Когда у человека осталось так мало, сказал он, — нечего жить на широкую ногу.
   И он изложил ей, какие принял меры.
   Отказался от телефона. С кем он в этом состоянии, не говоря уж о различных состояниях, которые его ожидают, мог бы заставить себя говорить? Сообщил в больницу и властям в поселке, чтобы никто не приезжал, никому не нужны эти мучения с поездкой сюда, у него нет сил принимать кого-либо, быть вежливым с сестрами, нянечками и другим ухаживающим персоналом, варить им кофе и печь печенье. Зарыл телевизор на картофельном поле, ему хватает — сверх головы собственного горя и страданий.
   И написал родственникам в Сундсвалле, попрощался с ними, пусть больше не утруждают себя посылать ему рождественские открытки.
   И доктор выписал столько болеутоляющих, что ему хватит, чтобы мучиться и умереть пять-шесть раз.
   Но он хотел бы добавить, что такая ограниченная и усеченная жизнь тоже обладает своей красотой, чистым, незамутненым блеском, который вряд ли возможно описать постороннему человеку, особым сиянием обнаженного бытия. И в этом случае главное — чуть ли не болезненное внимание к единственно важному, то есть выживанию. Нет, «выживание», конечно, неверное слово: ограниченное во времени бренное житье, приключение временного продлевания жизни. Ибо это настоящее приключение, трудное упражнение, которое приобрело особенную напряженность, остроту и свежесть благодаря тому обстоятельству, что у него есть соперник или скорее противник — брат Улоф, тот, кто своими дымовыми сигналами продолжает сообщать, что его сердце еще бьется. Проще говоря; Хадар все еще жив потому, что он против собственной болезни, но за болезнь брата, да, что он сопротивляется жизни брата, но борется за свою.
   — Иди-ка посмотри! — сказал он. — Дым-то чертовски слабый, правда? Дым из его трубы?
   — Да, ответила она. Или, вернее, я вообще не вижу дыма.
   — Иногда, — продолжил он, — иногда он зловредничает, дает огню почти погаснуть, чтобы я подумал, будто все кончено. А потом опять растапливает вовсю.
   — У него, наверное, другие дела есть, — сказала она. — Не может же он все время печь топить.
   Мне неизвестно, чем он еще может заниматься.
   Он должен себя обихаживать, сказала она.
   И болезнь свою холить. Сердце. Топить надобно регулярно и осторожно, заметил Хадар, — кормить огонь, как ягненка. И повторил:
   Обстоятельства жизни надо приспосабливать к самой жизни, только великие жизни могут позволить себе великие обстоятельства. В смиренном, непритязательном существовании iтопить спокойно, уверенно и благочинно.
   — Смотри! — сказала она позже. — Он густеет, ни один разумный человек не мог бы пожелать, чтобы дым был гуще и чернее, чем этот!
   Мне надо чем-то заняться, — сказала она. Садись и пиши, — предложил Хадар. Если я буду сидеть там и писать, то, чего доброго, не замечу, когда придет снегоочиститель.
   Здесь все уже сделано, — сказал он. Я могу делать что угодно. Правда, что угодно. В чуланчике за кухней она нашла цинковое корыто. Нагрела четыре кастрюли воды на плите и помыла пол. И сообщила Хадару, что собирается постирать его одежду. Когда придет снегоочиститель и она уедет, Хадар будет чистым, от него перестанет так вонять, это было бы благодеянием по отношению к следующему человеку, тому, кто должен позаботиться о нем.
   Что же я на себя надену?
   Где мне взять другую одежду, пока ты стираешь эту?
   Надень что-нибудь, пока она сохнет. Не помню, чтобы когда-нибудь надевал что-то другое, — сказал он. И продолжил:
   Одежда — это не что-то временное, с ней нельзя обращаться небрежно или как ни попадя, она связана с человеком глубоко личным и основательным образом. Да будет ей, Катарине, известно, что он всегда носил вот эту рубашку в красно-синюю клетку, этот шерстяной свитер и эти черные брюки, ему предназначены только эти вещи, конечно, сменилось несколько поколений рубах, свитеров и брюк, но, в общем, это все время одни те же. Летом, следует признать, свитер он обычно не надевает, но это больше для того, чтобы комары не беспокоили, гнус и комарье любят шерсть. Кроме того, одежду следует стирать в меру, вода разъедает ткань и растворяет нитки, пуговицы отлетают, расходятся швы. Равным образом велика опасность и того, что одежда начинает издавать запахи, чужеродные телу, у воды холодный, негостеприимный запах, после к такой несомненно излишней стирки тело вын] с большим усилием заново, так сказать, завоевывать одежду. Он осмеливается даже утверждать, что моральное разложение и одичание общества берут свое начало в такой чрезмерной, никчемушной стирке, да и о воде надо подумать — когда вся вода в один прекрасный день окажется израсходованной на стирку, ничто больше не сможет сдержать засухи и огненных смерчей. Eмy хотелось бы просто напомнить об этом.
   Но в конце концов он отдал ей свою одежду, она ждала, не прерывая его, и мешала ему вовсе не стыдливость, вряд ли он думал о том, что она увидит его чутьли не голым, нет, именно оде он не желал бросать на произвол судьбы, обнажать. Она стирала и полоскала, стирала и полоскала, пять раз сменила воду в цинковом корыте. Последняя вода была уже без слизи, просто серая, и тогда Катарина сдалась. Тот, кто появится потом, чтобы по-настоящему позаботиться о нем, постирает более основательно, окончательно.
   Она повесила клетчатую и черную тряпки на вьюшку плиты, разложив их сушиться на странных, толстых ветвях, прочно приделанных к стене слева от нее.
   Но этого он ни при каких обстоятельствах допустить не мог. Ни за что, специальное устройство нельзя использовать для таких целей, в хозяйстве, так сказать; воистину, оно не для того предназначено. Нет, можно натянуть веревку где-нибудь, там, где ей хочется, между двумя дверными ручками или на кривых гвоздях, торчащих там и сям в стенах. Пусть пеняет на себя, он не несет никакой ответственности за эту проклятую стирку, она — человек с юга, который все знает лучше всех, наверняка найдет выход, но он ожидал — и это ему хотелось отметить — большего внимания и скромной заботы с ее стороны вот так, в самом начале их отношений.
   Возможно, в этом пустынном уголке земли имелся всего лишь один снегоочиститель. Без отдыха двигался вперед этот единственный снегоочиститель по прямым, узким дорогам, через болота и ельники, уже стемнело, и бесконечность поглощала свет фар. День и ночь он, громыхая, катил вперед, не останавливаясь ни на мш Эту местность никогда не расчистить.
   Хадар лежал на диване.
   Горит свет у Улофа? Дым из трубы идет?
   Нет, — отвтила она, и свет не горит, и дым не идет.
   — Ты должна писать, — сказал он. у себя наверху и писать. Ты должна писать книги. Это не так просто, — сказала она. — Это не то что есть и спать.
   Не думай обо мне, сказал он. я сам справлюсь, со мной все в порядке.
   Кошка, свернувшаяся у него в ногах, вновь оказалась у двери, Катарина выпустила ее.
   — Замерзнет ведь, — сказала она. И зажгла верхнюю лампочку.
   Ты должна сидеть у себя в комнате, и что- бы тебе никто не мешал, в этом весь смысл, — сказал он. — Раз уж ты нашла здесь приют. Сидеть с ручкой в руке и предаваться мыслям.
   — В этом весь смысл, — повторил он.
   А потом опять спросил насчет дыма и света у соседа.
   — Нет, — ответила она, — там совсем темно и тахо. Тогда он оторвал голову от подушки, даже приподнялся, опираясь на локти, и был; перевести дух, прежде чем смог выговорить: Уж не случилось ли с ним чего! Может, он куда-нибудь пошел, предположила она.
   Он дома, — сказал Хадар. — Больше ему негде быть. Даже если он помер, он дома. А о нем некому позаботиться? Кому он нужен? — сказал Хадар. — Такой человек! Нет, ни одна честная и порядочная душа не захочет иметь с ним дело!
   С наружной стороны окна на двух ржавых гвоздях висел градусник.
   — Почти пять градусов мороза, — сказала она. — Он должен затопить. Ведь здесь, в горах, наверное, для стужи пределов не бывает.
   И он подтвердил: пределов для стужи нет. Птицы, бывает, закоченев, падают с деревьев, озера промерзают до дна, дыхание превращается не в пар, а в сосульки.
   Но пока, — сказал он, — пока еще толькоосень.
   Значит, тут зимой есть птицы, спросила она.
   Да, Господи! Видимо-невидимо птиц, и стаи, и отдельные бедолаги! Он с удовольствием их перечислит: воробьи, глухари, кулики, трясогузки, снегири, белые куропатки, свиристель, тетерева и тетерки, дятлы, коршуны, рябчики. И лебеди.
   Это невозможно, Только не лебеди. возразила она.
   Я не могу знать всего, Ты сказал он. требуешь от меня невозможного. Разве мне по силам уследить за всеми птицами
   Влага от выстиранного белья и вымытого пола осела на оконных стеклах, Катарина рукавом протерла запотевшие окна. Хадар снова лег. Сейчас он, должно быть, зажег лампу, сказал он. — Надобно включать свет, чтобы в темноте не наткнуться на стул или сапоги, а то упадешь возле плиты и обожжешься.
   — Нет, в окнах темно, я почти и дома-то не вижу.
   Он надолго замолчал, потом посмотрел на нее широко раскрытыми глазами и произнес:
   Не случилось ли с ним чего? Вдруг он валяется там мертвый. Наконец. Эта сволочь. А ежели он только наполовину мертвый? Никто не хочет, чтоб он мучался. Это дерьмо. Больше чем нужно
   Только бы снегоочиститель пришел, сказала она, — тогда ему помогут.
   Ну-ну, верь в свой в снегоочиститель. Ты же с юга.
   Ну, а если он и правда умер, то ему не надо ни огня, ни света.
   — Кто-то все же должен бы сходить да посмотреть, что с ним, — сказал Хадар. — Ежели бы кто решился. Ежели бы у него какой знакомый был. Ежели б он не был такой мерзкий тип. Ну да пусть валяется там.
   Я ведь ничего не знаю, сказала она, я его не знаю.
   Хадар помолчал минуту.
   — Я об этом и не подумал, — наконец произнес он. — Это правда. Ты его не знаешь. Ты даже не слышала о нем никогда. Для тебя он человек как все остальные. Так что…
   Она шла, утопая по колено в снегу, надо было бы расчистить тропинку: под снегом, конечно же, есть дорожка между домами братьев.
   Она несколько раз кулаком постучала в дверь, внутри все было тихо. Тогда она вошла — через тесные сени — в кухню и повернула выключатель справа от двери, так же как у Хадара.
   Не только выключатель и голая лампочка под потолком делали эту кухню точной копией кухни брата. Диван, стол и стулья, дровяная плита, истертый деревянный пол, настенные часы — все было одного сорта, выглядело одинаковым. Не хватало лишь грубых ветвей на стене, специального устройства. И плита другая — здешняя была без жаровни, старая, чугунная.
   На диване лежал он, брат, Улоф, тот, с сердцем. Его руки б?ыли сложены на громадном животе, сквозь лопнувшую в нескольких местах брючную ткань вываливалась белая плоть, на подушке покоились тяжелые складки щек и шеи, мешки жира.
   Глаз на опухшем лице не видно — очевидно, он смотрит на нее.
   — Да, — проговорил он, — я так и думал. Что ты придешь. Лежал тут и ждал тебя.
   И спросил, кто она такая.
   Ты говоришь, что ждал меня. А потом спрашиваешь, кто я.
   Я понял, что он раздобыл себе какого-то человека. Он, Хадар. Я этого давно ждал.
   Он беспокоится о тебе. Попросил меня сходить к тебе. Хочет знать, жив ли ты.
   Ежели он беспокоится обо мне, сказал Улоф, я ему этого никогда не прощу. И продолжил: Он никогда не был настоящим мужиком, не умел справляться в одиночку. Вечно запасался. Всяческими способами.
   На стуле возле дивана стояла вазочка с кусочками сахара, вероятно, Улофу надо было постоянно держать во рту сахар Я так и думал, сказал он, подумал что коли не разведу огонь и не зажгу свет, он пошлет сюда этого самого человека. И я его увижу, в этом и состоял план. Человека, которого он себе раздобыл.
   Когда расчистят дорогу, я уеду. Я жду снегоочиститель.
   Она по-прежнему стояла у двери и смотрела на него. Его тучность была поистине величественна. Но, разумеется, он умирал.
   Только сейчас она увидела кошку, она вспрыгнула на диван и свернулась клубочком у него в ногах.
   О сказала она, наверное, пошла за мной, Катарина. — И проскользнула в дверь так, что я не заметила. Минна. Кошка Хадара.
   Он положил в рот кусочек сахара, но жевать не стал, очевидно, у него не было зубов.
   — Так-так, — произнес он. — Так-так, он, значит, говорит, что кошка его. Лео. Двенадцать лет он живет у меня. Это кот, и зовутего Лео. Он переживет меня.
   Она села на один из стульев возле стола. Можно и здесь немного посидеть, а не у другого брата, не все ли равно, от Улофа не воняло так противно и омерзительно, как от Хадара. Перед тем как уйти, надо будет повнимательнее рассмотреть кошку. Удивительно, что у этого видавшего виды животного есть силы и способность принадлежать обоим, быть кошкой у одного и котом у другого. А чем ты еще занимаешься? — спросил Улоф, Когда не живешь у этой падали.
   — У твоего брата? Ты имеешь в виду Хадара? На полу у двери в горницу громоздилась груда нераспечатанных пачек сахара. Возле боковой спинки дивана возвышался штабель из дюжины картонных коробок с шоколадом, под столом лежала куча пакетов с изюмом, да, вся кухня была завалена разнообразнейшими сладостями — на подоконниках, в жестяных ведрах у входной двери, под диваном, на мойке. Кульки с карамелями, банки с патокой, сахарной пудрой и медом, коробочки с пастилками.
   Он, наверно, заметил, как она озирается вокруг, и, очевидно, счел необходимым дать ей объяснения.
   Я хорошо себя чувствую от сладкого, сказал он, — оно питает меня.
   И продолжил разъясняющее восхваление сладости, торжественное прославление, которое она тут же педантично переводила, — было трудно провести грань между ее бормотанием и тем, что говорил Улоф.
   Это заслуга сладкого питания, что он еще жив, что он, несмотря на свое убожество, еще так непостижимо силен и крепок. Такое тело, как у него, чудовищно тяжело носить, как бочку с соленой свининой, только сладости имеют нужную питательность, без той силы, что содержится в них, он бы лежал как кит, выброшенный на берег. Когда набиваешь рот сахарной пудрой и изюмом, появляются силы зажечь лампу, принести дров, затопить плиту — по крайней мере, пока жуешь. Сладость пропитывает все твое существо, она не только розовый вкус на языке и нёбе, она щекочет и мочки ушей, увлажняет и освежает ногти на ногах, вообще, сладость — это противоядие против всякой горечи и обиды в этом грубом мире, она гасит шараханья и метания между страхом и надеждой, создает душевный покой. Да, если говорить честно: то явление, что зовется счастьем, на самом деле не что иное как сладость; ощущение сладости и счастье — одно и то же.
   Чем старше становишься, тем больше узнаешь о жизни, тем глубже и разнообразнее становится смысл сладости, она непрерывно развивается в человеке, ее возможности и сила воздействия постоянно растут. Ему кажется, сказал он, ему иногда кажется, что существует нечто, чего он еще не пробовал, совершенная сладость; то, что ему до сих пор доводилось пробовать, дало ему лишь предвкушение; по его мнению, мед, леденцы и шоколад намекали на нечто столь сладкое, что это невозможно описать.
   Голос у него был писклявый, и он выталкивал слова по одному, частые удары сердца воздействовали на его речь. Наверное, ему бы хотелось еще много чего сказать о сладости.
   — Но в обыденной жизни, — произнес он, — это только ради тепла, сахар согревает меня, ты видишь, как я вспотел, хотя плита не топится.
   Действительно, лоб его был покрыт капельками пота.
   Я разведу огонь, сказала она.
   После чего ей пришлось ответить на его вопрос о том, чем она еще занимается, что делает, когда не живет у Хадара.
   Я пишу книги. Собираюсь написать книгу о Кристофере.
   Кто такой Кристофер? — спросил он. Пытаясь ответить и на этот вопрос, она одновременно засовывала кору и лучину в плиту, огонь занялся почти сразу. О Кристофере не написано пока ни одной книги, пояснила она, она намерена свести множество анекдотов, осколков, щепочек, баек в одно целое; четко и однозначно сказать, кем он был, невозможно. Она будет просто записывать те мысли, которые у нее возникают.
   Ей хочется сделать все, что в ее силах, чтобы и о Кристофере тоже появилась книга.
   Кошка по-прежнему лежала в ногах у Улофа. Когда она собралась уходить, он сказал:
   Да, приходится топить, чтобы настенные часы не замерзли и не остановились. Ежели часы остановятся, неизвестно, что будет.
   Хадар стоял у окна в ночной рубахе, опираясь руками о подоконник. От усилия, которое он прилагал, чтобы стоять прямо, у него дрожали ноги и колыхалась фланель рубахи.
   — Долго же ты, — сказал он. — Я вовсе не хотел, чтобы ты задерживалась там и ухаживала за ним.
   Он болен, ответила она. Нужно, чтоб ему кто-то помог.
   Он болен не настолько, насколько был бы должен болеть, сказал Хадар.
   Ему б давным-давно быть покойником.
   Хадар неотрывно глядел в окно, в вечернюю тьму. Его ноги в любой момент могли подкоситься, и ему не под силу будет встать, если он упадет. Она обняла его за талию, крепко ухватила за запястья и помогла вернуться к дивану. Он долго лежал молча, тяжело дыша, она в это время подложила дров в плиту, поставила на стол хлеб и масло.
   Он ест сахар? — спросил наконец Хадар. — Сахар — это его единственный харч?
   Сахар, — ответила она. — И мед, и шоколад, и изюм, и мятные леденцы, и сливочные ириски, и сахарная пудра. Это прикончит его. И добавила, что именно это решит их поединок, если это действительно поединок. Улоф, его брат, куском сахара, с ириской и плиткой шоколада укорачивает свою жизнь на много дней, и она объяснила, чего наверняка можно ждать: воспаления как поджелудочной железы, так и желчных протоков и сосудов головного мозга, тромбозов, сердечных приступов, пролежней, кровоизлияний в мозг.
   Это не так просто, сказал Хадар.
   У него все же есть для чего жить — сахар. Если б у меня было что-нибудь вроде сахара.
   Тут Катарина вспомнила про кошку и открыла дверь, чтобы впустить ее, если она ждала там, на холоде. Но кошки не было.
   Потом она попыталась еще раз напомнить о снегоочистителе.
   — Думаю, — сказала она, — что когда расчистят дорогу, за вами приедут. В машине «скорой помощи». Больница, одна из больниц на побережье, вот что было бы единственно верным. Когда придет снегоочиститель.
   Говоря это, она смотрела на него, он мог бы кивнуть или протестующе помахать рукой, тем самым подтвердив, что снегоочиститель и вправду существует.
   Но ему не было дела до снегоочистителя, вместо этого он сказал:
   — Ежели бы я знал, что делают, когда пишут книги, я бы помог тебе. Знания у меня есть. Нет учености. И силы были. Я помню, что значит иметь силы. А сейчас я похож на кожаный мешок с костями.
   Никто никогда не предлагал ей писать вместе с ней или вместо нее. И она улыбнулась ему; казалось, она обрадовалась его попытке проявить к ней героическую доброту, словно на краткий миг поняла, как он рассуждал, но потом сразу же забыла.
   Позже вечером она написала первый кусок полстраницы в школьном блокноте. Ей представлялась и это она тоже записала форма связки в григорианском песнопении: простые и наивные музыкальные фигуры в каждой главе и во всем произведении будут развиваться в нечто речи-тативное и благоговейное, чтобы потом вновь вер-нуться к безыскусной естественности начала; два образа Кристофера, святого из легенды и возмож-ного настоящего, словно странствующие звуки, будут двигаться вместе и навстречу друг другу. В возвышенных местах надо, чтобы постоянно проглядывало банально-обыденное, под поверх-ностной риторикой, на глубине, должны скрываться простота и тривиальность и даже, если того потребует равновесие, подлость. И тут пришел снегоочиститель.
   Она как раз поставила точку и отложила ручку, когда появился свет, казалось, его источник находится где-то далеко-далеко под ней, свет бил наискось вверх, заполнив вскоре все ночное небо перед окном. Потом послышался гул, он непрерывно нарастал, через минуту и он тоже заполнил весь небесный свод, гул сопровождался скрежетом, лязгом и завыванием — чудовищные звуки заставили ее зажать уши руками. Но вот стала видна и машина или, вернее, не сама машина, а гигантское крутящееся, пенящееся снежное облако, освещенное шестью фарами. Да, снегоочиститель был поистине посланцем цивилизации, он прошел мимо, и звук ослабел, почти совсем стих, потом машина вернулась и снова проехала мимо, развернувшись там, где кончалась дорога.
   Значит, дорога теперь расчищена.
   Следующим утром она сказала Хадару: Дорога расчищена.
   Незачем было стараться, — ответил он. Дождь съест снег.
   Только тогда она заметила струи дождя на оконных стеклах. Хадар надел постиранную одежду, он сидел за столом, жуя кусок хлеба, в плите уже пылал огонь. Сев напротив него, она почувствовала, что от него по-прежнему воняет, хотя одежда теперь была чистая.
   — Когда, — сказала она, — дождь перестанет, я отправлюсь в путь.
   — Поглядим, — отозвался он.
   Сквозь пелену воды, стекавшую по стеклу, четко виднелся дым из трубы соседа; прибиваемый дождем, дым временами заслонял дом. Сегодня он топит, — отметила она. Жжет бумагу и картонные коробки из-под шоколада, сахара и леденцов, — отозвался Хадар. — Этот дым мне знаком.
   Кошки не было видно. Катарина не стала спрашивать, где она, а просто открыла дверь и посмотрела, не сидит ли та в сенях или на крыльце.
   — Нет, — сказал Хадар, — она охотится, она еще не такая старая, птенцы, зайчата, пеструшки, иногда она пропадает на охоте неделями. Минна.
   Дождь стих.
   — Спущусь к твоему брату, попрощаюсь, сказала Катарина. — Чтобы он тоже знал.
   Улоф сидел на диване в кухне, живот покоился на ляжках, свисая на колени. Он навел порядок, на полу больше не валялась оберточная бумага, «питательные» продуктыбыли аккуратно сложены на мойке, столе и стульях, он все еще тяжело дышал. И его большое отечное лицо широко улыбнулось ей, он знал (заверил ее Улоф), что она придет попрощаться.
   Через пару часов, — сказала она. — Хочу только проследить, чтобы Хадару было чего поесть хоть сегодня.
   Разве ему надо есть? — удивился Улоф. Я думал, что ему хватает рака, который растет в нем, что рак заполняет внутренности.
   Он уже не улыбался, говоря это, — быть может, всерьез верил, что рак именно таков, что он не только пожирает, но и питает. Возле него лежал пакетик с изюмом, Улоф беспрерывно жевал и чавкал, пусть она видит, что он вовсе не беспомощен.
   Больше никому нет до тебя дела? спросила она. — Никому, кроме Хадара?
   В ответ он всплеснул руками и повысил голос, словно она спросила что-то почти непонятное.
   — Кто бы это мог быть? — воскликнул он. — Нет, Хадар — единственный, кто у меня есть. Ежели бы у нас с ним не было друг друга, тогда уж просто и не знаю.
   Когда он шевелил руками, суставы скрипели, точно они совсем высохли, словно ни одной капле жира не удалось проникнуть в них и смазать кости.
   Она пробормотала какие-то слова, мол, как им повезло, несмотря ни на что, они есть друг у друга, братья, их дома так удачно стоят на одном и том же склоне, и сами они находятся более или менее в одинаковом положении, которое, так сказать, вызывает взаимное понимание и сочувствие.
   Хочу, чтобы ты передала Хадару одну вещь, — сказал Улоф. — Вещь, которая принадлежит ему. Я пришел к выводу, что он ее владелец.
   Половицы скрипели под его тяжестью, когда он двигался. Но он все-таки двигался, неповоротливо, медленно, хватая ртом воздух. Он принес картонную коробку, лежавшую на поленнице, и сунул в ее протянутые руки, коричневая коробка была перевязана толстым шнуром.
   — Спасибо, — сказала она.
   Она поблагодарила вместо Хадара.
   Прежде чем уйти, чтобы никогда больше не возвращаться, ей захотелось взглянуть на горницу Улофа. Прижимая коробку к груди, она остановилась в дверях — горница выглядела так, как можно было ожидать. Но на столике стояла фотография.
   — Кто это? — спросила она. — Эта женщина?
   Ей не следовало спрашивать; разумеется, это была его мать, грустное, выцветшее, расплывчатое лицо. Голову покрывала фата, собранная в бант в виде розы у корней волос на лбу.
   Улоф после утомительного путешествия с коробкой вернулся на диван, он лежал на спине.
   — Минна, — ответил он. — Это Минна. Женщина, на которой я был женат. Это я сделал снимок и увеличил его.
   — Прости. Я должна была бы понять. Напоследок она сказала Улофу:
   — Я забыла рассказать одну вещь про Кристофера — Кристофера, о котором я пишу книгу. Он охраняет от внезапной смерти. Помогает тем, кто не хочет умереть неподготовленным. Мне просто хотелось упомянуть об этом.
   Она поставила коробку на стол.
   Улоф передал тебе это, — сообщила она. Хочет, чтобы это было у тебя, что уж там, не знаю.
   Хадар сидел, чуть подавшись вперед, руки упирались в край стола, она села напротив, оба смотрели на коробку.
   Наконец он произнес:
   Вот уж не думал. Теперь он скоро умрет.
   Улоф. Но я не ем сластей. Ежели это сласти.
   Шнурок был плетеный, завязанный тройными узлами, без какого-нибудь инструмента развязать их было невозможно. Хадар продолжал говорить, он обращался к Катарине и даже к картонной коробке, он верил, что Катарина поймет и сумеет перевести его слова, голос у него иногда становился хриплым и приглушенным.
   Все-таки что-то в брате было, fto мнению Хадара, удивительное и величественное. Братские чувства — это естественное явление, того же рода, что сила тяжести, или солнечные затмения, или мерзлота, связывающая землю; они, например, сильнее ненависти или любви. Братья, как вот они с Улофом, навеки связаны одной пуповиной. Когда он вспоминает, как они в детстве спали под одной овчиной и кашляли одинаковым горьким кашлем от пыли соломенных тюфяков, у него невольно навертываются слезы на глаза. Брата неизбежно знаешь всего, до последней родинки, последней бородавки и вросшего ногтя, да, недостатки и достоинства были настолько общими, что обычно они, Хадар и Улоф, говорили: у нас заложен нос, наши кривые ноги, наш выпирающий пупок, наши лошадиные зубы, наши мощные бицепсы. Между братьями невозможны никакие тайны, воистину не зря употребляют понятие «кровные братья». Стоит подумать и о многих других словах в этой связи: братская рука, братские объятия, братство, братские узы. И братское сердце. Да, в самом деле: братское сердце. Ежели двое мужчин работают в поле и один из них исчезает, а другой остается, они — не братья. Доброта, кротость и благородство берут свое начало в братстве. Поначалу казалось, что концом мироздания, в общем-то, будет человек, но все же именно в братьях оно получило свое полное завершение, в безусловных и нерушимых узах между двумя братьями.