Страница:
– Милости просим!
– Здравствуйте, здравствуйте! – недовольно бурчит старший теплотехник и вынимает из чемоданчика блеснувший сталью прибор. – Пр-р-р-р-ошу отойти!
Небрежными движениями соединяют теплотехники прибор с цилиндрами паровой машины, протягивают веревочку и привязывают ее к шатуну. Вот и все. Маленький, злодейский прибор готов пробраться в грудь «Смелого», прощупать холодными пальцами сердце. Стоит машине сделать несколько оборотов, как все расскажет она пришлым людям.
В просвете люка силуэтом появляется капитан. Не спускаясь вниз, смотрит на теплотехников, на Спиридона Уткина.
– Пускай! – командует главный из пришедших.
Точно соской, чмокает «Смелый». Медленный, плавный оборот делает тяжелый металл. Солнечный зайчик от шатуна пробегает по стенам и вдруг падает на лицо механика. Отмахивается от солнечного зайчика Уткин, забирается в мазутную темноту отсека, чтобы оттуда следить за обидной небрежностью синих комбинезонов. Он скрывается в темноте до тех пор, пока теплотехник не снимет диаграмму. Тесный круг людей смыкается над ней, только капитан и механик стоят в стороне.
– В порядке! – расшифровав диаграмму, говорит главный теплотехник, и синекомбинезонники становятся обыкновенными людьми. У старшего проглядывает улыбка, а те, что помоложе, не скрывают радости.
– Чего там? – Уткин почти вырывает бумажку из рук, рассматривает ее долго, прищелкивая языком, что-то бормочет.
– Поздравляю, Спиридон! – говорит старший теплотехник и делает такое движение, точно хочет пожать руку механика, но Уткин, ворча, уходит за машину, нагибается и начинает протирать теплые бока цилиндра.
И теплотехники, понимающе пересмеиваясь, укладывают приборы в чемоданчики. Резко повертывается и уходит капитан. Кочегар Иван Захарович Зорин проводит пальцами по оттопыренным губам, и в машинном раздаются звуки саксофона.
– Живем! Клево! – вращая белками на черном лице, кричит кочегар. – Кочумай, ребята, наша пляшет!
Пожимают плечами теплотехники, не понимают Зорина, а он припрыгивает, приплясывает, кричит снова никому не понятное. Виноват в этом дирижер моряковского самодеятельного оркестра Модест Сидорович Горюнов, который за длинную зиму научил кочегара диковинным словам, на которых объясняются «лабухи», то бишь музыканты. На языке Модеста Сидоровича человек – чувак, играть – лабать, молчать – кочумать, хорошо – клево, холодно – зусман, есть – бирлять, идти – хилять… Много, много звучных слов услышал Иван Захарович и ухватил их памятью, жадной до необычного, звонкого.
– Хиляй, ребята! – наливается радостью Иван Захарович и бросается в кочегарку, на полный штык вонзает лопату в уголь и забрасывает в топку здоровый кусок антрацита.
«Смелый» глубоко вздыхает. Пламя гудит. Пароход подрагивает корпусом.
– Живем, чуваки! – кричит кочегар, наяривая на вывернутых губах что-то несусветное.
Сверкают в солнечных лучах «крабы» на фуражках, нарукавные нашивки; частые, как клавиши баяна, пуговицы. Сияние лучится от берега, и, ослепленный им, «Смелый» услужливо протягивает широкий и удобный трап. Неторопливо, важно идут по нему гости «Смелого» – члены строгой приемной комиссии. Их глаза точно и придирчиво запечатлевают праздничную голубизну надстроек, яичный лоск палубы, разноцветные спасательные круги. И швабру, второпях брошенную Петькой Передрягой на палубе, и рахитично похилившиеся стойки в машинном отделении – все видят глаза начальника районного управления пароходства, главного диспетчера управления, капитана-наставника и других не менее важных и не менее ответственных гостей «Смелого». Пожав руки ребятам из команды «Смелого», распоряжаются начальники:
– Давай, Борис Зиновеевич!
– Есть! – отвечает капитан «Смелого» и оценивающим взглядом еще раз окидывает молчаливых, настороженных ребят, палубу, весь пароход, поднявший к небу густой султан дыма.
Делает шаг капитан к переговорной трубе и вдруг замирает, останавливается, пораженный мыслью, – вспомнил, как в прошлом году по вине радистки Нонны Иванковой в торжественный момент громкоговорители запели: «Бродяга я, бродяга я… Никто нигде не ждет меня!» Затаили улыбки в губах члены комиссии, но промолчали, щадя капитана…
– Давай, Борис Зиновеевич! – невозмутимо требуют гости. Не замечают они капитановой тревоги, смешно округлившихся глаз; невозмутимы и капитановы хлопцы – вылупились на золотое сияние и забыли обо всем. И только боцман Ли, старый Ли, тенью пробирается к люку и бесшумно ввинчивается в него. «Ли, старый миляга! Ах молодец!»
– Отдать носовую! – бодрым тенорком командует капитан. – Тиха-а-а-й!
Гудок «Смелого» оглушает.
После гудка – небольшая пауза, наполненная шипеньем пара, грохотом цепей, скрежетом носовой чалки, и – из громкоговорителя валится на палубу, на людей:
Все тонет в оглушительных звуках песни: команды, ускоряющийся бой плиц, сигнальные гудки, и как-то вдруг оказывается, что пароход уже протянул между собой и берегом широкую полоску воды и уже пробегает мимо затонувших тальников. Взметнувшись вверх, тугим треугольником реет вымпел. Выгнутое горбушкой многоводье протоки голубым полотном течет под пароход; прикоснувшись к острому носу, бесшумно раздваивается, мягко обнимает оборками волн.
Оглушительно крякнув, замолкают громкоговорители, и тогда возникают и сливаются воедино звуки движения судна, которые для речников так же привычны, как шум прибоя для жителей побережья.
Речник просыпается, засыпает, ест, работает и отдыхает под ровные удары плиц, шипенье пара и редкие такты рулевой машинки; речник не спит, не ест и не отдыхает, когда стоит тишина, которая действует на него угнетающе, а ночью, во сне, она сильнее взрыва. Очумело соскакивает речник с узкой койки, сдерживая удары сердца, прислушивается к звону в ушах, и страшные картины одна за одной встают в темноте кубрика: налетели на мель! Врезались в берег! Поломали колеса! После навигации неделю не спит речник на жаркой перине в Моряковке, ворочается, кажется ему, что тишина поселка орет сиренным, жутким голосом.
– Вперед полный! – командует капитан.
Он проходит мимо серьезных членов комиссии, нетерпеливого ожидания Петьки Передряги, насмешливой улыбки Кости Хохлова и становится рядом с носовым прожектором – впереди всех; щекой прикасается к ветру капитан, чувствует мягкие и упругие его ладони, вдыхает запах весноводья. На самом ветродуе стоит капитан, тонкими пальцами цепко держится за леер, по привычке расставив ноги. Чуть покачиваясь, легко и плавно несет его навстречу стрежи и солнечным всплескам старый обский буксир «Смелый».
Сорок третью навигацию начинает капитан.
– Ветерок! – раздается позади него тихий голос.
– Дует! – отвечает капитан и теснится, дает место начальнику районного управления и капитану-наставнику Федору Федоровичу.
Задумчиво кусает овсяную метелку усов капитан-наставник, ерошит закуржавевшие виски начальник управления и смотрят на сиреневую в лучах опавшего солнца воду и молчат. Что сказать Федору Федоровичу? Списали его годы с палубы, осудили на вечную тоску минутных встреч с чужими пароходами; нечего сказать и начальнику, приговоренному к пожизненному поселению в каменной коробке кабинета. Как ни высок потолок его, как ни хороши гладиолусы в кадках – выше звездный потолок над «Смелым», пьянее запах обской волны.
– А ведь здоров «Смеляга»-то! – как бы равнодушно говорит Федор Федорович.
– Тянет! – так же равнодушно отзывается капитан.
Федор Федорович косится на него, разметнув пальцами по сторонам кошачьи усы, сердится:
– Хорошо тебе, Борис! С таким механиком бегаешь! Бог тебе Уткина послал! Молиться на него надо!
– Тридцать лет молюсь! – усмехается капитан на кошачий размах Федоровых усищ. – Лампадку в кубрике затеплил…
Федор Федорович обижается:
– С тобой серьезно!
Солидно, с прищуром говорит начальник управления:
– Н-да… Механик золотой! Н-да! Золотой, говорю, механик… Отдавать нужно Уткина, Борис! Пусть, говорю, молодым капитанам поможет…
– Берите, – отвернувшись, бросает капитан…
И видно, уж очень хочется начальству забрать механика: не замечают погрустневшего лица капитана, не улавливают в голосе тоску, а только понимают смысл слова, которым отдает капитан лучшего на всей Оби механика. На секунду остолбенев, Федор Федорович восклицает досадливо:
– Да не отвалится от Бориса Спиридон… Прикипел к нему, автогеном не отрежешь!
– Сам отвалюсь! – глухо отвечает капитан. Мгновенно наливается тревожным бакенным цветом лицо капитана-наставника, а начальник управления смущенно кашляет. Совсем забыли они о том, что, может быть, последнюю навигацию побежит по Оби капитан… Несколько дней назад принес он с медицинской комиссии листок бумаги. Долго рассматривали ее обские капитаны, вникали в смысл латинских слов и поняли одно – износился Борис, как машины парохода «Магнитогорск», что стоит на вечном якоре в Моряковском затоне…
Стоят, молчат друзья капитана… Ищут слов. Наконец, не глядя на капитана, Федор Федорович говорит:
– Борис, а Борис!.. А ведь флагшток-то на боку… Гляди – припадает вправо!
– Да… пожалуй!.. – туго говорит начальник, отирая пот со лба.
Смотрит на флагшток и капитан – флагшток как флагшток, прямой, хорошо выкрашенный, но, щадя Федора, подтверждает:
– А ведь Федор прав… Косит немного флагшток.
По-мальчишески повеселев, деланно равнодушно спрашивает капитан Федора Федоровича:
– Будем пожарную тревогу бить? Приосанивается капитан-наставник. На старости лет, на седьмом десятке, заболел он странной болезнью – любовью к учебным пожарным тревогам, чем и изводит до зуда в кулаках обских капитанов… Проводит пальцами по усам капитан-наставник.
– Прошу пробить! – важно требует он. – Прошу по всей форме, товарищ капитан!
– Есть! – отвечает Борис Зиновеевич и, скомандовав: «Пожарная!» – незаметно подмигивает Косте Хохлову, который, в свою очередь, подмигивает боцману Ли, а боцман Ли – Ивану Захаровичу, а Иван Захарович – Петьке Передряге. Цепная реакция подмигиваний охватывает пароход от носа до кормы и оканчивается Валькой Чирковым, который бьет в колокол.
И уже летят по палубе капитановы ребята, тянут серый шланг, размахивают баграми, топорами, тянут ящики с песком, огнетушители, занимают места по точно разработанной пожарниками инструкции. Впереди всех, выпуча глаза, бежит Костя Хохлов.
Капитан бодро командует:
– Пострадавшим оказать медицинскую помощь!
Опять дико звенит колокол, и к Федору Федоровичу спешат ребята, лётом подтаскивают носилки, машут руками Нонне Иванковой, которая, спотыкаясь, бежит к капитану-наставнику с медицинской сумкой через плечо и заранее вытаскивает пробку из бутылки с нашатырным спиртом. Под крик Кости: «О чем ты тоскуешь, товарищ моряк?» – Федора Федоровича валят на носилки, суют, ошеломленному, под нос нашатырный спирт, щупают пульс, под мышку ставят огромный, в деревянном футляре, термометр для воды. Затем капитана-наставника, совсем очумевшего, бегом спускают с палубы, несут в красный уголок и укладывают на койку…
На палубе катаются от хохота.
– Пошли Федора смотреть! – сквозь смех предлагает начальник управления, но капитан-наставник сам поднимается на палубу.
– Вот что, Борис!.. – свирепо начинает он, но не выдерживает: приседает, дрожит всем телом, смеется.
На диване, среди вышитых подушек, сидят двое: жена и дочь капитана – единственный его ребенок, студентка Томского университета, приехавшая проводить отца в плаванье. Сидят молча, прислушиваясь, не скрипнет ли тихонько калитка, не звякнет ли хрупкий ледок под яловыми сапогами. Изредка перебросятся пустым, ненужным словом, грустно поглядят друг на друга, вздохнут и опять молчат.
– Скипидар бы не забыть со свиным салом, – говорит жена капитана. – Верное средство против простуды… Тело натрешь, грудь натрешь – как рукой снимет!
– Я положила… В рюкзак…
По ковровой дорожке лениво идет большой дымчатый кот, изогнувшись, смотрит на капитанову койку, долго раздумывает, ворочая по сторонам усатой головой, и наконец медленно уходит обратно. За котом крадется длинная тень.
Тихо.
Настенные часы в ореховом футляре постукивают мелодично, упрямо. Дом потрескивает бревнами – садится. Жена капитана грустит оттого, что, собственно, свиное сало со скипидаром брать с собой капитану не надобно: сызмальства не простуживается Борис Зиновеевич – проваливался в проруби, бродил в ледяной воде, до ниточки промокший, выстаивал длинные вахты на сквозном ветру и – хоть бы чихнул! Единожды в жизни был болен капитан: неделю валялся на койке, почитывая книги, попивая хлебный квас, – ухватил где-то обидную, детскую болезнь, под названием коклюш. Чтобы не было стыдно такой хворобы, знакомым говорил загадочно: «Инфлюэнца! Вот так…»
– Что скипидар! – вздыхает жена капитана. – Не в скипидаре дело…
За окном – бредут улицей голоса. Смеется женщина. Жена капитана поднимает голову, прислушивается. Седые волосы под электрическим светом отливают серебром. У нее продолговатое, решительное лицо. Она выше капитана ростом, плечиста.
– Сейчас наш придет… Это Валька Чирков с Верой Капитоновой прошли.
И действительно – скрипят доски на крылечке, звякает щеколда, потом – легкий шарк сапог по сеням… Жена и дочь сидят неподвижно: не любит капитан, когда его встречают на пороге. Странность эту он как-то объяснил жене: «Помнишь, Клаша, капитана Селиверстова, что у купца Фуксмана „Звездой“ командовал?.. Так вот он приходил домой, жена бросалась под ноги и стягивала грязные – нарочно в грязь норовил, подлец! – сапоги. Как вспомню об этом – мутит!» Жена капитана хорошо помнила Фуксмана – у Бориса до сих пор звездочка шрама от его руки…
– Ну, здравствуйте! – улыбается капитан, появляясь в пролете двери. – Здравствуйте, домочадцы!
Легким скользящим шагом приближается дочь капитана, наклоняется к отцу. Он целует в лоб, отстранив от себя, заглядывает в лицо, проводит рукой по мягким каштановым волосам:
– Добрый вечер, Лиза!
В шерстяной фуфайке, без головного убора капитан кажется еще меньше ростом, тоньше. Он садится на диван, за руку привлекает дочь.
– Выше нос, товарищ литератор! Есть еще порох в пороховницах, жива еще казачья сила… Так, что ли, у вас там пишется?
Дочь исподлобья смотрит на отца, грозит пальцем, притворно сердится:
– У вас там пишут! – басом передразнивает она. – Сам все знает наизусть, а спрашивает!
Обычно между капитаном и дочерью идет веселая шутливая война – подтрунивают друг над другом, припоминают прошлые грешки, междоусобничают. «Два – ноль в твою пользу, батька!..» – «Дорогой литератор, вы сели в калошу! Разрешите занести на ваш текущий счет очко, присовокупив его к прошлым двум!» Сегодня же – иное: редко вспыхивают в глазах дочери зеленые огоньки, побледнела, осунулась. Видит это капитан и хитренько прищуривается.
– Если бы я был Костя Хохлов, – говорит он, – я бы сказал: «Что ты, Вася, приуныл, голову повесил…»
Дочь передергивает плечами:
– Не люблю я твоего Хохлова… Нахал и пустомеля! Как ты можешь держать его на пароходе?! – сердится она, взмахивая рукой и даже отстраняясь от отца. – Гнать надо таких в шею!
– Ого-го! – удивляется капитан и с интересом смотрит на Лизу, а она приникает к отцу, вздыхает. – Нет, серьезно, папа, что ты в нем нашел? Капитан думает.
– Ты, во-первых, нарушила наш уговор…
– Какой, папа?
– Не судить о людях опрометчиво… Костя прекрасный работник. Такого знатока Чулыма поискать надо!
Дочь надувает губы:
– Вечно ты о работе… Я о человеке…
– Человек и работник – это почти одно и то же. Я, Лиза, убежден, что истинно плохой человек не может быть хорошим работником… Хотя, знаешь, понятие плохой человек относительно. А что касается Хохлова, стегать его надо! – вдруг решительно заканчивает капитан.
– Ну вот видишь!
– Хорошо, что вижу… Но я знаю и другое – прошлое Кости.
Опять задумывается капитан и вдруг весело, облегченно говорит:
– Мысль ухватил… Вникни! Хороший работник не может быть плохим человеком, ибо труд свой он отдает людям. А коли так, то какой же он плохой, если себя отдает людям?.. Вишь, как твой батька философствует!..
Дочь капитана сводит тонкие, крутые брови, ласково и в то же время с упреком – сам себя высмеивает! – смотрит на отца, а он хохочет… Похожа на капитана дочь. Лицом, фигурой, мягким и немного грустным взглядом больших темных глаз; и губы отцовские – полные, с изгибом; на носу маленькая горбинка, придающая лицу материнское властное выражение, затушеванное нежной молодостью.
Хорошо капитану рядом с дочерью. Хочется сидеть молча, не шевелясь, и думать о том, что, кажется, совсем недавно, несколько месяцев назад, принес капитан в дом маленький попискивающий комочек, развернул пеленки и обмер от жалости – сморщенное личико старушки водянистыми глазами смотрело на него и на что-то жаловалось. И с этим взглядом в душу навечно вошла сладкая до боли нежность.
– Знаешь, Лиза, – говорит капитан. – Когда ты родилась, у тебя было совсем старушечье лицо.
– Батька! – смущается дочь.
– А я только потом узнал, что у всех маленьких детей такие лица… Вот натерпелся я страху, пока не вошел в курс дела! – опять на шутку сбивается капитан.
– У, батька! – прижимается дочь теплой щекой. – Не ходил бы нынче на реку… Ведь болен же!
– «Смелый» зовет, Лиза, – серьезно отвечает капитан. – Это мой старый друг. Тебя еще на свете не было, а мы дружили с ним. Хочешь – смейся, хочешь – нет, а ведь он узнает меня!
– Я понимаю! – откликается дочь. – Ты не можешь без «Смелого» – это как зов сердца…
– Да, примерно так… Слова, может быть, слишком громковаты… В жизни это проще, Лиза. Механик Уткин говорит так: «Хочу еще разок повертеться вместе с землей…» Умный мужик, скажу я тебе!
– Понимаю! – помахивает головой дочь. – Понимаю! – и добавляет: – Книги твои уложила…
Капитан оживляется:
– Реки, что положила, гражданин литератор?
Дочь достает лист бумаги, читает, временами ревниво поглядывает на отца – одобряет ли? Не смеется ли? Но капитан серьезен. Лиза останавливается:
– Не беспокойся… «Кола Брюньона» твоего тоже положила…
– Вот уж и моего… – смеется капитан. – Кола, гражданин филолог, всехний… Ну, читай дальше!..
В доме капитана ужинают долго, не торопясь и почти молча. Стол богато и разнообразно накрыт. В семье любят хорошо поесть: суп с гренками, жаркое, вареники, простокваша, молоко, масло и на десерт варенье. Простоквашу едят деревянными ложками, в которые если уж подхватишь – так есть на что посмотреть! На куски толстого хлеба мажут такой же толстый слой масла.
Наедаются досыта, но ложек не бросают: хочется продлить ужин. Лиза левой рукой катает комочки хлеба, жена хмурится с таким видом, точно считает в уме, Борис Зиновеевич улыбчиво оживлен, мнет в губах невысказанное, громко, чтобы сдержать рвущиеся на волю слова, прихлебывает чай из стакана, ожидая от жены: «Борис, перестань прихлебывать!» Но жена молчит, и капитан не выдерживает – прыснув в стакан, говорит:
– Федор Федорович сегодня опять усы кусал… Пойду, говорит, с тобой на Чулым… Боков – начальник управления – хвать его за руку. Отойдем, дескать, в сторону! Ты мне, сердится, агитацию не разводи, брось мерехлюндии. Молодых надо учить, я тебе покажу Бориса!..
Жена капитана поджимает губы:
– Я бы его без специй съела!
– Кого, позвольте узнать?
– Федора Федоровича…
Капитан даже руками разводит:
– Вот тебе, бабушка, и юрьев день!
Точно не слыша мужа, не обращая внимания на широко разведенные руки, жена говорит:
– Знаем мы… Все знаем! Как он медицинскую комиссию уговаривал, чтобы тебя пустили в плаванье, как перед начальником заступался… Все знаем!
– Мама! – укоризненно восклицает Лиза.
– Что мама! – быстро подхватывает хозяйка. – Ну что мама! Что ты замамкала? Выпить ему захотелось, вот что!.. – режет мать.
– Мама!
– Пятьдесят лет как мама!.. Зачастила – мама, мама, а сама не знает. Что мама, тебя спрашиваю? Мама пятнадцать лет на «Смелом» проплавала, а она одно – мама; мама! Далась тебе мама!.. Мама небось лучше знает, что говорит! Вот всегда в этом доме так – ты им одно слово, они тебе десять! Начнут, и конца нет – мама, мама!..
Морщит нос от удовольствия капитан, старается сдержать смех и, нагнувшись к самовару, видит неожиданное – сердитое лицо жены в зеркальном никеле кажется добрым и молодым, зато сам капитан на черта похож: глаза влезли друг на друга, рот до ушей. «Ну и мордочка!» – думает капитан и только поэтому сдерживает смех.
– В общем, не мамкай! – сердито говорит хозяйка, поднимаясь. – Я пошла посуду мыть, а ты, Лиза, спать укладывайся! Завтра рано вставать – отца пойдем провожать на реку!
…В эту ночь капитан засыпает поздно.
Затаившись в густой темноте, слушает, как ворочается, стонет в груди сердце. Тишина колоколом бьет в уши, куют медную наковальню в часах железные человечки, отсчитывая секунды. От тишины кажется, что дом плывет в густом, вязком воздухе. В чуткой дреме слушает капитан, как тревожно, боясь грозного шевеленья реки, лают в Моряковке собаки. На чердаке ветер забирается в слуховое окно, набухает под крышей, клавишами перебирает доски, – кажется, что по чердаку кто-то ходит, воровски переставляя ноги. Иногда тишина рождает призрачные, странные звуки: то в отдалении поет рожок стрелочника, то шумит прибой, то звенят колокольчики.
Редко-редко приплывают из тишины напевы пароходных гудков.
Чувствует капитан – холодная мохнатая рука берет за сердце, несколько раз сдавливает его; ощутимо, пузырями наливаются на висках вены – медные кузнецы из настенных часов переселяются в них, долбят голову тяжелыми молотками. Становится ощутимым чувство полета в густом, вязком воздухе. Маленькое, щуплое тело капитана парит в пустоте, зябкий туман обволакивает мысли, липкий пот проступает на лице, тело обливается жаром. Замирая, думает капитан: «Где я?»
Гудят на Оби пароходы. Куют время медные кузнецы. Скидывает твердый панцирь земля.
Болен капитан «Смелого».
Глава вторая
Десятилетиями несли мутные чулымские воды черные тела топляков и, не дотащив до Обского плеса, укладывали ровным рядом на илистое дно; десятилетиями с чулымских берегов в половодье оседали в воду разлапистые березы с дочиста обмытыми чулымской водой паучьими корневищами; десятилетиями спокойно ложились на дно Чулыма стройные лиственницы, чтобы обрести долголетие, ибо от долгого лежания в воде лиственница становится молодой и крепкой.
Чулым – железное дно. Сотни тяжелых якорей оставили на нем пароходы, зацепив за деревянный настил.
Чулым – приток Оби. Возле деревни Луговое чулымская вода яростно сшибается с обской, и в этом месте – столпотворение, ад. Чулым хищно грызет берег, откусывает кусок за куском и не может насытиться. В прошлом году только стариковская бессонница спасла домочадцев рыбака Анисимова от прожорливых зубоз Чулыма. В четвертом часу утра проснулся дед Аниси-мов, долго лежал, глядя в закопченный потолок, а потом все-таки вышел на волю по стариковской малой нужде. И хорошо, что вышел: чудом висела рыбацкая избушка над беснующимся Чулымом. В одночасье дед повыбрасывал на берег малых ребятишек и брюхатую сноху, чем и спас их от верной смерти.
Гибельное место – сшиб Чулыма и Оби.
Повернет весноводьем буксирный пароход из Оби на Чулым и замрет на месте – работает судорожно поршнями, молотит воду колесами, и все без толку. Сядут усть-луговские ребятишки – на урок – молотит воду буксир, выйдут на перемену – молотит. И только опытный капитан одолеет сшиб воды: нежненько прижмется к пологому берегу, выберет тайный тиховод – и, смотришь, весело телепает буксир колесами по успокоившейся стремнине выше Лугового километра на три.
Чулым лежит на земле убегающим от цапли ужом. Непохож Чулым на Обь: не в глинистых берегах среди низкорослой стены тальников течет он, а нанизывает зигзаги среди сосен, кедрачей, березовых колков; местами пробивается сквозь небольшие горы, местами течет между равнин.
По берегам Чулыма проглядывают поселки сплавщиков, лесозаготовителей. В тайгу, в комариное царство врубаются люди, уходят от Чулыма по крупным притокам Улу-Юл и Чичка-Юл. Две области – Томскую и Кемеровскую – пронизывает Чулым.
Весна на Чулым приходит в конце марта, а то и в начале апреля. Выходят жители поселка утром из теплых изб, хватают расширенными ноздрями запах набрякшего водой снежного наста и качают головами: «Нет, не весна еще, парень!» Завязав в узелок терпенье, ждут еще неделю и, омочив болотные сапоги в проклюнувшейся лужице, наступив кованой пяткой на солнце, снова крутят носом: «Нет, не весна!» Обобрав с десяток листков календаря, сбросив шубы и фуфайки, глядят на вздыбившуюся реку, поворачивают к ласковому солнцу спину и снова ворчат: «Нет еще! Нет, парень!» И только тогда, когда за излучиной Оби, за вековым осокорем покажется темная струйка дыма, когда, немного кособочась, прицеловываясь с волнами, покажется на чулымском плесе «Смелый», скажет житель поселка: «Вот, парень, весна пришла!» Луговое выходит встречать пароход…
– Здравствуйте, здравствуйте! – недовольно бурчит старший теплотехник и вынимает из чемоданчика блеснувший сталью прибор. – Пр-р-р-р-ошу отойти!
Небрежными движениями соединяют теплотехники прибор с цилиндрами паровой машины, протягивают веревочку и привязывают ее к шатуну. Вот и все. Маленький, злодейский прибор готов пробраться в грудь «Смелого», прощупать холодными пальцами сердце. Стоит машине сделать несколько оборотов, как все расскажет она пришлым людям.
В просвете люка силуэтом появляется капитан. Не спускаясь вниз, смотрит на теплотехников, на Спиридона Уткина.
– Пускай! – командует главный из пришедших.
Точно соской, чмокает «Смелый». Медленный, плавный оборот делает тяжелый металл. Солнечный зайчик от шатуна пробегает по стенам и вдруг падает на лицо механика. Отмахивается от солнечного зайчика Уткин, забирается в мазутную темноту отсека, чтобы оттуда следить за обидной небрежностью синих комбинезонов. Он скрывается в темноте до тех пор, пока теплотехник не снимет диаграмму. Тесный круг людей смыкается над ней, только капитан и механик стоят в стороне.
– В порядке! – расшифровав диаграмму, говорит главный теплотехник, и синекомбинезонники становятся обыкновенными людьми. У старшего проглядывает улыбка, а те, что помоложе, не скрывают радости.
– Чего там? – Уткин почти вырывает бумажку из рук, рассматривает ее долго, прищелкивая языком, что-то бормочет.
– Поздравляю, Спиридон! – говорит старший теплотехник и делает такое движение, точно хочет пожать руку механика, но Уткин, ворча, уходит за машину, нагибается и начинает протирать теплые бока цилиндра.
И теплотехники, понимающе пересмеиваясь, укладывают приборы в чемоданчики. Резко повертывается и уходит капитан. Кочегар Иван Захарович Зорин проводит пальцами по оттопыренным губам, и в машинном раздаются звуки саксофона.
– Живем! Клево! – вращая белками на черном лице, кричит кочегар. – Кочумай, ребята, наша пляшет!
Пожимают плечами теплотехники, не понимают Зорина, а он припрыгивает, приплясывает, кричит снова никому не понятное. Виноват в этом дирижер моряковского самодеятельного оркестра Модест Сидорович Горюнов, который за длинную зиму научил кочегара диковинным словам, на которых объясняются «лабухи», то бишь музыканты. На языке Модеста Сидоровича человек – чувак, играть – лабать, молчать – кочумать, хорошо – клево, холодно – зусман, есть – бирлять, идти – хилять… Много, много звучных слов услышал Иван Захарович и ухватил их памятью, жадной до необычного, звонкого.
– Хиляй, ребята! – наливается радостью Иван Захарович и бросается в кочегарку, на полный штык вонзает лопату в уголь и забрасывает в топку здоровый кусок антрацита.
«Смелый» глубоко вздыхает. Пламя гудит. Пароход подрагивает корпусом.
– Живем, чуваки! – кричит кочегар, наяривая на вывернутых губах что-то несусветное.
4
В полдень берег покрывается золотом.Сверкают в солнечных лучах «крабы» на фуражках, нарукавные нашивки; частые, как клавиши баяна, пуговицы. Сияние лучится от берега, и, ослепленный им, «Смелый» услужливо протягивает широкий и удобный трап. Неторопливо, важно идут по нему гости «Смелого» – члены строгой приемной комиссии. Их глаза точно и придирчиво запечатлевают праздничную голубизну надстроек, яичный лоск палубы, разноцветные спасательные круги. И швабру, второпях брошенную Петькой Передрягой на палубе, и рахитично похилившиеся стойки в машинном отделении – все видят глаза начальника районного управления пароходства, главного диспетчера управления, капитана-наставника и других не менее важных и не менее ответственных гостей «Смелого». Пожав руки ребятам из команды «Смелого», распоряжаются начальники:
– Давай, Борис Зиновеевич!
– Есть! – отвечает капитан «Смелого» и оценивающим взглядом еще раз окидывает молчаливых, настороженных ребят, палубу, весь пароход, поднявший к небу густой султан дыма.
Делает шаг капитан к переговорной трубе и вдруг замирает, останавливается, пораженный мыслью, – вспомнил, как в прошлом году по вине радистки Нонны Иванковой в торжественный момент громкоговорители запели: «Бродяга я, бродяга я… Никто нигде не ждет меня!» Затаили улыбки в губах члены комиссии, но промолчали, щадя капитана…
– Давай, Борис Зиновеевич! – невозмутимо требуют гости. Не замечают они капитановой тревоги, смешно округлившихся глаз; невозмутимы и капитановы хлопцы – вылупились на золотое сияние и забыли обо всем. И только боцман Ли, старый Ли, тенью пробирается к люку и бесшумно ввинчивается в него. «Ли, старый миляга! Ах молодец!»
– Отдать носовую! – бодрым тенорком командует капитан. – Тиха-а-а-й!
Гудок «Смелого» оглушает.
После гудка – небольшая пауза, наполненная шипеньем пара, грохотом цепей, скрежетом носовой чалки, и – из громкоговорителя валится на палубу, на людей:
Члены комиссии переглядываются, тянутся к ушам, но только жестами могут показать, что не забыли прошлогоднего «Бродягу». Но жесты – не слова: хитренько морщится капитан и незаметно подмигивает боцману: «Выручил, голуба-душа… Век не забуду!»
Наверх вы, товарищи,
Все по местам…
Все тонет в оглушительных звуках песни: команды, ускоряющийся бой плиц, сигнальные гудки, и как-то вдруг оказывается, что пароход уже протянул между собой и берегом широкую полоску воды и уже пробегает мимо затонувших тальников. Взметнувшись вверх, тугим треугольником реет вымпел. Выгнутое горбушкой многоводье протоки голубым полотном течет под пароход; прикоснувшись к острому носу, бесшумно раздваивается, мягко обнимает оборками волн.
Оглушительно крякнув, замолкают громкоговорители, и тогда возникают и сливаются воедино звуки движения судна, которые для речников так же привычны, как шум прибоя для жителей побережья.
Речник просыпается, засыпает, ест, работает и отдыхает под ровные удары плиц, шипенье пара и редкие такты рулевой машинки; речник не спит, не ест и не отдыхает, когда стоит тишина, которая действует на него угнетающе, а ночью, во сне, она сильнее взрыва. Очумело соскакивает речник с узкой койки, сдерживая удары сердца, прислушивается к звону в ушах, и страшные картины одна за одной встают в темноте кубрика: налетели на мель! Врезались в берег! Поломали колеса! После навигации неделю не спит речник на жаркой перине в Моряковке, ворочается, кажется ему, что тишина поселка орет сиренным, жутким голосом.
– Вперед полный! – командует капитан.
Он проходит мимо серьезных членов комиссии, нетерпеливого ожидания Петьки Передряги, насмешливой улыбки Кости Хохлова и становится рядом с носовым прожектором – впереди всех; щекой прикасается к ветру капитан, чувствует мягкие и упругие его ладони, вдыхает запах весноводья. На самом ветродуе стоит капитан, тонкими пальцами цепко держится за леер, по привычке расставив ноги. Чуть покачиваясь, легко и плавно несет его навстречу стрежи и солнечным всплескам старый обский буксир «Смелый».
Сорок третью навигацию начинает капитан.
– Ветерок! – раздается позади него тихий голос.
– Дует! – отвечает капитан и теснится, дает место начальнику районного управления и капитану-наставнику Федору Федоровичу.
Задумчиво кусает овсяную метелку усов капитан-наставник, ерошит закуржавевшие виски начальник управления и смотрят на сиреневую в лучах опавшего солнца воду и молчат. Что сказать Федору Федоровичу? Списали его годы с палубы, осудили на вечную тоску минутных встреч с чужими пароходами; нечего сказать и начальнику, приговоренному к пожизненному поселению в каменной коробке кабинета. Как ни высок потолок его, как ни хороши гладиолусы в кадках – выше звездный потолок над «Смелым», пьянее запах обской волны.
– А ведь здоров «Смеляга»-то! – как бы равнодушно говорит Федор Федорович.
– Тянет! – так же равнодушно отзывается капитан.
Федор Федорович косится на него, разметнув пальцами по сторонам кошачьи усы, сердится:
– Хорошо тебе, Борис! С таким механиком бегаешь! Бог тебе Уткина послал! Молиться на него надо!
– Тридцать лет молюсь! – усмехается капитан на кошачий размах Федоровых усищ. – Лампадку в кубрике затеплил…
Федор Федорович обижается:
– С тобой серьезно!
Солидно, с прищуром говорит начальник управления:
– Н-да… Механик золотой! Н-да! Золотой, говорю, механик… Отдавать нужно Уткина, Борис! Пусть, говорю, молодым капитанам поможет…
– Берите, – отвернувшись, бросает капитан…
И видно, уж очень хочется начальству забрать механика: не замечают погрустневшего лица капитана, не улавливают в голосе тоску, а только понимают смысл слова, которым отдает капитан лучшего на всей Оби механика. На секунду остолбенев, Федор Федорович восклицает досадливо:
– Да не отвалится от Бориса Спиридон… Прикипел к нему, автогеном не отрежешь!
– Сам отвалюсь! – глухо отвечает капитан. Мгновенно наливается тревожным бакенным цветом лицо капитана-наставника, а начальник управления смущенно кашляет. Совсем забыли они о том, что, может быть, последнюю навигацию побежит по Оби капитан… Несколько дней назад принес он с медицинской комиссии листок бумаги. Долго рассматривали ее обские капитаны, вникали в смысл латинских слов и поняли одно – износился Борис, как машины парохода «Магнитогорск», что стоит на вечном якоре в Моряковском затоне…
Стоят, молчат друзья капитана… Ищут слов. Наконец, не глядя на капитана, Федор Федорович говорит:
– Борис, а Борис!.. А ведь флагшток-то на боку… Гляди – припадает вправо!
– Да… пожалуй!.. – туго говорит начальник, отирая пот со лба.
Смотрит на флагшток и капитан – флагшток как флагшток, прямой, хорошо выкрашенный, но, щадя Федора, подтверждает:
– А ведь Федор прав… Косит немного флагшток.
По-мальчишески повеселев, деланно равнодушно спрашивает капитан Федора Федоровича:
– Будем пожарную тревогу бить? Приосанивается капитан-наставник. На старости лет, на седьмом десятке, заболел он странной болезнью – любовью к учебным пожарным тревогам, чем и изводит до зуда в кулаках обских капитанов… Проводит пальцами по усам капитан-наставник.
– Прошу пробить! – важно требует он. – Прошу по всей форме, товарищ капитан!
– Есть! – отвечает Борис Зиновеевич и, скомандовав: «Пожарная!» – незаметно подмигивает Косте Хохлову, который, в свою очередь, подмигивает боцману Ли, а боцман Ли – Ивану Захаровичу, а Иван Захарович – Петьке Передряге. Цепная реакция подмигиваний охватывает пароход от носа до кормы и оканчивается Валькой Чирковым, который бьет в колокол.
И уже летят по палубе капитановы ребята, тянут серый шланг, размахивают баграми, топорами, тянут ящики с песком, огнетушители, занимают места по точно разработанной пожарниками инструкции. Впереди всех, выпуча глаза, бежит Костя Хохлов.
Капитан бодро командует:
– Пострадавшим оказать медицинскую помощь!
Опять дико звенит колокол, и к Федору Федоровичу спешат ребята, лётом подтаскивают носилки, машут руками Нонне Иванковой, которая, спотыкаясь, бежит к капитану-наставнику с медицинской сумкой через плечо и заранее вытаскивает пробку из бутылки с нашатырным спиртом. Под крик Кости: «О чем ты тоскуешь, товарищ моряк?» – Федора Федоровича валят на носилки, суют, ошеломленному, под нос нашатырный спирт, щупают пульс, под мышку ставят огромный, в деревянном футляре, термометр для воды. Затем капитана-наставника, совсем очумевшего, бегом спускают с палубы, несут в красный уголок и укладывают на койку…
На палубе катаются от хохота.
– Пошли Федора смотреть! – сквозь смех предлагает начальник управления, но капитан-наставник сам поднимается на палубу.
– Вот что, Борис!.. – свирепо начинает он, но не выдерживает: приседает, дрожит всем телом, смеется.
5
Мал капитан «Смелого» – рост сто шестьдесят три, вес пятьдесят девять. Немного места занимал в двухкомнатной квартирке, но вот ушел – пусто стало.На диване, среди вышитых подушек, сидят двое: жена и дочь капитана – единственный его ребенок, студентка Томского университета, приехавшая проводить отца в плаванье. Сидят молча, прислушиваясь, не скрипнет ли тихонько калитка, не звякнет ли хрупкий ледок под яловыми сапогами. Изредка перебросятся пустым, ненужным словом, грустно поглядят друг на друга, вздохнут и опять молчат.
– Скипидар бы не забыть со свиным салом, – говорит жена капитана. – Верное средство против простуды… Тело натрешь, грудь натрешь – как рукой снимет!
– Я положила… В рюкзак…
По ковровой дорожке лениво идет большой дымчатый кот, изогнувшись, смотрит на капитанову койку, долго раздумывает, ворочая по сторонам усатой головой, и наконец медленно уходит обратно. За котом крадется длинная тень.
Тихо.
Настенные часы в ореховом футляре постукивают мелодично, упрямо. Дом потрескивает бревнами – садится. Жена капитана грустит оттого, что, собственно, свиное сало со скипидаром брать с собой капитану не надобно: сызмальства не простуживается Борис Зиновеевич – проваливался в проруби, бродил в ледяной воде, до ниточки промокший, выстаивал длинные вахты на сквозном ветру и – хоть бы чихнул! Единожды в жизни был болен капитан: неделю валялся на койке, почитывая книги, попивая хлебный квас, – ухватил где-то обидную, детскую болезнь, под названием коклюш. Чтобы не было стыдно такой хворобы, знакомым говорил загадочно: «Инфлюэнца! Вот так…»
– Что скипидар! – вздыхает жена капитана. – Не в скипидаре дело…
За окном – бредут улицей голоса. Смеется женщина. Жена капитана поднимает голову, прислушивается. Седые волосы под электрическим светом отливают серебром. У нее продолговатое, решительное лицо. Она выше капитана ростом, плечиста.
– Сейчас наш придет… Это Валька Чирков с Верой Капитоновой прошли.
И действительно – скрипят доски на крылечке, звякает щеколда, потом – легкий шарк сапог по сеням… Жена и дочь сидят неподвижно: не любит капитан, когда его встречают на пороге. Странность эту он как-то объяснил жене: «Помнишь, Клаша, капитана Селиверстова, что у купца Фуксмана „Звездой“ командовал?.. Так вот он приходил домой, жена бросалась под ноги и стягивала грязные – нарочно в грязь норовил, подлец! – сапоги. Как вспомню об этом – мутит!» Жена капитана хорошо помнила Фуксмана – у Бориса до сих пор звездочка шрама от его руки…
– Ну, здравствуйте! – улыбается капитан, появляясь в пролете двери. – Здравствуйте, домочадцы!
Легким скользящим шагом приближается дочь капитана, наклоняется к отцу. Он целует в лоб, отстранив от себя, заглядывает в лицо, проводит рукой по мягким каштановым волосам:
– Добрый вечер, Лиза!
В шерстяной фуфайке, без головного убора капитан кажется еще меньше ростом, тоньше. Он садится на диван, за руку привлекает дочь.
– Выше нос, товарищ литератор! Есть еще порох в пороховницах, жива еще казачья сила… Так, что ли, у вас там пишется?
Дочь исподлобья смотрит на отца, грозит пальцем, притворно сердится:
– У вас там пишут! – басом передразнивает она. – Сам все знает наизусть, а спрашивает!
Обычно между капитаном и дочерью идет веселая шутливая война – подтрунивают друг над другом, припоминают прошлые грешки, междоусобничают. «Два – ноль в твою пользу, батька!..» – «Дорогой литератор, вы сели в калошу! Разрешите занести на ваш текущий счет очко, присовокупив его к прошлым двум!» Сегодня же – иное: редко вспыхивают в глазах дочери зеленые огоньки, побледнела, осунулась. Видит это капитан и хитренько прищуривается.
– Если бы я был Костя Хохлов, – говорит он, – я бы сказал: «Что ты, Вася, приуныл, голову повесил…»
Дочь передергивает плечами:
– Не люблю я твоего Хохлова… Нахал и пустомеля! Как ты можешь держать его на пароходе?! – сердится она, взмахивая рукой и даже отстраняясь от отца. – Гнать надо таких в шею!
– Ого-го! – удивляется капитан и с интересом смотрит на Лизу, а она приникает к отцу, вздыхает. – Нет, серьезно, папа, что ты в нем нашел? Капитан думает.
– Ты, во-первых, нарушила наш уговор…
– Какой, папа?
– Не судить о людях опрометчиво… Костя прекрасный работник. Такого знатока Чулыма поискать надо!
Дочь надувает губы:
– Вечно ты о работе… Я о человеке…
– Человек и работник – это почти одно и то же. Я, Лиза, убежден, что истинно плохой человек не может быть хорошим работником… Хотя, знаешь, понятие плохой человек относительно. А что касается Хохлова, стегать его надо! – вдруг решительно заканчивает капитан.
– Ну вот видишь!
– Хорошо, что вижу… Но я знаю и другое – прошлое Кости.
Опять задумывается капитан и вдруг весело, облегченно говорит:
– Мысль ухватил… Вникни! Хороший работник не может быть плохим человеком, ибо труд свой он отдает людям. А коли так, то какой же он плохой, если себя отдает людям?.. Вишь, как твой батька философствует!..
Дочь капитана сводит тонкие, крутые брови, ласково и в то же время с упреком – сам себя высмеивает! – смотрит на отца, а он хохочет… Похожа на капитана дочь. Лицом, фигурой, мягким и немного грустным взглядом больших темных глаз; и губы отцовские – полные, с изгибом; на носу маленькая горбинка, придающая лицу материнское властное выражение, затушеванное нежной молодостью.
Хорошо капитану рядом с дочерью. Хочется сидеть молча, не шевелясь, и думать о том, что, кажется, совсем недавно, несколько месяцев назад, принес капитан в дом маленький попискивающий комочек, развернул пеленки и обмер от жалости – сморщенное личико старушки водянистыми глазами смотрело на него и на что-то жаловалось. И с этим взглядом в душу навечно вошла сладкая до боли нежность.
– Знаешь, Лиза, – говорит капитан. – Когда ты родилась, у тебя было совсем старушечье лицо.
– Батька! – смущается дочь.
– А я только потом узнал, что у всех маленьких детей такие лица… Вот натерпелся я страху, пока не вошел в курс дела! – опять на шутку сбивается капитан.
– У, батька! – прижимается дочь теплой щекой. – Не ходил бы нынче на реку… Ведь болен же!
– «Смелый» зовет, Лиза, – серьезно отвечает капитан. – Это мой старый друг. Тебя еще на свете не было, а мы дружили с ним. Хочешь – смейся, хочешь – нет, а ведь он узнает меня!
– Я понимаю! – откликается дочь. – Ты не можешь без «Смелого» – это как зов сердца…
– Да, примерно так… Слова, может быть, слишком громковаты… В жизни это проще, Лиза. Механик Уткин говорит так: «Хочу еще разок повертеться вместе с землей…» Умный мужик, скажу я тебе!
– Понимаю! – помахивает головой дочь. – Понимаю! – и добавляет: – Книги твои уложила…
Капитан оживляется:
– Реки, что положила, гражданин литератор?
Дочь достает лист бумаги, читает, временами ревниво поглядывает на отца – одобряет ли? Не смеется ли? Но капитан серьезен. Лиза останавливается:
– Не беспокойся… «Кола Брюньона» твоего тоже положила…
– Вот уж и моего… – смеется капитан. – Кола, гражданин филолог, всехний… Ну, читай дальше!..
В доме капитана ужинают долго, не торопясь и почти молча. Стол богато и разнообразно накрыт. В семье любят хорошо поесть: суп с гренками, жаркое, вареники, простокваша, молоко, масло и на десерт варенье. Простоквашу едят деревянными ложками, в которые если уж подхватишь – так есть на что посмотреть! На куски толстого хлеба мажут такой же толстый слой масла.
Наедаются досыта, но ложек не бросают: хочется продлить ужин. Лиза левой рукой катает комочки хлеба, жена хмурится с таким видом, точно считает в уме, Борис Зиновеевич улыбчиво оживлен, мнет в губах невысказанное, громко, чтобы сдержать рвущиеся на волю слова, прихлебывает чай из стакана, ожидая от жены: «Борис, перестань прихлебывать!» Но жена молчит, и капитан не выдерживает – прыснув в стакан, говорит:
– Федор Федорович сегодня опять усы кусал… Пойду, говорит, с тобой на Чулым… Боков – начальник управления – хвать его за руку. Отойдем, дескать, в сторону! Ты мне, сердится, агитацию не разводи, брось мерехлюндии. Молодых надо учить, я тебе покажу Бориса!..
Жена капитана поджимает губы:
– Я бы его без специй съела!
– Кого, позвольте узнать?
– Федора Федоровича…
Капитан даже руками разводит:
– Вот тебе, бабушка, и юрьев день!
Точно не слыша мужа, не обращая внимания на широко разведенные руки, жена говорит:
– Знаем мы… Все знаем! Как он медицинскую комиссию уговаривал, чтобы тебя пустили в плаванье, как перед начальником заступался… Все знаем!
– Мама! – укоризненно восклицает Лиза.
– Что мама! – быстро подхватывает хозяйка. – Ну что мама! Что ты замамкала? Выпить ему захотелось, вот что!.. – режет мать.
– Мама!
– Пятьдесят лет как мама!.. Зачастила – мама, мама, а сама не знает. Что мама, тебя спрашиваю? Мама пятнадцать лет на «Смелом» проплавала, а она одно – мама; мама! Далась тебе мама!.. Мама небось лучше знает, что говорит! Вот всегда в этом доме так – ты им одно слово, они тебе десять! Начнут, и конца нет – мама, мама!..
Морщит нос от удовольствия капитан, старается сдержать смех и, нагнувшись к самовару, видит неожиданное – сердитое лицо жены в зеркальном никеле кажется добрым и молодым, зато сам капитан на черта похож: глаза влезли друг на друга, рот до ушей. «Ну и мордочка!» – думает капитан и только поэтому сдерживает смех.
– В общем, не мамкай! – сердито говорит хозяйка, поднимаясь. – Я пошла посуду мыть, а ты, Лиза, спать укладывайся! Завтра рано вставать – отца пойдем провожать на реку!
…В эту ночь капитан засыпает поздно.
Затаившись в густой темноте, слушает, как ворочается, стонет в груди сердце. Тишина колоколом бьет в уши, куют медную наковальню в часах железные человечки, отсчитывая секунды. От тишины кажется, что дом плывет в густом, вязком воздухе. В чуткой дреме слушает капитан, как тревожно, боясь грозного шевеленья реки, лают в Моряковке собаки. На чердаке ветер забирается в слуховое окно, набухает под крышей, клавишами перебирает доски, – кажется, что по чердаку кто-то ходит, воровски переставляя ноги. Иногда тишина рождает призрачные, странные звуки: то в отдалении поет рожок стрелочника, то шумит прибой, то звенят колокольчики.
Редко-редко приплывают из тишины напевы пароходных гудков.
Чувствует капитан – холодная мохнатая рука берет за сердце, несколько раз сдавливает его; ощутимо, пузырями наливаются на висках вены – медные кузнецы из настенных часов переселяются в них, долбят голову тяжелыми молотками. Становится ощутимым чувство полета в густом, вязком воздухе. Маленькое, щуплое тело капитана парит в пустоте, зябкий туман обволакивает мысли, липкий пот проступает на лице, тело обливается жаром. Замирая, думает капитан: «Где я?»
Гудят на Оби пароходы. Куют время медные кузнецы. Скидывает твердый панцирь земля.
Болен капитан «Смелого».
Глава вторая
1
У Чулыма – деревянное дно.Десятилетиями несли мутные чулымские воды черные тела топляков и, не дотащив до Обского плеса, укладывали ровным рядом на илистое дно; десятилетиями с чулымских берегов в половодье оседали в воду разлапистые березы с дочиста обмытыми чулымской водой паучьими корневищами; десятилетиями спокойно ложились на дно Чулыма стройные лиственницы, чтобы обрести долголетие, ибо от долгого лежания в воде лиственница становится молодой и крепкой.
Чулым – железное дно. Сотни тяжелых якорей оставили на нем пароходы, зацепив за деревянный настил.
Чулым – приток Оби. Возле деревни Луговое чулымская вода яростно сшибается с обской, и в этом месте – столпотворение, ад. Чулым хищно грызет берег, откусывает кусок за куском и не может насытиться. В прошлом году только стариковская бессонница спасла домочадцев рыбака Анисимова от прожорливых зубоз Чулыма. В четвертом часу утра проснулся дед Аниси-мов, долго лежал, глядя в закопченный потолок, а потом все-таки вышел на волю по стариковской малой нужде. И хорошо, что вышел: чудом висела рыбацкая избушка над беснующимся Чулымом. В одночасье дед повыбрасывал на берег малых ребятишек и брюхатую сноху, чем и спас их от верной смерти.
Гибельное место – сшиб Чулыма и Оби.
Повернет весноводьем буксирный пароход из Оби на Чулым и замрет на месте – работает судорожно поршнями, молотит воду колесами, и все без толку. Сядут усть-луговские ребятишки – на урок – молотит воду буксир, выйдут на перемену – молотит. И только опытный капитан одолеет сшиб воды: нежненько прижмется к пологому берегу, выберет тайный тиховод – и, смотришь, весело телепает буксир колесами по успокоившейся стремнине выше Лугового километра на три.
Чулым лежит на земле убегающим от цапли ужом. Непохож Чулым на Обь: не в глинистых берегах среди низкорослой стены тальников течет он, а нанизывает зигзаги среди сосен, кедрачей, березовых колков; местами пробивается сквозь небольшие горы, местами течет между равнин.
По берегам Чулыма проглядывают поселки сплавщиков, лесозаготовителей. В тайгу, в комариное царство врубаются люди, уходят от Чулыма по крупным притокам Улу-Юл и Чичка-Юл. Две области – Томскую и Кемеровскую – пронизывает Чулым.
Весна на Чулым приходит в конце марта, а то и в начале апреля. Выходят жители поселка утром из теплых изб, хватают расширенными ноздрями запах набрякшего водой снежного наста и качают головами: «Нет, не весна еще, парень!» Завязав в узелок терпенье, ждут еще неделю и, омочив болотные сапоги в проклюнувшейся лужице, наступив кованой пяткой на солнце, снова крутят носом: «Нет, не весна!» Обобрав с десяток листков календаря, сбросив шубы и фуфайки, глядят на вздыбившуюся реку, поворачивают к ласковому солнцу спину и снова ворчат: «Нет еще! Нет, парень!» И только тогда, когда за излучиной Оби, за вековым осокорем покажется темная струйка дыма, когда, немного кособочась, прицеловываясь с волнами, покажется на чулымском плесе «Смелый», скажет житель поселка: «Вот, парень, весна пришла!» Луговое выходит встречать пароход…