Чужой в незнакомом городе
Эдуард Лимонов
Чужой в незнакомом городе
Чужой в незнакомом городе
На железнодорожной станции незнакомого города меня встретила незнакомая женщина, похожая на низкорослого бледного мужчину. На ней были очки в красной оправе, в то время как я надел в путешествие очки в черной оправе. Так было условлено по телефону. Мы узнали друг друга по оправам очков, и остались взаимно довольны. Я, в бушлате, демократически всего лишь с сумкой на плече, в полиэстеровой синей паре, кричащей о том, что она куплена на маршэ-о-пюс, явился ей легким и непритязательным клиентом их книжной ярмарки. Понятно было, что я не стану капризничать и требовать привилегий (для этого я должен был быть одет в твидовую тройку, длинное пальто, и курить трубку), но буду доволен тем, что мне дадут, отведут, предложат. Я остался доволен встретившей меня женщиной, потому что у нее было простое, симпатичное лицо лесбиянки, хорошего товарища, любительницы пропустить рюмку водки здесь, бокал пива там и порцию виски вслед за пивом. Рельеф бледной плоскости лица ее напомнил мне физиономию секретарши босса Линды (я служил некогда батлером у американского мультимиллионера), а с Линдой у нас существовали простые насмешливые отношения. Не было причин, чтобы такие отношения не сложились у меня через десять лет с Мириамм, сроком на три дня.
Мы сели в ее автомобиль, ибо город находился в стороне от железнодорожной станции. Она сообщила, что пригласила на book-fair[1] известного экс-шпиона, ставшего писателем; бывшего узника германского концлагеря, ныне израильского писателя; бывшего советского писателя, позже антисоветского писателя («теперь он кажется опять превратился в советского писателя!») но этот не сможет приехать, его удержали в Германии студенты. «Точнее, – сказала она, – студенческие экзамены. Он преподает в университете. Вы не преподаете?»
«Я похож на преподавателя?»
Оторвав взгляд от дороги, она поглядела на меня и рассмеялась. «Нисколько.»
Если у нее и оставались какие-либо сомнения в том, что я, как выражаются в России, «свой в доску», то после моей удачно продемонстрированной иронии по отношению к самому себе, сомнения исчезли.
Немногочисленные прохожие на улицах незнакомого города напомнили мне германцев или австрийцев. Также как и холодные фасады северных зданий-бараков. Я не сказал об этом координаторше букфэра, ибо уверен что небольшим северным нациям сравнение их с германцами не доставляет никакого удовольствия. Ну-ка скажите поляку, что он напоминает вам русского. В большинстве случаев следствием вашего замечания будет злая фраза, в какой обязательно будет содержаться слово «курва» (вариант «курва-мать»).
Отель оказался современным и равнодушно теплым. Портэрши все оказались девушками в цвету. Я сразу понял, что они не понимают типов в полиэстеровых парах и в очках, оправа которых выкрашена самим владельцем очков. Они не могут классифицировать меня, я это знал, и во все протяжение моего проживания у них, тон их обращений ко мне будет срываться от пренебрежения до подобострастия. Такие девушки прекрасно отличают бизнесменов, пенсионеров, американских и германских туристов, без труда общаются на нескольких языках с участниками симпозиума полиомиелитологов или Общеевропейского конгресса производителей свинины, но я был уверен, что писателей в Тиатэральфаотэль останавливалось совсем немного, а таких писателей как я, не жило никогда. Светловолосое создание рассеянно вписало меня в реестр отеля, очевидно грезя в этот момент о миллиардере с большим членом, который явится однажды и заберет ее из-за конторки в мир шампанского, цветов и шоколада всякий день. Я не был похож на подобного типа, посему был встречен вежливо, но равнодушно. С Мириамм мы уговорились встретиться в семь вечера в лобби.
Номер «315» обладал салоном. Спальня отделялась от салона стеной с подавляющим воображение количеством ящиков. Пустых, разумеется, в них путешественник должен был сложить содержимое своих сундуков. Содержимое гардеробов он должен был вывесить в несколько шкафов, занимающих стену у входа. Имелись: кухня с четырьмя электроконфорками, теле с тридцатью программами, мини-бар с, миниатюрными бутылками.;
Я прежде всего наполнил ванну горячей водой и погрузился в горячую воду, содрогаясь. От воды пахло госпитальной хлоркой. Я приехал в чистую страну и город. Я прежде всего погружаюсь в ванны во всех новых странах, во всех незнакомых городах, и перестроиться кажется уже не смогу… (Хочешь не хочешь, но обрастаешь церемониями, как долго плававший корабль ракушками, Эдвард!) Мое закальцинировавшееся (от слова кальций) в парижском сыром климате ломкое тело радостно (в Париже на моем чердаке есть лишь душ) разбухало и, откупоривая поры, розовело. Я чувствовал себя лангустом, пропутешествовав в цистерне с берега моря, вынутый из родных темных вод, он брошен в кипящую светлость. Покраснев, я занялся грезами. Грезы у меня были нехорошие. По поводу человеческих обществ и организации жизни на планете, но вполне безжалостные и по отношению к самому себе. Я постарался представить себе, что это моя последняя в жизни ванна, что меня приговорили к смерти, и в качестве последнего желания я выпросил этот час – разбухнуть и согреться перед тем, как остыть навсегда. Очевидно я сумел вжиться в роль, потому что испугался. У меня заболел желудок, и я вынужден был вылезти из ванны, дабы воспользоваться белым (как и все в ванной комнате незнакомого города, за исключением пола) туалетом. Вернувшись в воду я успокоил себя постепенно следующими аргументами: 1. что я немало пожил (дожить до 44-х уже очень не плохо, Эдвард!); 2. что множество тысяч раз сделал любовь с гостеприимными мягкими и горячими girls различных племен; 3. успел написать несколько книг (никто кроме тебя не мог бы их написать, Эдвард!). О чем же мне жалеть? Следует сказать, что меня всегда интересовала и интересует проблема приговоренных к смерти. Что они чувствуют, о чем думают, каковы их последние фразы? Сознавая абсурдность приговорения к смерти уже приговоренного к смерти Природой существа, анализируя поведение приговоренных я не одобрял истерик, плачей и предсмертных депрессий. В то же время сам я вовсе не был уверен, что сумел бы отправиться к электростулу весело и с достойной бравадой. Мои эмоции еще выходят, случается, из-под моего контроля. Иоши Ямамото, – самурай ставший буддистским монахом (лет десять я читаю и перечитываю «Хагакурэ» с комментариями Мишимы) мудро советует подготовиться к смерти наилучшим образом. «… Следует начинать всякий день в спокойной медитации, представляя свой последний час и различные способы смерти – от стрелы из лука, ружья, копья, зарубленным саблей, поглощенным морем, в огне, настигнутым молнией, смерть от болезни, внезапную смерть, – и начинать день, умирая.» Лежа в горячей воде я последовательно представил себе все вышеперечисленные смерти. Они представились мне менее неприятными, чем вчера в Париже.
Четверть часа спустя я шел под серым небом по улице с длинным, как это часто случается на севере, названием Мариапижпелинс-Хстраат. Я отметил, что название улицы созвучно второй линии клавишей на моей русской пишущей машине: йукенгшщзх. Если догадаться добавить к нему имя Александр и послесловие – страат, получится отличная улица. Несмотря на середину октября у таверн сидели северные люди и пили пиво. Аккуратно одетые и чистые, они посасывали желтые и темные пива с достоинством. Пижпелинсх, отрезанная вдруг Сшуммэрсшофстраат возобновилась более удобопроизносимой Вапперстраат. С большим удовольствием произносил я эти имена улиц незнакомого города, они ведь являлись частицами незнакомого языка, а следовательно и частицами души этого северного народа. Если Ж, Ш, Ф, X, – есть звуки этого народа, он, получается, часто употребляет шипение, фырканье и скептическое хмыканье. Я представил себе, что названия улиц сочинялись местными бургомистрами (?) в тавернах. Прерываемые хорошими глотками их доброго пива и рождались все эти пиж (втягивание пива в рот), пел (глотание) линсх (сдувание пива с усов и бороды).
На широкой ваппер (одна сторона ее была аккуратной стеной, скрывающей может быть дворцы, может быть сады) я решил съесть что-либо простое и выпить пива. Я никак не вяжусь с барами или кафэ какой бы то ни было страны, быстрый и нетерпеливый я предпочитаю встречаться для бесед по разные стороны рабочих, а не кафэ или обеденных столов. Посему выбирание заведения всегда стоит мне психологических усилий. Мне нужно было недорогое (не следует попусту тратить мани на еду, Эдвард. В восемь часов у тебя встреча с человеком, который будет твоим интервьюэром завтра на бук-фэр, запланирован обед.), но туземное (посещать незнакомый город и пить знакомый алкоголь и есть знакомую пищу глупо, Эдвард!) заведение. Я выбрал желтое здание полностью занятое мощной таверной: двери сияли медью – а медь всегда внушает мне доверие. Я опустился на одну из трех граней диванчика за стол, рассчитанный на большую компанию.
Увы, мне пришлось пить импортный Гиннес (фуй, ты же не в Дублине, Эдвард!), так как английский официанта оказался недостаточно развитым для того, чтобы понять, что я хочу местного темного пива. Французский, я по совету Мириамм решил не употреблять. В этой части этой северной страны не любят франсэ, веками старавшихся подчинить себе местное население. Нетерпеливо подрагивая коленом под белым фартуком, молодой человек объявил мне, что в их меню нет hot-sausage, но что он может принести мне сэндвич с sausage. Я сказал, что «ОК, неси», и попросил его еще об одном Гиннесе. Большой, умеренно рокотал на местном языке зал. От соседнего стола, наглая, звучала речь янки. Поверх местного наречия, громкая, как язык оккупантов. Я бессмысленно подвигал бокал с Гиннесом по столу, то-есть задумался.
…Сын простых русских людей из крошечных городков куда меньше этого (прославленного культурой, бывшего некогда финансовой столицей Европы) попал я на Вапперстраат. Мог бы не появиться в их городе, но появился. Выпил два Гиннеса, когда принесут, стану есть сэндвич с сосидж. Заплачу, пополню несколькими монетами кассу города. Как они тут живут, каковы их интересы? Разумеется, я понимаю, что употреблять словечко «их» в качестве заменителя для населения свыше двухсот тысяч человек – вынужденное обобщение. Едят, спят, работают, пьют пиво, совокупляются (тоже вынужденное обобщение, Эдвард!), увлечены как и большая часть населения планеты детскими волнениями прогресса. Прогресс придуман, чтобы не бояться смерти? Да. Но каждый придумал себе еще и личную иллюзию – защиту от смерти: детей, работу, гомосексуальность, изобретательство. В сущности чем наши города отличаются от Death Row[2] американских тюрем? Ответ: они комфортабельнее. Лишь самурай 17 века Йоши Ямамото спокойный и веселый советует ежедневно думать о смерти глубоко и долго, европейская цивилизация трусливо старается забыть о ней. Немужественное решение проблемы…
Янки (четверо) ушли. За «их» стол уселась пара приличных седых женщин в ворсистых пальто, с крупного размера сумками и несколькими пакетами. Последовал негромкий разговор между ними, может быть и неинтеллигентными дамами, но цивилизованными, то-есть привыкшими к жизни в коллективе города. Разумно соблюдающими социальный контракт. «Если все станут громко разговаривать, герр Эдвард, то будет неудобно жить…»
Я напомнил парню в фартуке о сосидж-сэндвиче. Он принес мне кусок булки с вложенными в него шестью кружками салами. Я не принадлежу к породе высказывающих недовольство. Я укусил неприглядный сухой сэндвич и съел его весь до крошки. Вспоминая Гогена, который вынужден был питаться на Таити консервами, привозимыми на кораблях из Европы. Попросил еще Гиннес, встал и поднялся по крутой широкой лестнице вверх, в туалет. На лестничной площадке туалет-вумэн похожая на королеву Элизабэф-2 беседовала с посетителем туалета, похожим на Макс фон Зюдоф. На застланном свежей скатертью столе стояла высокая ваза с монетами. Туалет был неуместно ярко освещен, словно праздничная зала. Местных монет у меня еще не было, лишь большие билеты полученные в Париже. Отправляясь в туалет я верил что в заднем кармане у меня остались парижские франки, однако их в упомянутом кармане не обнаружилось. Чувствуя себя преступником, я вышел и не глядя на Элизабэф-2 и Макс фон Зюдоф гордо прошествовал мимо. Они сопроводили мой проход стерильным молчанием. Но не бросились за мной.
Детали, подобные вышеприведенным, если вы находитесь в городе, жители которого говорят на незнакомом языке, служат знаками, символами-заменителями звукового общения. Холодный взгляд. Презрительное движение. Непонимающий взгляд… Со мною всем приходится трудно, не только жителям незнакомых городов. Обыкновенно хорошо остриженный, ботинки всегда начищены, странновато, но не экстремистски одетый в костюмы, я не выгляжу классическим «marginal»[3], и в то же время населениям сразу становится ясно, что вот – чужой. Не турок, не югослав, не араб, не хиппи, – чужой нового, неизвестного им племени, может быть первый чужой племени грозящего им бедою в будущем? Так одинокий конный монгол на холме над русским городом, постоял и исчез, но через несколько лет явилось на тот холм полмиллиона монголов. Я и город коротко поговорили лишь о Гиннесе и сосэджэс, – состоялся первый невинный торговый обмен.
В баре Альфатиатэротедя меня ждала Мириамм в компании радиожурналистки. Радиожурналистка крутила желтыми пальцами сигареты с помощью машинки (можно всегда точно определить возраст крутящих сигареты машинкой. Их 20 лет приходятся на конец шестидесятых годов) и пила виски-стрэйт. Мириамм пила джин-стрэйт. Позднее я и радиожурналистка поднялись в «315» и, водрузив тяжелый профессиональный магнитофон на стол, использовав все содержимое мини-бара, соорудили интервью. Но интервью с радиожурналисткой также как и последующий вечер, обед с бородачом-профессором, мой визит с ним в три бара, – находятся за пределами моих отношений с незнакомым городом, посему я их опускаю. Также как и мое чрезвычайно наглое и удачное выступление на book-fair (в паре с бородачом), также как и встречу с издателем моих книг на языке этой (и соседней) страны, и прочие встречи с людьми.
Мириамм обмолвилась, что не весь город напоминает только что отремонтированные Елисейские Поля, откуда выселили в концентрационные лагеря всех арабов и ходят степенно лишь белые люди. Что, если я пойду, например, в направлении Миндэрброэде-рсруи и дальше, то там я найду и несвежие дома, и несвежих, если хочу, людей. На следующий день, откричав свое время на бук-фэр, в двух тишорт, в розовой (цвета поросятины) кашемировой рубашке с зелеными манжетами и воротником, черный костюм рокера, я пошел… Еще вполне великолепная Хидэветтэрстраат впала в Синт-катэлижнэвест, и уже на ней великолепие сменилось скромностью и безлюдностью. Бок крупного храма-бегемота был частично лишен кожи штукатурки, и виден был красный кирпич старого тела. Стали встречаться совсем запущенные витрины, где и манекены и их одежды выглядели пыльными и несвежими. В салоне одной закрытой парикмахерской, я заглянул, на полу валялись клочки черных волос, и в самом центре салона – щетка, с прилипшими к ней клоками белых. Старые, выцветшие книги в витринах книжного магазина пусть и служили цели рекламирования места продажи старых книг, выглядели неуместно неопрятными. Было непонятно, явится ли владелец в понедельник-вторник и откроет массивным ключом массивный висячий замок, или же владелец умер несколько лет назад. Солдат и исследователь, я шел под хмурым небом, тонкогубый как моя татарская мама. Сжимая в руке подаренные мне на бук-фэр каталоги и проспекты. Как Ливингстон в Африке, как Лоуренс в песках Аравии. Современный искатель приключений…
В месте впадения в Миндэрброэдесруи мне встретилась семья: скромно одетые папа и мама с малоразвитыми лицами тащили за руки двух девочек с еще более малоразвитыми физиономиями. Тащили куда? В церковь? В цирк? Внутренне назвав их «семьей кретинов» (но ты прав, Эдвард!), я углубился в Миндэр…… со всеми последующими буквами. Уже понимая, что цивилизация незнакомого города опасно тускнеет по мере простого пешеходного удаления от центра.
Ровно-серое небо не предвещало дождя, воздух не замораживал город, но ровно поддерживал низкую, неуютную температуру. Пустее уже пройденных улиц продолжила Миндэрброудерсруи Синт-Паулюсстраат, то-есть улица Святого Павла. Так как за последние четверть часа я не встретил ни одного замечательного строения, ни карликов, ни бородатой женщины, я решил поискать интересного в стороне от крупной магистрали. Я свернул на непроглядную Хюикс-Траат. Табличка с названием улицы косо висела на стене потерявшего свой цвет, когда-то очевидно красного, барака. Грязный гравий был высыпан (кем? зачем?) на неровный старый асфальт. По правую руку появился низкий забор с частыми в нем дырами. Над забором не жилой позеленевший дом (чеховская усадьба, Эдвард!) с заколоченными окнами спал в не принадлежащем этому городу, но лишь этому дому облаке мистерии (усадьба Эшеров, Эдвард!). Усадьба Эшеров глядела на руины руками человека снесенного, но не до конца, крупного когда-то строения. За руинами видны были кирпичные кубы относительно новых зданий. Следующим после усадьба явилось неозаборенное о трех этажах длинное здание. Окна забиты, в старой траве однако видна была живая тропинка, ведущая к одному из окон. Нижние доски с этого окна были сорваны. Целая лужа мелкобитого стекла выливалась на тротуар. Безлюдные, слепые фасады уверенно не жилых домов по левую руку. Местность необоняема, не воняет, не пахнет. Лишь едва уловимый пресный запах кирпично-цементной пыли. Сносят? Строят? Делают и то и другое. Начали реабилитацию квартала, но не хватило денег?
Торопясь вперед, а не назад (всегда вперед, Эдвард!), я вышел в перекресток по меньшей мере четырех улиц. На углу самой дальней i них колыхались распятые на вешалках брюки, юбки и куртки. Сильный ветер задувал в них из-за угла, очевидно с большого обнаженного пространства. Я пошел на юбки и куртки. Через десяток шагов я различил открытую дверь магазина, и чуть позже вывеску его «Все для моряков» (Ты галлюцинируешь, Эдвард. По-русски?).
Приблизившись вплотную (я пошел на вывеску как лунатик) увидел еще одну русскую надпись, – красной краской по стеклу русскими буквами: базар. Следовательно я не галлюцинировал. единственной витрине за грязным стеклом возлежали грубо сделанные транзисторы, магнитофоны и магнетоскопы. Ширпотребная, то-есть, электроника. Над электроникой висели серебристая и золотист; куртки. На магнетоскопе стояли расшитые голубые ковбойские сапоги. Грязная кукла «Барби» возлежала на переднем плане почему-то на боку…
Выяснилось, что у магазина есть вторая витрина. Эта витрина выходила на прямоугольную площадь. И ничем не отличалась от первой. В ней также были собраны безобразные вульгарности. В центре площади располагалось… ничего там не располагалось. Пара скамеек, не сколько сухих и жалких деревьев, подземный ватер-клозет. По взрыхленной до степени песочной пыли не заасфальтированной поверхности площади бродили бесцельно несколько женщин, похожих на бедных домашних хозяек. Дул ветер вздымая пыль и трепля кожаные штаны, джинсы и просто штаны по трем сторонам периметра площади. Место напоминало «Flee-market»[4] для совсем бедных черных и пуэрториканцов где-нибудь в гетто захолустного американского города. И даже беднее. Я обошел магазины.
Как некогда мода на львов охранявших въезды в старые усадьбы, у них тут свирепствовала мода на скатанные в рулон ковры у входа. Связанные цепями (!) два ковра стояли у каждой двери. Уже упомянутые вульгарные изделия из грубой кожи, очевидно, пользовались у покупателей наибольшим спросом. Каждый магазин вывесил их снаружи, или рекламировал в витрине. Надпись Все Для Моряков оказалась столь же обязательной, как ковры и кожа. Крупными буквами, куда более крупными, чем надписи на других языках.
В безымянной витрине я обнаружил нечто вроде мемориала посвященного умершему советскому певцу Высоцкому. Десяток кассет, сложенных горкой под выцветшей его фотографией (Надпись от руки на пожелтевшей и испещренной мушиным пометом бумажной ленте оповещала: «Мы, имеем в продаже ВСЕ кассеты Высоцкого».). Стоял прислоненный к самому стеклу, распухший и пыльный «Том 1. Стихи и песни Высоцкого». С его гравюрным портретом на обложке. Никаких других книг витрина не содержала. Поодаль от мемориала располагались кассеты, очевидно с записями лиц, поименованных на листе бумаги (в мелкую клетку) – угол листа был придавлен кассетами. Фамилии в списке были русские, и исполнены русскими буквами.
Из магазина в магазин бродили группами низкорослые «дядьки» в костюмах слаборазвитых стран, переговариваясь на неопределимых (я старательно прислушивался) языках. Два таких «дядьки» вышли к центру сквера и вступили в тяжелый разговор с «домашними хозяйками». Один, без улыбки, безрадостно, положил руку на зад «хозяйки». Только в этот момент до меня дошла простая истина, что «домашние хозяйки» – проститутки. Прищурившись, я сумел увидеть выложенную серым кирпичом на фасаде красного кирпича, надпись «Симэнс Хауз» и сообразил, что по площади расхаживают и с проститутками договариваются, торговые моряки. Что площадь, на которой я нахожусь – есть торговый центр. Для моряков. Советские моряки, судя по сильнейшему преобладанию и размерам русских надписей, отовариваются здесь чаще всех. (Юноше, грезящему о морях, каким ты был тридцать лет назад, Эдвард, эта скучная убогая площадь показалась бы безобразной и несправедливой карикатурой. А где же любовь и страсти, где персонажи романтических песен? Где юнга Билл, где крошка Мэри, где боцман Боб? За много тысяч километров от моря, ведь пели хулиганы в Харькове «На берегу стояла крошка Мэри, а рядом с нею рыжий боцман Боб».). У «дядек» моряков выпирали из пиджаков и курток увесистые брюшка. Слишком длинные, совсем не морские брюки спускались слишком низко на стоптанные, некрасивые башмаки.
Может быть сильные и высокие, белокурые моряки находятся в борделях и только семейные пузаны-механики и электрики выперлись на базар закупить нужную жене электрическую печь и кожаную юбку дочери? (Но кому нужны все эти грубые гадости, когда Европа завалена электропечами и юбками, Эдвард?) Может быть на этом базаре для бедных отовариваются лишь моряки слаборазвитых стран и стран Восточной Европы? А Билл, боцман Боб и крошка Мэри вообще ничего не приобретают, живут страстями, любят и кровавят друг друга на родных берегах Альбиона-Англетерры? Ой, Эдвард, в возрасте сорока четырех лет, ты отлично знаешь, что белокурых гигантов раз, два, три, на каждый национальный торговый флот, что морская работа тяжела, как работа литейщика. (Предположив, что литейщик решил поставить свою койку в цеху и несколько месяцев не покидать его, получим положение моряка.) Что за вспышка ребяческого романтизм, Очнись!
Я очнулся. Рядом со мной трое «дядек» хмуро беседовали, стоя двери в магазин. Не на русском, не на польском или болгарском. Но возможно на языке сербов или македонцев? В глубине магазина усердно передвигали ящики черноволосые типы неопределенной национальности. В зависимости от их местоположения по отношении к свету возможно было принять их за евреев, либо за китайцев. Возможно было войти, заговорить с евреями/китайцами, навести справки. Я изъясняюсь по-английски и – французски, не считая, как видно, употребимого здесь русского языка, но разве мне что-либо непонятно? Мне понятно. Я могу рассказать им больше о них, чем они знают о себе. Начиная от Мэллвилла и кончая Б. Травеном у меня в памяти накоплены все возможные типы восприятия (и описания) морской работы. Пусть я не вкалывал матросом, но работал полтора года литейщиком – что равно кочегарству. На кораблях путешествовал…
Дальняя сторона площади не имела строений, но ограничиваемая лишь дорогой (по ней время от времени проезжал одинокий автомобиль), открывала вид на ряды складских помещений в отдалении. Табличка на последнем здании площади определяла дорогу как Сшипперсстраат, – улица Корабельщиков… Складские строения были все заперты, словно бараки лагеря, превращенного в музей. Неприятная тоска висела над Фалконплеин, – так называлась вся площадь. Из двери «Симэнс Хауз» вышел совсем квадратный тип и уставился на меня. Я без улыбки уставился на него… Делать было нечего. (Попади ты сюда на десять лет раньше, ты нашел бы что делать, Эдвард!). Подраться? Побьют, и может быть жестоко, как бьют чужих. Своих они бьют помягче, я был уверен. Взять проститутку – «домашнюю хозяйку»? Уж очень они тоскливо выглядят все. (К тому же «домохозяйка» еще много раз подумает пойти ли ей с тобой, – типом похожим на чистенького сорокалетнего рок-стар, вариант: садиста или кино-убийцу психопата, Эдвард!).
Я покинул Фалконплеин тем же путем, через зловещую Хюикстраат.
Я пришел на бук-фэр где Мириамм сообщила мне, что жители города называют Фалконплеин, – Красная площадь. Мириамм вручила мне конверт с несколькими местными крупными банкнотами, – плата за присутствие на бук-фэр, и я откланялся. Оказавшись на широкой МЭИР, я попал в толпу особенно хорошо одетых мужчин и женщин. Густая очередь вливалась в отворенные ворота малорослого здания, которое я не размышляя назвал про себя «дворцом». Полотнище флага, свисавшего с балкона дворца, оповещало по-английски: «Наш город – дайамонд'с бэст фрэнд. Посетите Дайамонд-лэнд!» Также как и на Фалконплеин, – местной Красной площади, мне нечего было делать на Мэир, и раздраженный, в поисках небанальности, я исчез в первой подвернувшейся боковой улице. Ею оказалась узкая Эикэнстраат.
Мы сели в ее автомобиль, ибо город находился в стороне от железнодорожной станции. Она сообщила, что пригласила на book-fair[1] известного экс-шпиона, ставшего писателем; бывшего узника германского концлагеря, ныне израильского писателя; бывшего советского писателя, позже антисоветского писателя («теперь он кажется опять превратился в советского писателя!») но этот не сможет приехать, его удержали в Германии студенты. «Точнее, – сказала она, – студенческие экзамены. Он преподает в университете. Вы не преподаете?»
«Я похож на преподавателя?»
Оторвав взгляд от дороги, она поглядела на меня и рассмеялась. «Нисколько.»
Если у нее и оставались какие-либо сомнения в том, что я, как выражаются в России, «свой в доску», то после моей удачно продемонстрированной иронии по отношению к самому себе, сомнения исчезли.
Немногочисленные прохожие на улицах незнакомого города напомнили мне германцев или австрийцев. Также как и холодные фасады северных зданий-бараков. Я не сказал об этом координаторше букфэра, ибо уверен что небольшим северным нациям сравнение их с германцами не доставляет никакого удовольствия. Ну-ка скажите поляку, что он напоминает вам русского. В большинстве случаев следствием вашего замечания будет злая фраза, в какой обязательно будет содержаться слово «курва» (вариант «курва-мать»).
Отель оказался современным и равнодушно теплым. Портэрши все оказались девушками в цвету. Я сразу понял, что они не понимают типов в полиэстеровых парах и в очках, оправа которых выкрашена самим владельцем очков. Они не могут классифицировать меня, я это знал, и во все протяжение моего проживания у них, тон их обращений ко мне будет срываться от пренебрежения до подобострастия. Такие девушки прекрасно отличают бизнесменов, пенсионеров, американских и германских туристов, без труда общаются на нескольких языках с участниками симпозиума полиомиелитологов или Общеевропейского конгресса производителей свинины, но я был уверен, что писателей в Тиатэральфаотэль останавливалось совсем немного, а таких писателей как я, не жило никогда. Светловолосое создание рассеянно вписало меня в реестр отеля, очевидно грезя в этот момент о миллиардере с большим членом, который явится однажды и заберет ее из-за конторки в мир шампанского, цветов и шоколада всякий день. Я не был похож на подобного типа, посему был встречен вежливо, но равнодушно. С Мириамм мы уговорились встретиться в семь вечера в лобби.
Номер «315» обладал салоном. Спальня отделялась от салона стеной с подавляющим воображение количеством ящиков. Пустых, разумеется, в них путешественник должен был сложить содержимое своих сундуков. Содержимое гардеробов он должен был вывесить в несколько шкафов, занимающих стену у входа. Имелись: кухня с четырьмя электроконфорками, теле с тридцатью программами, мини-бар с, миниатюрными бутылками.;
Я прежде всего наполнил ванну горячей водой и погрузился в горячую воду, содрогаясь. От воды пахло госпитальной хлоркой. Я приехал в чистую страну и город. Я прежде всего погружаюсь в ванны во всех новых странах, во всех незнакомых городах, и перестроиться кажется уже не смогу… (Хочешь не хочешь, но обрастаешь церемониями, как долго плававший корабль ракушками, Эдвард!) Мое закальцинировавшееся (от слова кальций) в парижском сыром климате ломкое тело радостно (в Париже на моем чердаке есть лишь душ) разбухало и, откупоривая поры, розовело. Я чувствовал себя лангустом, пропутешествовав в цистерне с берега моря, вынутый из родных темных вод, он брошен в кипящую светлость. Покраснев, я занялся грезами. Грезы у меня были нехорошие. По поводу человеческих обществ и организации жизни на планете, но вполне безжалостные и по отношению к самому себе. Я постарался представить себе, что это моя последняя в жизни ванна, что меня приговорили к смерти, и в качестве последнего желания я выпросил этот час – разбухнуть и согреться перед тем, как остыть навсегда. Очевидно я сумел вжиться в роль, потому что испугался. У меня заболел желудок, и я вынужден был вылезти из ванны, дабы воспользоваться белым (как и все в ванной комнате незнакомого города, за исключением пола) туалетом. Вернувшись в воду я успокоил себя постепенно следующими аргументами: 1. что я немало пожил (дожить до 44-х уже очень не плохо, Эдвард!); 2. что множество тысяч раз сделал любовь с гостеприимными мягкими и горячими girls различных племен; 3. успел написать несколько книг (никто кроме тебя не мог бы их написать, Эдвард!). О чем же мне жалеть? Следует сказать, что меня всегда интересовала и интересует проблема приговоренных к смерти. Что они чувствуют, о чем думают, каковы их последние фразы? Сознавая абсурдность приговорения к смерти уже приговоренного к смерти Природой существа, анализируя поведение приговоренных я не одобрял истерик, плачей и предсмертных депрессий. В то же время сам я вовсе не был уверен, что сумел бы отправиться к электростулу весело и с достойной бравадой. Мои эмоции еще выходят, случается, из-под моего контроля. Иоши Ямамото, – самурай ставший буддистским монахом (лет десять я читаю и перечитываю «Хагакурэ» с комментариями Мишимы) мудро советует подготовиться к смерти наилучшим образом. «… Следует начинать всякий день в спокойной медитации, представляя свой последний час и различные способы смерти – от стрелы из лука, ружья, копья, зарубленным саблей, поглощенным морем, в огне, настигнутым молнией, смерть от болезни, внезапную смерть, – и начинать день, умирая.» Лежа в горячей воде я последовательно представил себе все вышеперечисленные смерти. Они представились мне менее неприятными, чем вчера в Париже.
Четверть часа спустя я шел под серым небом по улице с длинным, как это часто случается на севере, названием Мариапижпелинс-Хстраат. Я отметил, что название улицы созвучно второй линии клавишей на моей русской пишущей машине: йукенгшщзх. Если догадаться добавить к нему имя Александр и послесловие – страат, получится отличная улица. Несмотря на середину октября у таверн сидели северные люди и пили пиво. Аккуратно одетые и чистые, они посасывали желтые и темные пива с достоинством. Пижпелинсх, отрезанная вдруг Сшуммэрсшофстраат возобновилась более удобопроизносимой Вапперстраат. С большим удовольствием произносил я эти имена улиц незнакомого города, они ведь являлись частицами незнакомого языка, а следовательно и частицами души этого северного народа. Если Ж, Ш, Ф, X, – есть звуки этого народа, он, получается, часто употребляет шипение, фырканье и скептическое хмыканье. Я представил себе, что названия улиц сочинялись местными бургомистрами (?) в тавернах. Прерываемые хорошими глотками их доброго пива и рождались все эти пиж (втягивание пива в рот), пел (глотание) линсх (сдувание пива с усов и бороды).
На широкой ваппер (одна сторона ее была аккуратной стеной, скрывающей может быть дворцы, может быть сады) я решил съесть что-либо простое и выпить пива. Я никак не вяжусь с барами или кафэ какой бы то ни было страны, быстрый и нетерпеливый я предпочитаю встречаться для бесед по разные стороны рабочих, а не кафэ или обеденных столов. Посему выбирание заведения всегда стоит мне психологических усилий. Мне нужно было недорогое (не следует попусту тратить мани на еду, Эдвард. В восемь часов у тебя встреча с человеком, который будет твоим интервьюэром завтра на бук-фэр, запланирован обед.), но туземное (посещать незнакомый город и пить знакомый алкоголь и есть знакомую пищу глупо, Эдвард!) заведение. Я выбрал желтое здание полностью занятое мощной таверной: двери сияли медью – а медь всегда внушает мне доверие. Я опустился на одну из трех граней диванчика за стол, рассчитанный на большую компанию.
Увы, мне пришлось пить импортный Гиннес (фуй, ты же не в Дублине, Эдвард!), так как английский официанта оказался недостаточно развитым для того, чтобы понять, что я хочу местного темного пива. Французский, я по совету Мириамм решил не употреблять. В этой части этой северной страны не любят франсэ, веками старавшихся подчинить себе местное население. Нетерпеливо подрагивая коленом под белым фартуком, молодой человек объявил мне, что в их меню нет hot-sausage, но что он может принести мне сэндвич с sausage. Я сказал, что «ОК, неси», и попросил его еще об одном Гиннесе. Большой, умеренно рокотал на местном языке зал. От соседнего стола, наглая, звучала речь янки. Поверх местного наречия, громкая, как язык оккупантов. Я бессмысленно подвигал бокал с Гиннесом по столу, то-есть задумался.
…Сын простых русских людей из крошечных городков куда меньше этого (прославленного культурой, бывшего некогда финансовой столицей Европы) попал я на Вапперстраат. Мог бы не появиться в их городе, но появился. Выпил два Гиннеса, когда принесут, стану есть сэндвич с сосидж. Заплачу, пополню несколькими монетами кассу города. Как они тут живут, каковы их интересы? Разумеется, я понимаю, что употреблять словечко «их» в качестве заменителя для населения свыше двухсот тысяч человек – вынужденное обобщение. Едят, спят, работают, пьют пиво, совокупляются (тоже вынужденное обобщение, Эдвард!), увлечены как и большая часть населения планеты детскими волнениями прогресса. Прогресс придуман, чтобы не бояться смерти? Да. Но каждый придумал себе еще и личную иллюзию – защиту от смерти: детей, работу, гомосексуальность, изобретательство. В сущности чем наши города отличаются от Death Row[2] американских тюрем? Ответ: они комфортабельнее. Лишь самурай 17 века Йоши Ямамото спокойный и веселый советует ежедневно думать о смерти глубоко и долго, европейская цивилизация трусливо старается забыть о ней. Немужественное решение проблемы…
Янки (четверо) ушли. За «их» стол уселась пара приличных седых женщин в ворсистых пальто, с крупного размера сумками и несколькими пакетами. Последовал негромкий разговор между ними, может быть и неинтеллигентными дамами, но цивилизованными, то-есть привыкшими к жизни в коллективе города. Разумно соблюдающими социальный контракт. «Если все станут громко разговаривать, герр Эдвард, то будет неудобно жить…»
Я напомнил парню в фартуке о сосидж-сэндвиче. Он принес мне кусок булки с вложенными в него шестью кружками салами. Я не принадлежу к породе высказывающих недовольство. Я укусил неприглядный сухой сэндвич и съел его весь до крошки. Вспоминая Гогена, который вынужден был питаться на Таити консервами, привозимыми на кораблях из Европы. Попросил еще Гиннес, встал и поднялся по крутой широкой лестнице вверх, в туалет. На лестничной площадке туалет-вумэн похожая на королеву Элизабэф-2 беседовала с посетителем туалета, похожим на Макс фон Зюдоф. На застланном свежей скатертью столе стояла высокая ваза с монетами. Туалет был неуместно ярко освещен, словно праздничная зала. Местных монет у меня еще не было, лишь большие билеты полученные в Париже. Отправляясь в туалет я верил что в заднем кармане у меня остались парижские франки, однако их в упомянутом кармане не обнаружилось. Чувствуя себя преступником, я вышел и не глядя на Элизабэф-2 и Макс фон Зюдоф гордо прошествовал мимо. Они сопроводили мой проход стерильным молчанием. Но не бросились за мной.
Детали, подобные вышеприведенным, если вы находитесь в городе, жители которого говорят на незнакомом языке, служат знаками, символами-заменителями звукового общения. Холодный взгляд. Презрительное движение. Непонимающий взгляд… Со мною всем приходится трудно, не только жителям незнакомых городов. Обыкновенно хорошо остриженный, ботинки всегда начищены, странновато, но не экстремистски одетый в костюмы, я не выгляжу классическим «marginal»[3], и в то же время населениям сразу становится ясно, что вот – чужой. Не турок, не югослав, не араб, не хиппи, – чужой нового, неизвестного им племени, может быть первый чужой племени грозящего им бедою в будущем? Так одинокий конный монгол на холме над русским городом, постоял и исчез, но через несколько лет явилось на тот холм полмиллиона монголов. Я и город коротко поговорили лишь о Гиннесе и сосэджэс, – состоялся первый невинный торговый обмен.
В баре Альфатиатэротедя меня ждала Мириамм в компании радиожурналистки. Радиожурналистка крутила желтыми пальцами сигареты с помощью машинки (можно всегда точно определить возраст крутящих сигареты машинкой. Их 20 лет приходятся на конец шестидесятых годов) и пила виски-стрэйт. Мириамм пила джин-стрэйт. Позднее я и радиожурналистка поднялись в «315» и, водрузив тяжелый профессиональный магнитофон на стол, использовав все содержимое мини-бара, соорудили интервью. Но интервью с радиожурналисткой также как и последующий вечер, обед с бородачом-профессором, мой визит с ним в три бара, – находятся за пределами моих отношений с незнакомым городом, посему я их опускаю. Также как и мое чрезвычайно наглое и удачное выступление на book-fair (в паре с бородачом), также как и встречу с издателем моих книг на языке этой (и соседней) страны, и прочие встречи с людьми.
Мириамм обмолвилась, что не весь город напоминает только что отремонтированные Елисейские Поля, откуда выселили в концентрационные лагеря всех арабов и ходят степенно лишь белые люди. Что, если я пойду, например, в направлении Миндэрброэде-рсруи и дальше, то там я найду и несвежие дома, и несвежих, если хочу, людей. На следующий день, откричав свое время на бук-фэр, в двух тишорт, в розовой (цвета поросятины) кашемировой рубашке с зелеными манжетами и воротником, черный костюм рокера, я пошел… Еще вполне великолепная Хидэветтэрстраат впала в Синт-катэлижнэвест, и уже на ней великолепие сменилось скромностью и безлюдностью. Бок крупного храма-бегемота был частично лишен кожи штукатурки, и виден был красный кирпич старого тела. Стали встречаться совсем запущенные витрины, где и манекены и их одежды выглядели пыльными и несвежими. В салоне одной закрытой парикмахерской, я заглянул, на полу валялись клочки черных волос, и в самом центре салона – щетка, с прилипшими к ней клоками белых. Старые, выцветшие книги в витринах книжного магазина пусть и служили цели рекламирования места продажи старых книг, выглядели неуместно неопрятными. Было непонятно, явится ли владелец в понедельник-вторник и откроет массивным ключом массивный висячий замок, или же владелец умер несколько лет назад. Солдат и исследователь, я шел под хмурым небом, тонкогубый как моя татарская мама. Сжимая в руке подаренные мне на бук-фэр каталоги и проспекты. Как Ливингстон в Африке, как Лоуренс в песках Аравии. Современный искатель приключений…
В месте впадения в Миндэрброэдесруи мне встретилась семья: скромно одетые папа и мама с малоразвитыми лицами тащили за руки двух девочек с еще более малоразвитыми физиономиями. Тащили куда? В церковь? В цирк? Внутренне назвав их «семьей кретинов» (но ты прав, Эдвард!), я углубился в Миндэр…… со всеми последующими буквами. Уже понимая, что цивилизация незнакомого города опасно тускнеет по мере простого пешеходного удаления от центра.
Ровно-серое небо не предвещало дождя, воздух не замораживал город, но ровно поддерживал низкую, неуютную температуру. Пустее уже пройденных улиц продолжила Миндэрброудерсруи Синт-Паулюсстраат, то-есть улица Святого Павла. Так как за последние четверть часа я не встретил ни одного замечательного строения, ни карликов, ни бородатой женщины, я решил поискать интересного в стороне от крупной магистрали. Я свернул на непроглядную Хюикс-Траат. Табличка с названием улицы косо висела на стене потерявшего свой цвет, когда-то очевидно красного, барака. Грязный гравий был высыпан (кем? зачем?) на неровный старый асфальт. По правую руку появился низкий забор с частыми в нем дырами. Над забором не жилой позеленевший дом (чеховская усадьба, Эдвард!) с заколоченными окнами спал в не принадлежащем этому городу, но лишь этому дому облаке мистерии (усадьба Эшеров, Эдвард!). Усадьба Эшеров глядела на руины руками человека снесенного, но не до конца, крупного когда-то строения. За руинами видны были кирпичные кубы относительно новых зданий. Следующим после усадьба явилось неозаборенное о трех этажах длинное здание. Окна забиты, в старой траве однако видна была живая тропинка, ведущая к одному из окон. Нижние доски с этого окна были сорваны. Целая лужа мелкобитого стекла выливалась на тротуар. Безлюдные, слепые фасады уверенно не жилых домов по левую руку. Местность необоняема, не воняет, не пахнет. Лишь едва уловимый пресный запах кирпично-цементной пыли. Сносят? Строят? Делают и то и другое. Начали реабилитацию квартала, но не хватило денег?
Торопясь вперед, а не назад (всегда вперед, Эдвард!), я вышел в перекресток по меньшей мере четырех улиц. На углу самой дальней i них колыхались распятые на вешалках брюки, юбки и куртки. Сильный ветер задувал в них из-за угла, очевидно с большого обнаженного пространства. Я пошел на юбки и куртки. Через десяток шагов я различил открытую дверь магазина, и чуть позже вывеску его «Все для моряков» (Ты галлюцинируешь, Эдвард. По-русски?).
Приблизившись вплотную (я пошел на вывеску как лунатик) увидел еще одну русскую надпись, – красной краской по стеклу русскими буквами: базар. Следовательно я не галлюцинировал. единственной витрине за грязным стеклом возлежали грубо сделанные транзисторы, магнитофоны и магнетоскопы. Ширпотребная, то-есть, электроника. Над электроникой висели серебристая и золотист; куртки. На магнетоскопе стояли расшитые голубые ковбойские сапоги. Грязная кукла «Барби» возлежала на переднем плане почему-то на боку…
Выяснилось, что у магазина есть вторая витрина. Эта витрина выходила на прямоугольную площадь. И ничем не отличалась от первой. В ней также были собраны безобразные вульгарности. В центре площади располагалось… ничего там не располагалось. Пара скамеек, не сколько сухих и жалких деревьев, подземный ватер-клозет. По взрыхленной до степени песочной пыли не заасфальтированной поверхности площади бродили бесцельно несколько женщин, похожих на бедных домашних хозяек. Дул ветер вздымая пыль и трепля кожаные штаны, джинсы и просто штаны по трем сторонам периметра площади. Место напоминало «Flee-market»[4] для совсем бедных черных и пуэрториканцов где-нибудь в гетто захолустного американского города. И даже беднее. Я обошел магазины.
Как некогда мода на львов охранявших въезды в старые усадьбы, у них тут свирепствовала мода на скатанные в рулон ковры у входа. Связанные цепями (!) два ковра стояли у каждой двери. Уже упомянутые вульгарные изделия из грубой кожи, очевидно, пользовались у покупателей наибольшим спросом. Каждый магазин вывесил их снаружи, или рекламировал в витрине. Надпись Все Для Моряков оказалась столь же обязательной, как ковры и кожа. Крупными буквами, куда более крупными, чем надписи на других языках.
В безымянной витрине я обнаружил нечто вроде мемориала посвященного умершему советскому певцу Высоцкому. Десяток кассет, сложенных горкой под выцветшей его фотографией (Надпись от руки на пожелтевшей и испещренной мушиным пометом бумажной ленте оповещала: «Мы, имеем в продаже ВСЕ кассеты Высоцкого».). Стоял прислоненный к самому стеклу, распухший и пыльный «Том 1. Стихи и песни Высоцкого». С его гравюрным портретом на обложке. Никаких других книг витрина не содержала. Поодаль от мемориала располагались кассеты, очевидно с записями лиц, поименованных на листе бумаги (в мелкую клетку) – угол листа был придавлен кассетами. Фамилии в списке были русские, и исполнены русскими буквами.
Из магазина в магазин бродили группами низкорослые «дядьки» в костюмах слаборазвитых стран, переговариваясь на неопределимых (я старательно прислушивался) языках. Два таких «дядьки» вышли к центру сквера и вступили в тяжелый разговор с «домашними хозяйками». Один, без улыбки, безрадостно, положил руку на зад «хозяйки». Только в этот момент до меня дошла простая истина, что «домашние хозяйки» – проститутки. Прищурившись, я сумел увидеть выложенную серым кирпичом на фасаде красного кирпича, надпись «Симэнс Хауз» и сообразил, что по площади расхаживают и с проститутками договариваются, торговые моряки. Что площадь, на которой я нахожусь – есть торговый центр. Для моряков. Советские моряки, судя по сильнейшему преобладанию и размерам русских надписей, отовариваются здесь чаще всех. (Юноше, грезящему о морях, каким ты был тридцать лет назад, Эдвард, эта скучная убогая площадь показалась бы безобразной и несправедливой карикатурой. А где же любовь и страсти, где персонажи романтических песен? Где юнга Билл, где крошка Мэри, где боцман Боб? За много тысяч километров от моря, ведь пели хулиганы в Харькове «На берегу стояла крошка Мэри, а рядом с нею рыжий боцман Боб».). У «дядек» моряков выпирали из пиджаков и курток увесистые брюшка. Слишком длинные, совсем не морские брюки спускались слишком низко на стоптанные, некрасивые башмаки.
Может быть сильные и высокие, белокурые моряки находятся в борделях и только семейные пузаны-механики и электрики выперлись на базар закупить нужную жене электрическую печь и кожаную юбку дочери? (Но кому нужны все эти грубые гадости, когда Европа завалена электропечами и юбками, Эдвард?) Может быть на этом базаре для бедных отовариваются лишь моряки слаборазвитых стран и стран Восточной Европы? А Билл, боцман Боб и крошка Мэри вообще ничего не приобретают, живут страстями, любят и кровавят друг друга на родных берегах Альбиона-Англетерры? Ой, Эдвард, в возрасте сорока четырех лет, ты отлично знаешь, что белокурых гигантов раз, два, три, на каждый национальный торговый флот, что морская работа тяжела, как работа литейщика. (Предположив, что литейщик решил поставить свою койку в цеху и несколько месяцев не покидать его, получим положение моряка.) Что за вспышка ребяческого романтизм, Очнись!
Я очнулся. Рядом со мной трое «дядек» хмуро беседовали, стоя двери в магазин. Не на русском, не на польском или болгарском. Но возможно на языке сербов или македонцев? В глубине магазина усердно передвигали ящики черноволосые типы неопределенной национальности. В зависимости от их местоположения по отношении к свету возможно было принять их за евреев, либо за китайцев. Возможно было войти, заговорить с евреями/китайцами, навести справки. Я изъясняюсь по-английски и – французски, не считая, как видно, употребимого здесь русского языка, но разве мне что-либо непонятно? Мне понятно. Я могу рассказать им больше о них, чем они знают о себе. Начиная от Мэллвилла и кончая Б. Травеном у меня в памяти накоплены все возможные типы восприятия (и описания) морской работы. Пусть я не вкалывал матросом, но работал полтора года литейщиком – что равно кочегарству. На кораблях путешествовал…
Дальняя сторона площади не имела строений, но ограничиваемая лишь дорогой (по ней время от времени проезжал одинокий автомобиль), открывала вид на ряды складских помещений в отдалении. Табличка на последнем здании площади определяла дорогу как Сшипперсстраат, – улица Корабельщиков… Складские строения были все заперты, словно бараки лагеря, превращенного в музей. Неприятная тоска висела над Фалконплеин, – так называлась вся площадь. Из двери «Симэнс Хауз» вышел совсем квадратный тип и уставился на меня. Я без улыбки уставился на него… Делать было нечего. (Попади ты сюда на десять лет раньше, ты нашел бы что делать, Эдвард!). Подраться? Побьют, и может быть жестоко, как бьют чужих. Своих они бьют помягче, я был уверен. Взять проститутку – «домашнюю хозяйку»? Уж очень они тоскливо выглядят все. (К тому же «домохозяйка» еще много раз подумает пойти ли ей с тобой, – типом похожим на чистенького сорокалетнего рок-стар, вариант: садиста или кино-убийцу психопата, Эдвард!).
Я покинул Фалконплеин тем же путем, через зловещую Хюикстраат.
Я пришел на бук-фэр где Мириамм сообщила мне, что жители города называют Фалконплеин, – Красная площадь. Мириамм вручила мне конверт с несколькими местными крупными банкнотами, – плата за присутствие на бук-фэр, и я откланялся. Оказавшись на широкой МЭИР, я попал в толпу особенно хорошо одетых мужчин и женщин. Густая очередь вливалась в отворенные ворота малорослого здания, которое я не размышляя назвал про себя «дворцом». Полотнище флага, свисавшего с балкона дворца, оповещало по-английски: «Наш город – дайамонд'с бэст фрэнд. Посетите Дайамонд-лэнд!» Также как и на Фалконплеин, – местной Красной площади, мне нечего было делать на Мэир, и раздраженный, в поисках небанальности, я исчез в первой подвернувшейся боковой улице. Ею оказалась узкая Эикэнстраат.