Страница:
Ради брата можно всегда сделать все, что в твоих силах.
— Я делаю все, что в моих силах, — сказал он.
Быть братом означает обязательство, долг воплотить основной смысл братства, показать его миру или, по крайней мере, брату. Быть братом это самая великая милость, которая может быть оказана человеку. Кому еще дарят такую большую картонную коробку, коли не своему брату?
Потом она взяла с мойки кухонный нож и протянула его Хадару, в конце концов ему все же придется взглянуть, какой подарок прислал ему брат. И Хадар разрезал веревку и открыл крышку.
— Я сразу это понял, — сказал он, потратив на разглядывание содержимого столько времени, сколько было ему нужно. — Знал с самого начала.
Он встал и, сделав пару шагов, отделявших его от дивана, улегся.
В коробке была Минна, кошка. Или Лео, кот.
Голова отдельно, туловище отдельно, на дне коробки спекшаяся кровь. Когда Катарина приподняла затвердевшее тельце, чтобы проверить под хвостом и между задними лапами, ее пальцы стали липкими от крови. Нет, пола она не обнаружила, там оказалась лишь почти голая кожа, это животное было ни кошкой, ни котом, оно было Йикем, оно и в самом деле было и Минной, и Лео. Возможно, оно с давних пор было только тем или другим.
Он хорошо сделал, что прикончил ее, сказал Хадар. — Ее все равно следовало убить. Это было необходимо.
Она перевела на него взгляд. Измученный, умирающий человек, который оплакивал свою кошку. Время от времени он поднимал руку и проводил ею в воздухе над грудью, словно там по-прежнему лежала кошка. Ну-ну, произнес он. Ну-ну
— Я останусь до завтра, — сообщила она. — Одним днем больше, одним меньше, роли не играет.
И тут его рука замерла в воздухе.
В таком случае,сказал он. в таком случае ты могла бы закопать труп, закопай его в конце картофельного поля, в сарае у двери стоит лопата.
Когда она вернулась в дом после того, как положила кошку за хлевом под соснами на съедение галкам, лисам и воронам — отдельно голову, отдельно туловище, — он произнес:
— Теперь ты должна сказать мне, что закопала ее; пусть даже ты просто положила ее на траву, ты должна сказать мне, что закопала ее на глубину четыре или три фута.
— Я закопала Минну, — заверила она, — закопала ее так глубоко, насколько хватило лопаты.
Я думаю, он прикончил ее, чтобы избавить меня от хлопот, — сказал Хадар. — И работа красивая, у нас всегда были умелые руки. Он мне не коробку хотел подарить, а работу. И потом, через пару минут:
А он сильнее, чем я думал: чтобы убить кошку, надо иметь проворные пальцы и выдержку, это мужское занятие.
Он лежал совершенно неподвижно, сложив руки на груди, лежал, собирая силы, для того чтобы по возможности пережить брата. Если не считать братнина подарка, нежданной смерти кошки, для него это мог бы быть вполне обычный день: болеутоляющее, поесть, немного подремать, естественные надобности, мысли, которые он держал при себе. Она принесла газеты из почтового ящика у дороги, сегодняшние и вчерашние: ни ей, ни ему не пришло в голову их читать.
— Ими можно разжечь плиту, — сказал он.
Она поднялась в свою каморку и написала короткий отрывок. Необходимо рассказать, отметила она, о цельности и многозначности Кристофера, не о том, кем он был, а о том кого представлял. Не люди, а образы — вот что поддается описанию. В письменные источники проникли фрагменты устной традиции; недоразумения, ошибочные толкования и заимствования из легенд о других святых обогатили и подкрепили правду о Кристофере, ему придали черты и поступки, а возможно, даже телесные свойства — в том числе отвратительные запахи, — которые, скорее всего, были изначально характерны для святого Гомобония, Калликста или Арбогаста. Так, например, намекали или говорили, что он, Кристофер, обычно брал самых тяжелых больных на руки, чтобы они могли умереть в чьих-нибудь объятиях, и что он с удовольствием опорожнял бочки с нечистотами бедняков и приговоренных к смерти в реку Морава. И что он жил вместе с прокаженными, ногтями соскребал с них грязь, промывал и перевязывал их язвы, кормил ихсо своей громадной деревянной ложки. Снизу слышалось, как Хадар говорит сам с собой, он бурчал и бормотал, разборчивыми были только ругательства.
Когда она вновь спустилась вниз, его вонь с такой силой ударила ей в нос, что ей с трудом удалось подавить рвотный позыв.
— Ты должна давать себе передышку, сказал Хадар. — Делай иногда перерыв.
Она еще раз нагрела воды на плите и приказала ему раздеться. Потом тряпками вымыла его с головы до ног, она втирала в его кожу мыльную воду и наконец вытерла насухо кусками фланели в красную и синюю клетку. И он не сопротивлялся, поднимал и поворачивал руки и ноги, следуя ее указаниям, переворачивался на бок и на живот и, когда позволяла поза, говорил о себе и о ней.
Воистину он спрашивает себя: до конца ли она понимает, сколько мужества, смелости, безрассудства ему понадобилось, чтобы заставить себя принять ее, чужого человека, в свой дом? Он ни шиша не знал о ней, кроме того, что было написано в газете, и все-таки привез ее к себе домой. От чужого человека может исходить непостижимо великая опасность. Чужаки отличались своего рода дикостью, чтобы не сказать грубостью и бесчеловечностью, местные никогда такими не были, нрав чужака похож на бездонную прорубь. Только это сравнение и подходит: бездонная пропасть и заполненная водой бездна. Ладно, сейчас он говорит не только о чужаках, а обо всем как высших силах, так и осязаемых вещах, внутренняя природа бытия есть не что иное как бесконечная борьба против чуждого, ри чуждых предметов и сил надо постоянно обороняться, защищаясь от чуждого, человек проявляет свою истинную ценность, свою подлинность. А ежели чуждое все же проникает в тело, человек заболевает, а когда чуждое добивается полного перевеса, человеку конец. В молодости можно схватить чуждое за рога и одолеть, но потом приходится полагаться на выносливость и хитрое упрямство, можно даже обмануть чуждое, притворившись его союзником. Надобно всегда действовать обдуманно, по плану и постоянно быть готовым к худшему. Просто невероятно, насколько при этом ты зависишь от того, кто идет впереди, показывая дорогу, от образца для подражания.
Что до него, Хадара, то в качестве путеводной нити и примера он бы назвал деда. Дед был первоначалом, сам он подобие. Каждый Божий день он немножко думает о деде и шмелиных медках. В первую очередь о том, как кончилась история с дедом и шмелиными медками.
Что такое шмелиные медки? — спросила она. Шмелиные гнезда в земле, — пояснил он, — мешки, наполненные медом, кули, из которых выдавливают мед, мед и больше ничего.
У него, у деда, стало быть, была лайка, длинноногая, как олень, с волчьей мордой, какие бывают у некоторых лаек, и эта лайка научилась выискивать шмелиные медки, находить их по запаху, она бегала кругами и лаяла, когда обнаруживала шмелиный медок. И дед с помощью куска коры выкуривал шмелей и выдавливал до последней капли мед из медков в жестяное ведро, которое он носил в рюкзаке. Они бродили по лесам и болотам, дед и его лайка; летом, когда заканчивался сенокос, бывало, неделями пропадали на этой охоте, охоте за шмелиными медками. Однажды, в тот раз, о котором он, Хадар, сейчас рассказывает, они направились на запад, далеко за болото Лаупарлидмюрен и гору Хандскебергет.
Поднимая его правую руку, чтобы соскрести корку грязи из-под мышки, она переспросила: — Как, как?
Лаупарлидмюрен и Хандскебергет. И под выворочеными корнями на краю травяного склона — ну, там никто не был и не видел, — в густой, значит, траве под вывороченными корнями собака нашла шмелиный медок. И когда они наклонились над ним, дед и лайка, дерн под ними не выдержал, и они провалились в высохшую колодезную яму, которую кто-то вырыл в незапамятные времена, шестнадцати футов глубиной. Там, на щебенчатом дне, они и сидели, ближайшие недели никто не стал бы их искать, и никто не сумел бы выбраться из этого колодца, даже лайка. И они делились медом, который они собрали в жестяное ведро, лизали понемножку, да, мед поддерживал в них жизнь столько дней, сколько ушло на то, чтобы дедова рубаха из чертовой кожи протерлась на спине, дед ведь спиной упирался в стенку колодца.
Но потом, когда жестяное ведро опустело, они начали разглядывать друг друга, в колодце было светло даже ночью, они впервые по-настоящему увидели друг друга, и собака поняла, что дед вообще-то чужой для нее человек, а дед пришел к выводу, что он, строго говоря, совсем не знает свою лайку. Сколько бы шмелиных медков они вместе ни обнаружили, они были чужими.
И обоим стало ясно, что прежде чем все это закончится, выудят из этого колодца, один съест другого. — Самое страшное не голод, — сказала она, а жажда. Человек умирает, когда исчерпает всю жидкость.
Сейчас она занималась второй подмышкой. Он, однако, хотел бы подчеркнуть, что сырое мясо содержит много жидкости, мясо — это и пища, и напиток, и тем двоим в колодце это было, конечно, известно. Ежели, к примеру, проткнуть Улофа, брата Улофа, то из него сразу же выльется масса жидкости, не прогорклого масла или ворвани, как можно было бы ожидать, а настоящей жидкости, похожей на воду.
В общем, под конец дед и лайка вступили в единоборство, речь шла о выносливости, бдительности и терпении, и когда их все-таки нашли кто-то из местных разыскивал своих лошадей и вдруг увидел дыру в земле, — стало совершенно ясно, что один съел другого.
Она не спросила, кто кого съел, он бы ни за что не ответил, если дело обстояло так, что собака съела деда.
Она принесла свою зубную щетку и пасту и почистила Хадару зубы, они действительно непонятным образом прекрасно сохранились, он сидел, широко раскрыв рот, а она, придерживая большим и указательным пальцами его губы, скребла и чистила с такой силой, что у него начали кровоточить десны, и, занимаясь этим, спросила: Интересно, каков на вкус шмелиный мед?
Потом, уже не в силах сделать его чище, она, прежде чем вернуть ему его одежду, наклонилась и обнюхала его — с макушки до подошв — и заключила, что воняет он ничуть не меньше. Вонь шла из пор, изо рта, ноздрей, гноившихся глаз, из ушей и пупка. Она собиралась еще постричь ему ногти и волосы, маленький венчик на макушке, но теперь отказалась от этой мысли. Зато кожа его приобрела почти металлический блеск, матово-желтый с бело-голубым отливом.
— Вообще-то, — сказал он, — вообще-то я мог бы бросить тебя на произвол судьбы.
Позднее, ближе к вечеру, приняв болеутоляющие таблетки, он сказал:
— Когда я стану наследником Улофа, то разберу его дом, а из бревен построю баню, финскую баню с очагом из булыжника. Тебе это наверняка ничего не говорит. Дело в том, что никакое мытье, как бы ты ни тер и ни скоблил себя, не идет в сравнение с потением, вода и щетки затрагивают лишь поверхность, а пот, грязь идет изнутри, и именно то, что выделяется изнутри, загрязняет человека.
Он уже давно об этом думает, о бане, только бы у Улофа хватило ума когда-нибудь умереть. Он ни в коей мере не оспаривает право умирающего бороться за свою жизнь, продлевать свои мучения, но Улоф в данном случае зашел слишком далеко. Ну, а когда наступит этот день, то он, Хадар, засядет в бане, построенной из бревен, оставшихся от дома Улофа, и с потом выгонит всю грязь и все запахи; только это пристало мужчине, естественно для него, мужчина сделан, чтобы потеть; пока мужчина занят тяжелой работой и потеет, ему не надобно мыться; ежели бы собрать его, Хадара, пот в какой-нибудь ложбине, получится приличное озеро, нет, не озеро — болото, топь, бездонная трясина. Поелику мужской пот, следует заметить, не есть что-то водянистое, жидкое, нет, он как кисель из ячменной муки или известковый шлам, насыщенный и крепкий, течет не легко и беззаботно, а пробивается сквозь поры, как бобовый червь через сито.
Женщины, само собой, тоже потеют, и это правильно и законно, но женский пот вовсе не имеет того глубокого смысла, что мужской. Когда-то у него, Хадара, была женщина, которая, так сказать, потела вместе с ним, его пот был разбавлен ее потом, поэтому он знает, что женский пот жиденький и прозрачный, он легко, если не сказать легкомысленно, выделялся из гладкой кожи и почти совсем не пах, а когда попадал в нос, вспоминался березовый сок. Женщина безразлична к поту, он не имеет ничего общего с грязью или чистотой, он для нее ничего не значит.
Поэтому он, Хадар, будет сидеть один в финской бане, которую построит из наследства, доставшегося от Улофа, ей совсем ни к чему быть там и помогать ему, он обхватит руками голову и, тужась изо всех сил, выжмет из себя столько пота, что никакой грязи, ничего лишнего или чужого, никакой болезни в нем не останется.
Еще до наступления вечера она спустилась к Улофу.
Давай! — сказал Хадар. — Иди! Тебе же наплевать, коли я умру здесь в одиночестве!
Улоф заснул за столом, из уголка рта торчала ополовиненная плитка шоколада, голова и руки покоились на столешнице.
Она разбудила его словами:
— Я уеду не раньше завтрашнего утра.
Тогда он выпрямился и запихнул оставшуюся половину плитки в рот.
— Я сидел и думал, — проговорил он, жуя. — Думал, как ты едешь на край света на автобусе, поездах и самолетах.
Он был весь в поту, точно его дом уже превратился в баню.
Она села. Потом спросила:
— Почему ты его ненавидишь? Почему ты ненавидишь Хадара?
Оторвав руки от стола, он выставил вперед обе ладони.
— Нет! — сказал он, — я вовсе не ненавижу Хадара! Он же мой брат!
И заверил ее:
— Тот, кто ненавидит брата своего, пребывает во мраке, тот, кто ненавидит брата своего, человекоубивец.
Нет, в качестве братоненавистника он даже посредственностью считаться не может! Его насквозь пропитанный сахаром интеллект оживился от ее вопроса.
Но ведь ты желаешь ему смерти, — сказала она.
Смерти? — удивился он. Такого я не помню. Смерти?
Она напомнила ему о кошке. Кошке в картонной коробке.
Это ерунда, Я уже забыл об этом. сказал Улоф.
Ах, да будет ей известно, каким сильным, большим и пригожим мужчиной был Хадар, пока его не начал жрать рак, — старший брат, который вызывал глубокое уважение и даже желание подражать!
Все свое детство и юность он, Улоф, прилагал немало сил и труда, чтобы самому попытаться стать Хадаром. Для него было большим счастьем, когда ему перепадало что-нибудь из одежды, или пара ботинок, из которых Хадар вырос, или финский нож, который, по мнению Хадара, затупился. А когда ему, Улофу, разрешалось спать под братниной овчиной, он переполнялся таким веселым задором и таким благоговейным блаженством, что ему было ни за что на свете не уснуть.
Беда в том, к сожалению, что они выросли; ежели бы они остались детьми или хотя бы юношами, то и поныне служили бы друг другу утешением и поддержкой, тогда бы они, так сказать, лежали под боком у матери и сосали сладкое молоко, каждый из своего соска.
Их разделила взрослость.
У него самого взрослость поселила в душе грусть и тоску, а Хадара она поразила, как душевная болезнь, он сделался вором, обманщиком и злодеем.
У него, Улофа, теперь слезы на глаза наворачиваются, когда он вспоминает, чему научился у Хадара: ругательствам, резать дудки из вербы и вырывать ноги у лягушат, всем тайнам человеческого тела, ловить жерлицей щук, песенке о девушке, которая сидела на крыше, настаивать березовый сок, свистеть передними зубами. Да, всему он научился у Хадара, без братниных уроков он бы не знал, как жить.
— Тебе бы надо сходить к нему, — сказала она. — Я бы помогла тебе преодолеть эти несколько шагов.
Но это было совершенно исключено, такая идиотская мысль ничего, кроме хохота, у него не вызывает, ежели он вообще теперь способен хохотать, те, у кого сердце, стараются не хохотать, нет, Хадар тут же содрал бы с него одежку, или забрал себе все, что у него, Улофа, оказалось бы в карманах, или похитил его душевное равновесие и даже, может, разум при помощи вранья и проклятий, или, и это самое вероятное, порезал бы его ножом. Таким он был с тех самых пор, как они стали взрослыми и поделили между собой хутор.
Он, Хадар, украдкой доил его, Улофа, коров. Он крал березовые дрова и торфяные подстилки с его земли, тащил фланелевые рубахи и носки из непряденои шерсти с бельевой веревки, снимал дранку с крыши его дома, чтобы дождь привел в негодность сахарный песок и кусковой сахар на чердаке, он присвоил себе память о дедушке и твердил, что это он, Хадар, как две капли воды похож на деда, что у него, Улофа, нет ни единой дедовой черточки, он крал электричество, воровски подключаясь к его проводке. Ну, всего и вспомнить невозможно. Сам он не такой злопамятный, как Хадар, поэтому и позволил себе забыть кое-какие вещи. Например, как тот расстрелял из дробовика сиреневый куст Минны, в самом цвету. И что Хадар резал Минну ножом.
— Минну? — удивилась она. — Минну, твою жену?
Но он должен добавить, что жалел Хадара да, стыдился вместе с ним, никто не посмеет утверждать, будто он просто хочет его смерти, нет, он не настолько злобный и бессердечный человек. Особо сейчас, когда Хадар лежит там такой иссохший и жалкий, всеми брошенный. А вот мучения он заслужил, равно как и освобождение от мучений, сперва одно, потом другое, и еще он, Улоф, желает ему сморщиться и усохнуть, сделаться как высушенная беличья шкурка, нет, смерти Хадару он не желает, но охотно признает его право — со временем — на смерть. Да, спокойную и приличную смерть напоследок. Вот так обстоит дело. Когда Хадара наконец-то не станет, тогда он сам, со своей стороны, выдержав достаточный траур по брату, выползет из своего кокона большой пестрой летней бабочкой и начнет в полную меру наслаждаться жизнью.
Он употребил именно эти слова: в полную меру. Его толстые, отекшие руки в синих прожилках покоились на столе.
Снова пошел снег, хлопья, похожие на бумажные, казалось, неподвижно висели в воздухе.
И этим вечером она пару часов просидела перед блокнотом.
Она часто повторялась, но, похоже, это ее не заботило, немногочисленные читатели, наверно, тоже не обратят на это внимания, не исключено, что им даже нужны некоторые повторения, повторения помогают им узнавать самих себя, благодаря повторениям написанное делается удивительно похожим на остальное существование. И вопрос не в том, чтобы высказать то или иное, а только чтобы что-то показать.
Поздним вечером Кристофер пришел в Ула на постоялый двор «Гусиная кровь». Хозяин угостил его яблочной водкой с медом. Кристофер потел и пил, из-за жировых складок на пальцах он держал кружку ладонями. И хозяину постоялого двора захотелось узнать, какое дело привело сюда гостя, кто он такой и какой жизнью живет.
— Вообще-то, — сказал Кристофер, — я не живу жизнью в обычном смысле. Моя миссия — попытаться осуществить определенный ход жизни. Я. с одной стороны, представляю, а с другой — сам представление. Точно как персонаж хроники или мистерий.
— Мне кажется, — сказал хозяин, — что это тяжелый случай искусственности.
— Вовсе нет, — возразил Кристофер. — Для меня нет иной формы жизни, кроме подражания. Которое одновременно есть образец.
— Для меня, — сказал хозяин, — было бы чудовищным мучением никогда не быть самим собой, не иметь возможности устроить свою жизнь в соответствии с моей природой. — Говоря, он время от времени ковырял в зубах куриным когтем и рыгал.
— Разница между «быть» и «казаться» не так велика, как обычно думают люди, — сказал Кристофер. — В моем случае она совершенно стерта. Я тот, кого я представляю. Я ношу представление точно так же, как ношу все другое. Представление есть просто-напросто ношение. Самим собой человек бывает лишь тогда, когда он представляет кого-то или что-то, во что крепко верит.
— Это миссия? — спросил хозяин.
— Да, ответил святой Кристофер. Это миссия.
Буквы у нее получались больше и угловатее, чем обычно. Наверное, из-за непривычного освещения и из-за того, что рука устала после дневных трудов.
Утром третьего дня она расчистила выпавший ночью снег. Сожгла меховую шапку, лежавшую снаружи возле кухонной двери.
Если ты заведешь себе еще одну кошку, сказала она, — найдешь для нее другую шапку. Нет, больше он никогда не позволит себе к кому-то привязываться, ни к единому живому существу.
Без особого волнения она посмотрела на проехавший мимо снегоочиститель. Достав из почтового ящика газету, уселась за стол и принялась читать. Увидев это, Хадар сказал:
Нет, мы не должны читать газету. Надо остерегаться всяческих волнений и всевозможных происшествий. Будем жить медленно, как бородатый лишайник. Газетой мы растопим плиту.
И она сложила газету и сунула ее в печку.
Очевидно, ему было легче обуздать боль, если он лежал на спине; глядя в потолок, он продолжал говорить об искусстве жить как бородатый лишайник.
Человек не знает толка в медлительности, он понимает только то, что движется в его собственном темпе. Разрушающиеся горы, умирающий сосновый лес, камни, пробивающиеся наружу в плодородной земле, человеку непонятны, человек не понимает даже, как растут его собственные ногти. Со временем он еще соглашается, а с медлительностью ни в коем разе. Потому-то человек читает газеты — чтобы наполнить себя событиями и временем. Но медлительность намного выносливее и сильнее, чем время, время быстро кончается, а медлительность почти никогда. Медлительность, короче говоря, — это всё одновременно. Время похоже на комарье и мошкару, медлительность — большое домашнее животное, которое лежит и жует. У человека, отдающегося во власть времени, потом не остается прошлого, у него остается лишь испарившееся, пролитое и сгоревшее. А без прошлого человек порыв ветра. Совестливо и неспешно прожитое прошлое единственное сырье, из которого делается прочный человек.
Вероятно, таким образом он спрашивал о ее прошлом.
— Я сожгла газету, — сообщила она. — Бросила ее в печку.
И он поднял руку и вытянул ладонь, точно хотел коснуться Катарины.
— Из любого можно сделать человека, сказал он.
Чаще всего он лежал, скрестив руки на животе, словно хотел заключить в объятия боль. По большей части он молчал, иногда бормотал, покашливая, несколько слов, — казалось, ответа он не ждал, ответов не существовало. Он мог сказать: — Зимой мухи живут в навозе и выживают. Или: Ты бы могла помочь мне прикончить Улофа. Или: Сейчас я почуял, как он впился зубами еще в одну кишку.
— Кто? — спросила она
— Рак.
Или: Интересно, у Улофа дров хватит? В один из первых дней, может, в третий, но с таким же успехом это мог быть седьмой или десятый, он сказал:
— Мою куклу, ее, верно, гниль съела. Какую куклу? — отозвалась она.
— Деревянную. Куклу, которую вырезали из березовой свили. Куклу с золотыми локонами, покрашенную голубой краской и цинковыми белилами, с красной ленточкой под подбородком. Совсем взаправдашняя, ну вот как человеская рука и пальцы. Кукла, которая у меня была, когда я был маленьким.
— Когда ты был маленьким? — переспросила она. — Когда ты был ребенком?
Да, у него было детство, это может показаться невероятным, но это так, далекое, но детство.
Во многом он делил детство с Улофом, они оба были заморыши, думали по-детски и били белок деревянными стрелами.
И вот, сколько он помнит, в этом детстве — с самого начала до конца деревянная кукла принадлежала ему, ее выстрогал дед, она лежала у него, Хадара, за пазухой, когда он ходил в лес и спускался к озеру; она слушала, когда он свистел и говорил, ночью она спала в его кровати, была ему ближе любого другого живого существа. А когда у Улофа прорезались зубы и он начал ходить, ему сколотили лошадку, чтобы он, Улоф, не украл куклу и не сделал из нее бесформенную чушку.
Да, когда он вспоминает детство, то думает о кукле, какая она была пригожая и гладкая на ощупь, какая верная ему и желанная для Улофа и какая теплая, когда он обнимал ее, лежа под ватным одеялом или овчиной.
Деревянная кукла? Да, деревянная кукла.
Но в тот день, когда нашли деда, деда и обглоданные собачьи кости — на черепе и ребрах были ясно видны следы зубов, — в тот день он, Хадар, решил, что с детством в его случае покончено; наивность детства давно вызывала у него отвращение, и он заполз под хлев, за бревна, оставшиеся от овчарни, которая стояла на том самом месте, где потом построили дом Улофа, и там положил куклу на плоский камень и последний раз погладил по животу.
— Я делаю все, что в моих силах, — сказал он.
Быть братом означает обязательство, долг воплотить основной смысл братства, показать его миру или, по крайней мере, брату. Быть братом это самая великая милость, которая может быть оказана человеку. Кому еще дарят такую большую картонную коробку, коли не своему брату?
Потом она взяла с мойки кухонный нож и протянула его Хадару, в конце концов ему все же придется взглянуть, какой подарок прислал ему брат. И Хадар разрезал веревку и открыл крышку.
— Я сразу это понял, — сказал он, потратив на разглядывание содержимого столько времени, сколько было ему нужно. — Знал с самого начала.
Он встал и, сделав пару шагов, отделявших его от дивана, улегся.
В коробке была Минна, кошка. Или Лео, кот.
Голова отдельно, туловище отдельно, на дне коробки спекшаяся кровь. Когда Катарина приподняла затвердевшее тельце, чтобы проверить под хвостом и между задними лапами, ее пальцы стали липкими от крови. Нет, пола она не обнаружила, там оказалась лишь почти голая кожа, это животное было ни кошкой, ни котом, оно было Йикем, оно и в самом деле было и Минной, и Лео. Возможно, оно с давних пор было только тем или другим.
Он хорошо сделал, что прикончил ее, сказал Хадар. — Ее все равно следовало убить. Это было необходимо.
Она перевела на него взгляд. Измученный, умирающий человек, который оплакивал свою кошку. Время от времени он поднимал руку и проводил ею в воздухе над грудью, словно там по-прежнему лежала кошка. Ну-ну, произнес он. Ну-ну
— Я останусь до завтра, — сообщила она. — Одним днем больше, одним меньше, роли не играет.
И тут его рука замерла в воздухе.
В таком случае,сказал он. в таком случае ты могла бы закопать труп, закопай его в конце картофельного поля, в сарае у двери стоит лопата.
Когда она вернулась в дом после того, как положила кошку за хлевом под соснами на съедение галкам, лисам и воронам — отдельно голову, отдельно туловище, — он произнес:
— Теперь ты должна сказать мне, что закопала ее; пусть даже ты просто положила ее на траву, ты должна сказать мне, что закопала ее на глубину четыре или три фута.
— Я закопала Минну, — заверила она, — закопала ее так глубоко, насколько хватило лопаты.
Я думаю, он прикончил ее, чтобы избавить меня от хлопот, — сказал Хадар. — И работа красивая, у нас всегда были умелые руки. Он мне не коробку хотел подарить, а работу. И потом, через пару минут:
А он сильнее, чем я думал: чтобы убить кошку, надо иметь проворные пальцы и выдержку, это мужское занятие.
Он лежал совершенно неподвижно, сложив руки на груди, лежал, собирая силы, для того чтобы по возможности пережить брата. Если не считать братнина подарка, нежданной смерти кошки, для него это мог бы быть вполне обычный день: болеутоляющее, поесть, немного подремать, естественные надобности, мысли, которые он держал при себе. Она принесла газеты из почтового ящика у дороги, сегодняшние и вчерашние: ни ей, ни ему не пришло в голову их читать.
— Ими можно разжечь плиту, — сказал он.
Она поднялась в свою каморку и написала короткий отрывок. Необходимо рассказать, отметила она, о цельности и многозначности Кристофера, не о том, кем он был, а о том кого представлял. Не люди, а образы — вот что поддается описанию. В письменные источники проникли фрагменты устной традиции; недоразумения, ошибочные толкования и заимствования из легенд о других святых обогатили и подкрепили правду о Кристофере, ему придали черты и поступки, а возможно, даже телесные свойства — в том числе отвратительные запахи, — которые, скорее всего, были изначально характерны для святого Гомобония, Калликста или Арбогаста. Так, например, намекали или говорили, что он, Кристофер, обычно брал самых тяжелых больных на руки, чтобы они могли умереть в чьих-нибудь объятиях, и что он с удовольствием опорожнял бочки с нечистотами бедняков и приговоренных к смерти в реку Морава. И что он жил вместе с прокаженными, ногтями соскребал с них грязь, промывал и перевязывал их язвы, кормил ихсо своей громадной деревянной ложки. Снизу слышалось, как Хадар говорит сам с собой, он бурчал и бормотал, разборчивыми были только ругательства.
Когда она вновь спустилась вниз, его вонь с такой силой ударила ей в нос, что ей с трудом удалось подавить рвотный позыв.
— Ты должна давать себе передышку, сказал Хадар. — Делай иногда перерыв.
Она еще раз нагрела воды на плите и приказала ему раздеться. Потом тряпками вымыла его с головы до ног, она втирала в его кожу мыльную воду и наконец вытерла насухо кусками фланели в красную и синюю клетку. И он не сопротивлялся, поднимал и поворачивал руки и ноги, следуя ее указаниям, переворачивался на бок и на живот и, когда позволяла поза, говорил о себе и о ней.
Воистину он спрашивает себя: до конца ли она понимает, сколько мужества, смелости, безрассудства ему понадобилось, чтобы заставить себя принять ее, чужого человека, в свой дом? Он ни шиша не знал о ней, кроме того, что было написано в газете, и все-таки привез ее к себе домой. От чужого человека может исходить непостижимо великая опасность. Чужаки отличались своего рода дикостью, чтобы не сказать грубостью и бесчеловечностью, местные никогда такими не были, нрав чужака похож на бездонную прорубь. Только это сравнение и подходит: бездонная пропасть и заполненная водой бездна. Ладно, сейчас он говорит не только о чужаках, а обо всем как высших силах, так и осязаемых вещах, внутренняя природа бытия есть не что иное как бесконечная борьба против чуждого, ри чуждых предметов и сил надо постоянно обороняться, защищаясь от чуждого, человек проявляет свою истинную ценность, свою подлинность. А ежели чуждое все же проникает в тело, человек заболевает, а когда чуждое добивается полного перевеса, человеку конец. В молодости можно схватить чуждое за рога и одолеть, но потом приходится полагаться на выносливость и хитрое упрямство, можно даже обмануть чуждое, притворившись его союзником. Надобно всегда действовать обдуманно, по плану и постоянно быть готовым к худшему. Просто невероятно, насколько при этом ты зависишь от того, кто идет впереди, показывая дорогу, от образца для подражания.
Что до него, Хадара, то в качестве путеводной нити и примера он бы назвал деда. Дед был первоначалом, сам он подобие. Каждый Божий день он немножко думает о деде и шмелиных медках. В первую очередь о том, как кончилась история с дедом и шмелиными медками.
Что такое шмелиные медки? — спросила она. Шмелиные гнезда в земле, — пояснил он, — мешки, наполненные медом, кули, из которых выдавливают мед, мед и больше ничего.
У него, у деда, стало быть, была лайка, длинноногая, как олень, с волчьей мордой, какие бывают у некоторых лаек, и эта лайка научилась выискивать шмелиные медки, находить их по запаху, она бегала кругами и лаяла, когда обнаруживала шмелиный медок. И дед с помощью куска коры выкуривал шмелей и выдавливал до последней капли мед из медков в жестяное ведро, которое он носил в рюкзаке. Они бродили по лесам и болотам, дед и его лайка; летом, когда заканчивался сенокос, бывало, неделями пропадали на этой охоте, охоте за шмелиными медками. Однажды, в тот раз, о котором он, Хадар, сейчас рассказывает, они направились на запад, далеко за болото Лаупарлидмюрен и гору Хандскебергет.
Поднимая его правую руку, чтобы соскрести корку грязи из-под мышки, она переспросила: — Как, как?
Лаупарлидмюрен и Хандскебергет. И под выворочеными корнями на краю травяного склона — ну, там никто не был и не видел, — в густой, значит, траве под вывороченными корнями собака нашла шмелиный медок. И когда они наклонились над ним, дед и лайка, дерн под ними не выдержал, и они провалились в высохшую колодезную яму, которую кто-то вырыл в незапамятные времена, шестнадцати футов глубиной. Там, на щебенчатом дне, они и сидели, ближайшие недели никто не стал бы их искать, и никто не сумел бы выбраться из этого колодца, даже лайка. И они делились медом, который они собрали в жестяное ведро, лизали понемножку, да, мед поддерживал в них жизнь столько дней, сколько ушло на то, чтобы дедова рубаха из чертовой кожи протерлась на спине, дед ведь спиной упирался в стенку колодца.
Но потом, когда жестяное ведро опустело, они начали разглядывать друг друга, в колодце было светло даже ночью, они впервые по-настоящему увидели друг друга, и собака поняла, что дед вообще-то чужой для нее человек, а дед пришел к выводу, что он, строго говоря, совсем не знает свою лайку. Сколько бы шмелиных медков они вместе ни обнаружили, они были чужими.
И обоим стало ясно, что прежде чем все это закончится, выудят из этого колодца, один съест другого. — Самое страшное не голод, — сказала она, а жажда. Человек умирает, когда исчерпает всю жидкость.
Сейчас она занималась второй подмышкой. Он, однако, хотел бы подчеркнуть, что сырое мясо содержит много жидкости, мясо — это и пища, и напиток, и тем двоим в колодце это было, конечно, известно. Ежели, к примеру, проткнуть Улофа, брата Улофа, то из него сразу же выльется масса жидкости, не прогорклого масла или ворвани, как можно было бы ожидать, а настоящей жидкости, похожей на воду.
В общем, под конец дед и лайка вступили в единоборство, речь шла о выносливости, бдительности и терпении, и когда их все-таки нашли кто-то из местных разыскивал своих лошадей и вдруг увидел дыру в земле, — стало совершенно ясно, что один съел другого.
Она не спросила, кто кого съел, он бы ни за что не ответил, если дело обстояло так, что собака съела деда.
Она принесла свою зубную щетку и пасту и почистила Хадару зубы, они действительно непонятным образом прекрасно сохранились, он сидел, широко раскрыв рот, а она, придерживая большим и указательным пальцами его губы, скребла и чистила с такой силой, что у него начали кровоточить десны, и, занимаясь этим, спросила: Интересно, каков на вкус шмелиный мед?
Потом, уже не в силах сделать его чище, она, прежде чем вернуть ему его одежду, наклонилась и обнюхала его — с макушки до подошв — и заключила, что воняет он ничуть не меньше. Вонь шла из пор, изо рта, ноздрей, гноившихся глаз, из ушей и пупка. Она собиралась еще постричь ему ногти и волосы, маленький венчик на макушке, но теперь отказалась от этой мысли. Зато кожа его приобрела почти металлический блеск, матово-желтый с бело-голубым отливом.
— Вообще-то, — сказал он, — вообще-то я мог бы бросить тебя на произвол судьбы.
Позднее, ближе к вечеру, приняв болеутоляющие таблетки, он сказал:
— Когда я стану наследником Улофа, то разберу его дом, а из бревен построю баню, финскую баню с очагом из булыжника. Тебе это наверняка ничего не говорит. Дело в том, что никакое мытье, как бы ты ни тер и ни скоблил себя, не идет в сравнение с потением, вода и щетки затрагивают лишь поверхность, а пот, грязь идет изнутри, и именно то, что выделяется изнутри, загрязняет человека.
Он уже давно об этом думает, о бане, только бы у Улофа хватило ума когда-нибудь умереть. Он ни в коей мере не оспаривает право умирающего бороться за свою жизнь, продлевать свои мучения, но Улоф в данном случае зашел слишком далеко. Ну, а когда наступит этот день, то он, Хадар, засядет в бане, построенной из бревен, оставшихся от дома Улофа, и с потом выгонит всю грязь и все запахи; только это пристало мужчине, естественно для него, мужчина сделан, чтобы потеть; пока мужчина занят тяжелой работой и потеет, ему не надобно мыться; ежели бы собрать его, Хадара, пот в какой-нибудь ложбине, получится приличное озеро, нет, не озеро — болото, топь, бездонная трясина. Поелику мужской пот, следует заметить, не есть что-то водянистое, жидкое, нет, он как кисель из ячменной муки или известковый шлам, насыщенный и крепкий, течет не легко и беззаботно, а пробивается сквозь поры, как бобовый червь через сито.
Женщины, само собой, тоже потеют, и это правильно и законно, но женский пот вовсе не имеет того глубокого смысла, что мужской. Когда-то у него, Хадара, была женщина, которая, так сказать, потела вместе с ним, его пот был разбавлен ее потом, поэтому он знает, что женский пот жиденький и прозрачный, он легко, если не сказать легкомысленно, выделялся из гладкой кожи и почти совсем не пах, а когда попадал в нос, вспоминался березовый сок. Женщина безразлична к поту, он не имеет ничего общего с грязью или чистотой, он для нее ничего не значит.
Поэтому он, Хадар, будет сидеть один в финской бане, которую построит из наследства, доставшегося от Улофа, ей совсем ни к чему быть там и помогать ему, он обхватит руками голову и, тужась изо всех сил, выжмет из себя столько пота, что никакой грязи, ничего лишнего или чужого, никакой болезни в нем не останется.
Еще до наступления вечера она спустилась к Улофу.
Давай! — сказал Хадар. — Иди! Тебе же наплевать, коли я умру здесь в одиночестве!
Улоф заснул за столом, из уголка рта торчала ополовиненная плитка шоколада, голова и руки покоились на столешнице.
Она разбудила его словами:
— Я уеду не раньше завтрашнего утра.
Тогда он выпрямился и запихнул оставшуюся половину плитки в рот.
— Я сидел и думал, — проговорил он, жуя. — Думал, как ты едешь на край света на автобусе, поездах и самолетах.
Он был весь в поту, точно его дом уже превратился в баню.
Она села. Потом спросила:
— Почему ты его ненавидишь? Почему ты ненавидишь Хадара?
Оторвав руки от стола, он выставил вперед обе ладони.
— Нет! — сказал он, — я вовсе не ненавижу Хадара! Он же мой брат!
И заверил ее:
— Тот, кто ненавидит брата своего, пребывает во мраке, тот, кто ненавидит брата своего, человекоубивец.
Нет, в качестве братоненавистника он даже посредственностью считаться не может! Его насквозь пропитанный сахаром интеллект оживился от ее вопроса.
Но ведь ты желаешь ему смерти, — сказала она.
Смерти? — удивился он. Такого я не помню. Смерти?
Она напомнила ему о кошке. Кошке в картонной коробке.
Это ерунда, Я уже забыл об этом. сказал Улоф.
Ах, да будет ей известно, каким сильным, большим и пригожим мужчиной был Хадар, пока его не начал жрать рак, — старший брат, который вызывал глубокое уважение и даже желание подражать!
Все свое детство и юность он, Улоф, прилагал немало сил и труда, чтобы самому попытаться стать Хадаром. Для него было большим счастьем, когда ему перепадало что-нибудь из одежды, или пара ботинок, из которых Хадар вырос, или финский нож, который, по мнению Хадара, затупился. А когда ему, Улофу, разрешалось спать под братниной овчиной, он переполнялся таким веселым задором и таким благоговейным блаженством, что ему было ни за что на свете не уснуть.
Беда в том, к сожалению, что они выросли; ежели бы они остались детьми или хотя бы юношами, то и поныне служили бы друг другу утешением и поддержкой, тогда бы они, так сказать, лежали под боком у матери и сосали сладкое молоко, каждый из своего соска.
Их разделила взрослость.
У него самого взрослость поселила в душе грусть и тоску, а Хадара она поразила, как душевная болезнь, он сделался вором, обманщиком и злодеем.
У него, Улофа, теперь слезы на глаза наворачиваются, когда он вспоминает, чему научился у Хадара: ругательствам, резать дудки из вербы и вырывать ноги у лягушат, всем тайнам человеческого тела, ловить жерлицей щук, песенке о девушке, которая сидела на крыше, настаивать березовый сок, свистеть передними зубами. Да, всему он научился у Хадара, без братниных уроков он бы не знал, как жить.
— Тебе бы надо сходить к нему, — сказала она. — Я бы помогла тебе преодолеть эти несколько шагов.
Но это было совершенно исключено, такая идиотская мысль ничего, кроме хохота, у него не вызывает, ежели он вообще теперь способен хохотать, те, у кого сердце, стараются не хохотать, нет, Хадар тут же содрал бы с него одежку, или забрал себе все, что у него, Улофа, оказалось бы в карманах, или похитил его душевное равновесие и даже, может, разум при помощи вранья и проклятий, или, и это самое вероятное, порезал бы его ножом. Таким он был с тех самых пор, как они стали взрослыми и поделили между собой хутор.
Он, Хадар, украдкой доил его, Улофа, коров. Он крал березовые дрова и торфяные подстилки с его земли, тащил фланелевые рубахи и носки из непряденои шерсти с бельевой веревки, снимал дранку с крыши его дома, чтобы дождь привел в негодность сахарный песок и кусковой сахар на чердаке, он присвоил себе память о дедушке и твердил, что это он, Хадар, как две капли воды похож на деда, что у него, Улофа, нет ни единой дедовой черточки, он крал электричество, воровски подключаясь к его проводке. Ну, всего и вспомнить невозможно. Сам он не такой злопамятный, как Хадар, поэтому и позволил себе забыть кое-какие вещи. Например, как тот расстрелял из дробовика сиреневый куст Минны, в самом цвету. И что Хадар резал Минну ножом.
— Минну? — удивилась она. — Минну, твою жену?
Но он должен добавить, что жалел Хадара да, стыдился вместе с ним, никто не посмеет утверждать, будто он просто хочет его смерти, нет, он не настолько злобный и бессердечный человек. Особо сейчас, когда Хадар лежит там такой иссохший и жалкий, всеми брошенный. А вот мучения он заслужил, равно как и освобождение от мучений, сперва одно, потом другое, и еще он, Улоф, желает ему сморщиться и усохнуть, сделаться как высушенная беличья шкурка, нет, смерти Хадару он не желает, но охотно признает его право — со временем — на смерть. Да, спокойную и приличную смерть напоследок. Вот так обстоит дело. Когда Хадара наконец-то не станет, тогда он сам, со своей стороны, выдержав достаточный траур по брату, выползет из своего кокона большой пестрой летней бабочкой и начнет в полную меру наслаждаться жизнью.
Он употребил именно эти слова: в полную меру. Его толстые, отекшие руки в синих прожилках покоились на столе.
Снова пошел снег, хлопья, похожие на бумажные, казалось, неподвижно висели в воздухе.
И этим вечером она пару часов просидела перед блокнотом.
Она часто повторялась, но, похоже, это ее не заботило, немногочисленные читатели, наверно, тоже не обратят на это внимания, не исключено, что им даже нужны некоторые повторения, повторения помогают им узнавать самих себя, благодаря повторениям написанное делается удивительно похожим на остальное существование. И вопрос не в том, чтобы высказать то или иное, а только чтобы что-то показать.
Поздним вечером Кристофер пришел в Ула на постоялый двор «Гусиная кровь». Хозяин угостил его яблочной водкой с медом. Кристофер потел и пил, из-за жировых складок на пальцах он держал кружку ладонями. И хозяину постоялого двора захотелось узнать, какое дело привело сюда гостя, кто он такой и какой жизнью живет.
— Вообще-то, — сказал Кристофер, — я не живу жизнью в обычном смысле. Моя миссия — попытаться осуществить определенный ход жизни. Я. с одной стороны, представляю, а с другой — сам представление. Точно как персонаж хроники или мистерий.
— Мне кажется, — сказал хозяин, — что это тяжелый случай искусственности.
— Вовсе нет, — возразил Кристофер. — Для меня нет иной формы жизни, кроме подражания. Которое одновременно есть образец.
— Для меня, — сказал хозяин, — было бы чудовищным мучением никогда не быть самим собой, не иметь возможности устроить свою жизнь в соответствии с моей природой. — Говоря, он время от времени ковырял в зубах куриным когтем и рыгал.
— Разница между «быть» и «казаться» не так велика, как обычно думают люди, — сказал Кристофер. — В моем случае она совершенно стерта. Я тот, кого я представляю. Я ношу представление точно так же, как ношу все другое. Представление есть просто-напросто ношение. Самим собой человек бывает лишь тогда, когда он представляет кого-то или что-то, во что крепко верит.
— Это миссия? — спросил хозяин.
— Да, ответил святой Кристофер. Это миссия.
Буквы у нее получались больше и угловатее, чем обычно. Наверное, из-за непривычного освещения и из-за того, что рука устала после дневных трудов.
Утром третьего дня она расчистила выпавший ночью снег. Сожгла меховую шапку, лежавшую снаружи возле кухонной двери.
Если ты заведешь себе еще одну кошку, сказала она, — найдешь для нее другую шапку. Нет, больше он никогда не позволит себе к кому-то привязываться, ни к единому живому существу.
Без особого волнения она посмотрела на проехавший мимо снегоочиститель. Достав из почтового ящика газету, уселась за стол и принялась читать. Увидев это, Хадар сказал:
Нет, мы не должны читать газету. Надо остерегаться всяческих волнений и всевозможных происшествий. Будем жить медленно, как бородатый лишайник. Газетой мы растопим плиту.
И она сложила газету и сунула ее в печку.
Очевидно, ему было легче обуздать боль, если он лежал на спине; глядя в потолок, он продолжал говорить об искусстве жить как бородатый лишайник.
Человек не знает толка в медлительности, он понимает только то, что движется в его собственном темпе. Разрушающиеся горы, умирающий сосновый лес, камни, пробивающиеся наружу в плодородной земле, человеку непонятны, человек не понимает даже, как растут его собственные ногти. Со временем он еще соглашается, а с медлительностью ни в коем разе. Потому-то человек читает газеты — чтобы наполнить себя событиями и временем. Но медлительность намного выносливее и сильнее, чем время, время быстро кончается, а медлительность почти никогда. Медлительность, короче говоря, — это всё одновременно. Время похоже на комарье и мошкару, медлительность — большое домашнее животное, которое лежит и жует. У человека, отдающегося во власть времени, потом не остается прошлого, у него остается лишь испарившееся, пролитое и сгоревшее. А без прошлого человек порыв ветра. Совестливо и неспешно прожитое прошлое единственное сырье, из которого делается прочный человек.
Вероятно, таким образом он спрашивал о ее прошлом.
— Я сожгла газету, — сообщила она. — Бросила ее в печку.
И он поднял руку и вытянул ладонь, точно хотел коснуться Катарины.
— Из любого можно сделать человека, сказал он.
Чаще всего он лежал, скрестив руки на животе, словно хотел заключить в объятия боль. По большей части он молчал, иногда бормотал, покашливая, несколько слов, — казалось, ответа он не ждал, ответов не существовало. Он мог сказать: — Зимой мухи живут в навозе и выживают. Или: Ты бы могла помочь мне прикончить Улофа. Или: Сейчас я почуял, как он впился зубами еще в одну кишку.
— Кто? — спросила она
— Рак.
Или: Интересно, у Улофа дров хватит? В один из первых дней, может, в третий, но с таким же успехом это мог быть седьмой или десятый, он сказал:
— Мою куклу, ее, верно, гниль съела. Какую куклу? — отозвалась она.
— Деревянную. Куклу, которую вырезали из березовой свили. Куклу с золотыми локонами, покрашенную голубой краской и цинковыми белилами, с красной ленточкой под подбородком. Совсем взаправдашняя, ну вот как человеская рука и пальцы. Кукла, которая у меня была, когда я был маленьким.
— Когда ты был маленьким? — переспросила она. — Когда ты был ребенком?
Да, у него было детство, это может показаться невероятным, но это так, далекое, но детство.
Во многом он делил детство с Улофом, они оба были заморыши, думали по-детски и били белок деревянными стрелами.
И вот, сколько он помнит, в этом детстве — с самого начала до конца деревянная кукла принадлежала ему, ее выстрогал дед, она лежала у него, Хадара, за пазухой, когда он ходил в лес и спускался к озеру; она слушала, когда он свистел и говорил, ночью она спала в его кровати, была ему ближе любого другого живого существа. А когда у Улофа прорезались зубы и он начал ходить, ему сколотили лошадку, чтобы он, Улоф, не украл куклу и не сделал из нее бесформенную чушку.
Да, когда он вспоминает детство, то думает о кукле, какая она была пригожая и гладкая на ощупь, какая верная ему и желанная для Улофа и какая теплая, когда он обнимал ее, лежа под ватным одеялом или овчиной.
Деревянная кукла? Да, деревянная кукла.
Но в тот день, когда нашли деда, деда и обглоданные собачьи кости — на черепе и ребрах были ясно видны следы зубов, — в тот день он, Хадар, решил, что с детством в его случае покончено; наивность детства давно вызывала у него отвращение, и он заполз под хлев, за бревна, оставшиеся от овчарни, которая стояла на том самом месте, где потом построили дом Улофа, и там положил куклу на плоский камень и последний раз погладил по животу.