— Мсье ПэТэТэ?
   — Нет, мсье, — ответствовал брюнет и улыбнулся. — Следуйте за мной, мсье!
   Быстро, быстро, чуть не таща меня за руку по коридорам без окон, он втолкнул меня в обитую кожей дверь.
   Женщина, похожая на мою маму, делила кабинет с женщиной, похожей на лягушку средних лет.
   — Мсье Лимоноф? — вопросила женщина, похожая на мою маму. — Мсье ПэТэТэ отсутствует сегодня. Он поручил мне заняться вашим делом. Я приготовлю вам досье. Хорошо? — спросила она.
   — Хорошо, — согласился я. Подумав, какое, бля, хамство. Вызывает, а самого дома нет.
   — Садитесь, мсье, — сказала дама. — Вы принесли три фотографии?
   Я всегда имею при себе фотографии. И я протянул ей свои, как всегда фотогеничные, три физиономии.
   — Это очень gentil [26]с вашей стороны, — сказала она.
   Я выдал ей доказательства моих ресурсов, в том числе и сертификат от percepteur — она обрадовалась тому, что я плачу налоги. Я представил ей доказательство моего адреса — справку от квартирной хозяйки, и, о чудо, у нее оказалась та же фамилия, что и у моей квартирной хозяйки! Так как это была редкая фамилия, то похожая на мою маму дама была поражена. О своем изумлении она сообщила мне и женщине, похожей на лягушку средних лет. Я сообщил обеим кое-какие сведения о моей квартирной хозяйке: ее приблизительный возраст, то, что юность свою она провела в Бельгийском Конго. Мы посвятили несколько минут Бельгийскому Конго. Дамы издали несколько восклицаний по поводу ужасов, которые пришлось пережить белому населению, я же с плохо скрываемым восторгом сделал несколько замечаний о прославленном «Пятом коммандо» и его шефе Майке Хоарэ. Увидев, что дамы министерства внутренних дел обменялись условными взглядами, я решительно закрыл кран моих страстей и молча поерзал на сиденье. Однофамилица моей квартирной хозяйки не спеша проколола мои бумаги, заделала их в канцелярскую папку. Полюбовалась на папку.
   — Ну вот, все готово. Теперь у вас есть досье. — Закрыла папку…
   — A carte-de-s?jour? — спросил я робко, видя, что она мне ничего не протягивает, а лишь улыбается удовлетворенно. Как бы по окончании полностью проделанной работы. — Carte-de-s?jour?
   — Для этого вам придется обратиться в префектуру, — сказала она. — Мы здесь, в министерстве внутренних дел, carte-de-s?jour не выдаем. Это не входит в нашу компетенцию…
   Я предполагаю, что физиономия моя позеленела от злости. Чего же стоит, бля, вмешательство жены министра внутренних дел? А сам мсье Президент, интересно, что, тоже не может дать carte-de-se'jour? Остается только развести руками и воскликнуть: «Демократия!», вложив в это восклицание те же чувства, которые вкладывает русский рабочий в «еб твою мать!» Демократия… Деньги берете, мадам Французская Республика, в карман фартука кладете (я представил Французскую Республику в виде злой консьержки), а документ не даете!
   Похожая на мою маму поняла, что мысли у меня нехорошие. Она сморщила лоб.
   — Я попрошу, чтобы вас отвели в префектуру, — сказала она, приняв, очевидно, смелое личное решение. И она посмотрела на часы. — Я надеюсь, что мадам АБРАКАДАБРА… (так звучала фамилия, не уверен, что так же она и пишется) еще не ушла. Я позвоню…
   Мадам АБРАКАДАБРА была на месте. Моя мама вызвала старую знакомую — голубоплатьевую красавицу, — и мы спешно отбыли. Я предполагал, что мы спустимся и покинем подъезд И с точкой, но ничего подобного не случилось. Голубоплатьевая, колыхая бедрами и платьем, повела меня по нескончаемым стеклянным террасам-переходам, где не было ни души. Один раз из-за угла на нас вышел угрюмый полицейский, ковыряя в носу. Мы шли, молча поглядывая друг на друга и улыбаясь. Если бы у меня была carte-de-s?jour, я бы пошел с ней далеко за горизонт, с этой красивой и, я думаю, прохладной, несмотря на пятое июля, женщиной, покинувшей возраст юности, но еще не вступившей в возраст увядания…
 
   Она ловко провела меня. Вошла в некую дверь, усадив меня на скамью у двери среди десятка иранцев, хорошо одетых в кожу, и нескольких наглых сытых поляков. Голубоплатьевая ушла, оставив мое красивое досье у АБРАКАДАБРЫ и сказав:
   — Ждите, вас вызовут.
   Лишь после четверти часа сидения на скамье я сообразил, что это первый этаж префектуры, эскалье эФ, где я уже был однажды.
   — Эдуар!
   Шанталь, девушка из префектуры, стояла, колыхая креветками в ушах. Мы расцеловались.
   — Что ты тут делаешь, Эдуар?
   — Жду. Мое досье только что принесли из Министерства д'Интерьер, эскалье И с точкой, сюда, к мадам АБРАКАДАБРЕ… А ты что тут делаешь… Ты же в зале Норд-Эст?
   — На месяц переведена сюда. Такая у нас система. Подожди, я найду твое досье.
   Она появилась через несколько минут.
   — Пошли, я сделаю тебе carte-de-s?jour на год.
   — На год! Погоди, я думаю, мне дадут на десять лет. Я был в Министерстве d’lnt?rieur, эскалье И с точкой, по рекомендации… — тут я задохнулся от гордости, — по рекомендации САМОЙ мадам Дэферр… смотри, — я протянул Шанталь бумагу, копию, оригинал у меня забрала похожая на мою маму.
   — ?a va, — равнодушно сказала Шанталь, прочитав бумагу, — все это хорошо, но здесь начальница мадам АБРАКАДАБРА. Как она скажет, так и будет. Я попытаюсь спросить ее… Идем в бюро.
   В бюро за полдюжиной столов расположился десяток префектуриых девочек и чуть меньшее, чем в коридоре, количество иранцев и поляков. Усадив меня, Шанталь скрылась во внутренностях бюро. Вернулась через пару минут.
   — Нет, невозможно. Процедура такова, что невозможно сразу после recepiss? дать карту на десять лет. Следует получить карту на год, ее можно будет продлить еще на год…
   — Но мадам Дэферр! — воскликнул я растерянно. — Получается, что вмешательство жены самого министра ничего не стоит. И ведь не министра химической промышленности, но именно Дэферра, кому вся эта машина подчинена…
   — Несовпадение между политической властью и исполнительной властью… — констатировала Шанталь. И стала листать досье, приготовленное дамой, похожей на мою мать. — А, ты принес сертификат от percepteur… Прекрасно! Слушай, я могла тебе дать carte-de-s?jour на год без министров или их жен, поскольку теперь у тебя есть доказательство финансовых ресурсов…
   Она продолжала еще что-то бормотать, но я ее уже не слушал, погрузившись в невеселые мысли о структуре демократии.
   Через четверть часа мне отпечатали carte-de-s?jour, куда Шанталь, по собственному усмотрению, поставила профессию «писатель». «Дневник неудачника», который я передал ей с Рыжим, ей понравился.
   Она проводила меня до лестницы. Поделилась со мной своим несчастьем. Мужик, много старше ее, за которого она собиралась замуж, взял да и вернулся к бывшей жене. Поэтому надежда Шанталь на то, что она сможет оставить нервную и плохо оплачиваемую работу в префектуре, рухнула. И надежда на домик в провинции.
 
   Я поблагодарил своего редактора и его жену мадам Окотэ за помощь. Я не сказал им, однако, что все их и мои маневры за кулисами были в известном смысле бесполезны. Что, как скала, высится замок демократии, неприступный для коррупции, и даже жена министра не колышет суровое сердце мадам АБРАКАДАБРЫ и прочих рыцарей демократии. Я не сообщил им также, что тяжеловатая бретонская девушка с креветками в ушах, в белой блузке и с толстыми ногами из-под черной юбки обладает равной или, может быть, большей властью над судьбой иностранца, чем министр d’lnt?rieur или его жена. Мне не хотелось лезть с моими новоприобретенными знаниями к мсье и мадам Окотэ, их разочаровывать. Они ведь честно желали помочь мне.
   В декабре 1985 года я снова написал письмо министру культуры. Я просил помочь мне стать французским гражданином. Боевая кампания за гражданство была еще более абсурдна, чем стычки за carte-de-s?jour…
   Я предполагаю, что мир выглядел бы для меня иначе, если бы не эта метафизическая пролетарская кепочка, приросшая к моей голове. Это она виновата, бля, я уверен.

Две с половиной строчки истории

   В тот августовский день я покинул солнечный пентхауз моей богатой подруги вблизи Трокадеро в 12:30. Подруга сидела в ароматной пене, я поцеловал ее, нагнувшись и, спустившись по отрезку лестницы, ведущей к входной двери, покинул шикарную жизнь. На темной лестничной площадке я сел в лифт с зеркалом, и пока он, солидный, полз десять этажей вниз, успел рассмотреть свою загорелую физиономию, белый пиджак и часть полосатых — бело-синих — брюк. Пиджак был мятый.
   В Париже было жарко. Куда более жарко, чем на овеваемом ветрами пентхаузе с близкой Эйфелевой башней, глядящей на пентхауз в упор. Под Эйфелевой башней я чувствовал себя как в оперетте о парижской жизни. В Париже, полуденный, плавился асфальт. Он расступался и оседал даже под широкими каблуками моих брезентовых белых сапог (подарок богатой подруги). Мимо кладбища и цветочного магазина в стене кладбища я прошел к станции метро и спустился под землю. «ПАНК — мертв!» — категорически известили меня стекшие вниз красные буквы на стене подземного перехода. В метро было гнусно и пыльно. В обычное время я бы пошел в свое Марэ пешком, невзирая на расстояние, но я ехал домой работать. Лучшие утренние часы были безвозвратно потеряны, однако я мог еще с успехом посидеть за машинкой несколько часов.
   Взбегая по грязной лестнице на свой один с половиной этаж, я на ходу содрал с себя пиджак. Проходя мимо первой двери первого этажа — она скрывала общественный туалет, я вдохнул-таки, несмотря на предосторожность, порцию отравленного воздуха и мгновенно философически отметил громадное различие между жилищем на Трокадеро и моим. Открыв дверь в комнату, я сорвал с себя оставшиеся одежды и распахнул все три окна, выходящие на рю дэз Экуфф. Жаркие пары августовской улочки вплыли и смешались с не исчезающим никогда запахом старого человечьего гнезда, как будто нечто постоянно гнило в квартире, которую мсье Лимонов снимал у мадам Юпп. Год упорной борьбы с запахом закончился поражением мсье Лимонова.
   Я набил кофеварку порцией кофе, посетил щель ванной, где пописал и оросил физиономию и шею холодной водой. Кофеварка зашумела, как паровоз, и, вылив содержимое в вечную керамическую чашку, я проследовал к круглому столу у окна, служащему мне столом рабочим. Я выдвинул на себя пишущую машину, вставил в нее свежий лист и, извлекши из папки с надписью «НОВОЕ» рукопись, принялся перечитывать страницы, написанные накануне.
   В момент, когда я допивал последние глотки кофе и искал первую фразу дня, с улицы донеслись звуки, чуждые рю дэз Экуфф, Парижу и Франции. Стреляли из автоматического оружия. Почему я умозаключил, что из автоматического? Нет, я не учился в военно-шпионской школе, но, когда я был мальчиком, отец — офицер советской армии — часто брал меня на учебные стрельбы. Напялив на ребенка солдатскую гимнастерку, папаша мчал меня в кузове открытого автомобиля, наполненного солдатами, туда, где палили очередями и одиночными. Так что я разбираюсь, из какого оружия. Запомнил.
   Улица наполнилась молчаливым топаньем десятков бегущих ног и хлопаньем дверей. Ни единого крика. Только выстрелы, топот ног, хлопки дверей…
   Я выглянул в окно. На рю де Розьерс стоял человек в запачканном кровью белом халате и смотрел вдоль улицы в сторону ресторана «Гольденберг». И видел он там, очевидно, нечто поразившее его, ибо он замахал руками и сделал несколько шагов в ту сторону. Шагов неохотных, как бы он сам не хотел туда идти, но не имел сил сопротивляться. Так жертва идет к злодею-гипнотизеру.
   …Из кошерного мясного магазина на рю дэз Экуфф (как раз расположенного на месте впадения в нее рю де Розьерс) выскочил второй тип в запачканном кровью белом халате и прыгнул на первого, повалив его на асфальт. Первый сопротивлялся, однако позволил увлечь себя в сторону магазина. Вдвоем мясники вползли в мясной магазин и закрыли дверь толстого стекла на металлический шпингалет внизу. И отползли в глубь магазина.
   Так как выстрелы приближались, становились слышнее, то я счел разумным извлечь голову из окна и, пригнувшись, опустился на корточки под окном, думая о том, что пули не возьмут толстую стену старого дома… Лишь бы «они» не догадались запустить в одно из трех так соблазнительно распахнутых окон гранату. Однако писательское любопытство вскоре без особого труда пересилило соображения безопасности. Я встал с пола и, стараясь не показывать улице, «им» голову, выглянул. Улица была пуста. И только, может быть, через минуту выполз из-за кондитерской на углу и не торопясь прополз дальше по рю де Розьерс серый автомобиль. Направляясь в сторону рю Бьей дю Тампль. Как в фильме, запущенном с замедленной скоростью… Наступила тотальная тишина, какой никогда еще не бывало на североафриканской улочке нашего еврейского местечка в Париже.
   Я, путаясь в штанинах, натянул армейские американские брюки и сержантскую «Аэрфорс»-куртку и выбежал на улицу. У ворот робко прижимались к стене консьержка — мадам Сафарьян — и пожилой коротыш — хозяин соседнего «Алиментасьен». [27]Обогнув кондитерскую, я увидел в перспективе рю де Розьерс несколько человеческих существ. Я пошел к ним. Ближайшим навстречу мне шел крупный тип в резиновых, салатного цвета сапогах, в кепке и синем комбинезоне. Брюки его в области обеих ляжек были обильно забрызганы темной жидкостью. Поравнявшись со мной, он резко повернулся и ушел в обратном направлении.
   Там, где рю де Розьерс и впадающая в нее рю Фердинанд Дюваль создают небольшую асфальтовую площадь, на противоположной от ресторана «Гольденберг» стороне лежал (голова и плечи на тротуаре, тело на проезжей части) мужчина. В бежевых брюках и голубой рубашке. Насколько можно было судить по его тяжелой комплекции и серо-седому затылку, ему было лет пятьдесят. Согласно стандартам гангстерских фильмов, темные три пятна цепочкой пересекали спину мужчины по диагонали. Расплывшись, пятна почти слились в линию. Рядом с головой человека на тротуаре было крупное темно-красное пятно, как если бы на мостовую выплеснули масляную краску. Еще несколько пятен такого же цвета и качества покрывали тротуар у входа в «Гольденберг».
   Я обратился к себе и понял, что я ничего не чувствую. Ни ужаса, ни страха, ни отвращения. Передо мной, судя по всему, лежал труп, а я преспокойненько глядел на него и рассуждал про себя о том, что кровь, быстро свернувшаяся в августовской жаре, меня совсем не впечатляет, что она смотрится слоем краски, выплеснутой по тротуару. Что она, по сути дела, вовсе не красная, но бурая. Задумавшись о причинах своей бесчувственности, я обвинил ежевечерние документальные журналы. Тысячи убитых в автокатастрофах, землетрясениях, в ирано-иракской войне — увиденные на экране телекровавости полностью атрофировали мое чувствование, банализировали для меня труп. В дотелевизионную эпоху нормальному человеку, не солдату, доводилось увидеть мертвых (если не было войны) лишь несколько раз в жизни. Посему в ту эпоху трупы впечатляли и потрясали.
   Подобных мне мужественных любопытных находилось на площади уже с десяток. Еще одно тело, в белом халате, джинсы и сникерсы торчали из-под халата, лежало на спине у самого входа в «Гольденберг». В области живота халат был густокрасен. Некто в белой рубашке и светлых брюках стоял на коленях над телом и разговаривал с ним. Тело двигало губами, но звуков не было слышно. Человек на коленях согнулся ниже, едва не ложась на тело. Я подошел совсем близко и вгляделся в обширную красноту живота. Очевидно, по меньшей мере пара пуль, если не пара осколков гранаты, прошили живот, так как постоянно прибывающая кровь не успевала свертываться, и мокрое кровавое болотце живота колыхалось и дергалось. Я проверил свои реакции. Ничего. Показанная по теле крупным планом оторванная в автокатастрофе на альпийском шоссе рука впечатлила меня, помню, куда сильнее.
   Отряд мужчин-смельчаков пробежал в перспективу рю Фердинанд Дюваль.
   — Они забежали в тот двор… Я видела… — Стоящая в окне второго этажа полуодетая толстуха нервно руководила действиями добровольцев. Взвизгнув тормозами, первый полицейский автомобиль остановился с бесполезной поспешностью. Молодой полицейский с растерянным лицом нервно щелкнул затвором черного тупорылого автомата и заметался по площади среди населения, нас уже было пара дюжин. Его напарник, револьвер в руке, склонился над телом, лежащим у входа в ресторан.
   Витрина «Гольденберга», выходящая на Фердинанд Дюваль, была вскрыта. Осыпавшиеся стекла обнажали нетронутые, целехонькие товары, выставленные в витрине. Несколько мгновений меня мучил соблазн, достойный мародера, проходящего по полю сражения: мне захотелось вытащить из витрины банку советской икры! Синяя банка такая, я знал, вмещает в себя около двух килограммов. А если она пустая? Или схватить пару бутылок польской водки. Однако я не был уверен, что мне удастся остаться незамеченным. Могут и избить до полусмерти в такой нервной ситуации. Я вздохнул и поддел носком сникерса короткую латунную гильзу, лежащую среди осколков стекла на тротуаре. Подобрать гильзу на память? Я наклонился.
   — Ne touchez ? rien! [28]— Уже не растерянный, но злой полицейский с автоматом метнулся ко мне. Я благоразумно шагнул в сгустившуюся толпу.
   Прибыли еще несколько полицейских автомобилей. Полицейские «духарились» (так называли подобное поведение во времена моей ранней юности на воровском жаргоне Харькова), то есть: клацали затворами, бежали в разных направлениях, свирепо корежили физиономии. Махали после драки кулаками, одним словом. Преступники явно не находились здесь на рю де Розьер, дожидаясь встречи с полицейскими, дураку было ясно. Нужно было преследовать преступников, а не «выступать» перед населением.
   Юноша, очевидно сын убитого в синей рубашке, бесцельно бродил вокруг трупа, волоча ноги. Время от времени он вдруг вскрикивал: «Папа! Папа!» — и подпрыгивал высоко вверх. Подпрыгивал странным, никогда не виданным мною образом: его руки и ноги первыми устремлялись в воздух, а спина в момент прыжка была горизонтальна, то есть параллельна тротуару, нарушая в шоке все нормальные законы притяжения. Прыжки юноши поразили меня своей неестественностью.
   Кровь же и смерть так и не произвели на меня никакого впечатления. Я чувствовал себя так, как будто находился на киносъемочной площадке. Снимали гангстерский фильм. Или фильм о террористическом покушении. Статисты, одетые жителями картье и полицейскими, наполнили площадь после того, как отсняли уже главных героев, одетых террористами.
   Перебираясь всякий раз через тело с простреленным животом, — очевидно, парня нельзя было передвинуть, — из ресторана стали выходить люди. Оправившись от испуга, рыдали, расслабившись, женщины. Одежды большинства выходящих были в темных пятнах. Я предположил было, что все они ранены, что это кровь, но, присмотревшись и принюхавшись, определил, что вино из расколотых бутылок и бокалов обрызгало посетителей. Отличить кровь от вина не было никакой возможности. Ноги большинства женщин, заметил я, были в порезах. Очевидно, все они бросились на пол, ища защиты от пуль. Повиснув на плече полицейского, плакала навзрыд рослая блондинка с красивыми ногами.
   Я отошел к стене между еврейской парикмахерской и магазином подержанных книг и обозрел общий план. Передо мной свежая, теплая, еще не остывшая, только что совершилась история. Эпизод истории. Несколько ее строчек по меньшей мере. Две с половиной. Хотя бы по поводу присутствия при историческом событии. Трепета не было… Жители картье вокруг меня яростно кричали, обмениваясь впечатлениями по поводу национальной принадлежности террористов. Жители еврейского гетто, они не сомневались, что террористы — арабы. Палестинцы. Организация освобождения Палестины. Они сжимали кулаки, волновались, кричали и взывали к отмщению. Я же подумал о том, что если Израилю можно каждый день бомбить Бейрут, — проходя мимо газетного стенда, я видел цифру жертв последнего налета — более 200 человек, — то по той же логике нормальным явлением можно считать нападение на еврейский ресторан в Марэ. Плакаты на стенах нашего еврейского автономного аррондисманта демонстрируют не только голубые Давидовы звезды, что нормально, но и восхваляют иностранную державу и ее лидера. «Да здравствует Израиль! Да здравствует Менахэм Бегин!» Я уверен, что, если вывесить в таком же количестве плакаты с текстами: «Да здравствует СССР! Да здравствует компартия СССР!», — такие плакаты вызовут протест французского населения и негодование мэрии и полиции. Их живо соскоблят со стен.
   Придавленный все более яростной толпой к стене, я почувствовал себя белым человеком в ближневосточном городе, присутствующим при возникновении народного бунта, при первых его колебаниях… Бегали, расталкивая толпу, все еще глядя вверх, на окна, непрофессионально нервные полицейские. Из парикмахерской вынесли стул, и тип в резиновых сапогах, оказалось, что у него навылет прострелены обе ляжки, теперь сидел на стуле, рядом с полицейским автомобилем, посередине площади. Двое юношей — друзья подпрыгивающего юноши — скрутили шокированного и увели с площади. Вокруг, куда ни глянь, видны были открытые рты, синие от ближневосточной щетины щеки, бороды… Рядом со мной плотный лысый тип с бородой и в рубашке с короткими рукавами закричал: «Миттеран — assassin!» [29]Десяток голосов последовали его примеру, и «Миттеран — assassin!» повисло на несколько минут над площадью. Нестерпимо завывая сиреной, продвинулась сквозь толпу амбулянс «САМЮ». Над головами проплыли к «Гольденбергу» носилки.
   — Араб… араб… он араб… — сказали вокруг.
   — Араб — рабочий магазина, — пояснил мне животастый толстый старик в залоснившемся от старости сером костюме. — Тот, у которого разворочен живот гранатой, — араб…
   Стали дискутировать гранаты. Якобы «они» бросили гранаты в ресторан.
   — Кто «они»? — пытался добиться у толпы турист-американец; через несколько тел от меня, выше толпы на голову, он поднимал фотографическую камеру, безостановочно снимая происходящее.
   — Палестинцы — дети шакалов, кто еще, — закричал животастый старик.
   Услышавшие его реплику соседи закричали, что да, да. Все были уверены, что это палестинцы.
   — Может быть, ливанцы? — стесняясь своего плохого французского, предположил я.
   — Ливанцы? — Животастый был удивлен. Он пожал плечами. — Зачем? Ливанцы наши союзники…
   — Христиане да, — заметил я, — но ливанцы-мусульмане?
   — Они все подлые, вне зависимости от их религии, — арабы… — закричал стоящий ко мне спиной тип, к которому я не обращался. — Я жил в Сирии… прежде чем дать вам шишкебаб, шашлычник засовывает шампур себе в задницу… измажет дерьмом, чтобы испачкать вас, потому что вы не араб! — Тип обернулся, бледно-оливковый, обильно волосатый, потное лицо, он был похож, костлявый, на кинематографического пророка по ярости, исходящей из глаз, от разметанных волос, из глубоких морщин оливковой кожи.
   Неприличие аргумента поразило меня больше, чем его явная абсурдность. Сирийский шашлычник, вызванный к жизни для обоснования гипотезы о злобности арабской нации, должен был быть обладателем экстраординарно прочной прямой кишки — операция втыкания шампура в задний проход, должно быть, болезненная операция. Эти люди живут в Париже словно в раскаленных песках у Мертвого моря, эти люди… с их логикой. Их нестеснительные древние отношения с экскрементами… На Советском Востоке самым сильным ругательством считается: «Я насрал на могилу твоего отца!»
   — Как вы можете говорить такие… такие глупости! — обратился я к спине типа.
   — Merde! [30]— закричал он, оборачиваясь. — Ты американец, как я понимаю?
   — Американец, — согласился я, покосившись на настоящего американца с фотоаппаратом. Тот исчез.
   — Вы наивные люди там у себя в Америке, вы — дети… Вы не понимаете подлой сущности арабской нации, не понимаете психологии Ближнего Востока… Вы слишком спокойно и хорошо живете… Вы…
   — О'кей, о'кей, — согласился я поспешно, увидев, что он сжал кулаки, — живите и вы как хотите, это не мое дело, но в вашего сирийца, никогда не забывающего сунуть шампур в задницу, едва только он завидит иностранца, я не верю…
   Он не успел ответить мне, так как появились сразу два министра правительства: министр внутренних дел и министр юстиции. Толпа удивительно дружно закричала: «Миттеран — assassin! Миттеран — assassin!», и кудлатый, отвлекшись от меня, закричал со всеми. Так как я явно не разделял их сгущающихся страстей, я стал выбираться по рю де Розьер к дому.
   — Вы видели убитых, мсье Лимоноф? — спросила меня консьержка.
   — Видел, мадам. Одного убитого и одного тяжелораненого.
   — Оййой-йой! — воскликнула мадам Сафарьян. Ее старшая дочь улыбнулась мне из глубины помещения.
   У себя в квартире я закрыл все окна и сел работать. Однако сосредоточиться мне так и не удалось, ибо прилегающие улицы были постепенно залиты толпой и пытающимися ограничить толпу полицейскими. Прямо под моими окнами объявился, по всей вероятности, местный (я так решил) и, по вероятности, уважаемый за что-то евреями араб с газетой в руках (фотография жертв последнего налета израильской авиации на Бейрут на первой странице) и, размахивая этой газетой, стал кричать на наших евреев, а они на него. Молодежь нашей улицы рвалась избить араба, но молодежь удерживали старики. Возможно также, что тип с газетой был не араб, но «левый» еврей-диссидент? Ведь евреи и арабы так похожи. Особенно похожи на арабов евреи — выходцы из Северной Африки.