— Понятно! А вы, значит, ставите вопрос перед нами?
   — Ставлю. Как мы инициаторы, так сказать, движения…
   — Понятно, понятно, — перебивает директор, озабоченно поджимая губы, и обращается к снабженцу: — Григорий Аристархович, вы не помните, когда карташевцы получали невод?
   — В позапрошлом году… Как это, помню ли? Интересный вопрос!
   — Да бросьте, бросьте, не обижайтесь! — говорит директор. — В позапрошлом году, в позапрошлом году… — несколько раз повторяет он, словно никак не может уловить смысл этих слов, понять, плохо это или хорошо, что карташевцы получили невод в позапрошлом году. Ему, видимо, трудно решить вопрос о неводе, и потому он тянет время. Стрельников, понимая его растерянность, радостно думает о том, что поставил директора в тяжелое положение: отказать в просьбе инициаторам — это не баран начхал! Тот же райком партии за это по головке не погладит. Дать новый невод — тоже нелегко. В общем, положение пиковое!
   В напряженном молчании проходит, наверное, минута. Затем директор решительно выпрямляется, твердо говорит:
   — Придется дать невод. Новый!
   — Петр Ильич! — Снабженец испуганно поднимает руки, но поздно — Стрельников, резво вскочив, уже пожимает руку директора, трясет ее с чувством горячей признательности.
   — Спасибо! Спасибо!
   — Да, придется дать невод, — продолжает директор, обращаясь к снабженцу. — Григорий Аристархович, на будущий год, в августе, выдайте карташевцам новый невод.
   — Как… на будущий год? — заикнувшись, оторопело спрашивает Стрельников. — Почему в августе? И директор весело отвечает:
   — В августе потому, что именно тогда вам полагается получать новый невод! У вас еще есть вопросы к дирекции рыбозавода, товарищ Стрельников?
   Через полчаса Николай Михайлович, раздосадованный, обиженный, шагает по главной улице районного центра. Многие прохожие узнают его, раскланиваются, он отвечает коротким, внушительным кивком головы. Стрельников старается идти медленно. Он закладывает руки за спину, вздернув голову, распахивает пиджак, чтобы была видна дорогая рубаха из крепдешина. Идет седьмой час, кончается рабочий день, и на главной улице райцентра шумно. Знакомые встречаются чаще, Стрельников то и дело раскланивается, иногда останавливается, чтобы перекинуться с кем-нибудь словечком. Проходит минут десять, и он уже забывает о неводе. В общем-то, он доволен прошедшим днем, так как в техснабе раздобыл грузила новой конструкции, бочку автола, профилированное железо, заказанное для чего-то Семеном, выпросил на складе сто метров осветительного провода.
   Важно оглядевшись, Николай Михайлович входит в чайную, застывает на пороге, чтобы знакомые официантки могли его приметить. И они его мгновенно замечают. Одна бросается к двери, расплывается в улыбке, всплескивает руками, как бы пораженная тем, что Николай Михайлович наконец-то пожаловал к ним.
   — Проходите, проходите, товарищ Стрельников! — Она склоняется перед ним — представителем великой карташевской державы.
   — Шампанского! — мимоходом бросает Стрельников буфетчице. — Желательно полусухого… Бутылку!

Глава пятая

   С утра идет мелкий, частый дождь, Обь накрыта плотным туманом. Холодно и мерзко, как бывает в Нарыме в конце августа и начале сентября, коли выпадает дождливая погода. Из дома выходить не хочется; грязь страшная — ноги вязнут по щиколотку. На деревьях сидят мокрые вороны, повернувшись головами к ветру, чтобы обтекали перья, скучают.
   Почтальон дядя Миша завернулся в плащ, на голове зимняя шапка из кожи, на ногах резиновые сапоги. Ему наплевать на дождь. Дядя Миша — косоглазый, однорукий. Газеты он разносит очень рано, часов в пять, так как «Шевченко» пришел еще вечером. По карташевскому обычаю, дядя Миша заталкивает газеты под крыльцо. Для этого ему приходится заходить в ограды, там сидят злые псы, но на почтальона они не лают: привыкли.
   Виктория Перелыгина в это утро просыпается в шесть часов. Впрочем, она всегда просыпается в шесть, хотя будильника у нее нет, — ее заставляет просыпаться чей-то бодрый, веселый голос. Он, этот голос, с вечера засыпает в ее ушах, так как, укладываясь спать, она приказывает себе: «Встать в шесть!» И утром голос просыпается секундой раньше ее. Итак, начинается новый день! Работа, вечерние занятия, чтение. Еще один день, приближающий ее к иной, большой жизни, к институту, к новым друзьям, к жизни, полной радости, счастья. Она решительно сбрасывает одеяло, вскакивает, надевает спортивные брюки, тапочки, выбегает на улицу. Дождь, холод, ветер! Ей становится зябко, разогревшаяся в постели кожа покрывается пупырышками. Виктория съеживается, но мгновенно преодолевает слабость, прижав руки к бедрам, бежит по двору, по травянистой дорожке. Потом четко, красиво выполняет гимнастические упражнения.
   У нее гибкое тело спортсменки, под тонкой кожей шевелятся твердые мускулы. Она перемахивает через скакалку. Еще раз, еще! Затем снова бегом. Сбросив спортивные брюки, оставшись в трусиках и лифчике, Виктория окатывается ледяной водой. Окатившись, подбегает к крыльцу, достает газеты.
   Виктория с раннего детства помогает матери по хозяйству. Вернувшись в дом, она зажигает керосинку, ставит молоко, режет хлеб, сыр, колбасу. Приготавливает лук, который в семействе Перелыгиных считается профилактическим средством против болезней. Виктории приятно, что мать может еще поспать: ей надо отдохнуть перед длинным учебным годом. И потом этот последний сердечный припадок…
   Виктория — хорошая дочь.
   Пока закипает молоко, Виктория просматривает областную газету. Ей легко следить за событиями, она всегда в курсе дела… На Кубе неспокойно, Фидель Кастро выступил по радио, американцы кричат об усиливающемся влиянии коммунизма. Отличные дела творятся в Африке! Колониальные империи рушатся — так и должно быть! Прочитав четвертую страницу, Виктория развертывает внутренние полосы. Вот как! Статья о грубых нарушениях производственной дисциплины на одном из заводов областного города. Пожалуй, стоит прочесть, так как насчет дисциплины и у них в бригаде не все ладно… В одной из бригад сборщиков участились случаи прогулов. Дело в том, что мастер плохо организовывает производственный процесс. Токарь Свириденко вышел на работу в нетрезвом состоянии. Безобразие… Ульян Тихий сейчас не пьет, да надолго ли?
   Виктории вспоминается последний разговор с дядей Истигнеем. Ульян боится ее! Товарищ Мурзин, вероятно, ошибается — Ульян не боится ее, а знает, что Виктория непримирима к нарушению трудовой дисциплины. Непонятный человек этот старый рыбак Мурзин. Всю жизнь работает, накопил большой опыт, но даже не стал бригадиром. Не поймешь, какой он — плохой или хороший? Последний раз говорил с ней ласково, мягко, просил подумать. А что подумать? Она ничего плохого не сделала…
   Работать всю жизнь! Даже мысль об этом Виктории страшна. Она понимает, конечно, что кто-то должен работать там, кто-то должен ловить рыбу, но мысль о том, что всю жизнь можно провести в Карташеве, ужасна. Виктория не может и предположить, что ей… «Об этом лучше не думать!» — решает она, поеживаясь. Она будет сутками работать, не спать, но своего добьется — станет человеком. Обязательно! Ее жизнь должна быть красивой, полной, не такой, как жизнь в Карташеве, и люди вокруг нее будут другими. Степка не ее герой. Нет, нет!
   Просматривая третью полосу, Виктория натыкается на небольшую заметку под названием «В полтора раза быстрее». Заголовок не привлекает внимания, но что-то останавливает взгляд на этой заметке. Сначала она не понимает что, а потом видит какое-то знакомое сочетание букв. Она читает: «В. Перелыгина…» Не может быть! Но тут же четко написано: «Н. Колотовкина, В. Перелыгина, Г. Пцхлава, В. Анисимов и другие». Что это значит?
   Виктория торопливо прочитывает всю заметку. В ней говорится о том, что рыбаки Карташевского стрежевого песка увеличили скорость выборки невода. В конце заметки сообщается: «В модернизации оборудования активное участие принимали рыбаки Е. Мурзин, С. Кружилин, С. Верхоланцев, Н. Колотовкина, В. Перелыгина, Г. Пцхлава, В. Анисимов и другие».
   Виктория стремительно поднимается со стула.
   — Нет! Не может быть! — восклицает она.
   Виктория возмущена: «Неправда это! Я не принимала участия! Ложь это! Выдумка!» Она снова хватает газету, снова прочитывает: «Н. Колотовкина, В. Перелыгина…» Ее фамилия стоит после фамилии этой самой Колотовкиной, которая к ней, к Виктории, относится насмешливо, обидно-снисходительно, после этой грубой, нахальной Колотовкиной.
   — Безобразие! — гневно произносит Виктория, бросая газету.
   Ей вдруг приходит мысль, что упоминание ее фамилии вызвано тем разговором с Мурзиным, когда она расспрашивала его о редукторе, обиженная, что ей не сказали о нем. Старик Мурзин, наверное, подумал, что она, Виктория, болезненно переживает, что ее обошли, и поэтому решил назвать ее фамилию. Дескать, гляди, Перелыгина, какие мы великодушные, справедливые! Она не хочет быть объектом жалости. Да, да, жалости! Может быть, старик говорил с ней ласково именно потому, что пожалел ее. Значит, они пожалели ее за то, что она могла быть обойденной в заметке, может быть, даже подумали о том, что упоминание в заметке могло быть полезным для Виктории при поступлении в институт. Она обойдется без подачек, ей не нужна жалость — все, чего она добьется в жизни, будет результатом ее собственного труда, она сама возьмет от жизни все, что положено взять. Без подачек, без унижения.
   — Доброе утро, дочь! — появляясь в дверях, говорит Полина Васильевна. Она сладко, тягуче зевает, пошатываясь, проходит, садится, сонным голосом спрашивает: — Молоко готово? Ты у меня молодцом, Виктория. Что новенького в газете?
   — Мама! — Виктория взволнованно подбегает к ней. — Мама, случилось неприятное!
   — Ну что может случиться в шесть часов утра? Уплыло молоко? — Полина Васильевна зевает и одновременно улыбается.
   — Мама, мне не до шуток — На, читай! — Виктория протягивает матери газету. — Я отчеркнула, где читать!
   На газете видна глубокая вдавлинка, которую Виктория прочертила острым, злым ногтем. Полина Васильевна читает отмеченный абзац, стряхивает сон, бодро восклицает: «Молодцы!» Затем читает всю заметку.
   — Хвалю, дочь! — весело говорит она. — Шутка ли — почин областного масштаба!
   — Это неправда, мама! — отрезает Виктория. — Я не принимала участия в модернизации!
   — Почему не принимала? Тут же ясно написано…
   — Это ложь!
   Полина Васильевна кладет газету на стол, разглаживает рукой, приказывает:
   — Расскажи!
   Виктория садится и рассказывает все, начиная с выступления, когда она обвинила рыбаков в недисциплинированности, и кончая разговором с Мурзиным. Потом она говорит о том, что заметка обидела ее, что она не нуждается в подачках. Слушая ее, Полина Васильевна смотрит на газету, ей неприятно смотреть на дочь, у которой от гнева раздуваются ноздри.
   — Я не понимаю, чего хочет от меня Мурзин? — кричит Виктория. — Это дело с заметкой я так не оставлю! Мне не нужна жалость! Ты сама меня учила быть гордой!
   — Понятно, — говорит Полина Васильевна. Что она еще может сказать, если Виктория ей на каждом шагу говорит: «Ты сама меня учила этому!» Да, сама! Учила быть непреклонной, решительной, гордой; боялась, что вырастет неженка, наследная принцесса, и, видимо, где-то в чем-то ошиблась.
   Как это случилось, что Виктория все, перенятое от матери, так извратила: решительность у нее стала упрямством, гордость — стремлением встать над окружающими, определенность характера — прямолинейностью его?
   — Вот что я скажу, Виктория! — тоскливо говорит Полина Васильевна — Ты во всем права и… ни в чем не права! Во всем, что ты делаешь, нет главного — души. Это как в зеркале — отражение в нем похоже на живого человека, но это только отражение.
   — В чем я не права? — перебивает мать Виктория. — Ты изволь сформулировать конкретно! Меня не устраивают аллегорические формулировки. Ты скажи, в чем, и я решу — соглашаться или нет!
   Полина Васильевна тяжело вздыхает. Все, чему она учила дочь на основе своего жизненного опыта, Виктория приняла как железное правило поступать без раздумья так-то и так-то в таком-то и в таком-то случае.
   — Да пойми, что ты не права! — умоляет дочь Полина Васильевна. — Нельзя так относиться к людям!
   — Как относиться? Что я сделала им плохого? — злится Виктория. Она впервые в жизни так сердито, резко разговаривает с матерью.
   — Виктория, опомнись! — вскрикивает Полина Васильевна. — Как ты разговариваешь!
   — В принципиальных вопросах я не могу уступать даже тебе! — отвечает Виктория. Она стоит перед матерью прямо, гордо выпрямившись, ноздри ее маленького красивого носа раздуваются. — Это было бы предательством по отношению к самой себе!
   — Виктория! — ужасается мать. — Ты можешь говорить со мной иным тоном?
   — О принципиальном — не могу!
   Полина Васильевна не знает, что делать: ей еще ни разу в жизни не приходилось спорить с дочерью. Сегодня дочь впервые повышает на нее голос, и мать обезоружена этим; не кричать же тоже! Полина Васильевна торопливо встает, выбегает из кухни. Через мгновение она возвращается, и удивленная Виктория видит в ее руках старую кожаную куртку, которая вот уже много лет висит в гардеробе вместе с новыми платьями матери и единственным костюмом Григория Ивановича. Виктория знает — в этой куртке мать ходила еще тогда, когда Виктории не было на свете, а мать была комсомолкой. Она бегала в этой куртке на собрания, на курсы ликвидации неграмотности.
   — Виктория! — говорит Полина Васильевна. — Вот эту куртку я носила, когда была моложе тебя. У меня была тогда мечта, чтобы люди научились читать. Я шла к ним с любовью и радостью.
   — Я знаю, мама, — спокойно отвечает Виктория. — Тогда были героические времена. Но ведь это романтика!
   — Что значит — романтика! Неужели ты думаешь…
   — Времена романтики прошли. — Виктория едва приметно улыбается. — Прости, мама, но это смешно — специально бегать за курткой, чтобы показать ее мне. Что с тобой? Ты всегда была такая строгая, решительная, непримиримая!
   Куртка в руках Полины Васильевны обвисает; она медленно садится, замолкает. Проходит несколько длинных минут, потом Виктория нежно обнимает мать за плечи, заглядывает в лицо.
   — Я не хотела тебя обидеть, мама! В наше время есть романтика космоса, техники, а той, твоей романтики… Полина Васильевна перебивает:
   — Довольно, Виктория! Ты лжешь! Слова тебе не принадлежат — они чужие!
   — Мама!
   — Довольно! — Полина Васильевна бьет рукой по столу. — Довольно!
   — Не кричи на меня! — Виктория опять подымает голос. — Я не позволю!
   Степка выходит из дома и свистит — вот это да! На улице творится неописуемое: дождь, ветер. Тучи несутся низко над головой, в них ни одного просвета, точно скатали грязную шерсть и закрыли ею небо. Степка отходит от дома на сто метров и опять свистит — ни дома, ни оградки уже не видно. Туман.
   — Здорово, Степан! — слышится из дождя голос Натальи Колотовкиной — Сколько времени? Не опаздываем?
   — Без пятнадцати семь…
   Раньше Наталья еще издали протягивала Степану руку, он крепко пожимал, улыбался, был рад. Сегодня Наталья руку не протягивает, а только кивает — коротко, печально. Они идут вместе, но не рядом, как обычно, а метрах в двух друг от друга. Они — Наталья и Степан — одинакового роста, широкоплечи, похожи манерой держаться, похожи походкой. Они похожи так, как походят друг на друга муж и жена, прожившие много лет вместе.
   — Плохая рыбалка будет! — наконец говорит Наталья. В зубах у нее шевелится былинка. — Раньше, рассказывали, в дождь не рыбачили.
   — Да, — отвечает Степка. — Да!..
   До яра они идут молча, торопливо, не глядя друг на друга. На крутизне останавливаются, заглядывают вниз — там плавают клочья сизого тумана, клубятся, сталкиваясь, наползают на яр.
   — Я во сне видел такой же туман, — говорит Степка.
   — Какой? — оживляется Наталья.
   — Черный да страшный-страшный! Как будто лечу на землю, а она покрыта туманом. Мне страшно: а вдруг ее нет, земли. Я ведь издалека лечу…
   — Откуда, Степа? — спрашивает Наталья.
   — Вроде с другой планеты… Тебе не снится такое?
   Она по-ребячьи машет головой — сверху вниз, — заглядывает ему в лицо, задумывается и опять грызет былинку.
   — Мне другое снится… Полянка, а над ней облака — много-много! Я просыпаюсь счастливая-счастливая, лежу, а пахнет смородиной…
   — Ну? — вскрикивает Степка. — Смородиной! — Степка присвистывает. — Ну и чудеса! Я как начну о жизни думать, так тоже смородиной пахнет…
   — А у меня во сне… Сегодня под яр не съедешь, верно, Степа? — спрашивает Наталья. — Измазаться можно. Верно ведь, Степа?
   — Конечно, измажешься! — солидным басом отвечает он и вдруг вспоминает события последних дней — становится грустно, холодно, словно его окатили ледяной водой.
   Опустив голову, Степка замолкает, теребит пальцами пуговицу плаща, стараясь найти слова, которые совершенно необходимо сказать оживленной, повеселевшей Наталье. Подыскивая слова, он неожиданно вспоминает совет дяди Истигнея поговорить с Натальей о Виктории и, не успев подумать, хорошо делает или плохо, торопливо произносит:
   — Знаешь, Наташка, меня Виктория ревнует к тебе. Ты подумай только!
   Отвернувшись от Степки, Наталья нагибается, что-то высматривает под яром; чтобы разглядеть лучше, прикладывает ко лбу ладонь и смотрит внимательно, долго.
   — Вот какое дело, Наташка! Ты чего молчишь? — спрашивает Степка.
   — А я знаю, что ревнует, — не разгибаясь, отвечает она.
   Наталья вытягивает ладонь, ловит на нее мелкие дождинки; она так занята этим, что ей, видимо, не до Степки. Дождь льет на поднятое лицо Натальи, капельки стекают, радужно поблескивают на бровях. Профиль у нее резкий, хорошо очерченный, подбородок нежный и маленький.
   — Дурак ты, Степка! — после длинной паузы говорит Наталья. — Голова садовая! Переживаешь, мучишься, а разве так надо? Тебя, дурака, ни одна девушка из-за этого не полюбит.
   — Почему, Наташа? — тревожно спрашивает Степка.
   — Неправильно себя ведешь! С нашим братом надо строго, по-мужски, а ты с Викторией держишься так, точно она тебя выше. Вот она тебя и не любит!
   — Почему ты знаешь, что не любит? — похолодев, отшатывается от нее Степка. — Мы просто поссорились… Как ты можешь так говорить, если я люблю ее? Ты, Наташка, когда полюбишь, тогда узнаешь, что при этом люди чувствуют…
   — Узнаю! — усмехается Наталья. — Обязательно узнаю. А Виктория тебя не любит. Любовь не бывает такой.
   — А какой?
   — Любовь — это когда люди друг для друга все отдадут, когда они… Я не знаю, Степа! Вот у Григория Пцхлавы любовь!
   — А я, думаешь, для Виктории не отдам все?
   — Ты отдашь! А она… Да вон твоя Виктория! Легка на помине. К тебе бежит. — Наталья говорит последние слова сердито, нервно. После этого она делает крупный шаг вниз, под яр. Ей не хочется, наверное, чтобы Виктория видела ее со Степаном…
   Виктория стремительно приближается — бьет по плечам синяя намокшая косынка, косой дождь сечет лицо, ноги разъезжаются на скользкой тропинке, но она не обращает на это внимания. «Идет мириться, — думает Степан. — Она такая! Решит, что неправа, и все скажет прямо!» В груди у Степки становится тесно, горячо; он заранее улыбается, морщит губы, с которых готовы сорваться сердечные, радостные слова: «Не надо ничего говорить, Виктория! Не надо! Ничего плохого меж нами не было. Я люблю тебя!»
   — Здравствуй, Степан! — подбегая, здоровается Виктория.
   Она останавливается так близко, что он чувствует ее частое, разгоряченное дыхание, ему кажется, что слышен стук ее сердца.
   — Мне нужно поговорить с тобой, Степа! — торопится Виктория, срывая рукав с часов и взглядывая на них. — Мы были с тобой друзьями, и я думаю, что-ты будешь откровенным. Да, Степан?
   — Виктория! — улыбается Степка. — Как ты запыхалась! Здравствуй! У тебя лицо мокрое! В капельках.
   — Ничего! — отмахивается она. — Скажи мне, Степан, кто давал данные корреспонденту?
   — Какие данные? — изумляется он, расширяя глаза. — О чем ты?
   — Ты не читал? — Она выхватывает из кармана газету, протягивает ему. — Читай скорее! Опоздаем!
   Он непонимающе берет газету, развертывает, и становится слышно, как ровно, упрямо долдонят в газетный лист струйки дождя.
   — Здорово! — прочитав информацию, кричит Степка. — Ну, теперь пойдет по всей области! Ура!
   Его охватывает восторг. Как все хорошо, замечательно складывается: они помирятся с Викторией, которая сама подошла к нему; в областной газете пишут о них. Вот это день! Пусть льет противный дождь, пусть ярится ветер, пусть густеет, туман — пустяки! Скоро выйдет солнце, Обь засверкает, обольется звонкими лучами.
   — Виктория! — кричит Степка. — Замечательно! Везде будут редукторы! Везде будет наш метод! Ура! — Он набирает полную грудь воздуха. — Я знал, что ты придешь, что мы помиримся! — радуется он. — Я для тебя что хочешь сделаю!
   — Кто дал фамилии корреспонденту? — перебивает его девушка.
   — Да какое это имеет значение? — удивляется Степка.
   — Ты не хочешь сказать, кто дал фамилии? Я думала, что ты другой!
   — Что ты думала? — недоумевает он.
   — Я не думала, что ты способен личное переносить на общественное. Это непорядочно.
   — Непорядочно… — эхом повторяет Степка, только теперь поняв, что привело к нему Викторию.
   Глубокая вдавлинка, прочерченная ногтем на газетном листе, вдруг дает ему понять, как разозлилась Виктория. Глубокая, четкая бороздка, которую можно сделать только очень острым, только очень злым ногтем. Так вот почему она бежала к нему, вот отчего блестели ее глаза!.. Степкина кепка, оказывается, лежит на земле. Упала, видимо, в тот момент, когда он, счастливый, бросился к Виктории. И теперь кепка валяется в грязи, а Степкины волосы мокры. Он нагибается, поднимает мокрую кепку, нахлобучивает на мокрые волосы. Капельки воды стекают за воротник.
   Им надо спускаться под яр, в холодный, густой туман. Степка первым шагает вниз. Он спускается, а Виктория еще стоит, раздумывая. Со стороны кажется, что он, Степка, маленький, щуплый, а она, Виктория, стоящая наверху, высокая, сильная. Он скрывается в тумане, когда она решительно встряхивает головой, вздергивает подбородок и тоже начинает спускаться.
   Виктория спускается под яр смело, ловко, быстро. Она ведь спортсменка.
   Дождь зарядил надолго.
   На Оби столпотворение, кромешный ад. Река не зеленая, не синяя, не коричневая, а просто черная; поперек нее бегут белые гребни высоких волн. Кажется, что в Обь пролили громадную банку туши, тщательно размешали, а река не хочет примеси и упрямо выворачивается белой изнанкой волн. От Оби, как из ледника, несет холодом, Ветер схватывает дождевые струи, бросает вверх и вниз, отчего в сплошной стенке дождя образуются плешины. Пахнет сыростью и банными вениками. Это, наверное, потому, что река полна сгнивших, разбухших листьев.
   Катер «Чудесный» заводит стрежевой невод. Суденышко бросает из стороны в сторону; зарываясь носом, отряхиваясь, как утка, катер настойчиво движется вперед. Прижался к штурвалу Стрельников, приник к нему грудью, чтобы не грохнуться спиной о переборку. «Чудесному» тяжело — это видно по Семену Кружилину, высунувшемуся из иллюминатора машинного отделения. Брызги дробинами секут его лицо, но он не замечает этого — беспокойно глядит на корму, где из воды иногда показывается блестящий винт. Странно и неприятно смотреть, когда винт бешено вращается в воздухе.
   Обь полна «плескунцов» и «белоголовцев».
   Плескунец — волна хитрая, невысокая, незаметная. Он тем и опасен, что подбирается исподволь, вкрадчиво ласкаясь, набегает на берег и неожиданно обдает с ног до головы холодной водой. Белоголовец, увенчанный белой пеной, подходит открыто, хвастаясь блестящей короной, несется гордо, а набежав, смиряется, опадает, становится неопасным, ручным. С белоголовцем иметь дело лучше, чем с плескунцом: его видно, он честно предупреждает — готовьтесь, иду на вы!
   Бушует Обь.
   Присмиревший, грустный Степка Верхоланцев сидит под дощатым навесом, ждет, когда закончится притонение. Дождь уже не долдонит по дощатой крыше, а просто льется на нее. Доски заунывно поскрипывают. Рядом со Степкой пристроился Григорий Пцхлава, толстыми пальцами старается попасть ниткой в игольное ушко. У Григория порвалась брезентовая рукавица, он хочет починить ее, но вот никак не может вдеть нитку — ворчит, ругается, но духа не теряет.
   — Сволочь! — говорит Григорий. — Почему не лезет? Не понимаем! Рукавица порвалась, что скажет наша жена? Скажет, не умеешь зашить! Плохо!
   — Нитка, наверное, толстая, — говорит тоскующий Степка.
   Еще никогда Степке Верхоланцеву не было так тяжело, как сейчас. Странный звук у Степки в ушах — что-то унывно поет, дребезжит; он не может понять, что это. Такой звук бывает у гитары, когда с шумом лопается басовая струна: дерево гитары охает, раздается жалобный треск, а потом долго, очень долго гудит лопнувшая струна. Степка вспоминает утренний разговор с Викторией, но почему-то никак не может представить ее лицо, выражение его, услышать голос девушки. Степка вздыхает глубоко, взахлеб, как обиженный ребенок, который уже перестал плакать, но слезы еще не высохли на замызганных щеках.
   В ушах по-прежнему странный звук. Степке тяжело, от него нужно отделаться; приподнявшись, он трясет головой, чтобы звук исчез, и тут понимает, что в ушах стоит необычно жесткий, тяжелый гул мотора «Чудесного». Притулившаяся к катеру завозня высоко вздымается, падает, опять вздымается; стоящий на носу дядя Истигней подпрыгивает, как будто под ним пружины.