Ребенок внизу поморщился и тотчас же возненавидел заведующую офицерской столовой. Отец говорил ему, что повара и работники питания все воруют. И иногда пел шутливый куплет какой-то старой песни, представляющей поваров плохими:
В 13:00 стали формироваться похороны. Тогда было в обычае гордо везти покойника в открытом гробу через весь город, неторопливо на кладбище. Покойника не прятали стыдливо, как в нынешние времена, но гордились им. Дабы мог он попрощаться со своим городом, а народ города, привлеченный траурными маршами, все время пути исполняемыми могучим духовым оркестром, мог узнать, что умер человек, и, выглянув из окна или сойдя на улицу, мог попрощаться с умершим. Военные же похороны были мероприятием особенно грандиозным и великолепным. Раз и навсегда установленный регламент управлял военными похоронами.
Сын сказал матери, что он хочет с ней на кладбище. «Нет, — сказала мать. — Тебе будет очень грустно там». — «Ну, мама, я же никогда не был еще на кладбище. Ты меня никуда не берешь». — «Неправда, — сказала мать, — на прошлой неделе кто смотрел балет «Красный мак»? А до этого «Сказку о рыбаке и рыбке»? И ты не думай, что кладбище как цирк или театр, это очень грустное, тяжелое даже для взрослых место». — «Ну, мам!»
Мать почему-то ошибочно полагала, что дети психологически более уязвимы, нежели взрослые, что, попав на кладбище, сын ее расплачется. Это был ее первый (и единственный, увы) сын, и мать не имела опыта, не знала еще, что ребенок прочно прикрыт броней непонимания. «Хорошо, — сказала мама, — но не плачь потом, что у тебя болят ноги, это очень далеко, а нести тебя на руках я не буду, ты уже тяжелый». — «Как в детстве?» — спросил он. «В детстве ты был толстый, потому мы тебя и звали «дядя Пуд», сейчас ты худенький, но ты вырос… Впрочем, что я говорю, ты и есть в детстве и еще, слава Богу, долго будешь в нем. Толстым ты был, когда тебе был годик. Если хочешь на кладбище, беги быстрее и надень старые сандалики. Эти натрут тебе ноги».
Он побежал и влетел в комнату, застал там тоже, оказывается, идущего на кладбище отца. И отец тоже переодевался. Он сменил портянки. Переодевшись, вдвоем они побежали вниз. Характерная деталь, не закрывая двери на ключ. В военном доме презирали семьи, запирающие комнату на ключ. Даже те, кто, может быть, и хотел бы закрывать, не закрывали, опасаясь остракизма коллектива.
В подъезде было прохладно, но, когда из подъезда они выскочили в раскаленный полдень, жара по-новому обожгла их. «Не самая лучшая погода для транспортировки покойных, — сказал отец. — Сидел бы ты дома, играл бы в коридоре. Я бы на твоем месте сидел бы дома». — «Мама сказала, что мне можно на кладбище». — «Ну, раз мама сказала… Приговор окончательный и обжалованию не подлежит, — и отец улыбнулся каким-то своим мыслям. — Я бы не пошел, но я ответственный за похороны. Служба, — отец показал на траурную черную повязку на рукаве. — Я бы лучше всхрапнул минут шестьсот», — сказал отец.
«Минут шестьсот — это сколько?» — «Это десять часов, — ласково сказал отец. — Десять часов сна — это очень хорошо…»
На Красноармейской они расстались. Надев фуражку, отец пошел в голову колонны, а сын побежал в хвост ее, где вместе с другими «иждивенцами» стояла мама. Из штаба вышли вдруг музыканты и, став у штаба, заиграли гулко во все мощные трубы, большие литавры и гулкие барабаны. «Пам-бам-пабам»! Пам-бам-пабам!» «Это траурный марш, — сказала мать. — Сейчас будут выносить тело».
С другой стороны Красноармейской, от вокзала, из-за угла, с улицы Свердлова стали сходиться привлеченные звуком труб гражданские. Став под акацией на тротуаре, спиной к выстраивающейся процессии и лицом к музыкантам, в белых перчатках, сжимая палочку, взмахивал ею дирижер майор Кулаков. При каждом движении палочкой твердый воротник кителя врезался в шею дирижера и оставлял на ней красный след. Большие трубы были надеты на музыкантов, лежали у них на плечах и, может быть, сквозь кителя обжигали грудь. Солнце как раз било в музыкантов, в то время как противоположная сторона улицы была в тени. «Бедные лабухи, — сказала мама. — Трубы, наверное, раскалены. Хоть бы дождь пошел».
Он не знал, что такое «баланс», но что «лабухи» — это музыканты, он знал прекрасно, сын музыкального отца. У отца было множество отношений с лабухами, и лабухи приходили к ним в комнату. Некоторых лабухов сын лейтенанта знал в лицо…
Мимо оркестра в штаб прошли отец и еще несколько офицеров с озабоченными лицами. Дирижер остановился, оркестр остановился вместе с ним, капитан Приходько, показавшись в дверях штаба, поднял руку, дирижер поднял палочку, и новая, еще более грустная мелодия выструилась из труб оркестра. Половинки дверей широко открыли, и из них вышел тот же капитан Приходько, в руках он держал красную бархатную подушку с траурной лентой по краю. На подушке лежала фуражка. Медленно ступая, четко кладя подошвы сапог на мягкий асфальт, капитан, держа перед собой подушку, направился в голову колонны. За ним на расстоянии в несколько метров стали выходить по два офицера дивизии, и у каждого в руках была красно-траурная подушка с орденом или медалью майора Солдатенко. В войну майор успел навоевать много орденов и медалей, поэтому офицеров и подушечек было много больше десятка.
Вслед за офицерами с наградами вышли с подобающе мрачными лицами начальник дивизии генерал-майор Малышев и полковник Сладков. За ними четверо офицеров почетного караула. Дойдя строевым шагом до края тротуара, они остановились и без команды совершили четкий поворот «кругом!». Подняли руки к фуражкам, отдавая воинскую честь показавшемуся в дверях гробу. В первой паре, подставив под гроб плечо, шел отец. Оркестр издавал мрачные и низкие звуки. Не имея никакого музыкального образования, ребенок не мог знать, что именно играет военный оркестр. Однако духовой военный оркестр, что бы он ни играл, всегда великолепен: благородные, звенели, напоминая о могущественном Риме и его легионах, литавры, злые, жалящие тоской флейты, бархатные трубы заливали сладостью боль от потери товарища.
Возлежа на плечах шестерых офицеров, майор Солдатенко поплыл вдоль тротуара под пыльными акациями, разрезая белым носом раскаленный полуденный воздух, и ребенок испугался, что низкие сучковатые ветки акаций исцарапают майору лицо. Иссушенная лапка акации отвалилась от дерева и упала майору на закутанные кумачом ноги. Теперь ребенок сумел увидеть, что майор лежит в мундире, и погоны всеми золотыми нитями, поймав солнце, казалось, горели на плечах майора.
«Куда папка его несет, мам?» — «К пушке, сынок. Он ведь на пушке на кладбище поедет». — «Мам, можно, я посмотрю?» Он получил разрешение и последовал за гробом. Дисциплинированные «иждивенцы» все остались на своих местах в колонне. Но многочисленные гражданские неорганизованно столпились, и рассмотреть происходящее человеку вынужденно маленького роста было нелегко. Он увидел, как гроб дрогнул и накренился кумачовыми ногами вниз, и его сложили ниже уровня голов. Протолкавшись меж гражданских поближе, он сумел, однако, рассмотреть фрагменты: зеленое крашеное железо пушки, дутые, как на «опеле», новые резиновые шины ее и Пушкин щит со щелью у ствола для наводки. Гроб установили за щитом. Пушка, он увидел, прицеплена к мощному грузовому автомобилю (американскому «студебеккеру» с открытым кузовом). Два офицера пронесли в кузов крышку гроба. Красноармейцы с траурными повязками стали по двое выходить из штаба дивизии с еловыми венками, украшенными цветами и лентами, и занимать место в колонне.
Он вернулся к матери. Вдова Марья Григорьевна и Евка, обе в черных платьях и черных платках, вышли из штаба, и начальник дивизии и полковник Сладков прошли вместе с ними вперед колонны и встали непосредственно за пушкой и гробом. Колонна вздрогнула, «иждивенцы» чуть сдали назад, музыканты заняли место перед «студебеккером», и под еще более мрачный, но мужественный марш, оповещающий Харьков о том, что герой войны умер, шествие тронулось, подымая пыль. Из окон выглядывало население и считало подушечки с орденами и медалями и венки. Подушечек было много. И население мысленно благодарило майора Солдатенко за его военную доблесть.
Сияющая бронза духовых инструментов, начищенные пуговицы и золотые погоны парадной формы офицеров, латунные, надраенные части затвора пушки, грузовик, затянутый в кумач и траур, венки в цветах и лентах с надписями золотыми буквами — все это великолепие жарко пылало в июльском зное… И пусть не Цезаря Августа, но майора НКВД везли через Харьков, но можно было ослепнуть от сияния…
От пышности похорон зависел в определенном смысле престиж дивизии. Ведь в городе стояли и другие «воинские части», как называл их отец. В них также кто-нибудь время от времени умирал или «погибал при исполнении служебных обязанностей». «Воинские части» негласно наблюдали за похоронами других частей, соревновались между собой — у кого похороны будут грандиознее. Разумеется, многое зависело от звания покойного. Скажем, похороны генерал-лейтенанта не могут быть сравнимы с похоронами простого пехотного лейтенанта, какого-нибудь «Ваньки-взводного». Генеральские похороны были зрелищем экстраординарным, и побывавшие на таковых помнили их и четверть века спустя. Однако майор Солдатенко имел репутацию отличного служаки. Пусть он и не дослужился до высших званий и майора получил уже больным, но на бархатной подушке, вслед за головным убором и личным, подаренным, маршалом Рокоссовским подаренным, немецким шмайсером несли Звезду Героя Советского Союза! Честно добытую кровью на Втором Украинском фронте, а не высиженную на заднице где-нибудь в Москве.
Милиция обязана была останавливать весь транспорт и давать похоронам дорогу. Военный патруль ехал в сотне метров впереди на «опеле», оповещая о грядущем прибытии кортежа. В нынешние времена покойника стыдливо прячут в глубину темного автобуса и спешно везут, как мясо в холодильнике, скорее с глаз долой. Сорок лет назад покойник был близок живому, и народ останавливался ради него, попрощаться, глядел, считал ордена, сожалел, разглядывал вдову и детей (если много детей шло за гробом, народу становилось легче). Если кто хотел, то мог прошептать что-нибудь индивидуально, вроде «До свидания, солдат…», или по-старому «Мир праху твоему», или даже перекреститься мог, если умел и считал необходимым. «Кого хороните?» — спрашивали гражданские с тротуаров.
«Майора хороним. Героя Советского Союза. Солдатенко зовут», — отвечали «иждивенцы». С тротуаров сходили и присоединялись к шествию старухи, оставшиеся без всех сыновей, вдовы, их было ужасающе много, безрукие инвалиды с пустыми рукавами. Безногие инвалиды катились вдоль тротуара рядом с процессией и сзади — проводить немного своего брата, солдата и героя. Про таких, как майор, умерших через несколько лет после войны, говорили: «Война его догнала…»
Ко времени, когда началась гроза, ребенок, конечно, устал. Но так как он обещал матери «не плакать потом», а «потом» именно уже и наступило, то он молчал и шагал, слушая оркестр. Может быть, когда он решил бы, что «потом» кончилось, он бы и разнылся, но гроза и дождь отвлекли его от усталости.
Гроза началась вдруг, без приготовлений. Лишь захрустело внезапно небо над похоронами. Один раз захрустело. Второй. Раскаленная, зашипела верховная твердь. Ясно возник на дневном небе всполох, как будто в коридоре перегорела вдруг электролампочка. Задул ветер, схватив все ленты венков и косынки женщин и дернув их… Загремел неторопливо артиллерийский как бы гром. Еще один… Еще… После четверти часа такой артподготовки из нагнетенных за пятнадцать минут спешно туч полилось…
Но никто никуда не побежал. Остановились. Вдова, пробравшись к пушке, накрыла лицо мужа черным платком, сорвав его с головы. Крышкою майора решено было не покрывать. «Он природу любил», — сказала вдова. Двинулись дальше под дождем. Лишь сбившись было, захрипев, но выплюнув воду из мундштуков труб, вновь зазвучали музыканты инструментами оркестра. Не траурный марш на сей раз, но любимую песню майора «Катюшу», дабы было ему весело ехать в последний раз под дождем по природе.
Шагая рядом с матерью — сандалики давно прилипли к носочкам, — он размышлял о гвардейском ракетном миномете «катюша». Если бы его спросили о происхождении имени, он бы не задумываясь сказал, что, конечно же, веселое имя Катюша (так же, как и красивое имя Максим для мальчиков) дали счастливым маленьким девочкам их военные папы в честь грозного военного оружия, а не наоборот…
Вдову и дочку увез в «опеле» начальник дивизии. Детей посадили в грузовик. Детей оказалось немного, потому матери тоже нашлось место в грузовике. Держась за борта, они быстро ехали по булыжному шоссе совсем не знакомого им пригорода.
«Мам… — сказал он. — А что же майор?.. Он когда вернется на Красноармейскую? Он ведь полежит и вернется, да?»
«Глупый ты какой еще… — Мать вдруг улыбнулась, подумав, что, может быть, и хорошо, что сын ничего не понял. Она оправила прилипшее к телу платье. — Он там навсегда останется. На кладбище».
«Навсегда…» — повторил он. Он не спросил, что такое «навсегда», побоявшись, что мать сочтет его очень глупым. Она ведь произнесла это слово уверенным тоном, предполагая, что объяснения не требуется. Он стал размышлять о «навсегда», глядя на проносящийся город. Они уже ехали через город. Развалин стало меньше. За многими заборами высились краны и возились с инструментами рабочие. Туловища новых зданий высунулись до талий из-за заборов…
В августе 1950 года штабу дивизии отвели здание на Холодной горе. Офицерские семьи расселили. Вокруг Харькова вырастали первые популярные уродливые дома. Семья лейтенанта Савенко переехала в один из них. Там, на Салтовском поселке, лейтенантский сын пошел а школу. Великая Эпоха спешно заканчивалась, освобождая место для другой эпохи.
Однажды сын, спрятавшись за плотную портьеру, прикрывающую дверную нишу, сумел услышать, как отец спел более «взрослый» вариант песни. Обжоры остались на своем месте, однако первые две строчки звучали так:
Тепло на сердце от каши перловой,
Она скучать не дает никогда.
И любит кашу директор столовой,
И любят кашу обжоры-повара…
И отец засмеялся. Он смеялся, однако слово «пердеть» спел виновато, как видно, стесняясь его. От Леньки Эдик уже знал, что оно значит.
Тепло в желудке от каши перловой,
Она пердеть не дает никогда…
В 13:00 стали формироваться похороны. Тогда было в обычае гордо везти покойника в открытом гробу через весь город, неторопливо на кладбище. Покойника не прятали стыдливо, как в нынешние времена, но гордились им. Дабы мог он попрощаться со своим городом, а народ города, привлеченный траурными маршами, все время пути исполняемыми могучим духовым оркестром, мог узнать, что умер человек, и, выглянув из окна или сойдя на улицу, мог попрощаться с умершим. Военные же похороны были мероприятием особенно грандиозным и великолепным. Раз и навсегда установленный регламент управлял военными похоронами.
Сын сказал матери, что он хочет с ней на кладбище. «Нет, — сказала мать. — Тебе будет очень грустно там». — «Ну, мама, я же никогда не был еще на кладбище. Ты меня никуда не берешь». — «Неправда, — сказала мать, — на прошлой неделе кто смотрел балет «Красный мак»? А до этого «Сказку о рыбаке и рыбке»? И ты не думай, что кладбище как цирк или театр, это очень грустное, тяжелое даже для взрослых место». — «Ну, мам!»
Мать почему-то ошибочно полагала, что дети психологически более уязвимы, нежели взрослые, что, попав на кладбище, сын ее расплачется. Это был ее первый (и единственный, увы) сын, и мать не имела опыта, не знала еще, что ребенок прочно прикрыт броней непонимания. «Хорошо, — сказала мама, — но не плачь потом, что у тебя болят ноги, это очень далеко, а нести тебя на руках я не буду, ты уже тяжелый». — «Как в детстве?» — спросил он. «В детстве ты был толстый, потому мы тебя и звали «дядя Пуд», сейчас ты худенький, но ты вырос… Впрочем, что я говорю, ты и есть в детстве и еще, слава Богу, долго будешь в нем. Толстым ты был, когда тебе был годик. Если хочешь на кладбище, беги быстрее и надень старые сандалики. Эти натрут тебе ноги».
Он побежал и влетел в комнату, застал там тоже, оказывается, идущего на кладбище отца. И отец тоже переодевался. Он сменил портянки. Переодевшись, вдвоем они побежали вниз. Характерная деталь, не закрывая двери на ключ. В военном доме презирали семьи, запирающие комнату на ключ. Даже те, кто, может быть, и хотел бы закрывать, не закрывали, опасаясь остракизма коллектива.
В подъезде было прохладно, но, когда из подъезда они выскочили в раскаленный полдень, жара по-новому обожгла их. «Не самая лучшая погода для транспортировки покойных, — сказал отец. — Сидел бы ты дома, играл бы в коридоре. Я бы на твоем месте сидел бы дома». — «Мама сказала, что мне можно на кладбище». — «Ну, раз мама сказала… Приговор окончательный и обжалованию не подлежит, — и отец улыбнулся каким-то своим мыслям. — Я бы не пошел, но я ответственный за похороны. Служба, — отец показал на траурную черную повязку на рукаве. — Я бы лучше всхрапнул минут шестьсот», — сказал отец.
«Минут шестьсот — это сколько?» — «Это десять часов, — ласково сказал отец. — Десять часов сна — это очень хорошо…»
На Красноармейской они расстались. Надев фуражку, отец пошел в голову колонны, а сын побежал в хвост ее, где вместе с другими «иждивенцами» стояла мама. Из штаба вышли вдруг музыканты и, став у штаба, заиграли гулко во все мощные трубы, большие литавры и гулкие барабаны. «Пам-бам-пабам»! Пам-бам-пабам!» «Это траурный марш, — сказала мать. — Сейчас будут выносить тело».
С другой стороны Красноармейской, от вокзала, из-за угла, с улицы Свердлова стали сходиться привлеченные звуком труб гражданские. Став под акацией на тротуаре, спиной к выстраивающейся процессии и лицом к музыкантам, в белых перчатках, сжимая палочку, взмахивал ею дирижер майор Кулаков. При каждом движении палочкой твердый воротник кителя врезался в шею дирижера и оставлял на ней красный след. Большие трубы были надеты на музыкантов, лежали у них на плечах и, может быть, сквозь кителя обжигали грудь. Солнце как раз било в музыкантов, в то время как противоположная сторона улицы была в тени. «Бедные лабухи, — сказала мама. — Трубы, наверное, раскалены. Хоть бы дождь пошел».
Он не знал, что такое «баланс», но что «лабухи» — это музыканты, он знал прекрасно, сын музыкального отца. У отца было множество отношений с лабухами, и лабухи приходили к ним в комнату. Некоторых лабухов сын лейтенанта знал в лицо…
Мимо оркестра в штаб прошли отец и еще несколько офицеров с озабоченными лицами. Дирижер остановился, оркестр остановился вместе с ним, капитан Приходько, показавшись в дверях штаба, поднял руку, дирижер поднял палочку, и новая, еще более грустная мелодия выструилась из труб оркестра. Половинки дверей широко открыли, и из них вышел тот же капитан Приходько, в руках он держал красную бархатную подушку с траурной лентой по краю. На подушке лежала фуражка. Медленно ступая, четко кладя подошвы сапог на мягкий асфальт, капитан, держа перед собой подушку, направился в голову колонны. За ним на расстоянии в несколько метров стали выходить по два офицера дивизии, и у каждого в руках была красно-траурная подушка с орденом или медалью майора Солдатенко. В войну майор успел навоевать много орденов и медалей, поэтому офицеров и подушечек было много больше десятка.
Вслед за офицерами с наградами вышли с подобающе мрачными лицами начальник дивизии генерал-майор Малышев и полковник Сладков. За ними четверо офицеров почетного караула. Дойдя строевым шагом до края тротуара, они остановились и без команды совершили четкий поворот «кругом!». Подняли руки к фуражкам, отдавая воинскую честь показавшемуся в дверях гробу. В первой паре, подставив под гроб плечо, шел отец. Оркестр издавал мрачные и низкие звуки. Не имея никакого музыкального образования, ребенок не мог знать, что именно играет военный оркестр. Однако духовой военный оркестр, что бы он ни играл, всегда великолепен: благородные, звенели, напоминая о могущественном Риме и его легионах, литавры, злые, жалящие тоской флейты, бархатные трубы заливали сладостью боль от потери товарища.
Возлежа на плечах шестерых офицеров, майор Солдатенко поплыл вдоль тротуара под пыльными акациями, разрезая белым носом раскаленный полуденный воздух, и ребенок испугался, что низкие сучковатые ветки акаций исцарапают майору лицо. Иссушенная лапка акации отвалилась от дерева и упала майору на закутанные кумачом ноги. Теперь ребенок сумел увидеть, что майор лежит в мундире, и погоны всеми золотыми нитями, поймав солнце, казалось, горели на плечах майора.
«Куда папка его несет, мам?» — «К пушке, сынок. Он ведь на пушке на кладбище поедет». — «Мам, можно, я посмотрю?» Он получил разрешение и последовал за гробом. Дисциплинированные «иждивенцы» все остались на своих местах в колонне. Но многочисленные гражданские неорганизованно столпились, и рассмотреть происходящее человеку вынужденно маленького роста было нелегко. Он увидел, как гроб дрогнул и накренился кумачовыми ногами вниз, и его сложили ниже уровня голов. Протолкавшись меж гражданских поближе, он сумел, однако, рассмотреть фрагменты: зеленое крашеное железо пушки, дутые, как на «опеле», новые резиновые шины ее и Пушкин щит со щелью у ствола для наводки. Гроб установили за щитом. Пушка, он увидел, прицеплена к мощному грузовому автомобилю (американскому «студебеккеру» с открытым кузовом). Два офицера пронесли в кузов крышку гроба. Красноармейцы с траурными повязками стали по двое выходить из штаба дивизии с еловыми венками, украшенными цветами и лентами, и занимать место в колонне.
Он вернулся к матери. Вдова Марья Григорьевна и Евка, обе в черных платьях и черных платках, вышли из штаба, и начальник дивизии и полковник Сладков прошли вместе с ними вперед колонны и встали непосредственно за пушкой и гробом. Колонна вздрогнула, «иждивенцы» чуть сдали назад, музыканты заняли место перед «студебеккером», и под еще более мрачный, но мужественный марш, оповещающий Харьков о том, что герой войны умер, шествие тронулось, подымая пыль. Из окон выглядывало население и считало подушечки с орденами и медалями и венки. Подушечек было много. И население мысленно благодарило майора Солдатенко за его военную доблесть.
Сияющая бронза духовых инструментов, начищенные пуговицы и золотые погоны парадной формы офицеров, латунные, надраенные части затвора пушки, грузовик, затянутый в кумач и траур, венки в цветах и лентах с надписями золотыми буквами — все это великолепие жарко пылало в июльском зное… И пусть не Цезаря Августа, но майора НКВД везли через Харьков, но можно было ослепнуть от сияния…
От пышности похорон зависел в определенном смысле престиж дивизии. Ведь в городе стояли и другие «воинские части», как называл их отец. В них также кто-нибудь время от времени умирал или «погибал при исполнении служебных обязанностей». «Воинские части» негласно наблюдали за похоронами других частей, соревновались между собой — у кого похороны будут грандиознее. Разумеется, многое зависело от звания покойного. Скажем, похороны генерал-лейтенанта не могут быть сравнимы с похоронами простого пехотного лейтенанта, какого-нибудь «Ваньки-взводного». Генеральские похороны были зрелищем экстраординарным, и побывавшие на таковых помнили их и четверть века спустя. Однако майор Солдатенко имел репутацию отличного служаки. Пусть он и не дослужился до высших званий и майора получил уже больным, но на бархатной подушке, вслед за головным убором и личным, подаренным, маршалом Рокоссовским подаренным, немецким шмайсером несли Звезду Героя Советского Союза! Честно добытую кровью на Втором Украинском фронте, а не высиженную на заднице где-нибудь в Москве.
Милиция обязана была останавливать весь транспорт и давать похоронам дорогу. Военный патруль ехал в сотне метров впереди на «опеле», оповещая о грядущем прибытии кортежа. В нынешние времена покойника стыдливо прячут в глубину темного автобуса и спешно везут, как мясо в холодильнике, скорее с глаз долой. Сорок лет назад покойник был близок живому, и народ останавливался ради него, попрощаться, глядел, считал ордена, сожалел, разглядывал вдову и детей (если много детей шло за гробом, народу становилось легче). Если кто хотел, то мог прошептать что-нибудь индивидуально, вроде «До свидания, солдат…», или по-старому «Мир праху твоему», или даже перекреститься мог, если умел и считал необходимым. «Кого хороните?» — спрашивали гражданские с тротуаров.
«Майора хороним. Героя Советского Союза. Солдатенко зовут», — отвечали «иждивенцы». С тротуаров сходили и присоединялись к шествию старухи, оставшиеся без всех сыновей, вдовы, их было ужасающе много, безрукие инвалиды с пустыми рукавами. Безногие инвалиды катились вдоль тротуара рядом с процессией и сзади — проводить немного своего брата, солдата и героя. Про таких, как майор, умерших через несколько лет после войны, говорили: «Война его догнала…»
Ко времени, когда началась гроза, ребенок, конечно, устал. Но так как он обещал матери «не плакать потом», а «потом» именно уже и наступило, то он молчал и шагал, слушая оркестр. Может быть, когда он решил бы, что «потом» кончилось, он бы и разнылся, но гроза и дождь отвлекли его от усталости.
Гроза началась вдруг, без приготовлений. Лишь захрустело внезапно небо над похоронами. Один раз захрустело. Второй. Раскаленная, зашипела верховная твердь. Ясно возник на дневном небе всполох, как будто в коридоре перегорела вдруг электролампочка. Задул ветер, схватив все ленты венков и косынки женщин и дернув их… Загремел неторопливо артиллерийский как бы гром. Еще один… Еще… После четверти часа такой артподготовки из нагнетенных за пятнадцать минут спешно туч полилось…
Но никто никуда не побежал. Остановились. Вдова, пробравшись к пушке, накрыла лицо мужа черным платком, сорвав его с головы. Крышкою майора решено было не покрывать. «Он природу любил», — сказала вдова. Двинулись дальше под дождем. Лишь сбившись было, захрипев, но выплюнув воду из мундштуков труб, вновь зазвучали музыканты инструментами оркестра. Не траурный марш на сей раз, но любимую песню майора «Катюшу», дабы было ему весело ехать в последний раз под дождем по природе.
И, сопровождая духовые и ударные, гвардейскими «катюшами» громыхало вверху небо.
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой.
Выходила на берег Катюша,
На высокий берег, на крутой…
Шагая рядом с матерью — сандалики давно прилипли к носочкам, — он размышлял о гвардейском ракетном миномете «катюша». Если бы его спросили о происхождении имени, он бы не задумываясь сказал, что, конечно же, веселое имя Катюша (так же, как и красивое имя Максим для мальчиков) дали счастливым маленьким девочкам их военные папы в честь грозного военного оружия, а не наоборот…
* * *
После того как на веревках опустили гроб в глинистую землю, на кладбище прогремел салют из винтовок. В воздух, подняв стаи разнообразных кладбищенских птиц, провожая майора, разрядили винтовки красноармейцы. Начальник дивизии, став на колено, бросил на гроб горсть мокрой глины. Вслед за ним бросили офицеры и красноармейцы и затем «иждивенцы» и имевшиеся в наличии дети. Вдова Марья Григорьевна сухо заплакала — ибо в этот момент полагалось плакать. Слез у нее оставалось мало, они все израсходовались за время болезни. Евка, может быть, не понимая, почему они с матерью оказались в центре внимания после того, как отца опустили в глинистую яму, улыбалась, смущенная.Вдову и дочку увез в «опеле» начальник дивизии. Детей посадили в грузовик. Детей оказалось немного, потому матери тоже нашлось место в грузовике. Держась за борта, они быстро ехали по булыжному шоссе совсем не знакомого им пригорода.
«Мам… — сказал он. — А что же майор?.. Он когда вернется на Красноармейскую? Он ведь полежит и вернется, да?»
«Глупый ты какой еще… — Мать вдруг улыбнулась, подумав, что, может быть, и хорошо, что сын ничего не понял. Она оправила прилипшее к телу платье. — Он там навсегда останется. На кладбище».
«Навсегда…» — повторил он. Он не спросил, что такое «навсегда», побоявшись, что мать сочтет его очень глупым. Она ведь произнесла это слово уверенным тоном, предполагая, что объяснения не требуется. Он стал размышлять о «навсегда», глядя на проносящийся город. Они уже ехали через город. Развалин стало меньше. За многими заборами высились краны и возились с инструментами рабочие. Туловища новых зданий высунулись до талий из-за заборов…
В августе 1950 года штабу дивизии отвели здание на Холодной горе. Офицерские семьи расселили. Вокруг Харькова вырастали первые популярные уродливые дома. Семья лейтенанта Савенко переехала в один из них. Там, на Салтовском поселке, лейтенантский сын пошел а школу. Великая Эпоха спешно заканчивалась, освобождая место для другой эпохи.