, жирный. Купил еще один. И третий.
В Альфатиатэротель черноволосая в цвету сообщила мне, что поезд в Париж отправляется только в шесть вечера, но увы, она вынужден» попросить меня исчезнуть из номера, ибо book-fair оплатил его лишь до полудня, а посмотрите, мсье, уже два часа дня. Она извиняется, но мэйд должна успеть приготовить комнату. Разумеется мсье может оставить свои вещи в багажной комнате, рядом с рэсэпсьен. Я сказа что ОК, я так и поступлю. Я проявил слабость. Мне хотелось спать, и намеревался, приняв горячую ванну и выпив все виски из мини-бар спать до пяти тридцати. Я не был уверен, что «book-fair» оплатил мою комнату лишь до полудня, Мириамм знала, что я собираюсь оставаться в городе все воскресенье. Черноволосая в цвету, ожидая миллиардерра с большим членом не тратила времени даром, но жульничала. В мелких жизненных операциях людям порой удается обмануть меня: бороться за сидячее место в автобусе, – не мой стиль.
Я все же принял относительно долгую и достаточно горячую ванну. Виски в наличии оказалась лишь одна пятидесятиграммовая бутылочка, содержимое мини-бара не успели или не захотели пополнить. Я сложил несколько книг и бутыль местной водки (подарок издателя) в сумку, взял бушлат и спустился в лобби. Заплатил черноволосой за услуги (мини-бар) и оставив сумку и бушлат в «багажной», вышел в город.
Было все так же серо. Редкие прохожие, загипнотизированные серостью, сонно двигались по Аренбергстраат. Я решил устремиться по Аренберг… в иную, нежели обычно, сторону. Полиэстеровая дорожная пара, рубашка, свитер Супермена, руки в карманах брюк, пошел. На углу оживленной, с трамвайными рельсами Леопольдстраат, остановился раздумывая. Решил свернуть к островку зелени в отдалении между домами…
Войдя в ворота (зеленый островок был огражден от Леопольдстраат забором), я сбавил скорость до минимума. Растений оказалось много, различных растительных рас, наций и племен. Меж растений я увидел, повсюду имелись указующие таблички с латинскими именами. Северный народ, обстоятельный и серьезный, желал, чтобы блуждая по тропинкам его скверов, граждане одновременно познавали бы основы ботаники. Несколько старых знакомых улыбнулись мне с обочин тропинок. Майоры! Их бархатистые на ощупь красно-охровые цветы я не видел со времен детства на далекой Украине. Вполне нормальные советские ромашки, полевая и садовая, были там. Вербена. Цветок, называемый на Украине мальва, рос там. Даже крошечные, как брызги краски, но с каким сильным удушливым запахом метеолы были там. Я вынул клок бумаги, ручку и, присев на корточки, стал записывать латинские имена моих старых друзей. (К сожалению я в тот же день потерял этот клок бумаги, и остался по-прежнему лишь с их украинскими именами. Простите, старые приятели!)
Бамбук китайский сумел вырасти в северном городе всего на три метра, однако мексиканский лопух-гигант (каждым листом возможно было обернуть торс взрослого человека) впечатлял. Ель вполне обыкновенная соседствовала на том же пригорке с елью, на ветвях которой из чешуйчатых бутонов распустились алые толстые цветы. Я набрел на гниющее (бедное!) африканское растение ice-plant (я видел целые поля его, здоровые, в Монтерее, Калифорния). Следует сказать, что многие растения по причине осеннего времени были поражены всяческими язвами и имели жалкий вид. Допустить, что граждане города довели их до такого состояния, я не желал.
Быстро выяснилось, что зеленый остров принадлежит Ботаническому Музею. Музей был закрыт по случаю уикэнда и лишь случайные граждане бродили по тропинкам зеленого острова. Старое здание музея молча глядело на случайных граждан. К старому, к нему была прислонена старая же, очевидно еще в стиле даже не прошлого, но восемнадцатого века, теплица-замок. Круглые башни и галереи теплицы состояли из отдельных листов толстого стекла, запаянных в свинцовые рамы. Пробравшись сквозь кусты к ближайшей галерее, пытливый исследователь, я увидел за стеклом на различной высоты ярусах-стендах самые разнообразные формы растительного мира жарких стран. Всяческие зеленые вздутия, именующие себя растениями, орхидеи – пожиратели насекомых, цветы-вампиры, сосущие кровь растения, к которому они прилипли… великолепная компания собралась, защищенная свинцовыми рамами. Медный термометр (я прилип носом к стеклу чтобы разглядеть температуру) отмечал 110 градусов Фаренгейта. Совсем близко к стеклу из жирно унавоженной почвы (были видны даже непереваренные полностью зерна. Может быть навоз прибывал в Ботанический Музей из Зоологического Сада?) выпрастывался толстый слабозеленый росток, а из него, без листьев, голая жирная лиловая кисть цветов. Влажные и таинственные растения жили в замке, не узники, но привилегированные аристократы-обитатели, а я – пролетарий животного мира, спотыкаясь и цепляясь за стену пытался заглянуть в недоступную мне жизнь.
В башне, меж корней пышных волокнистых пальм бежал ручей. Кроны пальм воздымались высоко, упираясь в лучистую крышу. (Однажды они выдавят крышу, Эдвард, и в замок-теплицу ворвутся холод и снег!) В самом нижнем, широком, уходящем в землю отсеке башни обитали тропические папоротники, жирные и сильные. (Стать бы гардиен этой старой, времен Жюль Верна, теплицы, Эдвард… В послеобеденные часы сидеть в жилете и чистой белой рубашке, покуривая, трубку, глядеть в холодный парк, где блуждают замерзшие прохожие. И неопределимый тип в полиэстеровой синей паре, крашеных очках, растрескавшимися красным «S» на груди, попался бы тебе на глаза.)
Заслоненный от досужих взглядов кустами, угол схождения стекол теплицы со стеной Музея показался мне удобным для того, чтобы отлить. Мне давно уже хотелось это сделать. Я поспешно, холодными руками, извлек член. Направил струю на ствол толстого, в гуще кустов дерева. Отливал долго. Уже отряхивая член от капель я почувствовал на себе взгляд. Из кустов немолодая женщина с длинными белыми волосами глядела на мои руки и член. Серьезно и пристально. Я спрятал член и задернул молнию. Сунув руки в карманы вышел под тянущуюся вдоль крыши здания музея крытую террасу. Там стояли шесть больших скамей таким образом, что три скамьи глядели на три скамьи. Я уселся на ближнюю. Потянулся, вытягивая ноги. Выдавил из себя несколько калорий холода. Выделение сопровождалось дрожью (Нерасчетливо покинув отель без бушлата ты окоченел, не сознавав того, Эдвард…)
На террасу вошла женщина «из кустов». Высокая, в сером пальто Села на скамью напротив. Нас разделяло три-четыре метра не более. Улыбнулась мне. Я отвел взгляд, стесняясь того, что она видела меня за интимным занятием. Поглядел опять. Женщине было около сорока лет, шерстистое пальто достигало ей ниже колен, на шее повязана черная косынка. Черные туфли без каблуков…
Я просидел некоторое время глядя на носки своих сапог, не подымая глаз выше. Однако в моем положении я мог видеть ее туфли и щиколотки. А они вели себя вовсе не так, как подобает вести себя туфлям и щиколоткам приличной северной женщины со спокойным лицом и приличной прической. На некоторое время они вдруг исчезли, чтобы появиться не парой, как следует туфлям достойной дамы, но отдельно, на большом расстоянии друг от друга. Прошуршав по асфальту, они замерли. Подозревая неладное, я поднял взгляд. Взгляд мой уперся в клок светлых волос между ног неизвестной мне особы.
Я испытал ощущение похожее на мое утреннее ошеломление русским текстом «Все для моряков». Обыкновенно мир не представляет нам сюрпризов, предметы находятся в нем на своих пространственно-временных местах. «Все для моряков» спокойно помещается над магазином в Клайпеде, Владивостоке, Находке и прочих советских портах, не удивляя народ, а обнаженный пах дамы возбуждает, но не удивляет в спальне. Появление обнаженного секса дамы в холодный октябрьский день на скамье во дворе Ботанического Музея ошеломило меня. К тому же я только что разглядывал так же неуместные в этом ровном сером холоде орхидеи и цветущие резкими цветами кактусы.
Я опустил глаза. За моей спиной, в отдалении, были слышны детские голоса. Я давно заметил бродящую по тропинкам группу мальчиков с учителем в сером костюме, белый целлулоидный воротник (прист или кюре, Эдвард?) под горлом. Учитель указывал мальчикам на то или иное растении объяснял каждое слабым голосом. Мальчики послушно записывали в блокноты. У пары мальчиков между теплым носком и короткими штанишками белели абсолютно голые ноги.
Я поднял глаза. Северная дама глядела на меня, не улыбаясь. Одну ногу она, согнув в колене, поставила на скамью, туфель остался на асфальте; другая, каблук продолжал поскребывать асфальт, подергивалась, отставленная в сторону. Близорукость (очки отставали от моего зрения на две диоптрии) не помешала мне увидеть разошедшиеся половинки ее секса. (Не четко, как в «Пэнтхаузе», но размыто, как в «Плэйбое», Эдвард…). Одна рука дамы вцепилась в платье, удерживая его на животе. Аспиринно-белая рука на черном платье.
В представленной сцене не содержалось сексуальности, но присутствовала медицинская стерильность… Словно холодная белая плоть дамы входила в программу осмотра Музея. Тотчас после гербария и корней мандрагоры в банках.
Я встал и удалился с террасы. На пути к воротам меня несколько раз крепко тряхнуло, – пузыри холода, собранного моим телом, насильственно выбрались из меня таким конвульсивным образом.
Последующие сорок пять минут я, против моей воли, провел в лобби отеля. Не попадавшаяся мне еще на глаза девушка в цвету вызвала мне такси. Водителем такси оказалась крепкая женщина, похожая на крепкого мужчину. Я оставил ей так много на чай, что она растерялась.
Сидя в полутемном вагоне поезда я размышлял о том, что мои отношения с незнакомым городом, начавшиеся вполне банально, быстро развились во все более резкие (и все ускоряющиеся) неординарные происшествия. Я был уверен, что если бы я остался в Антверпене, цепь их не оборвалась бы. Уже и Красная площадь и Ботанический Музей могли послужить возможностями-предлогами, использовав которые я мог бы перебраться из моей судьбы в иные судьбы. Но я предпочел не воспользоваться возможностями сознательно. Есть двери, которые не следует открывать. Или же (выразим это по-иному, Эдвард!): не все двери попадающиеся нам, следует открывать.
Мальтийский крест
Было четыре утра. На 57-й улице мело так, как будто над городом повисло красноярское, сибирское небо. Из желтого как ядро крутогор яйца купола вторые сутки валил настырный снег. Уставшей цикадой, большим кузнечиком с промокшими до колен штанинами я выпрыгнул из 57-й улицы на Шестую Авеню. И воткнувшись в снег, напрягал силы для следующего прыжка. Течение воздуха от Карнеги Холл пронесло мимо меня такого же как и я, беспомощного прыгуна, и мы едва не столкнулись.
«Ха, это ты маленький! – воскликнул тип грубо. По-русски. – Блядуешь?»
«Борщаговский! – Я рад был видеть его упитанную рожу украинского еврея. – Что вы делаете в хаосе стихий, уважаемый коммерсант?»
«Плаваю», отплевываясь и отфыркиваясь, он протер физиономию. «На свиданку иду с важным человеком».
«Ни хуя себе! В четыре утра… в такую погоду…»
«Кой хуй… Погода не имеет значения, когда речь идет о больших, деньгах. За пару тысяч я в Хадсон-ривер прыгну в такую погоду. – Выпростав из рукава парки пухлую кисть, он взглянул на часы. – У меня есть еще четверть часа. Кофи могу тебя угостить. И можешь ватрушку какую-нибудь сожрать, ты ж у нас всегда голодный…»
Мы вошли в кофе-шоп на том же углу. Он был открыт двадцать четыре часа в сутки. Функционируя на манер мочевого пузыря, этот кофе-шоп то разбухал от народа в ланч-тайм до максимума, то сокращался, как сейчас в четыре утра, до минимума. Подержанный щекастый черный в пилотке и фартуке спал себе в кресле у бака с кофе, но тотчас привычно проснулся. «Good morning, early boys»[5], – сказал тип.
«Гуд монинг, спящий красавец!» – грубо ответил Борщаговский. Меня восхищала легкость с какой Борщаговский адаптировался в новом мире. Он жил в Соединенных Штатах столько же времени, сколько и я, однако прекрасно вписался в город как визуально (жирный, сильный и бесформенный), так и со звуковым оформлением все было у него в порядке. Он знал может быть лишь несколько сотен английских слов, но оперировал ими с наглостью и грубостью. Слушая его, странным образом не возникало ощущения того, что он бывший советский, но само собой определялось «Вот тип из Бруклина или Квинса.» Если крысы Нью-Йорка, я знал, подразделяются на два основных подвида: серую обыкновенную, и brown – большую, то несправедливо перенеся это же подразделение на человеческих существ возможно классифицировать Борщаговского как brown-большого. Я подумал, что Нью-Йорк, получается, очень провинциальный город, если типы вроде Борщаговского чувствуют себя здесь на месте, вписываются…
Черный дал нам кофе и каждому по тяжелому изделию из теста, посыпанному сахарной пудрой, как рожа старой красавицы. Изделие было жирным, как свинина и сладким, как копченый финик. Откинув капюшон парки, Бощаговский вгрызся в мякоть. Поглядев как он жрет, некрасиво, но с наслаждением, я, вернувшись к своим мыслям, решил, что, по-видимому, Нью-Йорк по своей психологической структуре ничем не отличается от Киева. А Борщаговский явился из Киева. Я посетил когда-то Киев два раза и был поражен жопастой сущностью города – столицы Украинской республики. Детство мое и ранняя юность прошли в Харькове, бывшей столице этой республики. Харьков был скучным университетским и заводским городом, но я всегда находил его тоньше, неврастеничнее и интеллигентнее Киева. Харьков переживал жизнь, нервничал. Киев самодовольно нагуливал жиры над Днепром: жители были толще и спокойнее.
«Нью-Йорк не похож на твой Киев, как ты считаешь?» – Я съел треть изделия и остановился отдохнуть.
«Не знаю, маленький, я не психоаналитик… Дался тебе Киев. Дела надо делать, а не философствовать. Нашел бы мне лучше богатую шмару. Я бы тебя впоследствии отблагодарил…»
«Ты же знаешь, Давид, вокруг меня одни пэдэ…»
Он захохотал так же грубо, как жрал до этого. «Пэдэ, маленький, очень любят дружить с богатыми старушками. А мне и нужна богатая старушка, я же тебе объяснял.»
Я нравился Борщаговскому. Он начал с того, что объявил себя поклонником моего журналистского таланта. «Забияка, этакий, хулиган!» – хлопал он меня по плечу, приходя в «Русское Дело» давать какие-то подозрительные объявления. И, наклоняясь к моему уху, шептал так, чтобы не слышали другие сотрудники; «Учи английский, и вали из этой богадельни на хуй! Далеко пойдешь… У тебя размах есть. Как и у меня, безуминка в крови…» Что-то общее между нами несомненно было. «Безуминка в крови?» Мы Таки были слегка безумны, я и этот упитанный еврей, лишь по-разному. Иначе почему бы он со мной общался. А он общался, И однажды даже устроил для меня и моего приятеля Львовского богатый обед, кормил нас икрой и поил водкой. Ни я, ни Львовский, никому на хуй были не нужны, нас обоих к тому времени выставили из русской эмигрантской газеты, а вот Борщаговский почему-то интересовался изгоями. Львовский было предположил, что «жирный Давид стучит для ФВ1», но под давлением моих насмешек вынужден был снять обвинение: «Кто мы такие, Львовский, в конце-концов? Устраивать нам вечера с икрой и водкой, чтобы выяснить наше мировоззрение? Да мы с вами выбалтываем его каждый день добровольно по десятку раз кому угодно… Борщаговский сам чокнутый, потому его к нам тянет. Только он веселый и положительно чокнутый, а мы с вами серьезные и отрицательно чокнутые…»
Случайная встреча в тяжелую метель в четыре утра лишь подтверждала, что между нами много общего. Он и я сошлись у Карнеги Холл, в то время как одиннадцать миллионов жителей Большого Нью-Йорка почему-то не выбежали на этот угол.
Борщаговский взглянул на часы и допил кофе. Неожиданно физиономия его сделалась счастливо изумленной.
«Слушай, маленький! Ты мне как-то говорил, что познакомился через твоих балетных пэдэ с Барышниковым? Или я что-то перепутал?»
«Не перепутал. Познакомился. И даже на репетиции „Щелкунчика“ был, он меня приглашал. А что такое?»
«А то, что можно заработать большие мани. И тебе и мне… Слушай меня внимательно… Ты когда Барышникова увидишь?»
«Не знаю. У меня есть его телефон, и он заходит к моим друзьям довольно часто… Скоро наверное увижу. А в чем дело?»
«Узнай у него, не нужен ли ему орден?.. Денег у него невпроворот, должность есть, теперь ему наверняка хочется иметь награды… Поговори с ним… Лучше не по телефону.»
«Что ты имеешь в виду?»
«Что имею, то и введу, – загоготал Борщаговский. – Ордена я имею в виду. Например Мальтийский крест, или там орден Подвязки, или…»
«Георгиевский крест, – подсказал я. – Ты что в арт-дилинг перешел? Антиквариатом торгуешь?»
«Ты не хуя не понял, маленький, – сказал он ласково. И плюнув на зеленую пятерку, пришлепнул ее к прилавку. – Новый, что ни на есть взаправдашний Мальтийский крест может Мишаня поиметь, если захочет выложить определенную сумму. С бумагой, как положено, удостоверяющей что он – кавалер ордена… Мальтийский крест – 50 тысяч долларов, орден Подвязки – тот подороже будет… Хули ты на меня вылупился, думаешь Борщаговский с ума соскочил? Нет, маленький, просто у меня связи появились. Давай, сумеешь загнать Барышникову орден, десять тысяч из пятидесяти – наши. Пять мне – пять тебе. По-братски. А если за шестьдесят загонишь – двадцать тысяч наши! Ловкость рук и никакого мошенничества… – Он опять взглянул на часы. – Ой, бля, мне надо валить. Я завтра тебе в отель позвоню, идет?»
Мы вышли в метель.
Прыгая по Централ-Парк-Вест к отелю я думал, что могу попросить Лешку Кранца познакомить меня с Нуриевым. Лешка был когда-то его любовником. Пять тысяч с Барышникова, пять с Нуриева, я смогу снять квартиру и перебраться наконец на следующую ступень социальной лестницы… А может Борщаговский заливает? Вряд ли… он конечно любит помечтать, и у него остается достаточно нереализованных проэктов, но многие он реализовывает. И мани какие-то у Борщаговского всегда есть. И квартиру на пятьдесят первой улице и Девятой авеню он сумел выбить от Сити-Холл бесплатно, как «артист». Живет теперь в модерном билдинге с элевейтором и двумя дорменами на каждый подъезд. Правда в этом билдинге полно черных и даже пуэрториканцев, но все они «артисты», а не просто черные и пуэрториканцы. И опять же – центр Манхэттана, а не у хуя на рогах… Нет, Борщаговский умеет делать дела и зря пиздеть не будет. Каким однако образом он достает ордена? Для этого нужны связи с правительствами. Ведь ордена даются правительствами. А может быть за этим скрывается мошенничество? Скажем я уговорю Барышникова купить крест, а грамота, или какой там документ сопровождает крест, окажется подделкой? Бланк, например, подлинный, но украден?..
Размышляя над всеми этими проблемами, я поднялся в грязном, как опорожненный мусорный бак, оцинкованном элевейторе на свой десятый этаж отеля «Эмбасси». Из многих комнат просачивалась громкая музыка. Черные обитатели отеля и не думали еще ложиться. В то время как в белых домах пригородов уже звенели очевидно, первые будильники…
Разбудил меня звонок телефона. «Да…» – пробормотал я.
Бодрый голос Борщаговского заорал зычно и сильно в мое сонное ухо: «Ты совесть имеешь, бандит… Давно, еб твою мать, следует звонить Барышникову, дело делать, а ты в кровати телишься…»
«Не ори, Борщаговский, – попросил я. – По утрам у меня уши хрупкие…»
«Чтоб был в десять вечера сегодня в… – он помедлил, обдумывая где… – в том же кофе-шопе, где мы кофе ночью пили. ОК? Хозяин хочет видеть тебя. Хочет с тобой побеседовать. И получишь плакаты…»
«Какой Хозяин, какие плакаты?»
«Не задавайте лишних вопросов, товарищ. Подробности объясню при встрече.» – Хохоча, злодей положил трубку.
Никакого Барышникова конечно дома уже не было. На звонок ответила строгая женщина, убиравшая его квартиру на Парк-Авеню. «Он с восьми утра на репетиции.» Ясно было, что Барышников встает рано, дабы тренировать свои ноги. Они ведь приносят ему мани. Барышников был обязан заботиться о своих ногах.
С предосторожностями мы приблизились к нужному дому на седьмой авеню. Борщаговский несколько раз огляделся, прежде чем войти в дом. В холле, довольно запущенном, дормена не обнаружилось. Не взяв элевейтор, мы стали взбираться по лестнице. Он впереди, пыхтя я – сзади. На мое предположение, что он опасается закона, и следовательно мы совершаем нечто криминальное, Борщаговский обругал, меня.
«Дурак ты, маленький… закон не запрещает давать ордена известным людям. Дело лишь в том, что Хозяин – важный человек, и он не хочет быть скомпрометирован связями с такими подонками, как мы с тобой.»
«Я не считаю себя подонком», – возразил я, обидевшись. «Хорошо, маленький, считай себя, кем ты хочешь. Только, пожалуйста, никому не пизди о том, что увидишь. Хозяин – важный католический церковный чин, что-то вроде архиепископа будет, если на шкалу рашэн ортодокс церкви перевести. Ему связи с жидами анархистами противопоказаны.»
«Ты значит – жид, но почему я – анархист?»
«А кто ты, маленький? – ласково спросил он и даже остановился чтобы взглянуть мне в лицо. – У тебя ни хуя нет и висит плакат с лозунгом Бакунина над кроватью: „Distraction is Creation“[6]. Анархист, кто же еще…»
На пятом этаже мы остановились. Ближайшая к нам дверь тотчас открылась. Очевидно к нашим шагам прислушивались за дверь» «Входите быстро» – сказал голос. Мы вошли. В темноту.
За нами закрылась дверь. Вспыхнул свет. Из-за спины Борщаговского вышел человек. Поношенный черный костюм, черная рубашка с куском белого целлулоида под горлом. Седые короткие волосы. Лицо загорелое и морщинистое. Сильные серые глаза. «Вас никто не видел на лестнице?» – спросил он.
«Нет, экселенс, – сказал Борщаговский. – Ни одна собака». – Взяв меня за плечо, Борщаговский развернул меня. – Вот этот парень, о котором я вам говорил, «экселенс».
«Экселенс» поморщился. «Я неоднократно просил вас, мистер Борщаговски, называть меня Стефаном…»
«I beg your pardon»[7], Борщаговский выглядел очень смущенным. Об этом свидетельствовала даже несвойственная ему формула извинения. Он замолчал. Вслед за «экселенс» мимо книжных шкафов мы прошли в высокую залу. Я понюхал воздух. Пахло как в музе. Нежилым помещением.
«Садитесь, young man», – обратился ко мне «экселенс» ласково. И выдвинув один из восьми стульев, вдвинутых под массивный стол мраморной крышкой, указал мне на него. Сам он сел на такой же стул, но во главе стола. За спиной его оказалась стена с барельефом. Да-да, настоящий барельеф, и может быть из мрамора, изображающий две скрещенных руки – одна сжимала меч, другая свиток, очевидно по идее скульптора – папирус. Что бы это значило? подумал я. Барельеф, стол… У них что тут? Молельная? Зал заседаний?..
«Ха, это ты маленький! – воскликнул тип грубо. По-русски. – Блядуешь?»
«Борщаговский! – Я рад был видеть его упитанную рожу украинского еврея. – Что вы делаете в хаосе стихий, уважаемый коммерсант?»
«Плаваю», отплевываясь и отфыркиваясь, он протер физиономию. «На свиданку иду с важным человеком».
«Ни хуя себе! В четыре утра… в такую погоду…»
«Кой хуй… Погода не имеет значения, когда речь идет о больших, деньгах. За пару тысяч я в Хадсон-ривер прыгну в такую погоду. – Выпростав из рукава парки пухлую кисть, он взглянул на часы. – У меня есть еще четверть часа. Кофи могу тебя угостить. И можешь ватрушку какую-нибудь сожрать, ты ж у нас всегда голодный…»
Мы вошли в кофе-шоп на том же углу. Он был открыт двадцать четыре часа в сутки. Функционируя на манер мочевого пузыря, этот кофе-шоп то разбухал от народа в ланч-тайм до максимума, то сокращался, как сейчас в четыре утра, до минимума. Подержанный щекастый черный в пилотке и фартуке спал себе в кресле у бака с кофе, но тотчас привычно проснулся. «Good morning, early boys»[5], – сказал тип.
«Гуд монинг, спящий красавец!» – грубо ответил Борщаговский. Меня восхищала легкость с какой Борщаговский адаптировался в новом мире. Он жил в Соединенных Штатах столько же времени, сколько и я, однако прекрасно вписался в город как визуально (жирный, сильный и бесформенный), так и со звуковым оформлением все было у него в порядке. Он знал может быть лишь несколько сотен английских слов, но оперировал ими с наглостью и грубостью. Слушая его, странным образом не возникало ощущения того, что он бывший советский, но само собой определялось «Вот тип из Бруклина или Квинса.» Если крысы Нью-Йорка, я знал, подразделяются на два основных подвида: серую обыкновенную, и brown – большую, то несправедливо перенеся это же подразделение на человеческих существ возможно классифицировать Борщаговского как brown-большого. Я подумал, что Нью-Йорк, получается, очень провинциальный город, если типы вроде Борщаговского чувствуют себя здесь на месте, вписываются…
Черный дал нам кофе и каждому по тяжелому изделию из теста, посыпанному сахарной пудрой, как рожа старой красавицы. Изделие было жирным, как свинина и сладким, как копченый финик. Откинув капюшон парки, Бощаговский вгрызся в мякоть. Поглядев как он жрет, некрасиво, но с наслаждением, я, вернувшись к своим мыслям, решил, что, по-видимому, Нью-Йорк по своей психологической структуре ничем не отличается от Киева. А Борщаговский явился из Киева. Я посетил когда-то Киев два раза и был поражен жопастой сущностью города – столицы Украинской республики. Детство мое и ранняя юность прошли в Харькове, бывшей столице этой республики. Харьков был скучным университетским и заводским городом, но я всегда находил его тоньше, неврастеничнее и интеллигентнее Киева. Харьков переживал жизнь, нервничал. Киев самодовольно нагуливал жиры над Днепром: жители были толще и спокойнее.
«Нью-Йорк не похож на твой Киев, как ты считаешь?» – Я съел треть изделия и остановился отдохнуть.
«Не знаю, маленький, я не психоаналитик… Дался тебе Киев. Дела надо делать, а не философствовать. Нашел бы мне лучше богатую шмару. Я бы тебя впоследствии отблагодарил…»
«Ты же знаешь, Давид, вокруг меня одни пэдэ…»
Он захохотал так же грубо, как жрал до этого. «Пэдэ, маленький, очень любят дружить с богатыми старушками. А мне и нужна богатая старушка, я же тебе объяснял.»
Я нравился Борщаговскому. Он начал с того, что объявил себя поклонником моего журналистского таланта. «Забияка, этакий, хулиган!» – хлопал он меня по плечу, приходя в «Русское Дело» давать какие-то подозрительные объявления. И, наклоняясь к моему уху, шептал так, чтобы не слышали другие сотрудники; «Учи английский, и вали из этой богадельни на хуй! Далеко пойдешь… У тебя размах есть. Как и у меня, безуминка в крови…» Что-то общее между нами несомненно было. «Безуминка в крови?» Мы Таки были слегка безумны, я и этот упитанный еврей, лишь по-разному. Иначе почему бы он со мной общался. А он общался, И однажды даже устроил для меня и моего приятеля Львовского богатый обед, кормил нас икрой и поил водкой. Ни я, ни Львовский, никому на хуй были не нужны, нас обоих к тому времени выставили из русской эмигрантской газеты, а вот Борщаговский почему-то интересовался изгоями. Львовский было предположил, что «жирный Давид стучит для ФВ1», но под давлением моих насмешек вынужден был снять обвинение: «Кто мы такие, Львовский, в конце-концов? Устраивать нам вечера с икрой и водкой, чтобы выяснить наше мировоззрение? Да мы с вами выбалтываем его каждый день добровольно по десятку раз кому угодно… Борщаговский сам чокнутый, потому его к нам тянет. Только он веселый и положительно чокнутый, а мы с вами серьезные и отрицательно чокнутые…»
Случайная встреча в тяжелую метель в четыре утра лишь подтверждала, что между нами много общего. Он и я сошлись у Карнеги Холл, в то время как одиннадцать миллионов жителей Большого Нью-Йорка почему-то не выбежали на этот угол.
Борщаговский взглянул на часы и допил кофе. Неожиданно физиономия его сделалась счастливо изумленной.
«Слушай, маленький! Ты мне как-то говорил, что познакомился через твоих балетных пэдэ с Барышниковым? Или я что-то перепутал?»
«Не перепутал. Познакомился. И даже на репетиции „Щелкунчика“ был, он меня приглашал. А что такое?»
«А то, что можно заработать большие мани. И тебе и мне… Слушай меня внимательно… Ты когда Барышникова увидишь?»
«Не знаю. У меня есть его телефон, и он заходит к моим друзьям довольно часто… Скоро наверное увижу. А в чем дело?»
«Узнай у него, не нужен ли ему орден?.. Денег у него невпроворот, должность есть, теперь ему наверняка хочется иметь награды… Поговори с ним… Лучше не по телефону.»
«Что ты имеешь в виду?»
«Что имею, то и введу, – загоготал Борщаговский. – Ордена я имею в виду. Например Мальтийский крест, или там орден Подвязки, или…»
«Георгиевский крест, – подсказал я. – Ты что в арт-дилинг перешел? Антиквариатом торгуешь?»
«Ты не хуя не понял, маленький, – сказал он ласково. И плюнув на зеленую пятерку, пришлепнул ее к прилавку. – Новый, что ни на есть взаправдашний Мальтийский крест может Мишаня поиметь, если захочет выложить определенную сумму. С бумагой, как положено, удостоверяющей что он – кавалер ордена… Мальтийский крест – 50 тысяч долларов, орден Подвязки – тот подороже будет… Хули ты на меня вылупился, думаешь Борщаговский с ума соскочил? Нет, маленький, просто у меня связи появились. Давай, сумеешь загнать Барышникову орден, десять тысяч из пятидесяти – наши. Пять мне – пять тебе. По-братски. А если за шестьдесят загонишь – двадцать тысяч наши! Ловкость рук и никакого мошенничества… – Он опять взглянул на часы. – Ой, бля, мне надо валить. Я завтра тебе в отель позвоню, идет?»
Мы вышли в метель.
Прыгая по Централ-Парк-Вест к отелю я думал, что могу попросить Лешку Кранца познакомить меня с Нуриевым. Лешка был когда-то его любовником. Пять тысяч с Барышникова, пять с Нуриева, я смогу снять квартиру и перебраться наконец на следующую ступень социальной лестницы… А может Борщаговский заливает? Вряд ли… он конечно любит помечтать, и у него остается достаточно нереализованных проэктов, но многие он реализовывает. И мани какие-то у Борщаговского всегда есть. И квартиру на пятьдесят первой улице и Девятой авеню он сумел выбить от Сити-Холл бесплатно, как «артист». Живет теперь в модерном билдинге с элевейтором и двумя дорменами на каждый подъезд. Правда в этом билдинге полно черных и даже пуэрториканцев, но все они «артисты», а не просто черные и пуэрториканцы. И опять же – центр Манхэттана, а не у хуя на рогах… Нет, Борщаговский умеет делать дела и зря пиздеть не будет. Каким однако образом он достает ордена? Для этого нужны связи с правительствами. Ведь ордена даются правительствами. А может быть за этим скрывается мошенничество? Скажем я уговорю Барышникова купить крест, а грамота, или какой там документ сопровождает крест, окажется подделкой? Бланк, например, подлинный, но украден?..
Размышляя над всеми этими проблемами, я поднялся в грязном, как опорожненный мусорный бак, оцинкованном элевейторе на свой десятый этаж отеля «Эмбасси». Из многих комнат просачивалась громкая музыка. Черные обитатели отеля и не думали еще ложиться. В то время как в белых домах пригородов уже звенели очевидно, первые будильники…
Разбудил меня звонок телефона. «Да…» – пробормотал я.
Бодрый голос Борщаговского заорал зычно и сильно в мое сонное ухо: «Ты совесть имеешь, бандит… Давно, еб твою мать, следует звонить Барышникову, дело делать, а ты в кровати телишься…»
«Не ори, Борщаговский, – попросил я. – По утрам у меня уши хрупкие…»
«Чтоб был в десять вечера сегодня в… – он помедлил, обдумывая где… – в том же кофе-шопе, где мы кофе ночью пили. ОК? Хозяин хочет видеть тебя. Хочет с тобой побеседовать. И получишь плакаты…»
«Какой Хозяин, какие плакаты?»
«Не задавайте лишних вопросов, товарищ. Подробности объясню при встрече.» – Хохоча, злодей положил трубку.
Никакого Барышникова конечно дома уже не было. На звонок ответила строгая женщина, убиравшая его квартиру на Парк-Авеню. «Он с восьми утра на репетиции.» Ясно было, что Барышников встает рано, дабы тренировать свои ноги. Они ведь приносят ему мани. Барышников был обязан заботиться о своих ногах.
С предосторожностями мы приблизились к нужному дому на седьмой авеню. Борщаговский несколько раз огляделся, прежде чем войти в дом. В холле, довольно запущенном, дормена не обнаружилось. Не взяв элевейтор, мы стали взбираться по лестнице. Он впереди, пыхтя я – сзади. На мое предположение, что он опасается закона, и следовательно мы совершаем нечто криминальное, Борщаговский обругал, меня.
«Дурак ты, маленький… закон не запрещает давать ордена известным людям. Дело лишь в том, что Хозяин – важный человек, и он не хочет быть скомпрометирован связями с такими подонками, как мы с тобой.»
«Я не считаю себя подонком», – возразил я, обидевшись. «Хорошо, маленький, считай себя, кем ты хочешь. Только, пожалуйста, никому не пизди о том, что увидишь. Хозяин – важный католический церковный чин, что-то вроде архиепископа будет, если на шкалу рашэн ортодокс церкви перевести. Ему связи с жидами анархистами противопоказаны.»
«Ты значит – жид, но почему я – анархист?»
«А кто ты, маленький? – ласково спросил он и даже остановился чтобы взглянуть мне в лицо. – У тебя ни хуя нет и висит плакат с лозунгом Бакунина над кроватью: „Distraction is Creation“[6]. Анархист, кто же еще…»
На пятом этаже мы остановились. Ближайшая к нам дверь тотчас открылась. Очевидно к нашим шагам прислушивались за дверь» «Входите быстро» – сказал голос. Мы вошли. В темноту.
За нами закрылась дверь. Вспыхнул свет. Из-за спины Борщаговского вышел человек. Поношенный черный костюм, черная рубашка с куском белого целлулоида под горлом. Седые короткие волосы. Лицо загорелое и морщинистое. Сильные серые глаза. «Вас никто не видел на лестнице?» – спросил он.
«Нет, экселенс, – сказал Борщаговский. – Ни одна собака». – Взяв меня за плечо, Борщаговский развернул меня. – Вот этот парень, о котором я вам говорил, «экселенс».
«Экселенс» поморщился. «Я неоднократно просил вас, мистер Борщаговски, называть меня Стефаном…»
«I beg your pardon»[7], Борщаговский выглядел очень смущенным. Об этом свидетельствовала даже несвойственная ему формула извинения. Он замолчал. Вслед за «экселенс» мимо книжных шкафов мы прошли в высокую залу. Я понюхал воздух. Пахло как в музе. Нежилым помещением.
«Садитесь, young man», – обратился ко мне «экселенс» ласково. И выдвинув один из восьми стульев, вдвинутых под массивный стол мраморной крышкой, указал мне на него. Сам он сел на такой же стул, но во главе стола. За спиной его оказалась стена с барельефом. Да-да, настоящий барельеф, и может быть из мрамора, изображающий две скрещенных руки – одна сжимала меч, другая свиток, очевидно по идее скульптора – папирус. Что бы это значило? подумал я. Барельеф, стол… У них что тут? Молельная? Зал заседаний?..