«Тоже ничего хорошего, – согласился я. – В глубочайшем дерьме. Однако я менее злобен, чем ты. И у меня иногда просыпается чувство юмора, смягчающее меня. Посему я могу общаться и с тобой и с балетными пэдэ, – я кивнул в сторону окна. Там на Коломбус авеню видны были окна квартиры Лешки Кранца и Володи, танцора и балетного критика… – А ты, злой человек, с балетными пэдэ общаться не можешь.»
   Я достиг цели, он – загоготал. Ибо сидеть с ним и его бутылкой и слушать его рассказы о том, как сегодня утром ему опять хотелось напасть на богатую блядь, живущую в доме напротив, на 93-й улице, как он пошел за ней, и так как уже тепло и она вышла в одном платье, то он мог видеть какой формы у нее трусы, – эта перспектива мне не улыбалась. Я достал из крошечного холодильника редиску, колбасу, хлеб.
   «Посолиднее ничего нет?»
   «Куриный суп».
   «Щи уже не варишь?» – ехидно осведомился он. Я читал ему пару глав из моей книги, еще когда я жил в «Винслоу». Первая глава начиналась с того, что я варю щи.
   «Эпоха щей закончилась. Я живу теперь в эпоху куриных супов.»
   «И то верно, если все время жрать щи, желудок можно продырявить. С язвой жить хуево. Я вот мучаюсь…»
   «У тебя не язва, ты сам язва», – сказал я, «Я не притворяюсь», – обиделся он.
   «Сорри. Неудачная шутка. Ты знаешь, я иногда думаю, что я мог бы быть таким, как ты, но…»
   «Таким как я в каком смысле? Быть в моем положении никому не желаю, но свои реакции никому не отдам…» – Ян загоготал.
   Я сел на кровать, так как единственный стул занял он. «Пэдэ Володя, – я вновь кивнул на окно, призывая его в свидетели, – называет меня „человеком из подполья“, но он не знает тебя, тебя бы он называл Зверем…»
   «Какой из них Володя? Друг Барышникова? Который сменил фамилию Шмакофф на Макоф? Я видел его пару раз. Коротыш жопастый, да? Еврей?»
   «… Слышал бы он твою характеристику.»
   «А хуля… Что вижу, то и называю.»
   «… Он неплохой мужик. Всегда меня кормит, когда к ним захожу. Несколько раз то пятерку, то двадцатку совал… капризный он, конечно, и вздорный бывает, но кто без недостатков, пусть швырнет в него камень…»
   «Хули ему двадцатка. Он за книгу об этом гаденыше Барышникове небось жирнейшие мани получил.»
   «Фашист Ян, – сказал я, – ты ненавидишь всякого, кто преуспел и больше всего – своего брата эмигранта, да?» «Ты сам его, бля, терпеть не можешь, танцора-жополиза. Ты столько раз об этом говорил.» Он был прав. Он помнил. Я говорил.
   Из окна вдруг мощно подуло, так что одна из створок, до сих пор закрытая, приоткрылась. Воздух, крепко-весенний, принесло из самого Централ-Парка. Свежими листьями запахло, мокрыми тучами, растоптанной почкой.
   «Ни хуя нам, Эдюня, хорошего не видать, – сказал Ян и усмехнулся. – Ни хуя.»
   «Не распускай чернуху… Весна идет… Познакомься лучше с польской девкой, сколько можно у Розали двадцатки оставлять. В Культурном центре на 46-й появилось много польских девок.»
   «Розали хороша тем, что как ты ей скажешь, так она за двадцатку и станет. А девка, тем более польская стерва, прежде чем отдаться своему мазохизму, будет долго выебываться… Мне эти выебывания ни к чему, – я мужик серьезный. Петушьи церемонии эти – распускание перьев, надувание гребня, походы в рестораны, прежде чем она соизволивал раздвинуть ноги, – мне на хуй не нужны.»
   «Что ты хочешь, – все так устроено… Нужно соблюдать условности… Вначале внесешь капитал, потом последует прибыль.»
   «Я никогда не соблюдал. Но там, – он показал рукою в сторону окоп, но я понял, что он имеет в виду не Централ-парк и не квартиру моих пэдэ на Коломбус, но нашу бывшую родину, – там у меня была сила, магнетизм, – он гордо обвел мою комнату взглядом. – Там я на них, как змей на кроликов глядел. А если руку на задницу соизволил класть, так она сразу чувствовала, что хозяин пришел, и вся под ноги швырялась. Сразу мазохизм свой с первой встречи открывала. Топчи меня, ходи по мне, еби меня… Здесь я потерял силу… – Он помолчал. – Понимаешь, здесь они чувствуют, что я никто, что сила во мне не течет. Я не о сексуальной только силе говорю, ты понимаешь, но об этой, общебиологической, которой сексуальная только составная часть. Там я был Большое Мужское Животное. Здесь я никто в их обществе, среди их самцов, а девка, она ведь животное сверхчувствительное, она чувствует в глазу неуверенность, в руке трепыхание. Ты понимаешь, о чем я говорю?»
   Я понимал. Он был в ударе, он сумел объяснить то, что я чувствовал сам. Когда ты не хозяин, то в прикосновении твоем – робость. Чтоб тверда рука была, – победить другого самца или самцов ты должен. А здесь, ни он, ни я – никого победить не можем. «Давай свой суп», – сказал он,
   Когда мы выпили всю водку, заедая горячим (я разогревал его три раза) супом, он сказал мне: «Фашист, Эдюля – это мужчина. Понимаешь? – Он встал и, пройдя в туалет, не закрывая двери, стал шумно уринировать. – Понял, в чем дело? – спросил он из туалета. – Коммунизм или капитализм построены на всеобщей немужественности, на средних ощущениях, и только фашизм построен на мужественности. Настоящий мужчина – всегда фашист.»
   Во взгляде Яна сияло такое презрение к этому миру, такой фанатизм человека, только что открывшего для себя новую могущественную религию, что я решил проводить его из отеля. Человек с таким взглядом должен был неминуемо нарваться на неприятности.
   В элевейторе находился одинокий черный в джинсовой жилетке на голой груди. Ян было рванулся выразить ему свое презрение, но я туго обнял его за шею, якобы проявляя пьяные чувства «Друг ты мой, бля, Супермэн!», – закричал я. Парень в жилетке, скалился, довольный. Пьяные белые люди вызвали в нем чувство превосходства. Не отпуская Яна из крепкого капкана объятия, я провел его мимо нашего бара и вывел в ночь. Повел его вверх по Бродвею.
   Вечер был теплый. Дрожали цветные неоны на старом бродвейском асфальте. Музыка и визги девушек доносились из баров. Сотней доменных печей могуче дышал округ нас Нью-Йорк – литейный цех завода «Звезды и Полосы».
   Перейдя с ним 89-ю, я оставил его. Похлопал его по плечу, предполагая, что четыре улицы до его 93-й он прошагает без приключений сам. Повернувшись физиономией в даун-таун, я ждал зеленого огня, дабы пуститься вниз по Бродвею, но пересечь 89-ю в обратном направлении мне не удалось. Я услышал голос Яна, крики: «мазэр-факер! факер!» Шарканье ног по асфальту. И вновь: «мазэр-факер!» Я сделал то, что сделал бы каждый на моем месте. Я повернулся и побежал на голос приятеля.
   В полублоке у стены здания с темными окнами Ян Злобин танцевал боевой танец перед жирным типом провинциального вида, совсем не аппер-бродвейским, но скорее глубинно нью-джерзийским.
   У Злобина в руке был нож. Я знал, что он носит нож. Я сам часто ходил с ножом, а то и с двумя. Выяснять, кто из них прав, кто виноват – было поздно. Уговаривать их разойтись – бессмысленно. Не услышат даже… И я поступил Так, как учили меня поступать на Салтовском поселке двадцать лет назад. Среди выставленного к краю тротуара мусора я увидел доски. Должно быть отработавшие свой век магазинные полки. Я схватил доску и подбежав сбоку, ударил ею нью-джерзийского типа. Тип поймал удар плечом и куском уха и вцепился в доску, пытаясь вырвать ее из моих рук. В этот момент Ян прилип к нему, и рука с ножом прикоснулась к боку типа несколько раз. Тип заорал. Коротко, потом трелью. «Бежим!» – закричал я, бросив доску, побежал с Бродвея на 90-ю улицу. И понесся по ней по направлению к Хадсон-ривер. Ян побежал за мной.
   За нами не бежал никто. На Вест-Энд Авеню мы остановили такси и поехали на 42-ю, к Таймз Сквэр. Фамилия таксиста на его карточке оказалась греческая. В такси Ян стал смеяться. Тихо, потом сильнее. Вполне трезвым смехом довольного человека.
   «Чему ты смеешься, мудак, – разозлился я. – Может быть, ты убил его.»
   «Хуйня, не убил. Порезал свинью, факт. Но жить будет. Я его не в живот, но в легкое. Зато мне теперь хорошо… Спасибо, Эдюня, за помощь доской. Ты прыткий, я не ожидал…»
   Таким, как Злобин не говорят о гуманизме. Такие – как я. «Ты, я вижу, задался целью сесть в тюрягу».
   «Какая тюряга, Эдюня, хуйня… Зато я себя мужиком чувствую. Попробуй мою руку…» – Он сунул свою ладонь в мою.
   Спокойная сухая рука. Твердая. В моменты его депрессий или истерик, я запомнил, рука у него бывала влажной. «Факт, рука у тебя другая. Слушай, а кто первый начал?»
   «Без разницы, Эдюня… Я посмотрел на него. Он посмотрел на меня. Может он тоже искал кровопускания… Теперь мне нужен хороший оргазм…» – Злобин захохотал…
   Я простился с ним у Таймз Сквэр. В час ночи Андреа кончала работу в ресторане на Ист 54-й улицы. Я не договаривался с ней встретиться, но я подумал, раз уж все так получилось…
   Андреа была самой некрасивой официанткой во «Фрайарс Инн» (переводится как нечто, вроде «Монашеское убежище»). И самой молоденькой. Ей было 19 лет, и на щеках ее, покрытых серым пушком, помещалось несколько прыщей. Андреа отчаянно пыталась избавится от прыщей и потому никогда никому не отказывала в сексе. Доктор сказал ей, что прыщи у нее от сексуальной недостаточности. Сказав это, доктор завалил ее на докторскую кушетку. Пять лет назад.
   «Эдвард, – воскликнула она, выйдя из туалета, куда ушла краситься, маскировать прыщи еще задолго до моего появления, – God knows, я уже думала что тебя убили в твоем отеле. Я звонила тебе на этой неделе каждый день, и всякий раз ресэпшионист отвечает, что такого нет.»
   «Кэмпбэлл в отпуске. Пэрэс один и менеджэр, и телефонист – в одном лице. Ему лень работать, переключать клеммы, вот он и нашел выход: нет такого, и все. Плюс он меня лично не выносит. В любом случае, в отель звонят мало, наши аборигены не жалуют телефонную связь, им нужно видеть лицо человека, его реакцию. Друзья, если желают переговорить, – приходят, а не звонят. Как в Харькове…»
   Маржэри, слушавшая наш разговор, блонд с соблазнительно круглым задом, захохотала. Я бы с большим удовольствием выебал Маржэри, но у нее был постоянный бой-френд, мальчик, в которого она, так утверждала Андреа, была влюблена. Вернее, в его очень хороший хуй, не очень толстый, но длинный… Все эти бесстыжие женские подробности официантки сообщали друг другу, подавая посетителям стэйки, фрэнч-фрайс и салаты. У Маржэри какая-то особая анатомия, посему ей нужен длинный хуй. Что-то там куда-то не дотрагивается, если хуй не длинный… Подумать только… огромный город: небоскребы, железо, бетон, мани, борьба за мани, а жизнь кругложопой красивенькой Маржэри управляется не небоскребами и не железом, и не бетоном, и не федеральным правительством, но этим, слипшимся в джинсах ее бой-френда мясным цилиндром… Это ее религия и идеология, этой самой Маржэри. Почему девки такие бесстыже-откровенные? Даже Ян Злобин не рассказывает мне о пизде проститутки Розали…
   Андреа хотела есть, и мы пересекли Третью Авеню и вошли в «Пи Джей Кларке». В баре было полно людей, в ресторане – мало. Была ее очередь угощать меня. Я взял стэйк тартар. Она взяла себе чье-то жареное крыло… Почему вообще нужно есть, проработав день среди еды? За моей спиной старые остановившиеся часы пробили вдруг сюрреалистические семь часов. Была же половина второго ночи. Андреа, глаза ее замаслились, схватила меня под столом за руку, и положила се себе на живот. Под платье. Живот был голый. Я погладил живот. «Вы опять беседовали с Маржэри о хуе ее бой-френда?» Андреа скромно засмеялась: «Ты ей нравишься, Эдвард. Она хочет чтоб мы однажды устроили… – смех Андреа стал тоньше, – чтоб мы согрешили вчетвером.»
   «Конечно, давайте сделаем это, – сказал я. Не очень однако уверенный в том, как я справлюсь в соревновании с этим чудесным бой-френдом. Круглый зад Маржэри явился мне на помощь… – сделаем, когда вы хотите…»
   Когда мы выходили из Пи Джэй Кларке в третьем часу, в баре еще оставалось предостаточное количество народу. Предположить, что все эти приличные люди сидят, как и я, на вэлфэре, я не мог. Если им следует быть на службе в девять утра, я им не завидовал.
   В холле «Эмбасси», куда мы попали спустя десять минут, выйдя из такси, было шумно и накурено. Дверь из холла в бар была открыта и оттуда доносилась мелодия, исполняемая на пьяно. На живом инструменте, никакая не запись. Жизнь плескалась в «Эмбасси» глубокая, не хуже чем в «Пи Джей Кларке». Из элевейтора вышла, навстречу вам с Авдреа компания, похожая на цирковую труппу.
   Ебались мы долго. Андреа особенно крепко пахла. Засыпая, положив на меня липкую крупную ногу, она прошептала: «Что случилось с моим мужчиной? Ты был с-оооооу гуд…» Я не рассказал ей о теории Яна Злобина. Я положил руку на задницу официантки и отметил, что согласно этой теории Андреа подвигалась благодарно под моей ладонью, влилась в ладонь поудобнее и уснула…
   Когда мы проснулись, шел дождь. Тихий, весенний дождь. Было больше двенадцати, потому Андреа, даже не приняв душ, спешно убежала. Три раза в неделю она посещала уроки современного балета. На мой взгляд ее тяжелый зад и ляжки располагали только к одному виду балета, к балету в постели, но разе кто-нибудь кого-нибудь на этой земле переубедил? Она тратила большую часть зарабатываемых во «Фрайарс Инн» money на эти уроки…
   Протирая ящики комода, принесенного вчера с Яном, я нашел под старой газетой, устилавшей дно одного из них, листки, вырванные из книги. Вглядевшись в мелкий шрифт, обнаружил текст статей уголовного кодекса штата Нью-Йорк. «Нападение с применением смертоносного оружия…»: все возможные виды, даже нападение с молотком. Следовали цифры сроков, дополнения и исключения. Несколько статей были обведены красным карандашом. Ясно, что обитатели «Эмбасси» стремились к знаниям: желали знать свои права и обязанности. Тип, покинувший номер 1063, у которого мы нашли комод, покинул его не добровольно – его арестовала полиция.
   Заполнив комод новой начинкой (среди прочих бумаг, треть рукописи «Дневника неудачника»), я лег у окна и раскрыл «Дуче». Вчера я оставил юношу Муссолини в Швейцарии. «Кажется однако, – ехидно прокомментировал Смиф, – что он был куда менее беден, чем он будет претендовать позднее. Письма и фотографии показывают его очень хорошо одетым и далеким от исхудания.» Зазвонил телефон. «1026? Спустись-ка вниз.»
   Ебаный Пэрзе звучал плохо. Ебаный Пэрэс скажет мне, чтобы я заплатил рэнт. У меня оставалось семнадцать долларов на десять дней. Мне придется отдать их Пэрэсу. Бросить кость собаке, чтобы не давать ей мяса.
   Неизвестное злоумышленное животное успело нагадить, очевидно, лишь за пару минут до моего выхода в коридор, потому в коридоре удушливо воняло свежим дерьмом. У элевейтора стоял черный старик с собакой, перманентно прижав кнопку пальцем. Приглядевшись, я увидел, что ухо и часть щеки старика представляли сплошную кроваво-гнойную язву. Я не видел гнойного старика до этого. Возможно он поселился в номере арестованного.
   Над конторкой менеджэра был натянут желтый пластик. С потолка холла на пластик тяжело и часто сваливались капли воды. Каким образом вода сумела протечь через все одиннадцать этажей отеля? Пэрэс сидел под пластиком злой, и очень. Я выложил семнадцать долларов.
   «Ты что, смеешься надо мной? – сказал Пэрэс, брезгливо приподняв мои доллары одной рукой. – Ты должен нам за полтора месяца, следовательно 240 плюс таксы».
   Я был уверен, что он возьмет money, но повыебывается. «Кэмпбэлл согласился подождать, – сказал я. – Следующий чек весь отдам вам. Я плачу лучше других, разве нет? ЭФ-мэн должен еще за прошлый год, за 1976-й…»
   «Shit! – сказал Пэрэс. – Тебе не стыдно? Фэт-мэн имеет два грамма мозга. Черным вообще один хуй, их ничто не колышет… А ты книжки имеешь…»
   «Не будь расистом», – сказал я. Он покачал головой. Придвинул к себе мои доллары.
   «Квитанцию…» – сказал я.
   «Рубашки по двадцать долларов носишь… пиджак из бархата…» – сказал Пэрэс грустно, оглядев меня, И стал писать квитанцию. Качая головой.
   Поднявшись к себе, я вернулся к Муссолини. Страничка уголовного кодекса штата Нью-Йорк, послужившая мне закладкой, лежала под фразой «он был куда менее беден, чем он будет претендовать позднее. Письма и фотографии показывают его очень хорошо одетым и далеким от исхудания.»

Личная жизнь

   Она стояла в этих блядских красных туфлях, голые ноги из-под пальто, пританцовывала и смеялась. Я смотрел на красные туфли и вспоминал почему-то, как давно в Москве, некто, возвратившийся из командировки в Париж, убеждал меня что все парижские проститутки носят красные туфли. «Не хуя подобного, – подумал я. (Далеко за ней, в освещенной щели была видна улица Сент-Дэни.) – Не хуя подобного, не все…» Я хожу здесь достаточно долго, чтобы изучить предмет. Она, переминавшаяся в красных туфлях, не была проституткой, это была моя любимая женщина. Вот как. Она поселилась на Сент-Совер, вытекающей из Сент-Дэни случайно… От молчаливых размышлений, имевших целью отвлечь меня от действительности, меня отвлек ее голос.
   «У меня парень, – сказала она. – И можешь себе представить, – очень интересный парень. Хоть ты и считаешь, что только ты один существуешь, но встречаются еще мужчины. Он моложе тебя, моего возраста. Нам вдвоем очень хорошо.» – Она улыбнулась такой улыбкой, что я понял, что ей-таки очень хорошо.
   Мне захотелось дать ей по наглой большеротой физиономии. «Дрянь! – сказал я. – Наглая русская девка…»
   «Ну и девка, ну и что… – сказала она. – Я тебя любила, а ты мной пренебрегал. Когда я приехала в Париж, ты даже за сигаретами мне не сходил. Бросил мне карту, – иди! И потом…»
   «Я с тобой жил… Несмотря ни на что. Разве нет? Ты напивалась, приходила утром или вовсе не приходила, ты дралась со мной, как дикая кошка, но я все же жил с тобой…»
   «Ты стал маленький какой-то…» – она с действительным сожалением осмотрела мою фигуру снизу доверху, как будто примерив на меня имеющийся у нее груз.
   «Какой есть, – сказал я. – Мои метр семьдесят четыре. После войны жрать нечего было, а то бы больше вырос.»
   «А он высокий, – сказала она. – Когда мы с ним идем по улице, я вынуждена задирать голову, чтобы увидеть его глаза.»
   «Ну и хуй с тобой, смотри куда хочешь! Какая дрянь!» – Я выругался и ушел не в направлении рю Сент-Дени, но в противоположном, к маленькой темной улочке, и не улочке даже, но темной щели между домами. Я не любил ее район еще больше, чем мой.
   Я шел, пиная время от времени мешки с обрезками тканей. Днем в грязных ателье этого ущелья каторжные рабы парижской цивилизации – турки, вьетнамцы, югославы, – шили одежду для таких же рабов цивилизации: кожаные куртки, акриликовые брюки, всякую мерзость, в любом случае. Фонари роняли бодлеровский свет на вонючий и склизкий тротуар, 'Всякий, шагающий по Реомюр, норовил свернуть в улицу-щель и отлить. Существует такая особая категория улочек, призывающих во весь голос: «Писс здесь! Писс, даже если ты не хочешь…» Выйдя на Реомюр, я пошел по улице изобретателя температуры, больной, к бульвару Себастополь. На углу рю Сент-Дени и Реомюра красным горели внутренности кафэ. В красно-желтом желчном пузыре шевелились проститутки и ночной люд города. Зайти в ночное кафэ мсье голландца? Я не зашел, потому как несчастья вызывают во мне желание спрятаться от людей, а не бежать к ним. У большинства человечества, напротив, инстинкт принадлежности к толпе сильнее инстинкта отталкивания. Миновав вспышку света и скопление тел в районе секс-улицы я вышел в ночную пустоту каменной сырой пустыни Парижа. Дальше рю Реомюр будет мертва – два прохожих на километр… Улица некрополя…
   Когда придет мой последний час и буду я умирать, хрипя кровью, я знаю, я вспомню не лицо матери, не губы любимой, но ночную улицу супер-города и себя, одиноко шагающего в темноте, подняв воротник плаща. Когда-то, блуждая по Нью-Йорку, я придумал стихотворение. Оно осталось незаконченным, потому что я не хочу его допридумать. Что-то испортится, если допридумаю.
 
«По пустынным бульварам ночных городов
Я шагал одиноким злодеем…
Но из женщин не пил я холодную кровь
Не вампиром, не гадом, не змеем…
Я любил их другими… В горячем поту
Возлежащими круто над бездной,
Я любил их восторженных, с членом во рту,
С этой красной трубой бесполезной…»
 
   Все-таки это больше о женщинах, чем о городах. Однако начало меня возбуждает. Что-то мне в нем удалось вечное… Я очнулся. На углу рю де Вэртю, (Добродетели!) стоял камион и свежие веселые китайцы, лопоча по-китайски выгружали из камиона одинаковою размера коробки. Нормальный китайский легальный товар из Гонконга, Бангкока, Тайваня или криминальный груз? Поди знай… Китаезы пользуются своим выгодным безобидным подростковым видом, – наследием цивилизации тысячелетиями добивавшейся от чайна-мэн, чтобы он скрывал свои эмоции и был улыбчивым болванчиком. По-русски существует выражение «китайский болванчик». Никакому полицейскому не придет в голову проверить, что у них в коробках. Подсознательно, полицейский доверяет этим жуликам больше, чем мне, коротко остриженному под машинку. По пустынным бульварам… ночных городов… Но из женщин не пил я…
   Ну вот все и выяснилось с моей женщиной. Выяснилось, что это уже не моя женщина. Женщина кого-то другого, находившегося в ее студии. Лежащего, скорее всего. Предполагаю, что после моих звонков, он все-таки вскочил. Одел джинсы или что он носит. Мужчина всегда боится, что опасность застанет его без штанов. Знаю по себе. Даже в опасности пожара мужчина первым делом хватается за свои панталоны. Боязнь выглядеть глупо? Он находит себя уродливым? С этой шуткой, болтающейся меж ног…
   Больно мне? Здания на Реомюр мрачнее обычного, их окрасила моя боль. Я хожу мимо них второй год, и сейчас они чернее, чем когда-либо. Ну, скажем церковь на углу Реомюр и Сент-Мартэн всегда черна. Мэрия на нее положила, не чистят, а выхлопные трубы автомобилей делают свое криминальное дело… Хорошо однако иметь опыт… Пусть мне и больно, но такая боль знакома мне, я не перепуган, я уже переживал разрыв с женщинами… Что она делает после моего ухода? Она вернулась, стала подниматься по лестнице. Красные туфли становились вначале на каменные, а позже и выше – на эти ужасные залакированные ступени, с которых каждый жилец падает и расшибается, почти наверняка, хотя бы раз в год. В Америке такие ступени ликвидировали бы немедленно, первый же упавший подал бы в суд на хозяина дома… его обязали бы под угрозой… Впрочем он бы и сам, выплатив такие деньги пострадавшему… Она дошла, запыхавшись, много пьет, алкоголичка, и в 28 лет дышит тяжело, поднявшись на четвертый этаж. «Ушел?», – спрашивает он. Встает и идет к ней, обнимает ее. Джинсы он одел, но грудь голая. «Кто это?» «Да так. Был моим другом когда-то…» «Ты с ним спала?» «Ну спала… Все это было давным-давно.» Она снимает пальто и под пальто она голая. Потому что не одевалась, но набросила пальто, и от нее пахнет густо и крепко сексом. Их сексом… Пальто падает на пол и она стоит в красных туфлях, где расширенная, а где – узкая, как большая гитара. На ногах у нее синяки и ссадины. Под грудью – шрамы… В СССР верят в то, что в Париже все бляди на Сент-Дени носят красные туфли… Они целуются. Бредут к кровати, она опроки… бредут к кровати, – это не кровать, но матрас на возвышении, комната-студия досталась ей от бразильского парикмахера пэдэ… Она опрокидывает его на спину, и так как чувствует себя чуть-чуть виноватой, в конце-концов это к ней явился ночью мужчина, сосет ему член. Отблагодарить. В любом случае она любит сосать член. Это было хорошо, it was good, когда мой член, сейчас это не «гуд». Ужасно. Ужасно, что у нее нет отвращения к члену, но всегда удовольствие написано на ее физиономии, сосущей, обрабатывающей член. Ей нравится это делать. И мнет его шары рукой. Яйца мужчины – вечный предмет ее фантазий и удовольствия. – Я замедлил шаги. Темный, спал сквер на углу рю дю Тампль и рю дэ Бретань. Несколько раз мы ходили с ней в этот сквер, дружно сидели на скамье, обозревали войну уток и войны детей. Почему все воюют? Дети, утки, мужчины и женщины… Я, однако, – сын солдата. Я знаю, что так надо. Я не пацифист, я воюю тоже и с удовольствием. Войны нужны между утками, мухами, детьми в скверах, мужчинами, женщинами. Но я думал, что она – мой союзник, я думал – можно расслабиться… Вот тут-то враг тебя и подстерег… Ты думаешь женщины могут быть союзниками? Все могут быть союзниками всех на какое-то время. Потом комбинации распадаются и союзники становятся противниками. Но как тогда жить, если Никому нельзя доверять? Вот это и есть Большой Секрет, – загадка Сфинкса, большая мудрость жизни…
   Я начал ее подозревать безо всяких на то оснований. Чисто инстинктивно. В том камикадзэ стиле жизни, которую вела моя женщина, присутствие новых элементов было мне мало различимо. Что вообще за жизнь у женщины, поющей в ночном клубе? Женщина отправляется на работу в 21.30 вечера. Дабы сэкономить время и покинуть дом позже, она красится дома и в клубе только переодевается. С тяжелым ночным мэйкапом, в шляпе, в пальто с лисой на шее она выходит из улицы Сент-Совэр, – Святого Спасителя (что за насмешка!) на улицу Сент-Дени. Женщина большая, с крупным лицом, широкоротая, пальто с плечами придает ей облик переодетого трансэкшуал. В русской женщине 1 метр 79 роста, француженки же все маленькие. Ее принимают за нефранцузского транссэкшуал. Ей что-нибудь бормочут вслед, но в основном побаиваются. Бразильские транссэкшуал слывут опасными. Денег ей вечно не хватает, потому она обыкновенно спускается в метро. Реомюр-Себастополь – мерзкая станция, полная мерзких в декабре личностей, греющих ослабшие от алкоголя и мастурбации тела в чреве мамы-метро. Пересадка на Шатле, – еще более мерзкое место, куда как осы на сладкое слетаются все бездельники и мелкие мошенники города. Даже запах у станции Шатле, – хуже не бывает, – помоечный. Сальные гитаристы, бледные, шелушащиеся от неизвестных редких болезней черные, шелудивый люд, такие же по воспоминаниям античных авторов толпились в грязных переулках вокруг Римского Форума, ожидая подачек и надеясь на чрезвычайные происшествия… Однажды какой-то бледный негр попросил у нее франков. В шляпе, она читала книгу, стоя в конце платформы. Она сказала по-английски «Leave me alone»[43], и продолжала читать. Гундя, негр не отошел, но решил припугнуть ее. Дело происходило ведь в конце платформы, в стороне. Он замахал руками и сбил с нее шляпу. Может быть и испуганная, она, однако, перевернула кольцо на пальце массивным крученым спрутом из серебра вверх, и врезала. Несмотря на ночную – работу и злоупотребления алкоголем, сибирский рост и русская сила сбили шелудивого представителя третьего мира на грязный бетон платформы. Подхватив свою шляпу и книгу она безнаказанно сбежала из метро…