Страница:
– Было не утопли! – срывается на крик парень. Машет кулаком перед носом старика, хрипит. – Не верьте ему… не верьте! Барыга он! Сеном торгует!.. У него и коровы нет! Нету-т-т-т-у!
Среди капитановых хлопцев, среди блестящей стали странно звучит его голос.
– Барыга! – надрывается парень.
И хотя кричит он с ненавистью, а лицо перекошено гневом, в складках губ, в белесых бровях проскальзывает боязливое, приниженное.
– Митрий, Митрий! – тихо говорит старик. – Ты бы потишей!
Высохшая борода старика остро поднимается над крутым подбородком, взгляд яснеет, вспыхивает голубоватым огоньком.
– Сядь, Митрий! В ногах правды нет… Обсохни, отсядись! – ласковым голосом упрашивает старик, но в нем зазубринкой, тоненько проглядывает грозная нотка приказа.
– Не хочу сидеть!
– Сядь! – вдруг коротко, с придыханием приказывает старик и, схватив парня за локоть узловатыми пальцами, садит на скамейку.
– Нервеный паренек! – обращается старик к речникам и мелко, рассыпчато смеется. – Спужался очень…
Машина «Смелого» поет: «Че-шу я плес! Че-шу я плес!» Летят по стенам электрические зайчики от шатунов, весело разговаривает металл с металлом.
– Вы родственники? – раздается голос капитана, который давно стоит в пролете двери и слушает разговор.
Сразу признав в капитане главного на пароходе, старик рассыпается голоском, улыбкой, морщинками:
– Племянничек он мне… Сестрин сын…
– Почему шли навстречу пароходу?
– Торопились… – отвечает старик и, видимо, хочет назвать капитана «сынок», но не решается. – Торопились, товарищ начальствующий…
Капитан обводит взглядом речников.
– Какого черта вы тут расселись! – сердито говорит он. – Дела нет? Марш наверх!
Резко повернувшись, капитан лезет в люк. Когда видны только ноги, приказывает:
– Этих… утопающих… накормить…
Ноги замирают, после паузы раздается весело, насмешливо:
– Да не забудьте еще раз козла накормить… Как следует!
Иван Захарович проводит пальцами по губам. Хохочущий голос саксофона раздается в машинном отделении. Ленивой раскачкой проходит кочегар мимо старика и парня и даже не оглядывается. Снова хохотнув, скрывается в люке. Торопливо убегает вслед за ним боцман Ли. Спиридон Уткин яростно трет маслянистую сталь. Последним поднимается с верстака Костя Хохлов. Играя щелочками глаз, останавливается против старика и парня – сутулый, руки в карманах, жуликоватый.
– Вы того человека видели? – спрашивает Костя и показывает плечом на люк.
– Однакость, ваш капитан… – понимает старик. – Строгий человек… Справедливый… Дай ему бог!
– Вот, вот… – мечтательно произносит Костя. – Молите бога!
Костя нагибается к старику и парню, грозно-весело говорит:
– Я бы вас, как щенят, побросал за борт, если бы его не было на свете! Вопросы будут?
Парень испуганно мигает, отшатывается; старик пожевывает губами и молчит.
Нонна подкладывает под щеку мягкую ладошку, счастливо вздыхает. Похожа она на здоровяка мальчишку, проснувшегося утром в мягкой постели с той же самой улыбкой, что осталась на лице с вечера, когда засыпал счастливый от усталости. Неподвижно лежит Нонна, потом открывает тумбочку, достает фотографию в резной фанерной рамке, вздыхает и подносит к глазам. Обняв Нонну и весь мир, из-под стекла смотрит узколицый, широкобровый лейтенант. Маленькой, затерявшейся кажется рядом с ним радистка в погонах старшего сержанта; словно не верит она, что на ее плече, неумело обняв, лежит рука широкобрового. Да как и обнять ловко, если лейтенант стоит рядом с Нонной уставной свечкой, вытянув по шву левую руку. И только в губах лейтенанта, в бровях таятся и нежность, и удивление, и мужская твердость, защищающая плечи девушки неловкой рукой. В углу фотографии надпись: «На память дорогой и любимой Нонне. 1945 год. Дрезден».
Время безжалостно. Год от года тускнеют лица на фотографии, покрываются серой пленкой. Старится фотография. Старится и радистка эскадрильи пикирующих бомбардировщиков Нонна Иванкова. Раньше, бывало, на зорьке, когда приемник нетерпеливо зовет позывными, быстро соскочит Нонна с кровати, второпях забудет надеть бюстгальтер, и ничего – упругим, литым с ног до головы чувствует она тело под мягкой материей рубашки, а теперь… Безжалостно время! Бег его не круговоротом солнца, а числом морщинок и седых волос считает радистка.
Как тупая боль в старой ране, привычны эти мысли Нонне. В самый дальний угол тумбочки прячет она фотографию в резной фанерной рамке. Опять свертывается уютным комочком, охваченная теплом согревшейся постели. В памяти свежо холодное прикосновение Чулыма, раздирающий барабанные перепонки удар о загустевшую воду.
В дверь стучат. Нонна натягивает шинель, пальто, одеяло, прячет голые руки. Просовывает голову Иван Захарович и, помигав, спрашивает:
– Могу?
– Заходи, коли пришел! – отвечает радистка и под ворохом одежды передергивает плечами – недовольно, небрежно.
Кочегар входит, притуляется в уголке, и кажется, что каюте вернули привычный, десятилетие стоявший на своем месте предмет. Это впечатление с каждой минутой усиливается, переходит в уверенность – тут и должен сидеть молчаливый кочегар. И он сидит неподвижно, точно говоря: «Вот я пришел. Вот я сел. Вот и сижу. И буду сидеть».
Нонна выпрастывает руки из-под одеяла.
– Здравствуйте! – насмешливо говорит она.
– Бывайте здоровы! – отвечает Иван Захарович.
– Дай папиросу!
Нонна затягивается дымом, лицо становится злым и решительным. Кочегар задумчиво говорит:
– А знаешь, Нонна, в Альпах есть такие растения, что в холодную ночь их цветы совсем замерзают, превращаются в ледышки. А солнце взойдет – они оттаивают и начинают цвести…
– Еще что скажешь?
– Ничего!.. В энциклопедии читал…
– Ой-ой! – качает горящей папиросой Нонна и снова глубоко затягивается. – Ну что с тобой делать?
– Я посижу да уйду! – отвечает кочегар после паузы.
Минут через пять, приподнявшись на локте, Иван Захарович спрашивает:
– И чего ты в воду кинулась?
Злыми, решительными движениями тушит радистка папиросу, мнет мундштук.
– Хоть полчасика настоящей жизни почуяла! – гневно говорит она. – Скиснешь тут с вами! Понятно?
Она отворачивается к стене. Иван Захарович смотрит на сердитую спину Нонны, на пряди каштановых волос, разметавшиеся по подушке, на маленькое розовое ухо, и на левой щеке кочегара мягко пролегают две глубокие и нежные складки – точно такие, когда Иван Захарович прижимается щекой к звучному дереву скрипки. Помолчав, кочегар тихо произносит:
– Чудо! Ночью замерзнут, а утром цветут…
В дверь отрывисто стучат.
– Войдите! – отвечает радистка, не поворачиваясь. Вваливается Костя Хохлов, водит носом, словно принюхивается.
– Дай телеграмму, Нонна, – говорит Костя. – Капитан велел предупредить Ковзинский сельсовет о старике… Пусть разберутся, чье сено, откуда…
– Положи на стол.
Костя кладет и подмигивает Ивану Захаровичу:
– Иван, а Иван? Хочешь, по спине поглажу?
– Зачем это? – недоумевает кочегар.
– Замурлыкаешь! – отвечает штурвальный и убегает на палубу. За тонкой переборкой слышен насмешливый голос Кости:
– В березку был тот дуб влюблен…
Помолчав, глухо, недовольно Нонна говорит:
– А и правда дуб… настоящий!
Иван Захарович опять уютно и покойно притуляется в уголке. Он думает.
Глава четвертая
Свечерело. Надоедно жужжат комары. Над похолодавшей водой висит предвечерняя сизая дымка. Издалека доносится гул моторов, – тяжело сминая сырые бревна, работает сплоточная машина. Чулым в тальниках разговаривает по-своему, к вечеру притихший и неопасный. Солнце оставило небу розовенькую тонюсенькую полоску, а по земле скользят наперегонки длинные, прохладные тени. Их все больше и больше, бегут, сливаясь в безлунный вечер.
Ярома достает кисет, бумагу, толстыми, заскорузлыми пальцами с въевшимися в мясо короткими ногтями вертит самокрутку, В темноте ярко вспыхивает спичка, на миг освещает крупное, волосатое лицо с седыми островками бровей. Ярома несколько раз затягивается, потом огонек папиросы замирает. Прислушиваясь к тайному дыханию ночи, старик ловит звуки парохода.
Вдруг над зубцами тальников пролегает широкая светлая полоса, точно в воздухе просыпали муку. Скользнув по небу, она опускается к реке, бежит неровными, нащупывающими зигзагами. Это пароход ищет прожектором путь в протоку. На воде полоса светит зеленым.
Ярома мнет самокрутку, поднимается. На фоне потемневшего неба видна высокая сутулая фигура, на ногах раструбами топырятся пудовые бродни. Луч прожектора, упав на берег, осыпает Ярому мукой.
– А ну не балуй! – сердито кричит Ярома.
Луч скользит дальше. Он выхватывает из темени крутой яр, фигуры сплавщиков, дома с высеребренными стеклами окон, провал оврага, затем гаснет, и наступает непроглядный, густой, как сусло, мрак. Ярома быстро идет по берегу, изредка оглядываясь на пароход, нащупавший ход в протоку. Туго, торжествующе гудит «Смелый», поравнявшись с поселком.
Ярома проходит сквозь толпу. Узнав начальника, сплавщики расступаются. Пароход, еще раз вскрикнув сиреной, приближается к берегу. Ярома наклоняется вперед, всматривается, но никак не может узнать человека у машинного телеграфа. Потом капитан встает рядом с лампочкой бортового освещения. Ярома, ни к кому не обращаясь, требует:
– Папиросу!
Кто-то протягивает папиросу, зажженную спичку; затянувшись, Ярома кашляет: «Трава!» Бросает и тянет из кармана кисет.
– Еще спичку!
Минут через десять начальник сплавного участка поднимается на пароход, протиснувшись в палубный люк, подходит к капитану. Несколько секунд они молча рассматривают друг друга – капитан грустно и немного печально: «Вот и опять встретились! Я очень рад!» Взгляд Яромы хмур, недоверчив, точно он проверяет, тот ли человек стоит перед ним, который нужен. Над лицом Яромы много поработали ветер и мороз. Высекли на нем глубокие морщины, задубили медно-красным оттенком кожу. Трудно догадаться по такому лицу, о чем думает начальник сплавного участка.
– Ну, здравствуй! – говорит капитан. – Чего уставился?
– Кто это уставился? – ворчливо отвечает Ярома. – Совсем слепнешь, старый черт, не можешь раз глядеть, куда человек смотрит… Ну а так, вообще, здорово! – И жесткими пальцами хватает руку капитана.
Все сильнее сжимают они руки друг друга, и Ярома чувствует в маленькой руке капитана прежнюю цепкость и уверенную силу.
– Ослабел ты страсть как! – говорит Ярома, отпуская руку капитана. – И тягаться с тобой не хочется…
– Да, не та у тебя сила, – серьезно отвечает капитан. – Жмешь, стараешься, взмок даже… Устарел, Степа, устарел!
Они отворачиваются друг от друга, смотрят в разные стороны. Начальник сплавного участка притворно зевает, стучит каблуком бродня по палубе:
– Плохо, поди, отремонтировали посудину-то!..
– Ничего, тянет!.. – тоже зевнув, отвечает капитан.
– Идем, что ли! – ворчливо приглашает Ярома.
– Идем.
На берегу темно. Капитан то и дело спотыкается о бревна и карчи, проваливается в невидимые колдобины. Ярома останавливается, насмешливо фыркает и, по-кошачьи разбираясь в темноте, ведет чистыми от карчей и бревен местами. Оба молчат.
В большой, по-городскому обставленной квартире Яромы ярко горит электричество, ковровые дорожки скрадывают шаги, смазанные петли дверей бесшумны. Все знакомо здесь капитану – пузатый комод, огромный шифоньер с ручками из фарфоровых роликов, запашистый лимон в деревянной кадке, и только одно незнакомо – большая медвежья шкура над диваном. Ярома перехватывает взгляд капитана, сдвигает клочки бровей: уж не думает ли капитан, что Ярома повесил в квартире шкуру зверя, убитого другим?
– Петровна! – зычно кричит Ярома.
Появляется невысокая пожилая женщина, чем-то очень похожая на Ярому: то ли лицом, то ли резкими уверенными движениями, сказать трудно, – такое сходство бывает у людей, которые прожили вместе много лет. Увидев капитана, Петровна всплескивает руками, бросается к гостю.
– Борис Зиновеевич, вот радость-то! Да что я – и поздороваться-то забыла! С приездом, Боря, милости просим! – Она тянется к капитану и трижды – крест-накрест – целуется с ним. Ярома исподлобья смотрит на жену, досадливо морщится.
Закончив с поцелуями, Петровна опять всплескивает руками:
– Ведь не ждали тебя нынче, Борис! Приезжал какой-то с рейду неделю назад, так рассказывал: уходит, говорит, Борис Зиновеевич на пенсию, так что не ждите дружка…
– Петровна! – грозно вскидывается Ярома. – Петровна!
Она подбоченивается:
– Ну, ну! Не очень-то! – И капитану: – Ты с ним, со Степаном, характерней будь!
Петровна убегает. Капитан делает вид, что рассматривает медвежью шкуру, но Ярома замечает, как он правой рукой быстро лезет в карман, но спохватывается и вынимает. «Бросил курить!» – печалится Ярома, злясь на жену, на себя, не зная, что сказать. Он вспоминает твердое пожатие руки капитана и думает, что это могло ему показаться, что и в его, Яроминой, руке нет прежней силы, и капитан, наверное, не шутил, когда сказал об этом.
– Сам убил? – наконец спрашивает капитан.
– Соседа нанял, – усмехнулся Ярома. Только сейчас он верит в то, что рассказывал начальник ближайшего рейда. – Правда, значит?
– Правда! – отвечает капитан. – Только на пенсию… Слушай, что ты привязался?
С большим медным подносом входит Петровна. Ярома кашляет и угрожающе двигает бровями. Чертыхнувшись, Петровна выходит в кухню и возвращается с пузатым графинчиком:
– Запретили старому врачи, не верит… Куда ему сегодня ее пить: не обедавши на берег уплелся… Он ведь тебя, Боря, с обеда ждет…
– Ах, будь ты неладна! – стучит кулаком по столу Ярома, но осекается – по-детски вздрагивая всем телом, капитан смеется и вытирает глаза рукавом форменного кителя.
– Сроду он такой – взгальный! – говорит Петровна о муже и наливает друзьям по рюмке водки. – Пейте ее, проклятущую!
Наступает молчание – капитан и Ярома косятся на рюмки, думают: верно, и впрямь состарились они, коли перед тем, как выпить рюмку, прикидывают, раздумывают, не чувствуют радости. Не так бывало смолоду: литр водки зараз выпивали капитан и Ярома, съедали горы пельменей, мороженых стерлядок, по кус-меню сала и прямо из-за стола – не брала водка! – шли на работу.
– По рюмке, пожалуй! – вздыхает Ярома.
– Добро!
Петровна присаживается, подперев подбородок рукой, пригорюнивается… Прибелило время густые Яромины волосы, когда-то смолевые, каракулевой завивки, а уж про Бориса и говорить нечего – закуржавел головой, плечами ссутулился, в глазах попритухли светлячки, опасные в молодости для девок. Хорошо помнит Петровна молодого капитана – жаден был до жизни, как и Степка, черпал ее полной пригоршней. Одно сохранилось у Бориса с молодых лет – улыбка: набежит на лицо, и мнится – солнечный зайчик сверкнул.
– Ешьте, мужики, пейте! – по-старинному напевно потчует Петровна.
Хорошо едят мужики. Капитан пристроился к копченому осетру, уминает за обе щеки, и Петровниных грибов вкус не забыл Борис – похрустывают в зубах, солодкие, ядреные, словно только уторканы в бочку. Пахнет летом и покосом от них, да и от стола, от Яромы, от Петровны. Детством пахнет! Оттого так и хорошо капитану в Яромином доме, где средь городской обстановки неожиданно для глаза торчат из углов пучки высохшей, дурнопьянистой травы.
Украдкой вытирает Петровна кончики глаз расписным платком.
После ужина, завернув вершковую папиросу, Ярома пускает причудливые завитки, кольца, спирали; сидит, согнувшись, выставив крупные, мосластые лопатки. Задумчиво говорит:
– Может, и та пуля свое сказала…
– Непременно, Степан. Ничего не проходит бесследно…
Вспоминают они, как тридцать с лишним лет назад капитан лежал на печи в Яромином доме, навылет простреленный колчаковской пулей. Стонал – молод был тогда, слаб костью. «Не дай помереть, Степан!» Жить хотелось молодому телу. Три ночи длинных, как вечность, просидел рядом с Борисом Степан, сбивал жар холодными компрессами…
Опять Петровна прижимает к глазам расписной платок.
Капитана тревожит мягкое теплое чувство; от комнаты, от мягких движений Петровны веет молодостью, чистотой, домашней теплотой и радостью.
– Что в деревне, Степан? Я за зиму из поселка носа не высовывал…
Ярома понимает его вопрос и те мысли, которые скрываются за ним. Все понимает старый друг Ярома.
– Хорошо, Борис… Расправляется деревня. До хоромов, может, еще далековато, а зажили… У меня сплавщики уходят обратно в колхоз…
Пуповиной многих поколений связаны капитан и Ярома с деревней. Мерещится покосившаяся избенка над стремниной Оби, изволочь дыма под потолком, шуршанье тараканов за печкой – родное, детское, саднящее душу неповторимой свежестью впечатлений. До боли хочется пасть грудью на порожек родной избенки, дохнуть разнотравьем, черемухой, счастливыми и терпкими запахами детства; прижаться телом к земле, ожидая, что вернет навеки утерянное – молодость. Но нет – невозвратное осталось за деревенской околицей прощальным перебором гармошки, неоглядным стремлением парней в широко распахнувшуюся перед ними жизнь.
Три года назад приехал капитан в родную деревню Волкове и чуть не заплакал от досады, от разочарования – плугом пятилеток разворошила Советская власть вековой устой волковчан, понастроила водонапорные и силосные башни, вымахнула двухэтажную школу, каменный магазин, а на том месте, где стоял домик капитанова детства, не было ничего – ребятишки гоняли гулкий мяч. И впервые в жизни обиделся капитан на Советскую власть – что угодно строй, но оставь старому – человеку местечко, к которому можно было бы притулиться душой, вернуть на мгновенье молодость. И только за деревней отошел Борис Зиновеевич: встретил старого знакомого – древний осокорь на берегу. На него и пролил грусть капитан…
– Может, квасу выпьешь, Боря? – спрашивает Петровна.
Ярома и капитан смеются.
– Давай квасу!
В третьем часу восточный край неба светлеет, точно густую синь разбавляют водой; потом в тальниках, цепляясь за ветви, ластясь к земле, плывут простынями туманы, все ниже и ниже прилегая к воде. Немая стоит тишина! За пять километров слышно, как в лодке скрипит металлическая уключина… Река медленно катит беляки – холодная, неприветливая, однообразная в своем стремлении вперед, к волнам Ледовитого океана.
Ярома и капитан выходят на берег. Возбужденные разговором, воспоминаниями, бессонной ночью, стоят они, поеживаясь от утренней прохлады. У обоих такое чувство, словно признались друг другу в том, что жизнь прожита, и прожита как-то незаметно. Дни шли за днями в сутолоке дел, из них складывались годы, десятилетия, и вот они уже состарились, а сделано мало, и не сделано что-то главное, наполняющее жизнь ожиданием самого значительного, самого большого.
– Пятый час, – говорит капитан.
– Пошли! – Сплавщик поворачивается и идет вдоль крутого яра. Они минуют контору, сплоточную машину, крайние дома, «Смелый», приткнувшийся на берегу. Наконец Ярома останавливается.
– Смотри!
Под яром, в клочках тумана проглядывает мокрое и темное тело гигантского плота; конец его не виден – скрывается в тумане, уходит змеевиной за яр, за тальники.
– Вот! – тычет пальцем Ярома и отворачивается от капитана, чтобы не видеть восторженных, округлившихся изумлением глаз.
– Ой-ей-ей, Степан! Да как же ты!.. Сколько в нем?
– Двенадцать тысяч четыреста!
Над плотом клубятся клочки тумана, плывут точно над берегом. И туман прилегает на бревна, обнажает золотую кору. Выше плота висит пыльный осколочек месяца.
«Вот он, вот!» – думает капитан, дивясь обидной будничности обстановки, в которой видит давнишнюю мечту – плот в двенадцать тысяч кубометров древесины, тот самый, который вставал во тьме домика на краю Моряковки. В жизни все по-иному: зачинается серенький рассвет над серенькой протокой; безлюдно, тихо, не бегут толпой люди, не падает с треском на землю небо. Рядом притворно скучает Ярома, делает вид, что ничего особенного не произошло. Снисходительно думает о себе капитан: «Борька, Борька, неисправимый ты романтик!» А с Яромой что-то творится – вытянувшись стрелкой, чутко прислушивается, раздувает ноздри.
– Гребнев, немедленно сюда! Гребнев! – кричит сплавщик на весь берег и грозит кулаком в сторону сплоточной машины.
Зычный Яромин голос слышен, наверное, во всем поселке. На сплоточной машине суетливо двигаются фигуры – серые и маленькие в прореживающемся тумане; одна спрыгивает на берег; скользя и спотыкаясь на карчах, человек бежит к Яроме. Это мастер сплава – Гребнев. Он высок, крупнолиц, но перед Яромой виновато втягивает голову в плечи, терпеливо ждет, пока начальник, перекипев, начнет говорить.
– Это что такое, а? – сдавленно, хрипло спрашивает Ярома и показывает рукой на реку, где между плотом и берегом разбросаны молем сосновые бревна. – Не молчи, отвечай!..
Гребнев мнется, переступает с ноги на ногу. «Вымуштровал их Степан!» – думает капитан и косится на Ярому с неосознанной опаской: не перепало бы под горячую руку.
– Ну!
– Недоглядел, Степан Григорьевич! Видать, вышли из гавани…
– Видать, вышли! – передразнивает Ярома. – У меня небось не выходят! Почему, отвечай!
– Исправим оплошку…
– Благодарствуем! – насмешливо кланяется начальник. – Еще бы – не исправили! Три шкуры бы спустил!.. Немедля бери ребят – и чтобы полный порядок!
Гребнев уходит под грозным взглядом Яромы. Он тяжело несет на спине этот взгляд до тех пор, пока не скрывается в тумане.
– Видел фрукта? – сердито спрашивает Ярома. – Замучился с ними! Сам недоглядишь – пропало! Намедни три плитки чуть не упустили, спасибо, вовремя оказался на сплотке…
Капитан молчит.
– Не молчи! – сердится Ярома. – Знаю твою песню… Ворчать будешь! Не я виноват, что у молодежи основательности мало!..
И опять ничего не отвечает капитан. Сплавщик скисает, наводит крупные морщины у мясистого носа, и от этого лицо кажется нерешительным, обиженным.
– Я, брат, не умею как ты, – тускло говорит он. – Уговорчики, разговорчики, разная там массово-разъяснительная работа… У меня, брат, дисциплина так уж дисциплина!
Из дощатой будки на головке плота выходит рослый сплавщик, оборотившись к востоку, кинув руки за голову, зевает. Красив он. На фоне неба фигура человека скульптурно четка, рельефна, словно стоит она на этом месте испокон веков. За ним выходят другие, нагнувшись, плещутся холодной водой, выгоняя сладкий зоревой сон.
– Н-да! Вятская! – говорит капитан.
– Вятская! – в тон отвечает Ярома. – Гвоздь. Зловредная протока! Прямиком не заведешь, Борис.
– Нечего и думать!..
– Присядем! – хрипловато предлагает Ярома и опускается на замшелую коряжину. На выдубленном лице сплавщика застывает болезненная гримаса. Понимает капитан Ярому: аршином собственных бессонных ночей, своими сомнениями постигает немой вопрос в глазах Степана. Вспоминаются его давешние слова: «Опустею я, как плот уведешь. Уведешь – заскучаю, словно дитя лишусь!» Борис Зиновеевич поднимает с земли прутик, чертит на песке змейку, прилаживает к ней вторую, на месте встречи рисует крутой завиток – так встречаются Вятская протока и Чулым.
– Похоже?
– Похоже.
– А теперь вот так! – Капитан рисует на песке плот, изгибает его тоже змейкой, но в другую сторону. – Если середина плота будет здесь, то где будет головка?
– Середина плота никогда не будет здесь! – сердито возражает Ярома и крест-накрест перечеркивает положение головки. – Никогда!
Борис Зиновеевич терпеливо восстанавливает чертеж.
– Ты ответь все-таки, где будет головка, если середина тут?
Досадливо, нетерпеливо подергивает бровями Ярома, выпячивает нижнюю губу, но капитан настойчиво требует:
– Ты ответь!
– Головка уйдет от протоки, – отмахивается сплавщик. – Вернее, ушла бы, если бы…
– Если бы «Смелый» тянул плот вот сюда… – быстро доканчивает его мысль капитан и рядом с правым берегом Чулыма проводит короткую черточку – это «Смелый».
– Буду буксировать плот сюда!
Капитан поднимается, ждет, что скажет Ярома. Сухие пальцы застегивают и расстегивают пуговицу бушлата. Лицо нахмурено и немного сердито. В молчании проходит несколько длинных секунд. Потом Ярома вскидывается.
– Борис, Борис!.. – невнятно говорит он и больше ничего не может прибавить.
«Ярома понял, Ярома одобрил!.. Сам Ярома!» – рвется что-то в груди капитана. Он отворачивается от Степана, чтобы не выдать взволнованного блеска глаз, нервного подергивания рук. Немного погодя за спиной слышен ворчливый голос Яромы:
– Оботри коленки-то! Все в песке… Как маленький, право слово!
– Действительно!
Капитан старательно обметает песок с форменных брюк.
Среди капитановых хлопцев, среди блестящей стали странно звучит его голос.
– Барыга! – надрывается парень.
И хотя кричит он с ненавистью, а лицо перекошено гневом, в складках губ, в белесых бровях проскальзывает боязливое, приниженное.
– Митрий, Митрий! – тихо говорит старик. – Ты бы потишей!
Высохшая борода старика остро поднимается над крутым подбородком, взгляд яснеет, вспыхивает голубоватым огоньком.
– Сядь, Митрий! В ногах правды нет… Обсохни, отсядись! – ласковым голосом упрашивает старик, но в нем зазубринкой, тоненько проглядывает грозная нотка приказа.
– Не хочу сидеть!
– Сядь! – вдруг коротко, с придыханием приказывает старик и, схватив парня за локоть узловатыми пальцами, садит на скамейку.
– Нервеный паренек! – обращается старик к речникам и мелко, рассыпчато смеется. – Спужался очень…
Машина «Смелого» поет: «Че-шу я плес! Че-шу я плес!» Летят по стенам электрические зайчики от шатунов, весело разговаривает металл с металлом.
– Вы родственники? – раздается голос капитана, который давно стоит в пролете двери и слушает разговор.
Сразу признав в капитане главного на пароходе, старик рассыпается голоском, улыбкой, морщинками:
– Племянничек он мне… Сестрин сын…
– Почему шли навстречу пароходу?
– Торопились… – отвечает старик и, видимо, хочет назвать капитана «сынок», но не решается. – Торопились, товарищ начальствующий…
Капитан обводит взглядом речников.
– Какого черта вы тут расселись! – сердито говорит он. – Дела нет? Марш наверх!
Резко повернувшись, капитан лезет в люк. Когда видны только ноги, приказывает:
– Этих… утопающих… накормить…
Ноги замирают, после паузы раздается весело, насмешливо:
– Да не забудьте еще раз козла накормить… Как следует!
Иван Захарович проводит пальцами по губам. Хохочущий голос саксофона раздается в машинном отделении. Ленивой раскачкой проходит кочегар мимо старика и парня и даже не оглядывается. Снова хохотнув, скрывается в люке. Торопливо убегает вслед за ним боцман Ли. Спиридон Уткин яростно трет маслянистую сталь. Последним поднимается с верстака Костя Хохлов. Играя щелочками глаз, останавливается против старика и парня – сутулый, руки в карманах, жуликоватый.
– Вы того человека видели? – спрашивает Костя и показывает плечом на люк.
– Однакость, ваш капитан… – понимает старик. – Строгий человек… Справедливый… Дай ему бог!
– Вот, вот… – мечтательно произносит Костя. – Молите бога!
Костя нагибается к старику и парню, грозно-весело говорит:
– Я бы вас, как щенят, побросал за борт, если бы его не было на свете! Вопросы будут?
Парень испуганно мигает, отшатывается; старик пожевывает губами и молчит.
5
Под шинелью и ватным одеялом, свернувшись уютным комочком, греется Нонна Иванкова. Высохшие каштановые волосы рассыпались по подушке, свежее лицо Нонны, как в рамке, – красиво оно, задумчиво.Нонна подкладывает под щеку мягкую ладошку, счастливо вздыхает. Похожа она на здоровяка мальчишку, проснувшегося утром в мягкой постели с той же самой улыбкой, что осталась на лице с вечера, когда засыпал счастливый от усталости. Неподвижно лежит Нонна, потом открывает тумбочку, достает фотографию в резной фанерной рамке, вздыхает и подносит к глазам. Обняв Нонну и весь мир, из-под стекла смотрит узколицый, широкобровый лейтенант. Маленькой, затерявшейся кажется рядом с ним радистка в погонах старшего сержанта; словно не верит она, что на ее плече, неумело обняв, лежит рука широкобрового. Да как и обнять ловко, если лейтенант стоит рядом с Нонной уставной свечкой, вытянув по шву левую руку. И только в губах лейтенанта, в бровях таятся и нежность, и удивление, и мужская твердость, защищающая плечи девушки неловкой рукой. В углу фотографии надпись: «На память дорогой и любимой Нонне. 1945 год. Дрезден».
Время безжалостно. Год от года тускнеют лица на фотографии, покрываются серой пленкой. Старится фотография. Старится и радистка эскадрильи пикирующих бомбардировщиков Нонна Иванкова. Раньше, бывало, на зорьке, когда приемник нетерпеливо зовет позывными, быстро соскочит Нонна с кровати, второпях забудет надеть бюстгальтер, и ничего – упругим, литым с ног до головы чувствует она тело под мягкой материей рубашки, а теперь… Безжалостно время! Бег его не круговоротом солнца, а числом морщинок и седых волос считает радистка.
Как тупая боль в старой ране, привычны эти мысли Нонне. В самый дальний угол тумбочки прячет она фотографию в резной фанерной рамке. Опять свертывается уютным комочком, охваченная теплом согревшейся постели. В памяти свежо холодное прикосновение Чулыма, раздирающий барабанные перепонки удар о загустевшую воду.
В дверь стучат. Нонна натягивает шинель, пальто, одеяло, прячет голые руки. Просовывает голову Иван Захарович и, помигав, спрашивает:
– Могу?
– Заходи, коли пришел! – отвечает радистка и под ворохом одежды передергивает плечами – недовольно, небрежно.
Кочегар входит, притуляется в уголке, и кажется, что каюте вернули привычный, десятилетие стоявший на своем месте предмет. Это впечатление с каждой минутой усиливается, переходит в уверенность – тут и должен сидеть молчаливый кочегар. И он сидит неподвижно, точно говоря: «Вот я пришел. Вот я сел. Вот и сижу. И буду сидеть».
Нонна выпрастывает руки из-под одеяла.
– Здравствуйте! – насмешливо говорит она.
– Бывайте здоровы! – отвечает Иван Захарович.
– Дай папиросу!
Нонна затягивается дымом, лицо становится злым и решительным. Кочегар задумчиво говорит:
– А знаешь, Нонна, в Альпах есть такие растения, что в холодную ночь их цветы совсем замерзают, превращаются в ледышки. А солнце взойдет – они оттаивают и начинают цвести…
– Еще что скажешь?
– Ничего!.. В энциклопедии читал…
– Ой-ой! – качает горящей папиросой Нонна и снова глубоко затягивается. – Ну что с тобой делать?
– Я посижу да уйду! – отвечает кочегар после паузы.
Минут через пять, приподнявшись на локте, Иван Захарович спрашивает:
– И чего ты в воду кинулась?
Злыми, решительными движениями тушит радистка папиросу, мнет мундштук.
– Хоть полчасика настоящей жизни почуяла! – гневно говорит она. – Скиснешь тут с вами! Понятно?
Она отворачивается к стене. Иван Захарович смотрит на сердитую спину Нонны, на пряди каштановых волос, разметавшиеся по подушке, на маленькое розовое ухо, и на левой щеке кочегара мягко пролегают две глубокие и нежные складки – точно такие, когда Иван Захарович прижимается щекой к звучному дереву скрипки. Помолчав, кочегар тихо произносит:
– Чудо! Ночью замерзнут, а утром цветут…
В дверь отрывисто стучат.
– Войдите! – отвечает радистка, не поворачиваясь. Вваливается Костя Хохлов, водит носом, словно принюхивается.
– Дай телеграмму, Нонна, – говорит Костя. – Капитан велел предупредить Ковзинский сельсовет о старике… Пусть разберутся, чье сено, откуда…
– Положи на стол.
Костя кладет и подмигивает Ивану Захаровичу:
– Иван, а Иван? Хочешь, по спине поглажу?
– Зачем это? – недоумевает кочегар.
– Замурлыкаешь! – отвечает штурвальный и убегает на палубу. За тонкой переборкой слышен насмешливый голос Кости:
– В березку был тот дуб влюблен…
Помолчав, глухо, недовольно Нонна говорит:
– А и правда дуб… настоящий!
Иван Захарович опять уютно и покойно притуляется в уголке. Он думает.
Глава четвертая
1
Начальник Чичка-Юльского сплавного участка Ярома с полудня сидит на берегу Чулыма.Свечерело. Надоедно жужжат комары. Над похолодавшей водой висит предвечерняя сизая дымка. Издалека доносится гул моторов, – тяжело сминая сырые бревна, работает сплоточная машина. Чулым в тальниках разговаривает по-своему, к вечеру притихший и неопасный. Солнце оставило небу розовенькую тонюсенькую полоску, а по земле скользят наперегонки длинные, прохладные тени. Их все больше и больше, бегут, сливаясь в безлунный вечер.
Ярома достает кисет, бумагу, толстыми, заскорузлыми пальцами с въевшимися в мясо короткими ногтями вертит самокрутку, В темноте ярко вспыхивает спичка, на миг освещает крупное, волосатое лицо с седыми островками бровей. Ярома несколько раз затягивается, потом огонек папиросы замирает. Прислушиваясь к тайному дыханию ночи, старик ловит звуки парохода.
Вдруг над зубцами тальников пролегает широкая светлая полоса, точно в воздухе просыпали муку. Скользнув по небу, она опускается к реке, бежит неровными, нащупывающими зигзагами. Это пароход ищет прожектором путь в протоку. На воде полоса светит зеленым.
Ярома мнет самокрутку, поднимается. На фоне потемневшего неба видна высокая сутулая фигура, на ногах раструбами топырятся пудовые бродни. Луч прожектора, упав на берег, осыпает Ярому мукой.
– А ну не балуй! – сердито кричит Ярома.
Луч скользит дальше. Он выхватывает из темени крутой яр, фигуры сплавщиков, дома с высеребренными стеклами окон, провал оврага, затем гаснет, и наступает непроглядный, густой, как сусло, мрак. Ярома быстро идет по берегу, изредка оглядываясь на пароход, нащупавший ход в протоку. Туго, торжествующе гудит «Смелый», поравнявшись с поселком.
Ярома проходит сквозь толпу. Узнав начальника, сплавщики расступаются. Пароход, еще раз вскрикнув сиреной, приближается к берегу. Ярома наклоняется вперед, всматривается, но никак не может узнать человека у машинного телеграфа. Потом капитан встает рядом с лампочкой бортового освещения. Ярома, ни к кому не обращаясь, требует:
– Папиросу!
Кто-то протягивает папиросу, зажженную спичку; затянувшись, Ярома кашляет: «Трава!» Бросает и тянет из кармана кисет.
– Еще спичку!
Минут через десять начальник сплавного участка поднимается на пароход, протиснувшись в палубный люк, подходит к капитану. Несколько секунд они молча рассматривают друг друга – капитан грустно и немного печально: «Вот и опять встретились! Я очень рад!» Взгляд Яромы хмур, недоверчив, точно он проверяет, тот ли человек стоит перед ним, который нужен. Над лицом Яромы много поработали ветер и мороз. Высекли на нем глубокие морщины, задубили медно-красным оттенком кожу. Трудно догадаться по такому лицу, о чем думает начальник сплавного участка.
– Ну, здравствуй! – говорит капитан. – Чего уставился?
– Кто это уставился? – ворчливо отвечает Ярома. – Совсем слепнешь, старый черт, не можешь раз глядеть, куда человек смотрит… Ну а так, вообще, здорово! – И жесткими пальцами хватает руку капитана.
Все сильнее сжимают они руки друг друга, и Ярома чувствует в маленькой руке капитана прежнюю цепкость и уверенную силу.
– Ослабел ты страсть как! – говорит Ярома, отпуская руку капитана. – И тягаться с тобой не хочется…
– Да, не та у тебя сила, – серьезно отвечает капитан. – Жмешь, стараешься, взмок даже… Устарел, Степа, устарел!
Они отворачиваются друг от друга, смотрят в разные стороны. Начальник сплавного участка притворно зевает, стучит каблуком бродня по палубе:
– Плохо, поди, отремонтировали посудину-то!..
– Ничего, тянет!.. – тоже зевнув, отвечает капитан.
– Идем, что ли! – ворчливо приглашает Ярома.
– Идем.
На берегу темно. Капитан то и дело спотыкается о бревна и карчи, проваливается в невидимые колдобины. Ярома останавливается, насмешливо фыркает и, по-кошачьи разбираясь в темноте, ведет чистыми от карчей и бревен местами. Оба молчат.
В большой, по-городскому обставленной квартире Яромы ярко горит электричество, ковровые дорожки скрадывают шаги, смазанные петли дверей бесшумны. Все знакомо здесь капитану – пузатый комод, огромный шифоньер с ручками из фарфоровых роликов, запашистый лимон в деревянной кадке, и только одно незнакомо – большая медвежья шкура над диваном. Ярома перехватывает взгляд капитана, сдвигает клочки бровей: уж не думает ли капитан, что Ярома повесил в квартире шкуру зверя, убитого другим?
– Петровна! – зычно кричит Ярома.
Появляется невысокая пожилая женщина, чем-то очень похожая на Ярому: то ли лицом, то ли резкими уверенными движениями, сказать трудно, – такое сходство бывает у людей, которые прожили вместе много лет. Увидев капитана, Петровна всплескивает руками, бросается к гостю.
– Борис Зиновеевич, вот радость-то! Да что я – и поздороваться-то забыла! С приездом, Боря, милости просим! – Она тянется к капитану и трижды – крест-накрест – целуется с ним. Ярома исподлобья смотрит на жену, досадливо морщится.
Закончив с поцелуями, Петровна опять всплескивает руками:
– Ведь не ждали тебя нынче, Борис! Приезжал какой-то с рейду неделю назад, так рассказывал: уходит, говорит, Борис Зиновеевич на пенсию, так что не ждите дружка…
– Петровна! – грозно вскидывается Ярома. – Петровна!
Она подбоченивается:
– Ну, ну! Не очень-то! – И капитану: – Ты с ним, со Степаном, характерней будь!
Петровна убегает. Капитан делает вид, что рассматривает медвежью шкуру, но Ярома замечает, как он правой рукой быстро лезет в карман, но спохватывается и вынимает. «Бросил курить!» – печалится Ярома, злясь на жену, на себя, не зная, что сказать. Он вспоминает твердое пожатие руки капитана и думает, что это могло ему показаться, что и в его, Яроминой, руке нет прежней силы, и капитан, наверное, не шутил, когда сказал об этом.
– Сам убил? – наконец спрашивает капитан.
– Соседа нанял, – усмехнулся Ярома. Только сейчас он верит в то, что рассказывал начальник ближайшего рейда. – Правда, значит?
– Правда! – отвечает капитан. – Только на пенсию… Слушай, что ты привязался?
С большим медным подносом входит Петровна. Ярома кашляет и угрожающе двигает бровями. Чертыхнувшись, Петровна выходит в кухню и возвращается с пузатым графинчиком:
– Запретили старому врачи, не верит… Куда ему сегодня ее пить: не обедавши на берег уплелся… Он ведь тебя, Боря, с обеда ждет…
– Ах, будь ты неладна! – стучит кулаком по столу Ярома, но осекается – по-детски вздрагивая всем телом, капитан смеется и вытирает глаза рукавом форменного кителя.
– Сроду он такой – взгальный! – говорит Петровна о муже и наливает друзьям по рюмке водки. – Пейте ее, проклятущую!
Наступает молчание – капитан и Ярома косятся на рюмки, думают: верно, и впрямь состарились они, коли перед тем, как выпить рюмку, прикидывают, раздумывают, не чувствуют радости. Не так бывало смолоду: литр водки зараз выпивали капитан и Ярома, съедали горы пельменей, мороженых стерлядок, по кус-меню сала и прямо из-за стола – не брала водка! – шли на работу.
– По рюмке, пожалуй! – вздыхает Ярома.
– Добро!
Петровна присаживается, подперев подбородок рукой, пригорюнивается… Прибелило время густые Яромины волосы, когда-то смолевые, каракулевой завивки, а уж про Бориса и говорить нечего – закуржавел головой, плечами ссутулился, в глазах попритухли светлячки, опасные в молодости для девок. Хорошо помнит Петровна молодого капитана – жаден был до жизни, как и Степка, черпал ее полной пригоршней. Одно сохранилось у Бориса с молодых лет – улыбка: набежит на лицо, и мнится – солнечный зайчик сверкнул.
– Ешьте, мужики, пейте! – по-старинному напевно потчует Петровна.
Хорошо едят мужики. Капитан пристроился к копченому осетру, уминает за обе щеки, и Петровниных грибов вкус не забыл Борис – похрустывают в зубах, солодкие, ядреные, словно только уторканы в бочку. Пахнет летом и покосом от них, да и от стола, от Яромы, от Петровны. Детством пахнет! Оттого так и хорошо капитану в Яромином доме, где средь городской обстановки неожиданно для глаза торчат из углов пучки высохшей, дурнопьянистой травы.
Украдкой вытирает Петровна кончики глаз расписным платком.
После ужина, завернув вершковую папиросу, Ярома пускает причудливые завитки, кольца, спирали; сидит, согнувшись, выставив крупные, мосластые лопатки. Задумчиво говорит:
– Может, и та пуля свое сказала…
– Непременно, Степан. Ничего не проходит бесследно…
Вспоминают они, как тридцать с лишним лет назад капитан лежал на печи в Яромином доме, навылет простреленный колчаковской пулей. Стонал – молод был тогда, слаб костью. «Не дай помереть, Степан!» Жить хотелось молодому телу. Три ночи длинных, как вечность, просидел рядом с Борисом Степан, сбивал жар холодными компрессами…
Опять Петровна прижимает к глазам расписной платок.
Капитана тревожит мягкое теплое чувство; от комнаты, от мягких движений Петровны веет молодостью, чистотой, домашней теплотой и радостью.
– Что в деревне, Степан? Я за зиму из поселка носа не высовывал…
Ярома понимает его вопрос и те мысли, которые скрываются за ним. Все понимает старый друг Ярома.
– Хорошо, Борис… Расправляется деревня. До хоромов, может, еще далековато, а зажили… У меня сплавщики уходят обратно в колхоз…
Пуповиной многих поколений связаны капитан и Ярома с деревней. Мерещится покосившаяся избенка над стремниной Оби, изволочь дыма под потолком, шуршанье тараканов за печкой – родное, детское, саднящее душу неповторимой свежестью впечатлений. До боли хочется пасть грудью на порожек родной избенки, дохнуть разнотравьем, черемухой, счастливыми и терпкими запахами детства; прижаться телом к земле, ожидая, что вернет навеки утерянное – молодость. Но нет – невозвратное осталось за деревенской околицей прощальным перебором гармошки, неоглядным стремлением парней в широко распахнувшуюся перед ними жизнь.
Три года назад приехал капитан в родную деревню Волкове и чуть не заплакал от досады, от разочарования – плугом пятилеток разворошила Советская власть вековой устой волковчан, понастроила водонапорные и силосные башни, вымахнула двухэтажную школу, каменный магазин, а на том месте, где стоял домик капитанова детства, не было ничего – ребятишки гоняли гулкий мяч. И впервые в жизни обиделся капитан на Советскую власть – что угодно строй, но оставь старому – человеку местечко, к которому можно было бы притулиться душой, вернуть на мгновенье молодость. И только за деревней отошел Борис Зиновеевич: встретил старого знакомого – древний осокорь на берегу. На него и пролил грусть капитан…
– Может, квасу выпьешь, Боря? – спрашивает Петровна.
Ярома и капитан смеются.
– Давай квасу!
2
Над Чулымом день начинается рано.В третьем часу восточный край неба светлеет, точно густую синь разбавляют водой; потом в тальниках, цепляясь за ветви, ластясь к земле, плывут простынями туманы, все ниже и ниже прилегая к воде. Немая стоит тишина! За пять километров слышно, как в лодке скрипит металлическая уключина… Река медленно катит беляки – холодная, неприветливая, однообразная в своем стремлении вперед, к волнам Ледовитого океана.
Ярома и капитан выходят на берег. Возбужденные разговором, воспоминаниями, бессонной ночью, стоят они, поеживаясь от утренней прохлады. У обоих такое чувство, словно признались друг другу в том, что жизнь прожита, и прожита как-то незаметно. Дни шли за днями в сутолоке дел, из них складывались годы, десятилетия, и вот они уже состарились, а сделано мало, и не сделано что-то главное, наполняющее жизнь ожиданием самого значительного, самого большого.
– Пятый час, – говорит капитан.
– Пошли! – Сплавщик поворачивается и идет вдоль крутого яра. Они минуют контору, сплоточную машину, крайние дома, «Смелый», приткнувшийся на берегу. Наконец Ярома останавливается.
– Смотри!
Под яром, в клочках тумана проглядывает мокрое и темное тело гигантского плота; конец его не виден – скрывается в тумане, уходит змеевиной за яр, за тальники.
– Вот! – тычет пальцем Ярома и отворачивается от капитана, чтобы не видеть восторженных, округлившихся изумлением глаз.
– Ой-ей-ей, Степан! Да как же ты!.. Сколько в нем?
– Двенадцать тысяч четыреста!
Над плотом клубятся клочки тумана, плывут точно над берегом. И туман прилегает на бревна, обнажает золотую кору. Выше плота висит пыльный осколочек месяца.
«Вот он, вот!» – думает капитан, дивясь обидной будничности обстановки, в которой видит давнишнюю мечту – плот в двенадцать тысяч кубометров древесины, тот самый, который вставал во тьме домика на краю Моряковки. В жизни все по-иному: зачинается серенький рассвет над серенькой протокой; безлюдно, тихо, не бегут толпой люди, не падает с треском на землю небо. Рядом притворно скучает Ярома, делает вид, что ничего особенного не произошло. Снисходительно думает о себе капитан: «Борька, Борька, неисправимый ты романтик!» А с Яромой что-то творится – вытянувшись стрелкой, чутко прислушивается, раздувает ноздри.
– Гребнев, немедленно сюда! Гребнев! – кричит сплавщик на весь берег и грозит кулаком в сторону сплоточной машины.
Зычный Яромин голос слышен, наверное, во всем поселке. На сплоточной машине суетливо двигаются фигуры – серые и маленькие в прореживающемся тумане; одна спрыгивает на берег; скользя и спотыкаясь на карчах, человек бежит к Яроме. Это мастер сплава – Гребнев. Он высок, крупнолиц, но перед Яромой виновато втягивает голову в плечи, терпеливо ждет, пока начальник, перекипев, начнет говорить.
– Это что такое, а? – сдавленно, хрипло спрашивает Ярома и показывает рукой на реку, где между плотом и берегом разбросаны молем сосновые бревна. – Не молчи, отвечай!..
Гребнев мнется, переступает с ноги на ногу. «Вымуштровал их Степан!» – думает капитан и косится на Ярому с неосознанной опаской: не перепало бы под горячую руку.
– Ну!
– Недоглядел, Степан Григорьевич! Видать, вышли из гавани…
– Видать, вышли! – передразнивает Ярома. – У меня небось не выходят! Почему, отвечай!
– Исправим оплошку…
– Благодарствуем! – насмешливо кланяется начальник. – Еще бы – не исправили! Три шкуры бы спустил!.. Немедля бери ребят – и чтобы полный порядок!
Гребнев уходит под грозным взглядом Яромы. Он тяжело несет на спине этот взгляд до тех пор, пока не скрывается в тумане.
– Видел фрукта? – сердито спрашивает Ярома. – Замучился с ними! Сам недоглядишь – пропало! Намедни три плитки чуть не упустили, спасибо, вовремя оказался на сплотке…
Капитан молчит.
– Не молчи! – сердится Ярома. – Знаю твою песню… Ворчать будешь! Не я виноват, что у молодежи основательности мало!..
И опять ничего не отвечает капитан. Сплавщик скисает, наводит крупные морщины у мясистого носа, и от этого лицо кажется нерешительным, обиженным.
– Я, брат, не умею как ты, – тускло говорит он. – Уговорчики, разговорчики, разная там массово-разъяснительная работа… У меня, брат, дисциплина так уж дисциплина!
Из дощатой будки на головке плота выходит рослый сплавщик, оборотившись к востоку, кинув руки за голову, зевает. Красив он. На фоне неба фигура человека скульптурно четка, рельефна, словно стоит она на этом месте испокон веков. За ним выходят другие, нагнувшись, плещутся холодной водой, выгоняя сладкий зоревой сон.
– Н-да! Вятская! – говорит капитан.
– Вятская! – в тон отвечает Ярома. – Гвоздь. Зловредная протока! Прямиком не заведешь, Борис.
– Нечего и думать!..
– Присядем! – хрипловато предлагает Ярома и опускается на замшелую коряжину. На выдубленном лице сплавщика застывает болезненная гримаса. Понимает капитан Ярому: аршином собственных бессонных ночей, своими сомнениями постигает немой вопрос в глазах Степана. Вспоминаются его давешние слова: «Опустею я, как плот уведешь. Уведешь – заскучаю, словно дитя лишусь!» Борис Зиновеевич поднимает с земли прутик, чертит на песке змейку, прилаживает к ней вторую, на месте встречи рисует крутой завиток – так встречаются Вятская протока и Чулым.
– Похоже?
– Похоже.
– А теперь вот так! – Капитан рисует на песке плот, изгибает его тоже змейкой, но в другую сторону. – Если середина плота будет здесь, то где будет головка?
– Середина плота никогда не будет здесь! – сердито возражает Ярома и крест-накрест перечеркивает положение головки. – Никогда!
Борис Зиновеевич терпеливо восстанавливает чертеж.
– Ты ответь все-таки, где будет головка, если середина тут?
Досадливо, нетерпеливо подергивает бровями Ярома, выпячивает нижнюю губу, но капитан настойчиво требует:
– Ты ответь!
– Головка уйдет от протоки, – отмахивается сплавщик. – Вернее, ушла бы, если бы…
– Если бы «Смелый» тянул плот вот сюда… – быстро доканчивает его мысль капитан и рядом с правым берегом Чулыма проводит короткую черточку – это «Смелый».
– Буду буксировать плот сюда!
Капитан поднимается, ждет, что скажет Ярома. Сухие пальцы застегивают и расстегивают пуговицу бушлата. Лицо нахмурено и немного сердито. В молчании проходит несколько длинных секунд. Потом Ярома вскидывается.
– Борис, Борис!.. – невнятно говорит он и больше ничего не может прибавить.
«Ярома понял, Ярома одобрил!.. Сам Ярома!» – рвется что-то в груди капитана. Он отворачивается от Степана, чтобы не выдать взволнованного блеска глаз, нервного подергивания рук. Немного погодя за спиной слышен ворчливый голос Яромы:
– Оботри коленки-то! Все в песке… Как маленький, право слово!
– Действительно!
Капитан старательно обметает песок с форменных брюк.