«Кабы знал, соломку бы подстелил!» Степке известна эта пословица, но беда в том, что Степка, даже зная, что надо стелить соломку, не удосуживался это сделать, до конца продумать, чем кончится то или иное его действие. Он сейчас сделает, ляпнет что-нибудь, а потом с изумлением наблюдает за непонятным действием своих рук или слов.
Степка привстает с лавочки. Какой он человек? Ему приходит на ум, что он никогда еще не задавался этим вопросом.
Какой он человек, Степка Верхоланцев, — хороший, плохой, смелый, трусливый, честный, нечестный, щедрый, жадный?
Мать честная, не знает!
Как сказать, что хороший, коли он ничего хорошего, важного в жизни не сделал; как сказать — храбрый, если он не совершил ни одного героического поступка и только мечтает о нем; как сказать — честный, коли его честность не проверена, ну хоть бы чужой кошелек найти, чтобы вернуть владельцу в целости и сохранности. Вернее будет сказать, что он плохой — недавно уснул на работе, проспал полчаса, сегодня испоганил невод, огорчил дядю Истигнея и всех рыбаков; вернее сказать, что он, ну, положим, не трус, а все-таки трусоват, хотя бы оттого, что еще в прошлом году взял в библиотеке книгу, потерял и до сих пор боится пойти в библиотеку, и его собираются вызвать через суд, и он боится участкового милиционера Рахимбаева; вернее сказать, что он нечестный, так как два года назад стянул у отца деньги на ружье и молчал до тех пор, пока не купил, хотя отец подозревал младшего братишку и тихонько от матеря и Степки склонял безвинного к признанию, обещая, что за откровенность ничего плохого не будет.
Вернее, конечно, назвать его, Степку, дрянным человеком. Он человек без цели в жизни, без руля и ветрил, какой-то бескрылый. Не знает, чего хочет в жизни. Вот Виктория не такая, она понимает, чего должна добиться в жизни, и уж она-то определенно знает, какой она человек хороший, умный, честный, смелый. А как же!
Степка, чувствуя себя глубоко несчастным, вздыхает, отщипывает от скамейки щепочки, грызет их с печальным, убитым видом. Нет, ему определенно надо меняться, становиться другим человеком — степенным, осмотрительным, как говорит дядя Истигней. Ему нужно становиться хорошим человеком, пока еще не поздно. Но это так трудно! А впрочем…
Вот, предположим, он с завтрашнего дня станет другим. Да, да, так и надо сделать! Он сможет, конечно, стать другим, в корне переменить поведение. Что нужно для этого?.. Степка медленно загибает пальцы, перечисляя качества, которые понадобятся ему для превращения в другого человека: воля, выдержка, спокойствие, честность, смелость, осмотрительность, трудолюбие. Когда у него загнуты все пальцы, Степка начинает представлять, как начнет новую жизнь.
…Неторопливый солидный, даже нахмуренный, он приезжает на берег, забирается в завозню, осматривает невод, говорит: «В порядке!» Голос у него грубый, мужской, а перед тем как что-нибудь сказать, он, подобно дяде Истигнею, морщит лоб, думает, прикидывает. Вот, например, когда невод будет поставлен, он прищурится на него, равнодушно промолвит: «Должно, хорошо поставили!» Потом Степка вылезет на песок, молча снимет куртку, значительно поглядит на рыбаков и не бросит куртку как попало, а аккуратно свернет ее. Потом начнется выборка невода; он будет тянуть его, помогать машине, затем покажется мотня, раздастся плеск, он бросится к мотне, воскликнет: «Осетер!» И… дядя Истигней скажет: «Ты бы набил в рот травы, а!»
— Тьфу! — ожесточенно плюет Степка.
Даже в мыслях не может выдержать до конца, а что будет на деле! Ох и беда!
Степка слышит мягкий скрип калитки, дробные удары каблуков о тротуар — это Виктория, которую ждет Степка, сидя на лавочке. Он ждет, когда она пойдет в библиотеку, — чтобы поговорить, объясниться, так как после случая на промысле Виктория на Степку перестала обращать внимание. Перед концом работы прошла мимо, отвернулась, сжав губы. Степка затосковал, но остановить ее не решился.
Сейчас, услышав ее шаги, Степка вскакивает, торопливо одергивает пиджак. Стуча высокими каблучками, приближается Виктория. За добрых сто шагов она замечает Степку, чуть приостанавливается, но тут же, видимо, берет себя в руки, и шаг ее становится опять таким четким, словно кто-то отбивает палочкой по барабану.
— Добрый вечер! — смущенно говорит Степка.
— Добрый вечер! — хмуро отвечает она.
— Куда пошла, Виктория?
— Ты же знаешь, в библиотеку.
Больше Степке ни сказать, ни спросить нечего. Он стоит возле тротуара, а Виктория — на тротуаре. От этого она на две головы выше Степки, и он поглядывает на нее снизу вверх и кажется особенно смущенным, растерянным.
— Я слушаю. — Виктория вздергивает голову.
— Виктория! — Степка встает одной ногой на тротуар. — Я, конечно, виноват, но… Я сам переживаю! Я не хотел!
— Чего не хотел?
— Запутывать невод…
— Ах, вот как! Ты не хотел!
— Конечно… я нечаянно…
Виктория держит книги, и ее тонкие пальцы в черной перчатке дробно, нервно постукивают по корешку. К Степке она повернула только голову, корпус ее устремлен вперед.
— Я не хотел… — говорит Степка.
— Не сомневаюсь в этом, — холодно отвечает Виктория. — Ты, наверное, не хотел обливать водой и Колотовкину! Тоже нечаянно!
— Она первая! — тоном школьника, пойманного строгим учителем, говорил Степка. — Сама начала…
— Мне нет никакого дела до ваших отношений! — Виктория передергивает плечами. — Можете делать все, что вам заблагорассудится!
— Сам не знаю, как получилось! — все в том же тоне школьника продолжает Степка. — Баловство, конечно. Вот и дядя Истигней говорит…
Виктория высокомерно усмехается — какой наивный! А скорее всего прикидывается простачком, чтобы обойти острый вопрос, не заговорить о том, что известно всем. Неужели он думает, что она, Виктория, не видела, как он барахтался с Натальей под яром, как боролся с ней, хохоча и обхватывая за талию руками? Весь катер видел, как Наталья подмяла Степку, навалилась на него грудью. Она, Виктория, готова была сгореть со стыда, забилась в уголок, не дышала от унижения, а теперь он прикидывается простачком, строит из себя невинного ребенка.
— Тебе лучше ждать на лавочке Колотовкину! — говорит Виктория.
— Зачем? — удивляется Степка. — Она моя соседка. Утром увижу.
— Вот и прекрасно! Встречайтесь!.. Пожалуйста, встречайся с Колотовкиной! Хватай ее ручищами. Она не стесняется!
И наконец-то до Степки доходит, что Виктория ревнует его к Наталье. Это так неожиданно, так невозможно и нелепо, что он изумленно открывает рот. На миг он представляет Наталью — ее сильную, мужскую фигуру, слышит ее грубый, насмешливый голос, видит насмешливую улыбку. Степке становится весело. Наташка! Да разве можно! Степка прыскает, но, чтобы не обидеть Викторию, вздрагивающим, приглушенным голосом говорит:
— Виктория, ты чудачка! Ты не знаешь, какая ты… замечательная! Ты замечательная! — Он не выдерживает и хохочет. — Ты замечательная, хорошая! — Степке кажется, что своей ревностью Виктория как-то приближает к нему. — Ой, какая ты замечательная! — ликует он. — Как ты могла подумать! Наташка мне соседка, понимаешь… Мы с ней с самого детства дружки… Она наша, понимаешь?
Виктория прикусывает губу. Смех Степки, его удивление она принимает за маскировку, думает, что он старается этим скрыть свое смущение. «Он не такой простой и наивный!» — думает она о Степке.
— Перестань паясничать! — Виктория топает ногой. — Ничего смешного нет! Делайте с Колотовкиной все что хотите, это меня не касается! А вот о твоем поступке, о том, что ты сорвал рабочий день, я буду говорить там, где нужно!
Степка пятится назад, спускается с тротуара.
— У меня с Натальей ничего нет, поверь, Виктория… — ошеломленно говорит он.
— Мне безразлично. — Она передергивает плечами и резко бросает: — Я ухожу. Прощай!
— Постой, постой! — пугается Степка. — Нельзя же так… взять и уйти! Я объясню!
— Не нуждаюсь! — отрезает Виктория, поворачивается и быстро уходит.
Каблуки ее туфель выстукивают барабанный грозный марш.
— Как сажа бела… дела… — шепчет Степка. Он делает стремительное движение к Виктории и вдруг замирает на месте.
Так он стоит долго.
Отца Степки зовут Лукой Лукичом, мать — Евдокией Кузьминичной. Часов в девять вечера, когда Степка возвращается домой после встречи с Викторией, Лука Лукич сидит на крылечке и точит тонкий рыбацкий ножик на изъеденном оселке. Он бос, на плечах порванная старая майка, брюки подпоясаны широким солдатским ремнем, на котором болтаются пустые ножны. Лицо у него темное, морщинистое, узкоглазое.
Евдокия Кузьминична возится у летней плиты. Она в длинном, старушечьем платье, повязана косынкой, на ногах разношенные валенки. И спина у Евдокии Кузьминичны сгорбленная, старушечья, а лицо румяное, обрамленное каштановыми молодыми волосами. Евдокия Кузьминична хмурится — скорее всего оттого, что дым ест глаза.
«Вжиг! Вжиг!» — полосует нож по бруску.
Вокруг занятого, сурово сосредоточенного Луки Лукича ходит здоровый голенастый петух, трясет гребнем, истерично закатывает глаза. Это тот самый петух, что по утрам провожает Стейку на работу. Сейчас петух что-то высматривает на руке Луки Лукича, на что-то прицеливается, что-то пакостное задумал: без этого верхоланцевский петух жить не может. Всей улице он известен вздорным и драчливым нравом. Увлеченный работой, Лука Лукич петуха не замечает, и зря! Странно изогнувшись, распустив по земле одно крыло, петух внезапно подпрыгивает, вскрикивает и со всего маху клюет Луку Лукича в руку. Старик роняет оселок.
— Тю, проклятый! — кричит он, вскочив, и поддает петуху ногой.
Тот легко, словно с удовольствием, взлетает, проносится над головой Евдокии Кузьминичны и плавно опускается у дворового заброшенного колодца. Раздув гребень, петух радостно, весело кричит, как бы благодарит старика за удовольствие.
— Дьяволюга нечистая! — говорит Лука Лукич, потирая руку и опасливо оглядываясь на сына, который сидит на лавочке: не смеется ли?
Но Степка не смеется, он ничего не видит, сидит, печально опустив голову.
Старик поднимает оселок и решительно говорит:
— Заколоть! Немедля!
— Кого, отец, заколоть? — спрашивает Евдокия Кузьминична, делая вид, что она тоже ничего не видела. — Что-то не пойму, отец, кого заколоть?
— Петуха! Кого? Развели петухов, не пройти, не проехать! Сколько их у нас? Скажи мне!
— А два их у нас, отец! — мирненько отвечает она. — Один молодой, второй старый. Всю жизнь, отец, по два держим, чтобы куры не остались без петухов. Вот так, отец!
— Не стрекочи! — прерывает ее Лука Лукич. — Что два держим, это сам знаю! Ты мне отвечай — этот молодой али старый?
— Это, отец, молодой петух! — отвечает Евдокия Кузьминична голосом, в котором уже слышны грозные нотки.
— Так вот я и говорю — это молодой петух. Развели, — чуть тише отвечает Лука Лукич, снова принимаясь за ножик. — В собаку палку бросишь, попадешь в петуха! Соседи вот недовольны…
— Кто недоволен? — Евдокия Кузьминична вскидывает голову. — Ты, отец, прямо говори, кто недоволен?
— Не знаю, — еще тише отвечает он, ожесточенно водя оселком. — Я ничего не знаю… Где мне! Сами разбирайтесь. С петухами…
— Вот тут ты, отец, правильно говоришь. А то заладил — заколоть! — снова мирненько говорит Евдокия Кузьминична, внимательно следя за тем, чтобы не выкипела каша. — Это, отец, правильно!..
И опять в ограде Верхоланцевых тишина и покой. Дует легкий, неслышный ветер, черемуха в палисаднике пошевеливается. Уютно, мирно.
— Варево поспело! — объявляет Евдокия Кузьминична.
Стол накрывают в сенях — огромных, гулких, прохладных, — в них пахнет особым запахом, присущим только сеням, где держат муку, зимнюю одежду, брагу и крепкий квас. В Нарыме сени летом заменяют комнаты, в них спят, едят, справляют свадьбы, решают важные семейные дела. Комнаты дома в это время готовят к зиме — красят, штукатурят, кухню оклеивают обоями. У Верхоланцевых в сенях стоит большой стол с самоваром, две кровати, на маленьком окошке без рамы висит белая чистая занавеска, пол застлан суровыми половиками.
— Садитесь, мужики, — уважительно приглашает Евдокия Кузьминична, ставя на стол огромную сковороду с картошкой, зажаренной на свином сале.
К картошке подаются соленые огурцы, маринованные и свежие помидоры, грибы, брусника с сахаром, молоко. На самый кончик стола, за самовар, Евдокия Кузьминична примащивает небольшой графинчик с водкой, на горлышко которого вместо пробки надета серебряная чарочка. Лука Лукич видит хитрость жены, строго кашляет, но Евдокия Кузьминична и бровью не ведет.
— Снедайте, мужики, — говорит она.
Лука Лукич, не глядя, вроде бы машинально, тянется рукой за самовар, цепкими пальцами хватает графинчик, тянет к себе и в то же время для отвода глаз второй рукой кладет на блюдце соленые огурцы.
Приглушенно булькает водка.
— Аи, должно быть, довольно! — быстро говорит Евдокия Кузьминична, когда маленькая чарочка наполняется наполовину.
Она вырывает графин из рук мужа, а он делает пальцами такое движение, точно собирается что-то посолить.
— Каждой дырке затычка! — клокочущим голосом говорит Лука Лукич. — Дивуюсь, везде она встрянет!
А Евдокия Кузьминична торопливо уносит графин в дом и возвращается с видом человека, отлично выполнившего суровый, но непременный долг, и торжествующе глядит на мужа, который осторожно вынимает из чарочки кусочек сургуча. Затем одним глотком проглатывает.
— Ровно орехи лузгает! — поражается Евдокия Кузьминична, но от чувства одержанной победы делается ласковой, радушной, угощает: — Ты сальца, отец, сальца загребай! Вон с краю бери… Сальцо против водки большую силу имеет… Степушка, почто же ты бруснички не берешь? Вот я тебе, сыночек, придвинула…
Степка ест неохотно. Он сегодня совсем не такой, каким бывает обычно за семейным столом. Вообще-то Степка любит вечерние неторопливые ужины с родителями: ему приятно слушать напевное приговаривание матери, весело следить за ее маневрами с водочным графинчиком, за тем, как она ловко умеет отразить и погасить вспышку гнева отца.
Но сегодня Степке не по себе. Картошка кажется подгоревшей, огурцы пересоленными, от грибов пахнет прелью. Ест он мало. Мать, конечно, замечает это и порой как-то особенно внимательно глядит на него.
Проходит много времени, когда чуть покрасневший от водки и еды Лука Лукич откладывает ложку, вынимает портсигар, с удовольствием закуривает. Евдокия Кузьминична отдыхает перед мытьем посуды. Наступает время неторопливых, обстоятельных разговоров, раздумий; родители говорят негромко, приглушенно, не договаривая фраз: понимают друг друга с полуслова. Степка молчит, курит, а Евдокия Кузьминична, кивая на него головой, говорит Луке Лукичу:
— О третьих петухах вчера пришел. Я уж совсем было придремала, уснула, это, было, как чую — идет! Глянула на часы — третий. Ты уж, отец, спал, храпел страсть как!
Отец и Степка молчат.
— Слышу, за веревочку тянет тихо, сторожко. Это, значит, не хочет, чтобы я учуяла, — продолжает Евдокия Кузьминична. — Аи нет, я все слышу, сыночек!
— Сказано — женщина! Оно и есть женщина, — недовольно замечает Лука Лукич. — Ты его в карман посади. Курица и та цыплят от себя на волю пускает.
— У курицы их много, у меня один остался. У стариков еще два сына: старший в армии, младший сейчас в пионерских лагерях.
— Я, мама, на танцах был, — угрюмо объясняет Степка.
— Конечно, что не на работе. На работе тебя долго не задержишь. Слыхали, как ты работаешь, — подозрительно спокойно говорит Евдокия Кузьминична. — Что слыхала? — опасливо спрашивает Степка.
Но мать не отвечает. Она наливает из самовара еще одну чашку, берет блюдечко растопыренными пальцами и сосредоточенно делает глоток. После этого она обращается не к сыну, а к мужу.
— Ты, отец, поди, не слыхал, — говорит она. — Сижу это я на лавочке, тебя, надо быть, поглядываю, а тут Анисья идет. И-и-и, говорит, Кузьминишна, мать моя, что твой сыночек сегодня на песке вытворил! Весь, говорит, невод на куски поизодрал, где начало, где конец, не разберешься, мотня, говорит, так и потонула, а старый черт Истигней твоего, говорит, Степушку так изругал, что я, говорит, дажеть заступилась — почто, говорю, молодого юношу обижаешь…
— Как так? — недоверчиво спрашивает Лука Лукич. — Степка, как так?
— Жди, отец, жди! Он тебе ответит! — строго говорит Евдокия Кузьминична, прихлебывая чай и поверх блюдечка глядя на густо покрасневшего Степку. — Он тебе ответит, как же… До трех часов ночи гулять он может, а как до дела, он язык проглатывает. Я тебе дальше расскажу… Дело было такое. Степка с Натальей начали в лодке баловаться, играть, да возьми и опрокинься в реку. Тут Николай Стрельников, конечно, приказал Сеньке стормозить, тот стормозил, ну катер и заплутался винтом в неводу. Три часа разматывали. Истигней, говорит, из себя выходит, ругается матерно…
— Анисья врет! — раздраженно перебивает ее Лука Лукич. — Истигней сроду не матерится.
— А конечно, врет, — соглашается Евдокия Кузьминична. — А вот про Степку не врет. Наври она мне такое… Знаешь, что будет?
— Знаю! — отмахивается Лука Лукич и резко поворачивается к Степке. — Наизаболь [1] испоганили невод?
— Порвали… левее мотни, — говорит Степка и опускает голову.
— Ну, брат, это не годится! — раздельно произносит Лука Лукич, привставая. — Истигней взаправду ругался?
— Ругался…
— Сойди с моих глаз! — гневно говорит Лука Лукич. — Видеть не могу! — Он поднимается, заложив руки за спину, прохаживается по толстым половицам сеней, босой, сутулый, ножны болтаются у пояса в такт его сердитым шагам.
Евдокия Кузьминична притихает, осторожно, чтобы не звякнуть стеклом, ставит блюдечко на стол, вытирает губы щепоткой, после чего выпрямляется, всем своим видом показывая, что полностью разделяет с Лукой Лукичом его гнев.
— Ты мне это не смей! — Лука Лукич грозит Степке пальцем. — Мы с Истигнеем в одной роте воевали. Ты мне славу Верхоланцевых не порть! У нас слабаков и лентяев в роду не бывало! Что на рыбалке, что на войне — Верхоланцевы шли впереди! Отвечай, почему испоганил невод?
— Нечаянно я, отец…
— Нечаянно комара можно задавить. А тут дело государственное, нешутевое — рыбалка! Это тебе не в бирюльки играть! — Лука Лукич грохает кулаком по столу.
Степке так тяжело, что он сереет лицом, стискивает посиневшие пальцы. Евдокия Кузьминична видит это, ей немного жалко сына, но вмешиваться в разговор она не может, так как Лука Лукич прав.
— Я мечту имею, чтобы из тебя знатный рыбак вышел, чтобы ты наш род на рыбалке продлил, а ты что? Испоганил невод! По мне, лучше подерись с кем-нибудь, а дело не пятнай! — гневается Лука Лукич.
И тут Евдокия Кузьминична уж не может удержаться, чтобы не сказать:
— Чему ты учишь? Драться — этого еще не хватало!
— Мать, молчи, не вмешивайся! — обрывает он. — Рыбалка дело почетное, важное. У Истигнея сколь орденов? Четыре! А сколь за войну? Два! Остальные он за рыбалку получил. И орден Ленина — за рыбалку… Ты понимаешь это, спрошу я тебя? Не понимаешь! Ты как думаешь? — Лука Лукич останавливается, точно пораженный неожиданной мыслью. — Ты… я знаю, как ты мыслишь! Рыбалка, дескать, это так себе — поработаю, время проведу, а потом в институт, да на курсы, да еще куда… С директоршиной дочкой вот гуляешь! Мне понятно…
— Ты директоршину дочку не задевай! — говорит Евдокия Кузьминична, радуясь, что от рыбалки Лука Лукич перешел к директорской дочке и, значит, ей можно вмешаться в разговор. — Девка она взрачная, степенная, умная.
— Не встревай, мать, долго ли до греха! Обижу еще ненароком! — возвышает голос Лука Лукич. — Я не хочу, чтобы Степка на рыбалке вроде бы как принудиловку отбывал. А директоршина дочка, что думаешь, останется с рыбаками? Держи карман шире, навострит хвост через год, и поминай как звали!
— Ты, отец, говори, да не заговаривайся… Степушке тоже не всю жизнь на песке вековать. Пускай идет в институт. Перед ним дороги открытые! — Евдокия Кузьминична тоже повышает голос.
Лука Лукич замирает — он в ужасе от того, что говорит жена. Голос у него становится вздрагивающим, приглушенным.
— Ты как можешь? Как ты можешь?!
Он мечтал, что Степка продлит его жизнь на реке, а жена говорит пусть идет в институт.
Лука Лукич выглядит обиженным, и в этот миг Степка очень похож на него не только смешно оттопыренными губами, взглядом, но и всем выражением лица.
— Как ты можешь такое! — говорит Лука Лукич. — Я разве плохо жизнь доживаю? Чего мне не хватает? Чего мне надо?
Он садится на свое место, замолкает. Евдокия Кузьминична начинает мелко помаргивать ресницами, блюдце в ее пальцах дрожит, она не знает, что сделать, что сказать.
— Лука! Да я разве… О господи! Что ты, что ты, Лука! Мне такую жизнь, как мы прожили, хоть сто раз начинай… О господи!..
Степка страдает.
Глава третья
Степка привстает с лавочки. Какой он человек? Ему приходит на ум, что он никогда еще не задавался этим вопросом.
Какой он человек, Степка Верхоланцев, — хороший, плохой, смелый, трусливый, честный, нечестный, щедрый, жадный?
Мать честная, не знает!
Как сказать, что хороший, коли он ничего хорошего, важного в жизни не сделал; как сказать — храбрый, если он не совершил ни одного героического поступка и только мечтает о нем; как сказать — честный, коли его честность не проверена, ну хоть бы чужой кошелек найти, чтобы вернуть владельцу в целости и сохранности. Вернее будет сказать, что он плохой — недавно уснул на работе, проспал полчаса, сегодня испоганил невод, огорчил дядю Истигнея и всех рыбаков; вернее сказать, что он, ну, положим, не трус, а все-таки трусоват, хотя бы оттого, что еще в прошлом году взял в библиотеке книгу, потерял и до сих пор боится пойти в библиотеку, и его собираются вызвать через суд, и он боится участкового милиционера Рахимбаева; вернее сказать, что он нечестный, так как два года назад стянул у отца деньги на ружье и молчал до тех пор, пока не купил, хотя отец подозревал младшего братишку и тихонько от матеря и Степки склонял безвинного к признанию, обещая, что за откровенность ничего плохого не будет.
Вернее, конечно, назвать его, Степку, дрянным человеком. Он человек без цели в жизни, без руля и ветрил, какой-то бескрылый. Не знает, чего хочет в жизни. Вот Виктория не такая, она понимает, чего должна добиться в жизни, и уж она-то определенно знает, какой она человек хороший, умный, честный, смелый. А как же!
Степка, чувствуя себя глубоко несчастным, вздыхает, отщипывает от скамейки щепочки, грызет их с печальным, убитым видом. Нет, ему определенно надо меняться, становиться другим человеком — степенным, осмотрительным, как говорит дядя Истигней. Ему нужно становиться хорошим человеком, пока еще не поздно. Но это так трудно! А впрочем…
Вот, предположим, он с завтрашнего дня станет другим. Да, да, так и надо сделать! Он сможет, конечно, стать другим, в корне переменить поведение. Что нужно для этого?.. Степка медленно загибает пальцы, перечисляя качества, которые понадобятся ему для превращения в другого человека: воля, выдержка, спокойствие, честность, смелость, осмотрительность, трудолюбие. Когда у него загнуты все пальцы, Степка начинает представлять, как начнет новую жизнь.
…Неторопливый солидный, даже нахмуренный, он приезжает на берег, забирается в завозню, осматривает невод, говорит: «В порядке!» Голос у него грубый, мужской, а перед тем как что-нибудь сказать, он, подобно дяде Истигнею, морщит лоб, думает, прикидывает. Вот, например, когда невод будет поставлен, он прищурится на него, равнодушно промолвит: «Должно, хорошо поставили!» Потом Степка вылезет на песок, молча снимет куртку, значительно поглядит на рыбаков и не бросит куртку как попало, а аккуратно свернет ее. Потом начнется выборка невода; он будет тянуть его, помогать машине, затем покажется мотня, раздастся плеск, он бросится к мотне, воскликнет: «Осетер!» И… дядя Истигней скажет: «Ты бы набил в рот травы, а!»
— Тьфу! — ожесточенно плюет Степка.
Даже в мыслях не может выдержать до конца, а что будет на деле! Ох и беда!
Степка слышит мягкий скрип калитки, дробные удары каблуков о тротуар — это Виктория, которую ждет Степка, сидя на лавочке. Он ждет, когда она пойдет в библиотеку, — чтобы поговорить, объясниться, так как после случая на промысле Виктория на Степку перестала обращать внимание. Перед концом работы прошла мимо, отвернулась, сжав губы. Степка затосковал, но остановить ее не решился.
Сейчас, услышав ее шаги, Степка вскакивает, торопливо одергивает пиджак. Стуча высокими каблучками, приближается Виктория. За добрых сто шагов она замечает Степку, чуть приостанавливается, но тут же, видимо, берет себя в руки, и шаг ее становится опять таким четким, словно кто-то отбивает палочкой по барабану.
— Добрый вечер! — смущенно говорит Степка.
— Добрый вечер! — хмуро отвечает она.
— Куда пошла, Виктория?
— Ты же знаешь, в библиотеку.
Больше Степке ни сказать, ни спросить нечего. Он стоит возле тротуара, а Виктория — на тротуаре. От этого она на две головы выше Степки, и он поглядывает на нее снизу вверх и кажется особенно смущенным, растерянным.
— Я слушаю. — Виктория вздергивает голову.
— Виктория! — Степка встает одной ногой на тротуар. — Я, конечно, виноват, но… Я сам переживаю! Я не хотел!
— Чего не хотел?
— Запутывать невод…
— Ах, вот как! Ты не хотел!
— Конечно… я нечаянно…
Виктория держит книги, и ее тонкие пальцы в черной перчатке дробно, нервно постукивают по корешку. К Степке она повернула только голову, корпус ее устремлен вперед.
— Я не хотел… — говорит Степка.
— Не сомневаюсь в этом, — холодно отвечает Виктория. — Ты, наверное, не хотел обливать водой и Колотовкину! Тоже нечаянно!
— Она первая! — тоном школьника, пойманного строгим учителем, говорил Степка. — Сама начала…
— Мне нет никакого дела до ваших отношений! — Виктория передергивает плечами. — Можете делать все, что вам заблагорассудится!
— Сам не знаю, как получилось! — все в том же тоне школьника продолжает Степка. — Баловство, конечно. Вот и дядя Истигней говорит…
Виктория высокомерно усмехается — какой наивный! А скорее всего прикидывается простачком, чтобы обойти острый вопрос, не заговорить о том, что известно всем. Неужели он думает, что она, Виктория, не видела, как он барахтался с Натальей под яром, как боролся с ней, хохоча и обхватывая за талию руками? Весь катер видел, как Наталья подмяла Степку, навалилась на него грудью. Она, Виктория, готова была сгореть со стыда, забилась в уголок, не дышала от унижения, а теперь он прикидывается простачком, строит из себя невинного ребенка.
— Тебе лучше ждать на лавочке Колотовкину! — говорит Виктория.
— Зачем? — удивляется Степка. — Она моя соседка. Утром увижу.
— Вот и прекрасно! Встречайтесь!.. Пожалуйста, встречайся с Колотовкиной! Хватай ее ручищами. Она не стесняется!
И наконец-то до Степки доходит, что Виктория ревнует его к Наталье. Это так неожиданно, так невозможно и нелепо, что он изумленно открывает рот. На миг он представляет Наталью — ее сильную, мужскую фигуру, слышит ее грубый, насмешливый голос, видит насмешливую улыбку. Степке становится весело. Наташка! Да разве можно! Степка прыскает, но, чтобы не обидеть Викторию, вздрагивающим, приглушенным голосом говорит:
— Виктория, ты чудачка! Ты не знаешь, какая ты… замечательная! Ты замечательная! — Он не выдерживает и хохочет. — Ты замечательная, хорошая! — Степке кажется, что своей ревностью Виктория как-то приближает к нему. — Ой, какая ты замечательная! — ликует он. — Как ты могла подумать! Наташка мне соседка, понимаешь… Мы с ней с самого детства дружки… Она наша, понимаешь?
Виктория прикусывает губу. Смех Степки, его удивление она принимает за маскировку, думает, что он старается этим скрыть свое смущение. «Он не такой простой и наивный!» — думает она о Степке.
— Перестань паясничать! — Виктория топает ногой. — Ничего смешного нет! Делайте с Колотовкиной все что хотите, это меня не касается! А вот о твоем поступке, о том, что ты сорвал рабочий день, я буду говорить там, где нужно!
Степка пятится назад, спускается с тротуара.
— У меня с Натальей ничего нет, поверь, Виктория… — ошеломленно говорит он.
— Мне безразлично. — Она передергивает плечами и резко бросает: — Я ухожу. Прощай!
— Постой, постой! — пугается Степка. — Нельзя же так… взять и уйти! Я объясню!
— Не нуждаюсь! — отрезает Виктория, поворачивается и быстро уходит.
Каблуки ее туфель выстукивают барабанный грозный марш.
— Как сажа бела… дела… — шепчет Степка. Он делает стремительное движение к Виктории и вдруг замирает на месте.
Так он стоит долго.
Отца Степки зовут Лукой Лукичом, мать — Евдокией Кузьминичной. Часов в девять вечера, когда Степка возвращается домой после встречи с Викторией, Лука Лукич сидит на крылечке и точит тонкий рыбацкий ножик на изъеденном оселке. Он бос, на плечах порванная старая майка, брюки подпоясаны широким солдатским ремнем, на котором болтаются пустые ножны. Лицо у него темное, морщинистое, узкоглазое.
Евдокия Кузьминична возится у летней плиты. Она в длинном, старушечьем платье, повязана косынкой, на ногах разношенные валенки. И спина у Евдокии Кузьминичны сгорбленная, старушечья, а лицо румяное, обрамленное каштановыми молодыми волосами. Евдокия Кузьминична хмурится — скорее всего оттого, что дым ест глаза.
«Вжиг! Вжиг!» — полосует нож по бруску.
Вокруг занятого, сурово сосредоточенного Луки Лукича ходит здоровый голенастый петух, трясет гребнем, истерично закатывает глаза. Это тот самый петух, что по утрам провожает Стейку на работу. Сейчас петух что-то высматривает на руке Луки Лукича, на что-то прицеливается, что-то пакостное задумал: без этого верхоланцевский петух жить не может. Всей улице он известен вздорным и драчливым нравом. Увлеченный работой, Лука Лукич петуха не замечает, и зря! Странно изогнувшись, распустив по земле одно крыло, петух внезапно подпрыгивает, вскрикивает и со всего маху клюет Луку Лукича в руку. Старик роняет оселок.
— Тю, проклятый! — кричит он, вскочив, и поддает петуху ногой.
Тот легко, словно с удовольствием, взлетает, проносится над головой Евдокии Кузьминичны и плавно опускается у дворового заброшенного колодца. Раздув гребень, петух радостно, весело кричит, как бы благодарит старика за удовольствие.
— Дьяволюга нечистая! — говорит Лука Лукич, потирая руку и опасливо оглядываясь на сына, который сидит на лавочке: не смеется ли?
Но Степка не смеется, он ничего не видит, сидит, печально опустив голову.
Старик поднимает оселок и решительно говорит:
— Заколоть! Немедля!
— Кого, отец, заколоть? — спрашивает Евдокия Кузьминична, делая вид, что она тоже ничего не видела. — Что-то не пойму, отец, кого заколоть?
— Петуха! Кого? Развели петухов, не пройти, не проехать! Сколько их у нас? Скажи мне!
— А два их у нас, отец! — мирненько отвечает она. — Один молодой, второй старый. Всю жизнь, отец, по два держим, чтобы куры не остались без петухов. Вот так, отец!
— Не стрекочи! — прерывает ее Лука Лукич. — Что два держим, это сам знаю! Ты мне отвечай — этот молодой али старый?
— Это, отец, молодой петух! — отвечает Евдокия Кузьминична голосом, в котором уже слышны грозные нотки.
— Так вот я и говорю — это молодой петух. Развели, — чуть тише отвечает Лука Лукич, снова принимаясь за ножик. — В собаку палку бросишь, попадешь в петуха! Соседи вот недовольны…
— Кто недоволен? — Евдокия Кузьминична вскидывает голову. — Ты, отец, прямо говори, кто недоволен?
— Не знаю, — еще тише отвечает он, ожесточенно водя оселком. — Я ничего не знаю… Где мне! Сами разбирайтесь. С петухами…
— Вот тут ты, отец, правильно говоришь. А то заладил — заколоть! — снова мирненько говорит Евдокия Кузьминична, внимательно следя за тем, чтобы не выкипела каша. — Это, отец, правильно!..
И опять в ограде Верхоланцевых тишина и покой. Дует легкий, неслышный ветер, черемуха в палисаднике пошевеливается. Уютно, мирно.
— Варево поспело! — объявляет Евдокия Кузьминична.
Стол накрывают в сенях — огромных, гулких, прохладных, — в них пахнет особым запахом, присущим только сеням, где держат муку, зимнюю одежду, брагу и крепкий квас. В Нарыме сени летом заменяют комнаты, в них спят, едят, справляют свадьбы, решают важные семейные дела. Комнаты дома в это время готовят к зиме — красят, штукатурят, кухню оклеивают обоями. У Верхоланцевых в сенях стоит большой стол с самоваром, две кровати, на маленьком окошке без рамы висит белая чистая занавеска, пол застлан суровыми половиками.
— Садитесь, мужики, — уважительно приглашает Евдокия Кузьминична, ставя на стол огромную сковороду с картошкой, зажаренной на свином сале.
К картошке подаются соленые огурцы, маринованные и свежие помидоры, грибы, брусника с сахаром, молоко. На самый кончик стола, за самовар, Евдокия Кузьминична примащивает небольшой графинчик с водкой, на горлышко которого вместо пробки надета серебряная чарочка. Лука Лукич видит хитрость жены, строго кашляет, но Евдокия Кузьминична и бровью не ведет.
— Снедайте, мужики, — говорит она.
Лука Лукич, не глядя, вроде бы машинально, тянется рукой за самовар, цепкими пальцами хватает графинчик, тянет к себе и в то же время для отвода глаз второй рукой кладет на блюдце соленые огурцы.
Приглушенно булькает водка.
— Аи, должно быть, довольно! — быстро говорит Евдокия Кузьминична, когда маленькая чарочка наполняется наполовину.
Она вырывает графин из рук мужа, а он делает пальцами такое движение, точно собирается что-то посолить.
— Каждой дырке затычка! — клокочущим голосом говорит Лука Лукич. — Дивуюсь, везде она встрянет!
А Евдокия Кузьминична торопливо уносит графин в дом и возвращается с видом человека, отлично выполнившего суровый, но непременный долг, и торжествующе глядит на мужа, который осторожно вынимает из чарочки кусочек сургуча. Затем одним глотком проглатывает.
— Ровно орехи лузгает! — поражается Евдокия Кузьминична, но от чувства одержанной победы делается ласковой, радушной, угощает: — Ты сальца, отец, сальца загребай! Вон с краю бери… Сальцо против водки большую силу имеет… Степушка, почто же ты бруснички не берешь? Вот я тебе, сыночек, придвинула…
Степка ест неохотно. Он сегодня совсем не такой, каким бывает обычно за семейным столом. Вообще-то Степка любит вечерние неторопливые ужины с родителями: ему приятно слушать напевное приговаривание матери, весело следить за ее маневрами с водочным графинчиком, за тем, как она ловко умеет отразить и погасить вспышку гнева отца.
Но сегодня Степке не по себе. Картошка кажется подгоревшей, огурцы пересоленными, от грибов пахнет прелью. Ест он мало. Мать, конечно, замечает это и порой как-то особенно внимательно глядит на него.
Проходит много времени, когда чуть покрасневший от водки и еды Лука Лукич откладывает ложку, вынимает портсигар, с удовольствием закуривает. Евдокия Кузьминична отдыхает перед мытьем посуды. Наступает время неторопливых, обстоятельных разговоров, раздумий; родители говорят негромко, приглушенно, не договаривая фраз: понимают друг друга с полуслова. Степка молчит, курит, а Евдокия Кузьминична, кивая на него головой, говорит Луке Лукичу:
— О третьих петухах вчера пришел. Я уж совсем было придремала, уснула, это, было, как чую — идет! Глянула на часы — третий. Ты уж, отец, спал, храпел страсть как!
Отец и Степка молчат.
— Слышу, за веревочку тянет тихо, сторожко. Это, значит, не хочет, чтобы я учуяла, — продолжает Евдокия Кузьминична. — Аи нет, я все слышу, сыночек!
— Сказано — женщина! Оно и есть женщина, — недовольно замечает Лука Лукич. — Ты его в карман посади. Курица и та цыплят от себя на волю пускает.
— У курицы их много, у меня один остался. У стариков еще два сына: старший в армии, младший сейчас в пионерских лагерях.
— Я, мама, на танцах был, — угрюмо объясняет Степка.
— Конечно, что не на работе. На работе тебя долго не задержишь. Слыхали, как ты работаешь, — подозрительно спокойно говорит Евдокия Кузьминична. — Что слыхала? — опасливо спрашивает Степка.
Но мать не отвечает. Она наливает из самовара еще одну чашку, берет блюдечко растопыренными пальцами и сосредоточенно делает глоток. После этого она обращается не к сыну, а к мужу.
— Ты, отец, поди, не слыхал, — говорит она. — Сижу это я на лавочке, тебя, надо быть, поглядываю, а тут Анисья идет. И-и-и, говорит, Кузьминишна, мать моя, что твой сыночек сегодня на песке вытворил! Весь, говорит, невод на куски поизодрал, где начало, где конец, не разберешься, мотня, говорит, так и потонула, а старый черт Истигней твоего, говорит, Степушку так изругал, что я, говорит, дажеть заступилась — почто, говорю, молодого юношу обижаешь…
— Как так? — недоверчиво спрашивает Лука Лукич. — Степка, как так?
— Жди, отец, жди! Он тебе ответит! — строго говорит Евдокия Кузьминична, прихлебывая чай и поверх блюдечка глядя на густо покрасневшего Степку. — Он тебе ответит, как же… До трех часов ночи гулять он может, а как до дела, он язык проглатывает. Я тебе дальше расскажу… Дело было такое. Степка с Натальей начали в лодке баловаться, играть, да возьми и опрокинься в реку. Тут Николай Стрельников, конечно, приказал Сеньке стормозить, тот стормозил, ну катер и заплутался винтом в неводу. Три часа разматывали. Истигней, говорит, из себя выходит, ругается матерно…
— Анисья врет! — раздраженно перебивает ее Лука Лукич. — Истигней сроду не матерится.
— А конечно, врет, — соглашается Евдокия Кузьминична. — А вот про Степку не врет. Наври она мне такое… Знаешь, что будет?
— Знаю! — отмахивается Лука Лукич и резко поворачивается к Степке. — Наизаболь [1] испоганили невод?
— Порвали… левее мотни, — говорит Степка и опускает голову.
— Ну, брат, это не годится! — раздельно произносит Лука Лукич, привставая. — Истигней взаправду ругался?
— Ругался…
— Сойди с моих глаз! — гневно говорит Лука Лукич. — Видеть не могу! — Он поднимается, заложив руки за спину, прохаживается по толстым половицам сеней, босой, сутулый, ножны болтаются у пояса в такт его сердитым шагам.
Евдокия Кузьминична притихает, осторожно, чтобы не звякнуть стеклом, ставит блюдечко на стол, вытирает губы щепоткой, после чего выпрямляется, всем своим видом показывая, что полностью разделяет с Лукой Лукичом его гнев.
— Ты мне это не смей! — Лука Лукич грозит Степке пальцем. — Мы с Истигнеем в одной роте воевали. Ты мне славу Верхоланцевых не порть! У нас слабаков и лентяев в роду не бывало! Что на рыбалке, что на войне — Верхоланцевы шли впереди! Отвечай, почему испоганил невод?
— Нечаянно я, отец…
— Нечаянно комара можно задавить. А тут дело государственное, нешутевое — рыбалка! Это тебе не в бирюльки играть! — Лука Лукич грохает кулаком по столу.
Степке так тяжело, что он сереет лицом, стискивает посиневшие пальцы. Евдокия Кузьминична видит это, ей немного жалко сына, но вмешиваться в разговор она не может, так как Лука Лукич прав.
— Я мечту имею, чтобы из тебя знатный рыбак вышел, чтобы ты наш род на рыбалке продлил, а ты что? Испоганил невод! По мне, лучше подерись с кем-нибудь, а дело не пятнай! — гневается Лука Лукич.
И тут Евдокия Кузьминична уж не может удержаться, чтобы не сказать:
— Чему ты учишь? Драться — этого еще не хватало!
— Мать, молчи, не вмешивайся! — обрывает он. — Рыбалка дело почетное, важное. У Истигнея сколь орденов? Четыре! А сколь за войну? Два! Остальные он за рыбалку получил. И орден Ленина — за рыбалку… Ты понимаешь это, спрошу я тебя? Не понимаешь! Ты как думаешь? — Лука Лукич останавливается, точно пораженный неожиданной мыслью. — Ты… я знаю, как ты мыслишь! Рыбалка, дескать, это так себе — поработаю, время проведу, а потом в институт, да на курсы, да еще куда… С директоршиной дочкой вот гуляешь! Мне понятно…
— Ты директоршину дочку не задевай! — говорит Евдокия Кузьминична, радуясь, что от рыбалки Лука Лукич перешел к директорской дочке и, значит, ей можно вмешаться в разговор. — Девка она взрачная, степенная, умная.
— Не встревай, мать, долго ли до греха! Обижу еще ненароком! — возвышает голос Лука Лукич. — Я не хочу, чтобы Степка на рыбалке вроде бы как принудиловку отбывал. А директоршина дочка, что думаешь, останется с рыбаками? Держи карман шире, навострит хвост через год, и поминай как звали!
— Ты, отец, говори, да не заговаривайся… Степушке тоже не всю жизнь на песке вековать. Пускай идет в институт. Перед ним дороги открытые! — Евдокия Кузьминична тоже повышает голос.
Лука Лукич замирает — он в ужасе от того, что говорит жена. Голос у него становится вздрагивающим, приглушенным.
— Ты как можешь? Как ты можешь?!
Он мечтал, что Степка продлит его жизнь на реке, а жена говорит пусть идет в институт.
Лука Лукич выглядит обиженным, и в этот миг Степка очень похож на него не только смешно оттопыренными губами, взглядом, но и всем выражением лица.
— Как ты можешь такое! — говорит Лука Лукич. — Я разве плохо жизнь доживаю? Чего мне не хватает? Чего мне надо?
Он садится на свое место, замолкает. Евдокия Кузьминична начинает мелко помаргивать ресницами, блюдце в ее пальцах дрожит, она не знает, что сделать, что сказать.
— Лука! Да я разве… О господи! Что ты, что ты, Лука! Мне такую жизнь, как мы прожили, хоть сто раз начинай… О господи!..
Степка страдает.
Глава третья
— Здорово, Истигней!
— Здорово, Лука!
Дядя Истигней и Лука Лукич сходятся так, как сходятся два встречных парохода на голубой Оби.
Равные по величине, по значительности рейсов, важности груза, опытности капитанов, пароходы неторопливо обмениваются приветливыми гудками, желая друг другу счастливого пути, капитаны чинно раскланиваются, но в то же время зорко, ревниво примечают всякие новшества друг у друга: новую оснастку, подкрашенную суриком трубу, яркое украшение на шлюпке. Все примечают и, поджав губы, хмыкают: «Вот как!» Можно быть уверенным, что при следующей встрече на трубе парохода, капитан которого заметил подкраску у соперника, появится такая же новая полоска, но, конечно, пошире, поярче; можно не сомневаться, что капитан другого парохода в свою очередь прикажет натянуть на шлюпки такие же, как у соперника, красивые чехлы и тоже пойдет дальше: уж не синими будут они, а небесно-голубыми. Где только он раздобудет такую краску!
Точно так встречаются дядя Истигней и Лука Лукич: придирчиво оглядывая друг друга.
— Давно не виделись, Истигней!
— Давненько не куривали вместе, Лука!
Они представители различных видов рыбалки: дядя Истигней ловит на стрежевом песке, Лука Лукич ставит на озерах самоловы-сети, ловушки-морды, вентеря и только изредка промышляет небольшими озерными неводами. Если на стрежевом песке дядя Истигней опытней других, то на озерах трудно сыскать мастера лучше Луки Лукича. Оба славятся в районе и области, оба ездят в город на совещания, оба — заправилы общественного мнения в поселке.
Молодые карташевские рыбаки во всех сложных случаях жизни идут советоваться к ним. Но коли один из них замечает, что к нему ходят чаще, чем к другому, то говорит: «Иди посоветуйся с Лукой Лукичом! Он башковитый»! Или наоборот: «Шел бы ты к Истигнею Петровичу! Он дело знает!»
Соперничая, дядя Истигней и Лука Лукич не теряют дружбы и уважения друг к другу. Это видно и из того, что Лука Лукич отдал сына на выучку к Истигнею. Вот почему так торжественно происходит встреча двух старых рыбаков. Помахав фуражками, подержав друг друга за руки, они направляются к ближайшей скамейке, садятся рядом.
— Покурим, Лука!
— Конечно, Истигней!
Они торопливо рвут из карманов кисеты, чтобы первому успеть поднести крепкий самосад. У дяди Истигнея кисет длинный, его скоро не вытащишь, Лука Лукич опережает его.
— Бери моего! Знатный табак.
— Спасибо, Лука! Знаю, твой табачок крепкий, полезный. Ты его для запаха одеколончиком поливаешь?
— Чуток!
Старики курят сосредоточенно и важно, затягиваются глубоко, дым долго держат в легких, выпускают из ноздрей густыми струями. Говорить, обмениваться новостями не спешат, да одному из них — Луке Лукичу — и начинать разговор трудно. Степка! Ах ты, щучий сын!
Он, паскудник, наверное, и не догадывается, в какое тяжелое положение поставил родного отца сваим мальчишечьим поступком.
Истигней понимает это, но на выручку не идет: сам разговора о Степке не заводит.
Вечерние тени ложатся на землю, сливаются, заполняют улицы темнотой. Солнце прячется за синий кедрач, втягивает в себя лучи в том месте, где кедрач прорежен, — кажется, что не солнце за ним, а разливное озеро расплавленного металла. По улице, поднимая пыль, носятся мотоциклисты.
Молчать больше нельзя. Лука Лукич, увидев мотоциклистов, находит предлог для разговора.
— Мой артист тоже купил, — говорит он. — Носится по деревне как оглашенный.
— Как же, видел, — отзывается дядя Истигней, довольный тем, что Лука сам начал разговор о Степке и назвал его артистом. Теперь ему, Истигнею, нечего бояться, что Лука слишком переживает за Степку: «Молодой еще. Артист. Что его брать на полную серьезность? Перебесится». — Как же, видал, — повторяет дядя Истигней. — Видал, как нажваривает. Прокурор! — Он затягивается, задерживает дым, продолжает: — А парень он ничего. Рыбацкая жилка в нем есть…
— Значит, так сказать, жилка есть… — успокаивается Лука Лукич. — Ты думаешь, есть наша жилка?
— Здорово, Лука!
Дядя Истигней и Лука Лукич сходятся так, как сходятся два встречных парохода на голубой Оби.
Равные по величине, по значительности рейсов, важности груза, опытности капитанов, пароходы неторопливо обмениваются приветливыми гудками, желая друг другу счастливого пути, капитаны чинно раскланиваются, но в то же время зорко, ревниво примечают всякие новшества друг у друга: новую оснастку, подкрашенную суриком трубу, яркое украшение на шлюпке. Все примечают и, поджав губы, хмыкают: «Вот как!» Можно быть уверенным, что при следующей встрече на трубе парохода, капитан которого заметил подкраску у соперника, появится такая же новая полоска, но, конечно, пошире, поярче; можно не сомневаться, что капитан другого парохода в свою очередь прикажет натянуть на шлюпки такие же, как у соперника, красивые чехлы и тоже пойдет дальше: уж не синими будут они, а небесно-голубыми. Где только он раздобудет такую краску!
Точно так встречаются дядя Истигней и Лука Лукич: придирчиво оглядывая друг друга.
— Давно не виделись, Истигней!
— Давненько не куривали вместе, Лука!
Они представители различных видов рыбалки: дядя Истигней ловит на стрежевом песке, Лука Лукич ставит на озерах самоловы-сети, ловушки-морды, вентеря и только изредка промышляет небольшими озерными неводами. Если на стрежевом песке дядя Истигней опытней других, то на озерах трудно сыскать мастера лучше Луки Лукича. Оба славятся в районе и области, оба ездят в город на совещания, оба — заправилы общественного мнения в поселке.
Молодые карташевские рыбаки во всех сложных случаях жизни идут советоваться к ним. Но коли один из них замечает, что к нему ходят чаще, чем к другому, то говорит: «Иди посоветуйся с Лукой Лукичом! Он башковитый»! Или наоборот: «Шел бы ты к Истигнею Петровичу! Он дело знает!»
Соперничая, дядя Истигней и Лука Лукич не теряют дружбы и уважения друг к другу. Это видно и из того, что Лука Лукич отдал сына на выучку к Истигнею. Вот почему так торжественно происходит встреча двух старых рыбаков. Помахав фуражками, подержав друг друга за руки, они направляются к ближайшей скамейке, садятся рядом.
— Покурим, Лука!
— Конечно, Истигней!
Они торопливо рвут из карманов кисеты, чтобы первому успеть поднести крепкий самосад. У дяди Истигнея кисет длинный, его скоро не вытащишь, Лука Лукич опережает его.
— Бери моего! Знатный табак.
— Спасибо, Лука! Знаю, твой табачок крепкий, полезный. Ты его для запаха одеколончиком поливаешь?
— Чуток!
Старики курят сосредоточенно и важно, затягиваются глубоко, дым долго держат в легких, выпускают из ноздрей густыми струями. Говорить, обмениваться новостями не спешат, да одному из них — Луке Лукичу — и начинать разговор трудно. Степка! Ах ты, щучий сын!
Он, паскудник, наверное, и не догадывается, в какое тяжелое положение поставил родного отца сваим мальчишечьим поступком.
Истигней понимает это, но на выручку не идет: сам разговора о Степке не заводит.
Вечерние тени ложатся на землю, сливаются, заполняют улицы темнотой. Солнце прячется за синий кедрач, втягивает в себя лучи в том месте, где кедрач прорежен, — кажется, что не солнце за ним, а разливное озеро расплавленного металла. По улице, поднимая пыль, носятся мотоциклисты.
Молчать больше нельзя. Лука Лукич, увидев мотоциклистов, находит предлог для разговора.
— Мой артист тоже купил, — говорит он. — Носится по деревне как оглашенный.
— Как же, видел, — отзывается дядя Истигней, довольный тем, что Лука сам начал разговор о Степке и назвал его артистом. Теперь ему, Истигнею, нечего бояться, что Лука слишком переживает за Степку: «Молодой еще. Артист. Что его брать на полную серьезность? Перебесится». — Как же, видал, — повторяет дядя Истигней. — Видал, как нажваривает. Прокурор! — Он затягивается, задерживает дым, продолжает: — А парень он ничего. Рыбацкая жилка в нем есть…
— Значит, так сказать, жилка есть… — успокаивается Лука Лукич. — Ты думаешь, есть наша жилка?