Эдуард Лимонов
Монета Энди Уорхола
Quoter Энди Уорхола
Персонаж комиксов с волосами лунного цвета шел по Мэдисон-авеню, пурпурный рюкзак на спине. Словно Тинтин на прогулке.
— Смотри-ка, еще один подламывается под Энди Уорхола! — сказал мой приятель.
Мы шли с аптауна.
— Нет, — возразил я. — Это он. Абсолютно и позитивно он. Я видел его несколько раз на парти у Гликерманов.
Тинтин остановился на пересечении с 63-й стрит и снял трубку с телефона-автомата. Затем, оставив ее висеть, стал рыться в карманах, ища dime. [1]
— Господи… ему нужен dime. Иисусе, Энди Уорхол ищет dime. Должен ли я предложить ему монету? — заволновался мой приятель. — У меня есть одна.
— Как хочешь, — сказал я.
Он приблизился к Тинтину и дотронулся до его плеча.
— Энди, — сказал он. — Хэй, Энди, у меня есть dime.
Я не слышал, что ответил ему Тинтин. Я стоял рядом с почтовым боксом на северной стороне 63-й стрит, и ноябрьский ветер дул с аптауна. Я увидел, что они там возятся с мелочью.
Мой приятель вернулся с идиотской улыбочкой на лице.
— Вот, — сказал он, — он дал мне quoter. [2]
— Можешь гордиться, — сказал я. — Очень нелегко поиметь прибыль на Энди Уорхоле.
— Никакой прибыли… Я дал ему два dimes и пять пенни. По одной, и он ожидал…
— Ты выдал ему все двадцать пять центов сам или он попросил тебя?
— Попросил, — сказал мой приятель. — Ебаный биллионер и терпеливо ждет пятнадцати центов.
— Поэтому он и биллионер. Но скажи мне, почему ты не отдал ему этот презренный dime просто так, не подарил?
— Видишь ли, я хотел поиметь что-нибудь от него на память.
Приятель нежно посмотрел на quoter в ладони.
— Выцарапай инициалы, — посоветовал я, — чтобы не спутать его с обыкновенными quoters.
Он воспринял мое предложение серьезно и выцарапал W [3]на лице Джорджа Вашингтона ключом.
— Невероятно! — воскликнул он. — Ребята в Харькове не поверили бы нам… Какая история! Идем мы себе вниз по Мэдисон и… Уорхол собственной персоной, как простые смертные, шагает навстречу, наиболее значительный гений нашего времени! И сникерс на нем даже не «Адидас», какой-то неважной фирмы… и этот его рюкзак, полиэстеровое говно… — Он скорчил презрительную гримасу.
— Таковы его принципы, — сказал я.
— Что ты имеешь в виду?
— Он предпочитает полиэстер принципиально. Он обожествляет нейлоновые рубашки и все ненатуральные субстанции. Он пророк искусственности, духовный сын Пикабиа, лунного света Наци Чех — убийца старомодной толстозадой культуры. Ожидание пятнадцати центов сдачи великолепно гармонирует с его принципами. Воинственный антиромантик, он наслаждается подсчетами и получает удовольствие от обсуждения денежных сумм.
— Откуда ты все это знаешь? — спросил мой приятель.
— Потому что я читаю, в отличие от тебя, — сказал я.
— Я — художник. Мне не нужны книги. Чтение книг важно для писателей.
— Вот, побеги за ним и поцелуй его в задницу. Он тоже утверждает, что не читает книг. Но он написал одну. «Философия Энди Уорхола». Случилось, что я выучил английский, читая его книгу. Кто-то подарил ее мне.
— О чем книга? Интересная?
Мы достигли 57-й стрит и остановились в нерешительности на углу. Дело в том, что у нас не было никаких планов и масса времени впереди. Он потерял работу фотографа в Нью-Йорк Юнивер-сити госпитале за неделю до этого. У меня вообще не было работы — я получал вэлфер-пособие.
— Ох, я мудак! Я должен был спросить его о работе! — воскликнул вдруг мой приятель. — Он ведь из эмигрантской семьи… И Чех, ты знаешь, славянин… родственная кровь.
— Я всегда думал, что ты еврей. Но Энди Уорхол, он не имеет крови, он электронный. Я уверен, что, если раздвинуть ему волосы и надрезать скальп, можно будет увидеть провода, микрочипс, и все такое прочее…
— Кончай, — сказал мой приятель. — Кто ты такой, чтоб его высмеивать? Он — суперстар, а ты — нуль. Зеро. Получатель вэлфер-пособия…
— Еще не вечер, — сказал я. — Мне только тридцать. Время еще есть.
— Как же… есть… — Внезапно он сделался очень грустным. — Что делать-то будем?
— Можем пойти в Централ-парк. Купим хат-догов и маленькую бутылку бренди. И у меня есть джойнт.
— Опять… Удовольствия для бедных. Мы поддавали в Централ-парке, может быть, сотню раз… О'кэй, пойдем, что еще можем мы совершить без money…
Мы зашагали по 57-й на Вест.
— Интересно, — сказал я, — ходит ли он в Централ-парк время от времени? Я имею в виду — Уорхол.
— С какой ебаной целью? Он ходит в «Плазу», пить шампанское с Лайзой Минелли. Безработные подонки, такие как мы с тобой, ходят в парки, сидеть и ожидать чего-то бесполезно. Блядь, я хочу быть богатым! Rich and famous! — заорал он.
Прохожие на 57-й стрит посмотрели на нас с подозрением.
— Почему ты не украл Энди Уорхола на Мэдисон, — сказал я. — Ты прозевал твой шанс, бэйби. Это было так легко осуществить. Он был один, без body-guards. Тебе следовало лишь схватить гения и затолкать его в багажник автомобиля…
— Ты думаешь, он много стоит?
— Ты сомневаешься? Можно также заставить его работать в неволе. Он станет производить работы, и ты сможешь продавать их. У тебя не будет с ним проблем. Он будет образцово-показательным узником. Я прочел его книгу очень внимательно, слово за словом, употребляя словарь. Я знаю, ему многого не нужно. Магнитофона будет достаточно.
— Я стану кормить его «Кэмпбелл»-супом… — Мой приятель улыбнулся зло.
— Может быть, он ненавидит «Кэмпбелл»-суп?
— Он будет есть ради сохранения имиджа. И я смогу употребить фотографии трупов, которые я сделал в госпитале, ты помнишь, я показывал тебе их? Он только должен будет накапать акриловой краски на них, несколько капель здесь и там, и они будут стоить десятки тысяч долларов каждая! Я уверен, что смогу обкапать фотографии лучше, чем он, но важна его подпись.
— Да, я знаю, что ты тоже гений, — сказал я.
Он не отреагировал на мой сарказм, он продолжал следовать своим мыслям.
— Как людям удается сделаться такими большими, такими символическими, такими уникальными, а, Эдик? Ебаный Чех! Ты заметил, Эдик, они все очень некрасивые люди, эти чехи.
— Не имею опыта в этой области. Знал только одного представителя их племени, женщину, в Риме. Она была истеричка, но, скорее, в пределах нормальной некрасивости.
Осенние листья шуршали по асфальту 57-й стрит. Ветер внезапно подхватил их, поднял и швырнул нам в лица.
— Что за ебаная погода, — сказал мой приятель. — И он разгуливает в одном легком пиджачке!
— Кто?
— Уорхол.
— Я же сказал тебе, он электронный. И возможно, его рубашка обогревается. Он преспокойно мог положить батарейки в рюкзак и прохаживается себе долго, как ему заблагорассудится, как будто он завернут в электрическое одеяло.
— У меня есть такое дома — увел из госпиталя, разумеется… Я должен был поговорить с ним, вместо того чтобы считать пенни. Shit! Я должен был спросить его: «В чем твой секрет?»
— Я могу одолжить тебе его книгу. Вероятно, еще ребенком ему опротивели все эти чехи вокруг него, говорящие на языке меньшинства, потому он собрал все свои силы воедино и напряг их, чтобы вырваться от чехов. Я верю в то, что однажды он сделался очень зол, я имею в виду — серьезно зол, на этот мир. А это есть наилучшее состояние из всех, что могут случиться с человеком. Исключительно редкое также, вряд ли и один из десяти миллионов когда-либо испытывает его. В этот момент злой, как все дьяволы ада, человек может выбраться в зачеловеческую область. Побывав там однажды, он будет помнить это путешествие всегда.
— И что же там, за человеком? — спросил мой приятель. — Он говорит, что?
— Нет. Он даже не упоминает, что побывал «за». Но я абсолютно убежден, что он побывал.
— Ты думаешь, что там?
— Небытие, я думаю. Безразличное, враждебное Небытие. Нет необходимости для беспокойства, ты лишь выбираешь себя таким, каким ты хочешь быть. То же самое открыл для себя Будда. Другой супермен, Будда.
— Ты думаешь, Уорхол такой же большой, как Будда? — Мой приятель внезапно сделался печальным.
— Трудный вопрос задали вы мне, товарищ. — Я рассмеялся. — Короче говоря, Чеха озарило, что если он не поможет самому себе, то никто другой ему не поможет.
— Ты сейчас вещаешь, как Мадам Марго, чтица будущего и советчик, живет подо мной, этажом ниже… Идем мы в ликер-стор или нет?
Мы купили бутылку бренди и четыре хат-дога. Мы долго отсчитывали пенни, расплачиваясь за хат-доги, но в конце концов были вынуждены отказаться от борьбы.
— Хат-догс, мэн. — Югослав взял quoter Энди Уорхола и положил его в карман фартука.
— В любом случае я не мог бы сберечь монету, — сказал мой приятель, когда мы уселись на скамейке. — Это противоречит моим принципам.
— Смотри-ка, еще один подламывается под Энди Уорхола! — сказал мой приятель.
Мы шли с аптауна.
— Нет, — возразил я. — Это он. Абсолютно и позитивно он. Я видел его несколько раз на парти у Гликерманов.
Тинтин остановился на пересечении с 63-й стрит и снял трубку с телефона-автомата. Затем, оставив ее висеть, стал рыться в карманах, ища dime. [1]
— Господи… ему нужен dime. Иисусе, Энди Уорхол ищет dime. Должен ли я предложить ему монету? — заволновался мой приятель. — У меня есть одна.
— Как хочешь, — сказал я.
Он приблизился к Тинтину и дотронулся до его плеча.
— Энди, — сказал он. — Хэй, Энди, у меня есть dime.
Я не слышал, что ответил ему Тинтин. Я стоял рядом с почтовым боксом на северной стороне 63-й стрит, и ноябрьский ветер дул с аптауна. Я увидел, что они там возятся с мелочью.
Мой приятель вернулся с идиотской улыбочкой на лице.
— Вот, — сказал он, — он дал мне quoter. [2]
— Можешь гордиться, — сказал я. — Очень нелегко поиметь прибыль на Энди Уорхоле.
— Никакой прибыли… Я дал ему два dimes и пять пенни. По одной, и он ожидал…
— Ты выдал ему все двадцать пять центов сам или он попросил тебя?
— Попросил, — сказал мой приятель. — Ебаный биллионер и терпеливо ждет пятнадцати центов.
— Поэтому он и биллионер. Но скажи мне, почему ты не отдал ему этот презренный dime просто так, не подарил?
— Видишь ли, я хотел поиметь что-нибудь от него на память.
Приятель нежно посмотрел на quoter в ладони.
— Выцарапай инициалы, — посоветовал я, — чтобы не спутать его с обыкновенными quoters.
Он воспринял мое предложение серьезно и выцарапал W [3]на лице Джорджа Вашингтона ключом.
— Невероятно! — воскликнул он. — Ребята в Харькове не поверили бы нам… Какая история! Идем мы себе вниз по Мэдисон и… Уорхол собственной персоной, как простые смертные, шагает навстречу, наиболее значительный гений нашего времени! И сникерс на нем даже не «Адидас», какой-то неважной фирмы… и этот его рюкзак, полиэстеровое говно… — Он скорчил презрительную гримасу.
— Таковы его принципы, — сказал я.
— Что ты имеешь в виду?
— Он предпочитает полиэстер принципиально. Он обожествляет нейлоновые рубашки и все ненатуральные субстанции. Он пророк искусственности, духовный сын Пикабиа, лунного света Наци Чех — убийца старомодной толстозадой культуры. Ожидание пятнадцати центов сдачи великолепно гармонирует с его принципами. Воинственный антиромантик, он наслаждается подсчетами и получает удовольствие от обсуждения денежных сумм.
— Откуда ты все это знаешь? — спросил мой приятель.
— Потому что я читаю, в отличие от тебя, — сказал я.
— Я — художник. Мне не нужны книги. Чтение книг важно для писателей.
— Вот, побеги за ним и поцелуй его в задницу. Он тоже утверждает, что не читает книг. Но он написал одну. «Философия Энди Уорхола». Случилось, что я выучил английский, читая его книгу. Кто-то подарил ее мне.
— О чем книга? Интересная?
Мы достигли 57-й стрит и остановились в нерешительности на углу. Дело в том, что у нас не было никаких планов и масса времени впереди. Он потерял работу фотографа в Нью-Йорк Юнивер-сити госпитале за неделю до этого. У меня вообще не было работы — я получал вэлфер-пособие.
— Ох, я мудак! Я должен был спросить его о работе! — воскликнул вдруг мой приятель. — Он ведь из эмигрантской семьи… И Чех, ты знаешь, славянин… родственная кровь.
— Я всегда думал, что ты еврей. Но Энди Уорхол, он не имеет крови, он электронный. Я уверен, что, если раздвинуть ему волосы и надрезать скальп, можно будет увидеть провода, микрочипс, и все такое прочее…
— Кончай, — сказал мой приятель. — Кто ты такой, чтоб его высмеивать? Он — суперстар, а ты — нуль. Зеро. Получатель вэлфер-пособия…
— Еще не вечер, — сказал я. — Мне только тридцать. Время еще есть.
— Как же… есть… — Внезапно он сделался очень грустным. — Что делать-то будем?
— Можем пойти в Централ-парк. Купим хат-догов и маленькую бутылку бренди. И у меня есть джойнт.
— Опять… Удовольствия для бедных. Мы поддавали в Централ-парке, может быть, сотню раз… О'кэй, пойдем, что еще можем мы совершить без money…
Мы зашагали по 57-й на Вест.
— Интересно, — сказал я, — ходит ли он в Централ-парк время от времени? Я имею в виду — Уорхол.
— С какой ебаной целью? Он ходит в «Плазу», пить шампанское с Лайзой Минелли. Безработные подонки, такие как мы с тобой, ходят в парки, сидеть и ожидать чего-то бесполезно. Блядь, я хочу быть богатым! Rich and famous! — заорал он.
Прохожие на 57-й стрит посмотрели на нас с подозрением.
— Почему ты не украл Энди Уорхола на Мэдисон, — сказал я. — Ты прозевал твой шанс, бэйби. Это было так легко осуществить. Он был один, без body-guards. Тебе следовало лишь схватить гения и затолкать его в багажник автомобиля…
— Ты думаешь, он много стоит?
— Ты сомневаешься? Можно также заставить его работать в неволе. Он станет производить работы, и ты сможешь продавать их. У тебя не будет с ним проблем. Он будет образцово-показательным узником. Я прочел его книгу очень внимательно, слово за словом, употребляя словарь. Я знаю, ему многого не нужно. Магнитофона будет достаточно.
— Я стану кормить его «Кэмпбелл»-супом… — Мой приятель улыбнулся зло.
— Может быть, он ненавидит «Кэмпбелл»-суп?
— Он будет есть ради сохранения имиджа. И я смогу употребить фотографии трупов, которые я сделал в госпитале, ты помнишь, я показывал тебе их? Он только должен будет накапать акриловой краски на них, несколько капель здесь и там, и они будут стоить десятки тысяч долларов каждая! Я уверен, что смогу обкапать фотографии лучше, чем он, но важна его подпись.
— Да, я знаю, что ты тоже гений, — сказал я.
Он не отреагировал на мой сарказм, он продолжал следовать своим мыслям.
— Как людям удается сделаться такими большими, такими символическими, такими уникальными, а, Эдик? Ебаный Чех! Ты заметил, Эдик, они все очень некрасивые люди, эти чехи.
— Не имею опыта в этой области. Знал только одного представителя их племени, женщину, в Риме. Она была истеричка, но, скорее, в пределах нормальной некрасивости.
Осенние листья шуршали по асфальту 57-й стрит. Ветер внезапно подхватил их, поднял и швырнул нам в лица.
— Что за ебаная погода, — сказал мой приятель. — И он разгуливает в одном легком пиджачке!
— Кто?
— Уорхол.
— Я же сказал тебе, он электронный. И возможно, его рубашка обогревается. Он преспокойно мог положить батарейки в рюкзак и прохаживается себе долго, как ему заблагорассудится, как будто он завернут в электрическое одеяло.
— У меня есть такое дома — увел из госпиталя, разумеется… Я должен был поговорить с ним, вместо того чтобы считать пенни. Shit! Я должен был спросить его: «В чем твой секрет?»
— Я могу одолжить тебе его книгу. Вероятно, еще ребенком ему опротивели все эти чехи вокруг него, говорящие на языке меньшинства, потому он собрал все свои силы воедино и напряг их, чтобы вырваться от чехов. Я верю в то, что однажды он сделался очень зол, я имею в виду — серьезно зол, на этот мир. А это есть наилучшее состояние из всех, что могут случиться с человеком. Исключительно редкое также, вряд ли и один из десяти миллионов когда-либо испытывает его. В этот момент злой, как все дьяволы ада, человек может выбраться в зачеловеческую область. Побывав там однажды, он будет помнить это путешествие всегда.
— И что же там, за человеком? — спросил мой приятель. — Он говорит, что?
— Нет. Он даже не упоминает, что побывал «за». Но я абсолютно убежден, что он побывал.
— Ты думаешь, что там?
— Небытие, я думаю. Безразличное, враждебное Небытие. Нет необходимости для беспокойства, ты лишь выбираешь себя таким, каким ты хочешь быть. То же самое открыл для себя Будда. Другой супермен, Будда.
— Ты думаешь, Уорхол такой же большой, как Будда? — Мой приятель внезапно сделался печальным.
— Трудный вопрос задали вы мне, товарищ. — Я рассмеялся. — Короче говоря, Чеха озарило, что если он не поможет самому себе, то никто другой ему не поможет.
— Ты сейчас вещаешь, как Мадам Марго, чтица будущего и советчик, живет подо мной, этажом ниже… Идем мы в ликер-стор или нет?
Мы купили бутылку бренди и четыре хат-дога. Мы долго отсчитывали пенни, расплачиваясь за хат-доги, но в конце концов были вынуждены отказаться от борьбы.
— Хат-догс, мэн. — Югослав взял quoter Энди Уорхола и положил его в карман фартука.
— В любом случае я не мог бы сберечь монету, — сказал мой приятель, когда мы уселись на скамейке. — Это противоречит моим принципам.
Речь «Большой глотки» в пролетарской кепочке
Я гляжу на предвыборные афиши, где меня призывают сплотиться с другими франсэ во имя лучезарного будущего Франции, брезгливо-скептически.
— Наебут, — говорю я себе, сплевывая. — Везде и всегда наебывали, почему же вдруг сейчас не наебут. Почему природа их, начальников, в этот раз должна измениться?
Все дело в том, что я попал в писатели слишком поздно, уже сложившимся типом. Двадцать лет в моей жизни я был рабочим. Настоящим. Не отпрыском буржуазной семьи, с восхищением увлекшимся популистскими идеями и отработавшим на заводе несколько месяцев в лучшем случае (даже если год, то что это меняет?). Нет, не из Джорджей Оруэллов и Симон Вейлей я. Я был рабочим помимо моей воли, никакого желания быть им не имел, с удовольствием принял бы нерабочие деньги, но так не случилось, точка. Не пришлось, хотя я пытался. До того как стать рабочим, пять лет был я молодым вором. Не хватило ли мне изворотливости, воровской ли дух был забит во мне созерцательностью, но куда чаще я добывал себе хлеб честным трудом, чем нетрудом или трудом нечестным. Так вот, я хочу сказать, что помимо моего хотения я успел приобрести рабочую философию. Вернее, натура моя успела одеться в рабочие одежды. И вот живу я с этакой воображаемой рабочей кепочкой, надвинутой на глаза. Взгляд из-под кепочки очень недоверчивый, взгляд непрогрессивного рабочего, отсталого, реакционного, беспартийного и несиндикированного… [4]
Большинство писателей в мире принадлежат к мощному содружеству, к секте, к ложе сильнее масонов и сильнее евреев, к космополитическому классу интеллигентов. Интересы их класса ближе им интересов народов, среди которых они родились. За своего Пастернака, или Хавела, или Рушди они глотку народам перервут. И советскому, и мусульманскому. Любому. Я же, в моей кепочке, приросшей ко мне, не разделяю интеллигентских верований и предрассудков, но разделяю рабочие.
Все афиши без исключения призывают нас объединиться, чтобы Франция выиграла. Я знаю, что мы проголосуем за них, а они нас вертанут. То есть чего-нибудь не дадут или того хуже — заберут у нас что-то, что у нас было…
Обманут, так же как обманул нас в 1963 году секретарь Харьковского обкома партии. Какая квалифицированная блядь был этот секретарь. Профессионал высокого класса…
Мы получили расчетные листки, то есть «fiche de paye» по-здешнему… наша комплексная бригада сталеваров, и обнаружили, что нам начислили на треть меньше денег, чем в предыдущем месяце. Мы сели у печей и стали ругаться. Заметьте, между собой. Поругавшись, все двадцать восемь гавриков решили прекратить работу. Вопреки мнению какого-нибудь Глюксмана, [5]который считает, что все знает о Советском Союзе прошлого, настоящего и будущего, что в «тоталитарной»… забастовок не могло быть… мы просидели, являясь на работу ежедневно, все три смены работяг, не шевельнув и единым ломом и задув печи, несколько суток. Ноль пламени. И был это 1963 год. Мы не называли это пышно «забастовка», мы сидели. К нам явились попеременно: парторг завода, директор, вплоть до политрука военного округа, кого только не было, в сопровождении свит в чистеньких костюмчиках. Чтобы представить эти рожи и брюха, посмотрите на заседание Палаты депутатов или Сената и выберите себе десять-двадцать седовласых. Любых, на выбор. Начальник во всех странах мира одинаков. Они орали на нас и взывали к нашей рабочей совести. Но мы работали на заводе «Серп и Молот» в литейном цехе, у горячих печей, не по причине совестливости и не из-за страха, но из-за денег. Треть нашего состава были образумившиеся и обзаведшиеся семьями бывшие уголовники. Еще треть — «дядьки» из пригородных деревень, «куркули», как мы их называли, пришедшие на завод на несколько лет, чтобы поправить хозяйство, отремонтировать разваливающийся деревянный дом, поставить новый забор… Последняя треть, куда входил и я, двадцати лет юноша, пришли в литейку, чтобы заработать денег на одежду и девушек. Мы не были академиками, которых можно выгнать из Академии, не были кандидатами наук, их можно было не допустить стать докторами, не были даже студентами, и нас нельзя было выгнать из университета. Нас уже давно отовсюду выгнали или по меньшей мере уже никуда не пустили. Нам было не страшно. Потому мы многих послали на хуй, а Иван Бондаренко, наш бригадир, погнался за парторгом завода с болванкой. На третий день кончился запас коленчатых валов, которые мы варили (среди прочей продукции), и поэтому встал машинный цех завода. Вот тут-то и приехал этот секретарь. Он наверняка давно уже сидит в Правительстве Украины или даже всего СССР… Жулик, красивый, как актер, волосы тронуты сединой, произнес, расстегнув пальто, речь. И не побоялся, что характерно, в своих хороших нежных ботинках взобраться на груды руды и марганца, с чьей помощью мы варили эти блядские валы (вообще-то я в составе ничего не понимаю, моя работа была другая), и произнес речь.
— Ребята! — И он обрушился всем весом слов оратора, добравшегося до пусть еще не первого, но секретаря Харьковской области, это по размерам с половину Франции будет, обрушился не на нас, но… на нашего директора завода, на парторгов завода и цеха… Грозил, что отдаст их под суд, сукиных сынов, убивцев рабочего класса, и, выплеснув гнев, выхватил из рук холуя красную папку с тесемками, извлек оттуда пачку расчетных листов и, выкликая нас по фамилиям, раздал их нам. — Держите, товарищи!
Зарплата в новых расчетных листах была не ниже зарплаты прошлого месяца. Мы, ахнув, довольные, все пошли и получили в кассе наличные. А получив, приступили к работе. Хотя он нас к этому в своей речи и не призывал. Растопили печи, в полной уверенности, что — невероятно, но факт — среди начальства бывают и порядочные люди!
Ну да, бывают, для их жен и детей. Но не для работяг. Через месяц они срезали нам зарплату чуть-чуть, утешив нас тем, что завод плохо справился с планом, но в следующем месяце все станет на свои места. Но и в следующем от нас отняли чуть-чуть, объяснив это чуть-чуть в терминах диалектической математики, которую никто из нас не понял. Мы поворчали и разошлись. Короче, через полгода мы обнаружили себя с теми же малокровными суммами денег, из-за которых мы некогда бросали работу. Но, когда они тебя так, по чуть-чуть, обворовывают, у тебя уже нет той ярости, какая у тебя есть, когда у тебя украли сразу сто рублей! Несколько наших уволилось. Их заменили другие бедолаги. А красивый секретарь никогда больше не появился.
Вот из каких уроков складывается характер человека. Да святого можно рабочей жизнью разложить! Сотни единиц опыта заставляют меня смотреть на физиономию капиталиста Бернара Тапи, похожего на Симону Синьоре в молодости, и из-под кепочки шептать: «Да хули ж ты мне заливаешь, да я ж ваши души насквозь, да я ж ни разу не ошибся в натуре вашей, да я ж служил у такого, как ты, слугой в 1979–1980 годах в Нью-Йорке… Тоже был передовой миллионер… Детям заливай, но не мне…»
Или вместо Тапи по теле раввина демонстрируют и речь его против расизма. Все хорошо, все правильно. Умный раввин, симпа. Но чего ж ты, дядя с бородой, не скажешь о том, что в Израиле твои братья по одному-два палестинца каждый день отстреливают… Сказал бы, что это нехорошо, и дальше бы чесал против расизма. Тогда бы слова твои объективно звучали, тяжелее бы падали… А без этого упоминания я ж тебе не верю, дядя… Как Шехтеру и Адлеру.
В 1976 году Юрка Ярмолинский позвонил мне в отель и сказал:
— У меня есть для тебя работа, Лимонов. Нужно перенести несколько ящиков из бэйсмента синагоги в театр. Знаешь синагогу на 55-й и Лексингтон? Дают сто долларов на двоих. Один парень у меня уже есть.
— Хочу! — закричал я. — Только зачем двое, я один перетащу ебаные ящики.
— Один не сможешь, — сказал Ярмолинский, — они, насколько я понимаю, не тяжелые, но крупные. Ты мне твердо скажи сейчас, если ты согласен, потому что работа срочная, им эти ящики к спектаклю нужны. А спектакль первый уже объявлен на послезавтра. Если ты не можешь, я другого человека найду.
— Согласен, согласен, — поспешно заверил его я. Но, вспомнив прошлые злые шутки жизни, добавил, однако: — А поговорить нельзя с этим типом, с нанимателем то есть, с завхозом, я имею в виду? Может быть, можно больше денег выбить…
Я стал, очевидно, действовать Юрке на нервы, потому как он сказал простым, без интонаций голосом:
— Завхозов в синагоге на самом деле два: одного зовут Шехтер, другого Адлер. Сейчас одиннадцать вечера. Оба дрыхнут в Бруклине под пуховыми перинами… Take it, or leave it. Если берешься, будь завтра в девять утра у главного входа в синагогу с Лексингтон, и придет этот парень, его зовут Слава. Он знает, где найти завхозов.
Я заткнулся и срочно лег спать.
Все это дело оказалось мелким мошенничеством. Нас с бедным глупым Славой наебали по меньшей мере на сотню долларов. Я до сих пор не знаю, кто положил разницу себе в карман — Юрка ли Ярмолинский, или Шехтер и Адлер, или вся гоп-компания разделила money на троих, — в конце концов, это даже не важно. «Ящики» оказались разборной сценой театра: тридцать шесть секций! И лишь первые шесть были полегче, со второй шестерки сцена повышалась к удобству зрителя и нашему неудобству, секции утяжелялись. Протащив по низкому basement, [6]подняв по лестнице в холл синагоги, каждую секцию следовало пронести по холлу, выйти с нею на 55-ю стрит, пересечь ее (!), внести в холл другого корпуса синагоги — культурного ее центра, — втащить в элевейтор и, опустившись в театр, пронести через плюшевый красный зал и бросить с проклятиями в нужном месте… Юрка нам этого не сказал, ни мне, ни этому Славе. Контактированный впоследствии по телефону Юрка утверждал, что понятия не имел о том, что театр находится в другом здании. Может, так оно и было, но нам-то от этого не сделалось легче. Адлер — жирный старик в сером костюме — отвел нас в basement, прошествовал за нами, несущими первую секцию, указывая дорогу, и смылся в тот щекотливый момент, когда, задохнувшиеся от оказавшегося неожиданно долгим и тяжелым пути, мы раскрыли было рты, желая перенегосиировать договор хотя бы на сто пятьдесят. И мы ни хуя его не увидели до самой поздней ночи, когда он, возникнув откуда-то, брезгливо дал нам, как бы надсмехаясь, одну стодолларовую бумажку на двоих.
Я намучился больше со Славой, чем с секциями, потому как несколько раз он в истерике бросал работу и объявлял, что уходит.
— Ебаные жиды! — кричал он, опускаясь на грязные ступени. — Ебаные эксплуататоры! Я не могу больше. Я линяю, ебись они с их работой. Бандиты!
Мать Славы была еврейкой, следовательно, по еврейскому закону он был евреем, и крики его для меня звучали абсурдно. Потные, грязные, руки разодраны о железные полосы (ими для прочности были обиты торцы мерзких секций), в полутьме, ибо половина лампочек в basement отсутствовала, он визжал, а я кричал на него.
— Слюнявая баба! — кричал я ему. — Ты на голову выше меня, здоровый хуй, четыре года сидел (он сидел в Союзе в тюрьме), а воешь и ноешь, как истеричная пизда. Берись немедленно за ящик! Они нам ни хуя не заплатят, если мы не закончим работу! Берись, сука, за ящик!
В том basement реформированной прогрессивной синагоги я понял, почему для того, чтобы поднять солдат в атаку, командиру иногда приходится пристрелить одного из прижавшихся к стенам окопа трусов. «Слюнявая баба!» Ох, я запомнил навсегда это раскисшее поганое личико толстого блондина и его покрасневшие водянистые глаза. Вот как выглядит трус.
Ну конечно, когда вынырнул вдруг Адлер, мы пытались его расколоть и взывали к справедливости. Слава, какой же мудак, заплакал и бросился на него с кулаками… Мне пришлось его удерживать. Адлер сказал, что он ничего не знает, что он не договаривался с нами, что Шехтер договаривался с Юрием, и, так как ни один из них не присутствует, его, Адлера, роль сводится к отдаче нам этой стодолларовой бумажки. Слава зарыдал, закрыв лицо сбитыми в кровь руками…
Сцена эта происходила в пустом театре — желтый свет и красный декор кресел, декораций и стен — тотчас после того, как мы, едва не валясь с ног, подвинули последнюю суперсекцию в паз гигантских кубиков. Адлер дал нам бумажку, вынув ее из кармана пиджака. Сцену наблюдал черный, что-то среднее между ночным портье и охранником. Лампасы на штанах цвета какао, револьвер в кобуре. Так что старик Адлер нас не боялся. Покидая поле наших мук, я спросил черного, безучастно ожидающего, когда мы уйдем, чтобы закрыть здание, сколько, по его мнению, стоит эта работа. Он сказал, что в прошлом году, когда театр закрыли за отсутствием труппы, черные ребята, его брат среди прочих, проделали обратный процесс за три сотни долларов. С той разницей, что они, открыв окна basement, спускали ящики прямо с 55-й в basement, избежав долгого маршрута в обход. Но в этом году они не согласились — слишком тяжелая работа…
Такие вот случаи, сотни их, убивают доверие к начальникам и к мифам о них, такие случаи проясняют общую фотографию власть имущих человечества. И они хуево выглядят. Чего стоило этому Адлеру поскрести в затылке, поколебаться и сказать: «Да, ребята, тут, конечно, работы больше, чем на сто долларов. Вы проеблись с девяти утра до часу ночи, ОК, я добавлю вам еще полсотни. Больше не могу. Вот вам полторы сотни. Но не будьте идиотами в другой раз…» Нет, он сел в автомобиль и поехал спать в свое религиозное коммонити в Бруклин, под пуховую перину к жене, а мы похромали, я и трус Слава, все еще мокрые и липкие, в поту, к метро. Он думал, этот старик с большим лицом, о репутации евреев в наших глазах или нет? Ни хуя не думал. О репутации человечества? Ха, еще чего… О репутации Америки в глазах свежих эмигрантов? И того меньше. Совсем нет…
Я надвигаю воображаемую кепочку на глаза. Полив властей — любимое занятие рабочего человека? А что вы хотите, чтоб я не видел того, что вижу? Или, во всяком случае, держал свой рот закрытым? Так зачем и жить, если рта не раскрыть?..
Вот нам все время твердят, что мы живем в век компьютеров, во времена информационной революции. Заходя в подъезд дома на рю де Тюренн, где я обитаю на последнем этаже, этого не скажешь. Скорее скажешь, что это эпоха еще до Второй мировой войны. Но это ни хуя не бедное жилище, я плачу за выцветше-розовую студию, превращенную в таковую из двух крошечных piece [7]с четырьмя окнами, плюс ответвления кухни и душ-туалета, — 3.200 франков. Новыми, да-да. Где вы видели эпоху informatique, если даже лампочки нам ни хуя не меняют на лестнице, я (самый сознательный, да? в доме), я вворачиваю их! Стены облуплены, окна не закрываются, плиточный пол palier [8]в ямах. За два года, что я тут живу, пять всего лишь квартир дома ограбили по меньшей мере десяток раз. Мою — два раза, несмотря на то, что, как работник либеральной профессии, я работаю дома — всегда присутствую. Надсмехаясь над статистикой правительства, в день, когда объявили снижение квартирных ограблений на 9 %, в нашем доме ограбили сразу две квартиры — мсье Лаллье и мадемуазель Трэйн Нэж, китаянки. В марте 1988 года. О какой информационной революции идет речь, когда electrochoffage, обогревающий мою розовую дыру, — бронтозавроподобное сооружение, хлебает электричество, как воду, и допотопно — кирпичи с электропружинами внутри. Ну и социальная система, ну и техника… В Советском Союзе, где даже подъезды отапливаются большими батареями центрального отопления, смеялись бы до упаду над бытовой техникой страны победившей информационной революции. В стране, где только что был ГУЛАГ, да-да, смеялись бы. В стране, где не было ГУЛАГа, гражданина ебут тихо, пристроившись сзади. Ах, меня, кажется, ебут? Кто там? Tresor publique. [9]А за ним — очередь организаций. Ждут, чтобы воткнуть гражданину. Я сменил штук пять квартир в Париже, все они не были дешевыми, но убожество уровня комфорта сравнимо разве что с Италией. В ЮэСэЙ даже самый забытый богом отель для безработных черных все же имеет центральное отопление… В моей первой парижской квартире на рю дэз Аршивов говно из туалетной вазы накачивалось насосом в общую трубу. Информационная революция, бля, — мой сегодняшний сосед по palier Эдуард Матюрэн, его жена и ребенок ходят в туалет на лестнице, с двумя sabots [10]по обе стороны дыры. Еще два бэбэ лежат в единственной комнате семьи — втрое меньше моей. Пятеро в одной клетушке! (Бэбэ в туалет еще не ходят.) Информационная революция, бля, в нескольких минутах ходьбы от пляс де Вож. Но зато построили стеклянную пирамиду, подумать только, игрушечную Оперу, угрохали миллионы в Музей Науки в Ля Виллетт, теперь Великую Библиотеку неизвестно за каким хуем собираются строить. И мэр города, в котором недостаточно туалетов, страстно занят борьбой за президентское место. Лучше бы туалеты строил! Бля, хватает совести говорить о прогрессе. Информационная революция, очень может быть, действительно благородная революция, облегчающая труд comptables, по-русски бухгалтеров, но мы-то, просто себе граждане, не comptables, те, кому нечего считать, кроме своих долгов, хули нам от вашей этой революции? Чего вы о ней распизделись… Нас она не греет. Хорошо теперь полиции с компьютерами, она хранит свои досье в одном сером ящике, а не в пяти комнатах. Однако освободившиеся комнаты что, отдали бедным? Ни хуя. У полиции лучшее здание в городе, в самом центре… А вы пиздите… революция… Никакой… Нам говорят, что Франция должна поднять голову, солидаризироваться, у нас кризис, оказывается. Мы отстаем. От кого, от чего мы отстаем — мало понятно. Солидаризироваться… Я солидаризировался вчера с Франсуа Лаллье со второго этажа, он поэт и преподаватель. Мы пошли в мэрию нашего аррондисманта и, высидев час в приемной среди одиноких женщин, были введены в кабинет молодого человека средиземноморской наружности с ласковым голосом гобоя — он личный представитель мсье Жака Доминати, нашего мэра. Молодой человек выслушал наши жалобы на слишком большое, по нашему мнению, количество квартирных краж в доме, где мы живем, и попытался утешить нас тем, что статистически наш аррондисмант считается одним из самых безопасных в городе. Поняв, что нас это обстоятельство не утешило, он пообещал воздействовать на полицию, дабы она провела анкету. К чему я это все говорю? Чтобы добраться до вывода. Мир, согласно мэру Доминати, Шираку, президенту Миттерану или даже этому темноглазому молодому человеку, совершенно не похож на мир, в котором живут Франсуа Лаллье, Эдвард Лимонов или девушка Трэйн Нэж (я с ней разговаривал, может быть, пару минут, но здороваюсь). И первая вышеупомянутая группа господ ладно бы управляла бы нами тихо, но нет — они стараются стереть, не допустить того, чтобы наша картина мира — жильцов нашего дома на рю де Тюренн — была бы оглашена. Повсюду должна присутствовать только
— Наебут, — говорю я себе, сплевывая. — Везде и всегда наебывали, почему же вдруг сейчас не наебут. Почему природа их, начальников, в этот раз должна измениться?
Все дело в том, что я попал в писатели слишком поздно, уже сложившимся типом. Двадцать лет в моей жизни я был рабочим. Настоящим. Не отпрыском буржуазной семьи, с восхищением увлекшимся популистскими идеями и отработавшим на заводе несколько месяцев в лучшем случае (даже если год, то что это меняет?). Нет, не из Джорджей Оруэллов и Симон Вейлей я. Я был рабочим помимо моей воли, никакого желания быть им не имел, с удовольствием принял бы нерабочие деньги, но так не случилось, точка. Не пришлось, хотя я пытался. До того как стать рабочим, пять лет был я молодым вором. Не хватило ли мне изворотливости, воровской ли дух был забит во мне созерцательностью, но куда чаще я добывал себе хлеб честным трудом, чем нетрудом или трудом нечестным. Так вот, я хочу сказать, что помимо моего хотения я успел приобрести рабочую философию. Вернее, натура моя успела одеться в рабочие одежды. И вот живу я с этакой воображаемой рабочей кепочкой, надвинутой на глаза. Взгляд из-под кепочки очень недоверчивый, взгляд непрогрессивного рабочего, отсталого, реакционного, беспартийного и несиндикированного… [4]
Большинство писателей в мире принадлежат к мощному содружеству, к секте, к ложе сильнее масонов и сильнее евреев, к космополитическому классу интеллигентов. Интересы их класса ближе им интересов народов, среди которых они родились. За своего Пастернака, или Хавела, или Рушди они глотку народам перервут. И советскому, и мусульманскому. Любому. Я же, в моей кепочке, приросшей ко мне, не разделяю интеллигентских верований и предрассудков, но разделяю рабочие.
Все афиши без исключения призывают нас объединиться, чтобы Франция выиграла. Я знаю, что мы проголосуем за них, а они нас вертанут. То есть чего-нибудь не дадут или того хуже — заберут у нас что-то, что у нас было…
Обманут, так же как обманул нас в 1963 году секретарь Харьковского обкома партии. Какая квалифицированная блядь был этот секретарь. Профессионал высокого класса…
Мы получили расчетные листки, то есть «fiche de paye» по-здешнему… наша комплексная бригада сталеваров, и обнаружили, что нам начислили на треть меньше денег, чем в предыдущем месяце. Мы сели у печей и стали ругаться. Заметьте, между собой. Поругавшись, все двадцать восемь гавриков решили прекратить работу. Вопреки мнению какого-нибудь Глюксмана, [5]который считает, что все знает о Советском Союзе прошлого, настоящего и будущего, что в «тоталитарной»… забастовок не могло быть… мы просидели, являясь на работу ежедневно, все три смены работяг, не шевельнув и единым ломом и задув печи, несколько суток. Ноль пламени. И был это 1963 год. Мы не называли это пышно «забастовка», мы сидели. К нам явились попеременно: парторг завода, директор, вплоть до политрука военного округа, кого только не было, в сопровождении свит в чистеньких костюмчиках. Чтобы представить эти рожи и брюха, посмотрите на заседание Палаты депутатов или Сената и выберите себе десять-двадцать седовласых. Любых, на выбор. Начальник во всех странах мира одинаков. Они орали на нас и взывали к нашей рабочей совести. Но мы работали на заводе «Серп и Молот» в литейном цехе, у горячих печей, не по причине совестливости и не из-за страха, но из-за денег. Треть нашего состава были образумившиеся и обзаведшиеся семьями бывшие уголовники. Еще треть — «дядьки» из пригородных деревень, «куркули», как мы их называли, пришедшие на завод на несколько лет, чтобы поправить хозяйство, отремонтировать разваливающийся деревянный дом, поставить новый забор… Последняя треть, куда входил и я, двадцати лет юноша, пришли в литейку, чтобы заработать денег на одежду и девушек. Мы не были академиками, которых можно выгнать из Академии, не были кандидатами наук, их можно было не допустить стать докторами, не были даже студентами, и нас нельзя было выгнать из университета. Нас уже давно отовсюду выгнали или по меньшей мере уже никуда не пустили. Нам было не страшно. Потому мы многих послали на хуй, а Иван Бондаренко, наш бригадир, погнался за парторгом завода с болванкой. На третий день кончился запас коленчатых валов, которые мы варили (среди прочей продукции), и поэтому встал машинный цех завода. Вот тут-то и приехал этот секретарь. Он наверняка давно уже сидит в Правительстве Украины или даже всего СССР… Жулик, красивый, как актер, волосы тронуты сединой, произнес, расстегнув пальто, речь. И не побоялся, что характерно, в своих хороших нежных ботинках взобраться на груды руды и марганца, с чьей помощью мы варили эти блядские валы (вообще-то я в составе ничего не понимаю, моя работа была другая), и произнес речь.
— Ребята! — И он обрушился всем весом слов оратора, добравшегося до пусть еще не первого, но секретаря Харьковской области, это по размерам с половину Франции будет, обрушился не на нас, но… на нашего директора завода, на парторгов завода и цеха… Грозил, что отдаст их под суд, сукиных сынов, убивцев рабочего класса, и, выплеснув гнев, выхватил из рук холуя красную папку с тесемками, извлек оттуда пачку расчетных листов и, выкликая нас по фамилиям, раздал их нам. — Держите, товарищи!
Зарплата в новых расчетных листах была не ниже зарплаты прошлого месяца. Мы, ахнув, довольные, все пошли и получили в кассе наличные. А получив, приступили к работе. Хотя он нас к этому в своей речи и не призывал. Растопили печи, в полной уверенности, что — невероятно, но факт — среди начальства бывают и порядочные люди!
Ну да, бывают, для их жен и детей. Но не для работяг. Через месяц они срезали нам зарплату чуть-чуть, утешив нас тем, что завод плохо справился с планом, но в следующем месяце все станет на свои места. Но и в следующем от нас отняли чуть-чуть, объяснив это чуть-чуть в терминах диалектической математики, которую никто из нас не понял. Мы поворчали и разошлись. Короче, через полгода мы обнаружили себя с теми же малокровными суммами денег, из-за которых мы некогда бросали работу. Но, когда они тебя так, по чуть-чуть, обворовывают, у тебя уже нет той ярости, какая у тебя есть, когда у тебя украли сразу сто рублей! Несколько наших уволилось. Их заменили другие бедолаги. А красивый секретарь никогда больше не появился.
Вот из каких уроков складывается характер человека. Да святого можно рабочей жизнью разложить! Сотни единиц опыта заставляют меня смотреть на физиономию капиталиста Бернара Тапи, похожего на Симону Синьоре в молодости, и из-под кепочки шептать: «Да хули ж ты мне заливаешь, да я ж ваши души насквозь, да я ж ни разу не ошибся в натуре вашей, да я ж служил у такого, как ты, слугой в 1979–1980 годах в Нью-Йорке… Тоже был передовой миллионер… Детям заливай, но не мне…»
Или вместо Тапи по теле раввина демонстрируют и речь его против расизма. Все хорошо, все правильно. Умный раввин, симпа. Но чего ж ты, дядя с бородой, не скажешь о том, что в Израиле твои братья по одному-два палестинца каждый день отстреливают… Сказал бы, что это нехорошо, и дальше бы чесал против расизма. Тогда бы слова твои объективно звучали, тяжелее бы падали… А без этого упоминания я ж тебе не верю, дядя… Как Шехтеру и Адлеру.
В 1976 году Юрка Ярмолинский позвонил мне в отель и сказал:
— У меня есть для тебя работа, Лимонов. Нужно перенести несколько ящиков из бэйсмента синагоги в театр. Знаешь синагогу на 55-й и Лексингтон? Дают сто долларов на двоих. Один парень у меня уже есть.
— Хочу! — закричал я. — Только зачем двое, я один перетащу ебаные ящики.
— Один не сможешь, — сказал Ярмолинский, — они, насколько я понимаю, не тяжелые, но крупные. Ты мне твердо скажи сейчас, если ты согласен, потому что работа срочная, им эти ящики к спектаклю нужны. А спектакль первый уже объявлен на послезавтра. Если ты не можешь, я другого человека найду.
— Согласен, согласен, — поспешно заверил его я. Но, вспомнив прошлые злые шутки жизни, добавил, однако: — А поговорить нельзя с этим типом, с нанимателем то есть, с завхозом, я имею в виду? Может быть, можно больше денег выбить…
Я стал, очевидно, действовать Юрке на нервы, потому как он сказал простым, без интонаций голосом:
— Завхозов в синагоге на самом деле два: одного зовут Шехтер, другого Адлер. Сейчас одиннадцать вечера. Оба дрыхнут в Бруклине под пуховыми перинами… Take it, or leave it. Если берешься, будь завтра в девять утра у главного входа в синагогу с Лексингтон, и придет этот парень, его зовут Слава. Он знает, где найти завхозов.
Я заткнулся и срочно лег спать.
Все это дело оказалось мелким мошенничеством. Нас с бедным глупым Славой наебали по меньшей мере на сотню долларов. Я до сих пор не знаю, кто положил разницу себе в карман — Юрка ли Ярмолинский, или Шехтер и Адлер, или вся гоп-компания разделила money на троих, — в конце концов, это даже не важно. «Ящики» оказались разборной сценой театра: тридцать шесть секций! И лишь первые шесть были полегче, со второй шестерки сцена повышалась к удобству зрителя и нашему неудобству, секции утяжелялись. Протащив по низкому basement, [6]подняв по лестнице в холл синагоги, каждую секцию следовало пронести по холлу, выйти с нею на 55-ю стрит, пересечь ее (!), внести в холл другого корпуса синагоги — культурного ее центра, — втащить в элевейтор и, опустившись в театр, пронести через плюшевый красный зал и бросить с проклятиями в нужном месте… Юрка нам этого не сказал, ни мне, ни этому Славе. Контактированный впоследствии по телефону Юрка утверждал, что понятия не имел о том, что театр находится в другом здании. Может, так оно и было, но нам-то от этого не сделалось легче. Адлер — жирный старик в сером костюме — отвел нас в basement, прошествовал за нами, несущими первую секцию, указывая дорогу, и смылся в тот щекотливый момент, когда, задохнувшиеся от оказавшегося неожиданно долгим и тяжелым пути, мы раскрыли было рты, желая перенегосиировать договор хотя бы на сто пятьдесят. И мы ни хуя его не увидели до самой поздней ночи, когда он, возникнув откуда-то, брезгливо дал нам, как бы надсмехаясь, одну стодолларовую бумажку на двоих.
Я намучился больше со Славой, чем с секциями, потому как несколько раз он в истерике бросал работу и объявлял, что уходит.
— Ебаные жиды! — кричал он, опускаясь на грязные ступени. — Ебаные эксплуататоры! Я не могу больше. Я линяю, ебись они с их работой. Бандиты!
Мать Славы была еврейкой, следовательно, по еврейскому закону он был евреем, и крики его для меня звучали абсурдно. Потные, грязные, руки разодраны о железные полосы (ими для прочности были обиты торцы мерзких секций), в полутьме, ибо половина лампочек в basement отсутствовала, он визжал, а я кричал на него.
— Слюнявая баба! — кричал я ему. — Ты на голову выше меня, здоровый хуй, четыре года сидел (он сидел в Союзе в тюрьме), а воешь и ноешь, как истеричная пизда. Берись немедленно за ящик! Они нам ни хуя не заплатят, если мы не закончим работу! Берись, сука, за ящик!
В том basement реформированной прогрессивной синагоги я понял, почему для того, чтобы поднять солдат в атаку, командиру иногда приходится пристрелить одного из прижавшихся к стенам окопа трусов. «Слюнявая баба!» Ох, я запомнил навсегда это раскисшее поганое личико толстого блондина и его покрасневшие водянистые глаза. Вот как выглядит трус.
Ну конечно, когда вынырнул вдруг Адлер, мы пытались его расколоть и взывали к справедливости. Слава, какой же мудак, заплакал и бросился на него с кулаками… Мне пришлось его удерживать. Адлер сказал, что он ничего не знает, что он не договаривался с нами, что Шехтер договаривался с Юрием, и, так как ни один из них не присутствует, его, Адлера, роль сводится к отдаче нам этой стодолларовой бумажки. Слава зарыдал, закрыв лицо сбитыми в кровь руками…
Сцена эта происходила в пустом театре — желтый свет и красный декор кресел, декораций и стен — тотчас после того, как мы, едва не валясь с ног, подвинули последнюю суперсекцию в паз гигантских кубиков. Адлер дал нам бумажку, вынув ее из кармана пиджака. Сцену наблюдал черный, что-то среднее между ночным портье и охранником. Лампасы на штанах цвета какао, револьвер в кобуре. Так что старик Адлер нас не боялся. Покидая поле наших мук, я спросил черного, безучастно ожидающего, когда мы уйдем, чтобы закрыть здание, сколько, по его мнению, стоит эта работа. Он сказал, что в прошлом году, когда театр закрыли за отсутствием труппы, черные ребята, его брат среди прочих, проделали обратный процесс за три сотни долларов. С той разницей, что они, открыв окна basement, спускали ящики прямо с 55-й в basement, избежав долгого маршрута в обход. Но в этом году они не согласились — слишком тяжелая работа…
Такие вот случаи, сотни их, убивают доверие к начальникам и к мифам о них, такие случаи проясняют общую фотографию власть имущих человечества. И они хуево выглядят. Чего стоило этому Адлеру поскрести в затылке, поколебаться и сказать: «Да, ребята, тут, конечно, работы больше, чем на сто долларов. Вы проеблись с девяти утра до часу ночи, ОК, я добавлю вам еще полсотни. Больше не могу. Вот вам полторы сотни. Но не будьте идиотами в другой раз…» Нет, он сел в автомобиль и поехал спать в свое религиозное коммонити в Бруклин, под пуховую перину к жене, а мы похромали, я и трус Слава, все еще мокрые и липкие, в поту, к метро. Он думал, этот старик с большим лицом, о репутации евреев в наших глазах или нет? Ни хуя не думал. О репутации человечества? Ха, еще чего… О репутации Америки в глазах свежих эмигрантов? И того меньше. Совсем нет…
Я надвигаю воображаемую кепочку на глаза. Полив властей — любимое занятие рабочего человека? А что вы хотите, чтоб я не видел того, что вижу? Или, во всяком случае, держал свой рот закрытым? Так зачем и жить, если рта не раскрыть?..
Вот нам все время твердят, что мы живем в век компьютеров, во времена информационной революции. Заходя в подъезд дома на рю де Тюренн, где я обитаю на последнем этаже, этого не скажешь. Скорее скажешь, что это эпоха еще до Второй мировой войны. Но это ни хуя не бедное жилище, я плачу за выцветше-розовую студию, превращенную в таковую из двух крошечных piece [7]с четырьмя окнами, плюс ответвления кухни и душ-туалета, — 3.200 франков. Новыми, да-да. Где вы видели эпоху informatique, если даже лампочки нам ни хуя не меняют на лестнице, я (самый сознательный, да? в доме), я вворачиваю их! Стены облуплены, окна не закрываются, плиточный пол palier [8]в ямах. За два года, что я тут живу, пять всего лишь квартир дома ограбили по меньшей мере десяток раз. Мою — два раза, несмотря на то, что, как работник либеральной профессии, я работаю дома — всегда присутствую. Надсмехаясь над статистикой правительства, в день, когда объявили снижение квартирных ограблений на 9 %, в нашем доме ограбили сразу две квартиры — мсье Лаллье и мадемуазель Трэйн Нэж, китаянки. В марте 1988 года. О какой информационной революции идет речь, когда electrochoffage, обогревающий мою розовую дыру, — бронтозавроподобное сооружение, хлебает электричество, как воду, и допотопно — кирпичи с электропружинами внутри. Ну и социальная система, ну и техника… В Советском Союзе, где даже подъезды отапливаются большими батареями центрального отопления, смеялись бы до упаду над бытовой техникой страны победившей информационной революции. В стране, где только что был ГУЛАГ, да-да, смеялись бы. В стране, где не было ГУЛАГа, гражданина ебут тихо, пристроившись сзади. Ах, меня, кажется, ебут? Кто там? Tresor publique. [9]А за ним — очередь организаций. Ждут, чтобы воткнуть гражданину. Я сменил штук пять квартир в Париже, все они не были дешевыми, но убожество уровня комфорта сравнимо разве что с Италией. В ЮэСэЙ даже самый забытый богом отель для безработных черных все же имеет центральное отопление… В моей первой парижской квартире на рю дэз Аршивов говно из туалетной вазы накачивалось насосом в общую трубу. Информационная революция, бля, — мой сегодняшний сосед по palier Эдуард Матюрэн, его жена и ребенок ходят в туалет на лестнице, с двумя sabots [10]по обе стороны дыры. Еще два бэбэ лежат в единственной комнате семьи — втрое меньше моей. Пятеро в одной клетушке! (Бэбэ в туалет еще не ходят.) Информационная революция, бля, в нескольких минутах ходьбы от пляс де Вож. Но зато построили стеклянную пирамиду, подумать только, игрушечную Оперу, угрохали миллионы в Музей Науки в Ля Виллетт, теперь Великую Библиотеку неизвестно за каким хуем собираются строить. И мэр города, в котором недостаточно туалетов, страстно занят борьбой за президентское место. Лучше бы туалеты строил! Бля, хватает совести говорить о прогрессе. Информационная революция, очень может быть, действительно благородная революция, облегчающая труд comptables, по-русски бухгалтеров, но мы-то, просто себе граждане, не comptables, те, кому нечего считать, кроме своих долгов, хули нам от вашей этой революции? Чего вы о ней распизделись… Нас она не греет. Хорошо теперь полиции с компьютерами, она хранит свои досье в одном сером ящике, а не в пяти комнатах. Однако освободившиеся комнаты что, отдали бедным? Ни хуя. У полиции лучшее здание в городе, в самом центре… А вы пиздите… революция… Никакой… Нам говорят, что Франция должна поднять голову, солидаризироваться, у нас кризис, оказывается. Мы отстаем. От кого, от чего мы отстаем — мало понятно. Солидаризироваться… Я солидаризировался вчера с Франсуа Лаллье со второго этажа, он поэт и преподаватель. Мы пошли в мэрию нашего аррондисманта и, высидев час в приемной среди одиноких женщин, были введены в кабинет молодого человека средиземноморской наружности с ласковым голосом гобоя — он личный представитель мсье Жака Доминати, нашего мэра. Молодой человек выслушал наши жалобы на слишком большое, по нашему мнению, количество квартирных краж в доме, где мы живем, и попытался утешить нас тем, что статистически наш аррондисмант считается одним из самых безопасных в городе. Поняв, что нас это обстоятельство не утешило, он пообещал воздействовать на полицию, дабы она провела анкету. К чему я это все говорю? Чтобы добраться до вывода. Мир, согласно мэру Доминати, Шираку, президенту Миттерану или даже этому темноглазому молодому человеку, совершенно не похож на мир, в котором живут Франсуа Лаллье, Эдвард Лимонов или девушка Трэйн Нэж (я с ней разговаривал, может быть, пару минут, но здороваюсь). И первая вышеупомянутая группа господ ладно бы управляла бы нами тихо, но нет — они стараются стереть, не допустить того, чтобы наша картина мира — жильцов нашего дома на рю де Тюренн — была бы оглашена. Повсюду должна присутствовать только