— Молодой человек! — Капитан грозно поднимается. Дядя Истигней приходит Степке на помощь. Он мягко обращается к капитану:
— Мой товарищ, конечно, перехватил, но в основном он прав. Может, потолкуем спокойно? Как говорят, по душам, а, капитан? Ульян — великолепный штурвальный. В ваших интересах вернуть его на пароход. А?
— Отлично! — решительно говорит капитан, ткнув пальцем в сторону Степки. — Только, пожалуйста, велите успокоиться этому молодому человеку.
Степка бежит, подпрыгивая.
Он бежит к Виктории. Улыбается. Напевает. Шляпа лихо сбита на ухо. Ему хочется кричать от радости.
Ах, какие они молодцы! Как хорошо, что пошли на пароход, поговорили с капитаном, потом с первым помощником, потом с товарищами Ульяна. Ах, какие молодцы! А дядя Истигней, дядя Истигней! Вот это старик! Как умно и смело вел он себя, как разговаривал! И его, Степку, он назвал: «Мой товарищ». Он так и сказал: «Мой товарищ, конечно, перехватил лишку, но в основ-ком он прав». Это после того, как Степка все высказал капитану.
Речники обещали приехать к рыбакам, поговорить с Ульяном, поставить вопрос перед пароходством о возвращении его на «Рабочий». Оказалось, что капитан только прикидывается важным, недоступным, а на самом деле он простой, хороший!
Счастливо улыбаясь, Степка мчится к Виктории.
После того как он побывал на пароходе, поговорил с речниками, ему показалось диким, что они с Викторией могли поссориться. Разве могут они быть в ссоре, когда в груди не вмещается радость, а голова, как от вина, кружится от солнца, воздуха. Не может быть этого! Ссора — пустяк, недоразумение, глупая ошибка. Не может быть ее сейчас, когда Ульян вот-вот вернется на пароход, наденет белый китель, выйдет на палубу. Как они могли поссориться! Вот смех-то! Он ведь любит ее, такую, какая она есть, — принципиальную, гордую, стремительную и, конечно, добрую, хорошую. Хотела же она помочь ему поступить в институт. Она хорошая — иначе быть не может! Все люди хорошие, и всех их он, Степка, любит! Ульяна — за то, что он несчастный; Григория Пцхлаву — за то, что он свою маленькую, тоненькую жену носит на руках; Витальку Анисимова Степка любит за то, что од старается походить во всем на дядю Истигнея. Он любит и тетку Анисью, которая угощает его шаньгами и молоком, и Стрельникова, который лучше всех на Оби ставит стрежевой невод.
Ох и пустяковина же их ссора! Смех!
Степке кажется, что примирение произойдет просто, быстро, — он постучится, войдет в дом Перелыгиных, увидит отца Виктории, поговорит с ним, пошутит; затем Григорий Иванович скажет: «Степан, не делайте такой вид, что вы пришли ко мне!» — и позовет Викторию. Она выйдет, пригласит его в свою комнату, и там Степка скажет ей: «Пустяки все это, Виктория! Ты же знаешь, что я люблю только тебя!» Она тоже улыбнется и скажет, что все это действительно пустяки и она тоже любит его…
Степка вихрем взлетает на высокое крыльцо перелыгинского дома, передохнув, стучится в дверь. Сначала — тишина; Степка не дышит, ждет, затем слышит быстрые, легкие шаги. Сердце его замирает — Виктория! Дверь резко открывается.
— Вик… — начинает Степка и останавливается: это не Виктория, а Полина Васильевна. Здорово, выходит, похожи они, коли даже походка одинаковая. — Добрый день, Полина Васильевна, — заминаясь, здоровается Степка. — Я пришел… я пришел к Виктории.
Полина Васильевна отвечает не сразу, словно ждет, что Степка еще что-то скажет. Но он молчит, переступая с ноги на ногу.
— Як Виктории, — наконец повторяет Степка.
— Очень жаль, но ее нет дома.
— Вот беда! — огорченно говорит Степка. — Я думал… Ладно, Полина Васильевна, вы извините за беспокойство, а я похожу по улице, погуляю. Может быть, встречу ее.
— Пожалуйста, — отвечает Полина Васильевна, так и не выходя из темноты.
Гремит щеколда, раздается скрип, потом удаляющийся шарк войлочных туфель. Степка спускается с крыльца. Только теперь он замечает, что, собственно, никакого солнца уже не г, оно запряталось, и над Карташевом стынет довольно поздний холодный августовский вечер. Степке становится зябко, он сует руки в карманы.
За околицей заунывно лают собаки. Наверное, лают на выщербленный месяц. По переулку бесшумной тенью проходит человек, останавливается, смотрит на Степку и уходит. Брошенный им взгляд полон для Степки непонятной тревоги. Степка пробирается переулком, раздумывает, куда ему идти — направо или налево. «Буду ждать, — решает Степка. — Буду ждать хоть до утра! Мы не можем ссориться!» Он поворачивает назад, потихоньку бредет переулком с левой стороны перелыгинского дома. Сюда выходит одно окошко комнаты Виктории. Оно проливает в садик желтый, переливающийся на деревьях свет; на окошке желтые тюлевые занавески. Облокотившись на ограду, Степка смотрит на яркое окошко. Из садика пахнет смородиновыми листьями и малиной. И вот по изломанному желтому квадрату на деревьях пробегает быстрая, летучая тень, и Степка видит в окне силуэт Виктории, к которому приближается второй силуэт — мать.
Степка крепко зажмуривает глаза, пятится, у него больно ударяет в грудь сердце. Степке уже не зябко, а по-настоящему холодно, но щеки горят, точно ему дали пощечину.
— Дела как сажа… — зажмурившись, произносит Степка и бросается прочь от палисадника.
— Мама, кто приходил?
Полина Васильевна подходит к дочери, мягко обнимает, целует в висок. Они похожи, только Виктория чуточку стремительней, чуточку тоньше, и лицо ее с глубоко вырезанными, раздувающимися ноздрями много строже, чем у матери.
Поцеловав дочь, Полина Васильевна, не отпуская ее, пробегает взглядом по лицу Виктории. Хороша! Густой румянец, свежая кожа, фигура тонкая, гибкая, грудь высокая; очень хорош у нее нос — тонкий, с горбинкой, как у Григория, хотя Виктория мало похожа на отца. Хороша дочь, и говорить нечего!
А ведь Полине Васильевне поначалу было страшно: узнав о том, что не способна больше иметь детей, она мучилась, боялась, что из Виктории вырастет белоручка, неженка, эгоистка. Обладая твердым и решительным характером, Полина Васильевна заставляла себя быть с дочерью непреклонно строгой — не прощала лени, расхлябанности, требовала от Виктории во много раз больше, чем от других учеников. До шестнадцати лет не баловала ее нарядными платьями. Отец Виктории, Григорий Иванович, слишком мягкий, покладистый человек, и Полина Васильевна радовалась тому, что он, вечно занятый книгами, не вмешивается в воспитание дочери.
Да, в большой строгости воспитывала она дочь. Учила ее быть беспощадной к самой себе, вырабатывала волю, характер, заставляла по многу раз переделывать домашние задания, убирать и без того чистые комнаты, стирать для себя белье и платья, научила готовить обед, вышивать, ухаживать за садом. Когда Виктория была маленькой, она сама зазывала к ней в гости сверстниц-подруг, но с каждым годом подруг у Виктории становилось меньше, так как распорядок дня делался все строже: учеба, работа по дому, чтение. Книги для дочери Полина Васильевна выбирала сама.
Виктория училась хорошо, однако по литературе получала не больше четверки: учитель считал ее сочинения суховатыми и рассудочными. Полина Васильевна без особого беспокойства разделяла его мнение — да, в сочинениях не было душевных слов, зато она находила в них ум, знание дела.
Виктория вела большую общественную работу. Ее выбрали членом учкома, она много времени отдавала выпуску стенной газеты, отлично стреляла из мелкокалиберной винтовки, была второразрядницей по прыжкам в длину.
Уже в восьмом классе Виктория выделялась своей требовательностью, своим твердым характером. Она терпеть не могла расхлябанных, недисциплинированных ребят, презирала их.
В девятом классе Виктория стала совсем взрослой. Мать тогда назначили директором школы, и она стала меньше заниматься дочерью — была вполне спокойна за нее, и в кругу учителей уже поговаривали, что не страшно иметь и одного ребенка, если воспитывать его как следует. После девятилетки Виктория, не колеблясь, пошла работать на промысел, сказав Полине Васильевне, что в Карташеве выбирать не из чего, а два года отработать надо, и она постарается перед поступлением в институт хорошо проявить себя на производстве. Полина Васильевна не могла скрыть своей гордости за дочь: уж ей-то было известно, как порой трудно, с какими терзаниями идут на производство молодые люди. У ее дочери ни терзаний, ни разочарования не было. Не колебалась Виктория и при выборе профессии, еще в шестом классе решив: станет врачом. Станет потому, что врачи нужны, необходимы, что они делают большое дело. И она уверенно шла к институту.
До сего дня у Полины Васильевны не было причин для беспокойства о дочери. Внимательно оглядев ее и порадовавшись, что она так красива, Полина Васильевна еще раз нежно прижала дочь к себе.
— Кто же приходил, мамочка? — спросила Виктория. Полина Васильевна отпустила дочь, показав рукой на стул.
— Садись, поговорим, Виктория.
— Я слушаю, мамуся!
— Приходил Верхоланцев. Я сказала ему, что тебя нет дома.
— Но я же дома! — Виктория глядит на мать широко открытыми глазами. — Выходит… Выходит, ты солгала! А ведь сама меня учила никогда не лгать. Что с тобой, мамочка?
— Ты же сказала, что не хочешь больше видеть его.
— Да, но нужно было бы сказать об этом Верхоланцеву прямо. Как ты могла поступить так, мамочка?
— У меня не хватило духу! — откровенно сознается Полина Васильевна, наблюдая за дочерью. — Потом… потом я думаю, что проступок Степана не так уж страшен, как тебе кажется. Мне думается, что он искренний и честный парень.
— Мама, между нами все кончено! — говорит Виктория, покачивая ногой и глядя на носок туфли. — Все кончено!
Полина Васильевна молчит. Да, дочь резка, определенна, решительна, — Полина Васильевна сама воспитывала в ней это. Ей, Полине Васильевне, больше всего неприятны люди, в которых нет определенности. Она всегда говорила, что человек прежде всего должен быть четким, определенным. И у человека должна быть вол ч; вот это, пожалуй, главное. Сильная воля.
Полина Васильевна предполагает, что Верхоланцеву не хватает выработанной упражнениями воли. Случай со стрежевым неводом, странные, в общем-то, отношения с этой Колотовкиной, сегодняшний приход к Виктории — все это немного настораживает. Ей хотелось бы, чтобы будущий муж дочери был более волевым, более сдержанным. Она не одобряет поступка Верхоланцева, прибежавшего к Виктории мириться. Степану надо было бы проявить выдержку, добиться, чтобы Виктория поняла ошибку и сама бы пришла мириться. Мужчиной надо быть!
Но Полина Васильевна понимает, конечно, что в отношениях Верхоланцева и Колотовкиной нет ничего обидного для дочери, и она уверена, что Степан искренне и горячо любит Викторию, — и вообще он неплохой парень. Недаром учителя ее школы хорошо отзываются о нем, а преподаватель литературы говорит, что у Степана чистая, возвышенная душа. Это тот самый преподаватель, который считает суховатыми сочинения Виктории.
— Ты все хорошо обдумала, Виктория? — спрашивает Полина Васильевна, обнимая рукой дочь. — В твоем возрасте иногда нужно менять решения.
— Я стараюсь не менять своих решений, — прищуриваясь, отвечает дочь. — Ты сама меня учила этому.
— Да, учила… — отвечает Полина Васильевна. — Но мне кажется, что эти… отношения с Колотовкиной — мелочь. Они дружны с детства, соседи. Об этом стоит подумать, Виктория!
— Мама, ты учила меня быть твердой!
— Да, да… — машинально произносит Полина Васильевна.
Да, она учила… А все-таки Степан ей нравится — о его семье в поселке отзываются тепло, уважительно; сам Лука Лукич Верхоланцев — один из тех людей, мнение которых дорого для нее.
Только сейчас Полина Васильевна понимает, что, открыв дверь Степану, она немного оробела. Пригласить юношу в дом она не могла потому, что боялась — Виктория наговорит бог знает что, а сказать, что дочь не хочет видеть Степана, у нее и на самом деле не хватило духа. Поэтому Полине Васильевне сейчас неловко и перед дочерью и перед собой за эту невольную ложь.
— Ты хорошо все обдумала, дочь? — спрашивает она.
— Да! — твердо отвечает Виктория. — Давай говорить начистоту, мама!
— А как же еще?! — удивляется Полина Васильевна. — Разве мы с тобой говорим не откровенно?
— Откровенно, мама! — успокаивает ее Виктория, поправляя оборки халата — приглаживает их пальцами, чтобы не топорщились. — Мы с тобой говорим откровенно, но ведь есть такие вещи, о которых даже между матерью и дочерью откровенно говорить не принято.
— Например? — скрывая беспокойство, спрашивает Полина Васильевна. — Я не знаю таких вещей! Ты имеешь в виду любовь, отношения между девушкой и юношей?
— Нет, мама, это тебя может не беспокоить. Я имею в виду другое.
— Что же, Виктория? Говори!
— Хорошо, я буду говорить, — спокойно отвечает дочь, не замечая волнения матери, напуганной тем, что есть, оказывается, вещи, о которых Виктория думала, но не говорила ей. — Вот я работаю учетчицей. Так?
— Конечно, так, — говорит Полина Васильевна.
— Я понимаю, что правительство поступило правильно, когда приняло решение воспитывать молодых людей в труде. У нас много еще белоручек. Но мне думается, что не всем это необходимо. Я бы, например, могла сразу пойти в институт и стать врачом. Ты же знаешь, я не белоручка. Так?
— Ну, так… Говори, говори!
— Но я вынуждена работать. Я понимаю, что это формально, но работаю, чтобы выполнить эту формальность. Ты понимаешь, я должна работать, чтобы не отделяться от других. Ты понимаешь меня?
— Говори дальше, — тихо просит Полина Васильевна.
— Я работаю для того, чтобы стать врачом. Глупо!
Смешно! Но формально необходимо. Вот ты обвиняешь меня в том, что я строга со Степаном. Говоря откровенно, он мне нравится. Он добрый, бесхитростный и сильный парень, но у него нет цели в жизни. Однажды я решила, что могу помочь ему стать человеком, стану заниматься с ним, работать. Он поступит в институт, станет человеком. Потом я увидела, что он не имеет воли, недисциплинирован, в общем, тот человек, который не может быть моим спутником. Может случиться, что Степан на всю жизнь останется рыбаком. А ведь ты сама меня учила, что человек должен стремиться к большому. Ты сама меня учила этому! — повторяет Виктория, наклонясь к матери, которая отчего-то старательно прячет глаза. — Что с тобой, мамочка?
— Ничего! Продолжай! — твердо говорит Полина Васильевна, поднимая голову.
— Я все сказала, мама! Это лето многому научило меня. Признаться, я побаивалась, что на первых порах растеряюсь, но мои страхи были напрасны. Я могу работать, общаться с людьми. Я не хвастаюсь, если говорю, что у меня есть и воля, и настойчивость, и знание людей… Там, на песке, есть пьяница Тихий, так он побаивается меня.
— Почему побаивается?
— Я не либеральничаю с ним, как другие… Ты, мама, ведь тоже умеешь быть решительной. Ты у меня молодец! Потому и школа считается лучшей в районе.
— Что ты знаешь о моей школе? — восклицает Полина Васильевна. — Что ты знаешь о ней?
— Все знаю, мамочка!
Она знает все! А вот Полина Васильевна, оказывается, плохо знает дочь. То, что она наговорила сейчас, до того неожиданно и невозможно, что у Полины Васильевны начинает покалывать в сердце, кружится голова… Она, Виктория, выполняет формальность, она работает, только чтобы не отличаться от других, и она, Виктория, понимает, что говорит, коли предупредила, что об этом не принято говорить откровенно.
— Что с тобой, мама? — с беспокойством спрашивает дочь. — Ты побледнела! Мама, что случилось?
— Мне больно! — берясь за сердце, говорит Полина Васильевна. — Мне больно.
Ей действительно больно. Она поднимается. Виктория испуганно вскакивает, обхватывает ее рукой.
— Мамочка, мне страшно!
— Сейчас пройдет, все пройдет… — отвечает Полина Васильевна, отводя руки дочери. — Прости, я выйду на минуточку.
Она выходит из комнаты. Побледневшая Виктория смотрит вслед матери, затем суматошно бросается к домашней аптечке, вынимает пузырьки, пакетики, вату, бинты. Она ищет валидол, который давно уж не принимала мать. Руки Виктории дрожат.
А в соседнюю комнату, где Григорий Иванович лежит на диване с книгой и уютно светит лампа, входит Полина Васильевна.
— Григорий, Григорий, — шепчет она. — С нашей дочерью неладно. Брось книгу, Григорий!
Маслянисто-черная, течет Обь. Тихо падают августовские звезды. Обь подмигивает небу глазками разноцветных бакенов. Редко-редко раздается тяжелый, бухающий удар — река подмывает берег, и падают в воду глыбы земли: Обь выпрямляет свой путь на север.
Река как будто спит, но это только кажется — она несет на себе горы леса, пароходы, лодки, обласки. Она и ночью работает. А вот Карташево спит — в деревне ни огонька, ни движения, ни звука; уставшие за день собаки угомонились, забрались в конуры. Спят.
На берегу слышен негромкий звяк железа, приглушенные голоса, чертыхания Семена Кружилина. Тлеет потухающий костер. Идёт четвертый час ночи, но дядя Истигней, Семен, Степка и Ульян все еще возятся возле выборочной машины — устанавливают редуктор. Третью ночь возятся, так как дело не ладится: то лопнет шестерня, то заест передача, то Семен предложит новый тип сочленения.
Семен — главнокомандующий. На дядю Истигнея покрикивает, Степку ругает последними словами, на Ульяна не кричит, но ворчит изрядно. Все они, по его словам, пентюхи, не умеют обращаться с механизмами, неловки. Они не возражают, а дядя Истигней даже иногда обращается к Семену на «вы» и часто уважительно говорит: «Прокурор!» Семен всем находит работу, он терпеть не может, когда кто-нибудь из помощников лентяйничает, и тотчас же приказывает: «Подержи трубу!», хотя труба может еще полчаса лежать на песке.
Ульяна Тихого затащил на песок дядя Истигней — пришел в общежитие, посидел, поболтал о том о сем, наконец сказал, что опыт Ульяна в пароходном деле может пригодиться при установке редуктора. Степка Верхоланцев приехал сам. Настроение у Степки отвратительное. Держит в руках железную трубу, глядит на Семена, а сам видит окошко с занавеской, быструю тень Виктории. Он заново переживает унижение, тоску, до сих пор хранит такое чувство, точно только что услышал, как лучший, дорогой друг исподтишка говорил о нем гадости.
— Степка! — злится Семен. — Держи трубу на уровне отверстия! Не тычь пальцем — оборвешь кожу!
Степка старается не тыкать пальцем, держать трубу на уровне отверстия, но не понимает, зачем это нужно и почему он оборвет кожу на пальце.
— Теперь держи ниже уровня отверстия! Ну вот так! Тяни!
Степка тянет и срывает кожу с большого пальца. Боясь, чтобы Семен не заметил, прячет палец за спину.
— Ну вот, хорошо! — удовлетворяется Семен и тем жетоном предлагает Степке: — Перевяжи палец-то! Экой ты неловкий!
«Вправду неловкий, невезучий, — думает Степка, перетягивая палец платком. — Не дается мне жизнь. Все-то у меня не как у людей…» Ему вспоминаются насмешливые слова Натальи: «Эх, Степан, коли не помрешь, много горя хватишь!»
— Не спи! — прикрикивает Семен.
— Я… не сплю, — вздрагивает Степка.
Семен подтачивает, подравнивает металл. Степка любуется Семеном, завидует: уж он-то обязательно поступит в институт, добьется своего, станет инженером. Не то что он, Степка. Эх, дела как сажа бела! Семен еще вечером удивил Степку: подошел к бригадиру Стрельникову, без всякого почтения, без уважительности потребовал: «Съездите в район, Николай Михайлович. Завтра надо привезти вот такую шестерню. Да вы не на меня, вы в чертеж смотрите!» Стрельников, заглянув в чертеж, пообещал: «Привезу, привезу!» И немедленно уехал в район. Вот он какой, Семен Кружилин! Деловой, башковитый. Эх, дела как сажа…
— Следующий этап — приклепывание кожуха, — объявляет Семен. — Дядя Истигней, подбросьте в костер дров. Темно!
Золотые искорки зигзагами уносятся в черное небо. Чем ярче разгорается костер, тем темнее становится ночь, таинственней звон волны. Бескрайней, громадной кажется загустевшая Обь, на которую от костра падает алый мечущийся свет. И все гремит металл, и все ворчит Семен, и все тоскует поникший Степка Верхоланцев.
— Готово! — наконец говорит Семен, вытирая руки паклей. — Дождаться Стрельникова — и можно пробовать. Как, дядя Истигней?
— Ничего не получится! — Старик сладко зевает.
— Конечно, — кивает Семен. — Я посплю немного, — добавляет он, взглянув на восток. — Домой ведь не поедем, дядя Истигней? — Семен расстилает фуфайку, ложится и сразу же засыпает. Костер обливает его теплом.
Над Обью начинается рассвет. Большая, горбатая посередине река медленно светлеет, уже видна тоненькая, прозрачная паутина тумана на воде. Веет свежестью, йодом, ранний баклан висит в небе. Лунная полоса сереет, исчезает, точно под водой кто-то выключает лампочки.
— Степан, иди в землянку, ложись, — предлагает дядя Истигней. — Отдохни!
Степка послушно уходит. Дядя Истигней, посидев немного рядом с Ульяном, предлагает и ему:
— Давай, парниша, ополоснем щеки, да и пойдем на покой. Как ты мыслишь, а?
— Поспать неплохо…
Они подходят к воде, которая кажется холодной, пронизывающей; хочется сжаться, спрятать руки на груди, сказать: «Брр!», но когда дядя Истигней и Ульян погружают руки в воду, то оказывается, что вода сейчас теплее остывшего за ночь воздуха. С кромки берега Обь выглядит еще величественнее.
— Какая ты важная! — говорит дядя Истигней реке, держа в сдвинутых ладонях горсть воды. Его лицо становится задумчивым.
Все, что нужно для жизни, дала дяде Истигнею Обь и все возьмет, когда оркестр карташевского клуба сыграет для него последний марш на теплой земле — похоронный. На взгорке, над Обью, будет лежать дядя Истигней, там, где лежат отец, дед и прадед. С горушки видно реку, тальники за ней, взлобок излучины и черту флага над промыслом. С горушки виден и осокорь, которому столько же лет, сколько дяде Истигнею, а ведь он, осокорь, уже подался вершиной, сбросил с нее листья, словно полысел, и только внизу зеленый.
Обь переводится на русский как «отец», «батюшка». Такой и была всегда река для Евстигнея Мурзина. Трехлетним ребенком окунулся в нее Истигнеюшка, хватил вдосталь воды, захлебнулся, заорал благим матом, но, испуганный зычным криком отца, заворошил ножовками, забарахтался и не то что поплыл, а просто повис в воде, впервые испытав восхитительное чувство легкости. С тех пор и подружился он с рекой и нашел на ней все, что нужно человеку под солнцем: работу, жену, дом, место под березами, на взгорке, куда проводят его в последний путь. Одного не дала ему Обь — детей.
Расставаясь с Обью, бросал в воду медяки, хотя суеверным не был. А бросал потому, что так делали отец и дед, и, по рассказам, прадед — смелой жизни человек, убежавший в далекие времена на Обь от дикого барина и оставивший ему памятку: красного петуха.
Никто не знает, что дядя Истигней разговаривает с Обью, как с живым существом. Засыпая в землянке, под Москвой и Ржевом, под Курском и в Германии, часто вспоминал о ней, шептал неслышно: «Как ты там? Что с тобой?» Думал ласково. «Наверное, протоптала дорожку за седым осокорем и теперь карчей не оберешься. Придется выбирать. Упорная ты река — и говорить нечего!»
Вернувшись в Карташево, израненный и больной, остановился на берегу, сдернул пропотевшую пилотку, поздоровался с Обью: «Здравствуй! Вот какая ты! Молодец! Ну, берись за дело: лечить меня надо, голубушка. На ноги ставить!» И чуть было не заплакал — так истосковался по вольному воздуху, по легкому для глаза простору реки.
Через три месяца поправился. Раны затянулись, перестал хромать, и лишь одно не могла вылечить Обь — по-прежнему часто, нервно моргал. Все три месяца провел на реке — готовил невода, сколачивал бригаду, возвращал к жизни Карташевокий стрежевой песок, который в годы войны пришел в запустение…
— Вот она какая! — говорит дядя Истигней Ульяну, держа в горсти обскую воду. Потом припадает к ней носом, губами, всем лицом и… морщится. Он чувствует запах серы, мазута и еще чего-то неприятного. А может быть, дяде Истигнею это просто кажется, так как он знает, что на притоке Оби — Томи стоит Кемеровский коксохимический завод, который спускает в воду отходы производства.
— Сволочи! — ругается он.
Кемеровский коксохим — враг старика. Никогда, ни к кому в жизни он не испытывал такой жгучей и стойкой ненависти, как к Кемеровскому коксохиму, который из года в год выбрасывает в реку гадость. От нее гибнут мальки, у осетров опадают жабры, тяжело дышит нельма.
— Жив не буду, а коксохим приберу к рукам! — как-то пообещал Луке Лукичу дядя Истигней, скрыв от него, что три письма в Москву в различные учреждения и существовавшие тогда министерства ничего радостного не принесли. — Жив не буду!
Но вот до сих пор жив, а коксохим по-прежнему травит воду. Злится старик, критикует бесхозяйственность и ротозейство, а имя директора Кемеровского завода услышать не может без того, чтобы не выругаться.
— Мой товарищ, конечно, перехватил, но в основном он прав. Может, потолкуем спокойно? Как говорят, по душам, а, капитан? Ульян — великолепный штурвальный. В ваших интересах вернуть его на пароход. А?
— Отлично! — решительно говорит капитан, ткнув пальцем в сторону Степки. — Только, пожалуйста, велите успокоиться этому молодому человеку.
Степка бежит, подпрыгивая.
Он бежит к Виктории. Улыбается. Напевает. Шляпа лихо сбита на ухо. Ему хочется кричать от радости.
Ах, какие они молодцы! Как хорошо, что пошли на пароход, поговорили с капитаном, потом с первым помощником, потом с товарищами Ульяна. Ах, какие молодцы! А дядя Истигней, дядя Истигней! Вот это старик! Как умно и смело вел он себя, как разговаривал! И его, Степку, он назвал: «Мой товарищ». Он так и сказал: «Мой товарищ, конечно, перехватил лишку, но в основ-ком он прав». Это после того, как Степка все высказал капитану.
Речники обещали приехать к рыбакам, поговорить с Ульяном, поставить вопрос перед пароходством о возвращении его на «Рабочий». Оказалось, что капитан только прикидывается важным, недоступным, а на самом деле он простой, хороший!
Счастливо улыбаясь, Степка мчится к Виктории.
После того как он побывал на пароходе, поговорил с речниками, ему показалось диким, что они с Викторией могли поссориться. Разве могут они быть в ссоре, когда в груди не вмещается радость, а голова, как от вина, кружится от солнца, воздуха. Не может быть этого! Ссора — пустяк, недоразумение, глупая ошибка. Не может быть ее сейчас, когда Ульян вот-вот вернется на пароход, наденет белый китель, выйдет на палубу. Как они могли поссориться! Вот смех-то! Он ведь любит ее, такую, какая она есть, — принципиальную, гордую, стремительную и, конечно, добрую, хорошую. Хотела же она помочь ему поступить в институт. Она хорошая — иначе быть не может! Все люди хорошие, и всех их он, Степка, любит! Ульяна — за то, что он несчастный; Григория Пцхлаву — за то, что он свою маленькую, тоненькую жену носит на руках; Витальку Анисимова Степка любит за то, что од старается походить во всем на дядю Истигнея. Он любит и тетку Анисью, которая угощает его шаньгами и молоком, и Стрельникова, который лучше всех на Оби ставит стрежевой невод.
Ох и пустяковина же их ссора! Смех!
Степке кажется, что примирение произойдет просто, быстро, — он постучится, войдет в дом Перелыгиных, увидит отца Виктории, поговорит с ним, пошутит; затем Григорий Иванович скажет: «Степан, не делайте такой вид, что вы пришли ко мне!» — и позовет Викторию. Она выйдет, пригласит его в свою комнату, и там Степка скажет ей: «Пустяки все это, Виктория! Ты же знаешь, что я люблю только тебя!» Она тоже улыбнется и скажет, что все это действительно пустяки и она тоже любит его…
Степка вихрем взлетает на высокое крыльцо перелыгинского дома, передохнув, стучится в дверь. Сначала — тишина; Степка не дышит, ждет, затем слышит быстрые, легкие шаги. Сердце его замирает — Виктория! Дверь резко открывается.
— Вик… — начинает Степка и останавливается: это не Виктория, а Полина Васильевна. Здорово, выходит, похожи они, коли даже походка одинаковая. — Добрый день, Полина Васильевна, — заминаясь, здоровается Степка. — Я пришел… я пришел к Виктории.
Полина Васильевна отвечает не сразу, словно ждет, что Степка еще что-то скажет. Но он молчит, переступая с ноги на ногу.
— Як Виктории, — наконец повторяет Степка.
— Очень жаль, но ее нет дома.
— Вот беда! — огорченно говорит Степка. — Я думал… Ладно, Полина Васильевна, вы извините за беспокойство, а я похожу по улице, погуляю. Может быть, встречу ее.
— Пожалуйста, — отвечает Полина Васильевна, так и не выходя из темноты.
Гремит щеколда, раздается скрип, потом удаляющийся шарк войлочных туфель. Степка спускается с крыльца. Только теперь он замечает, что, собственно, никакого солнца уже не г, оно запряталось, и над Карташевом стынет довольно поздний холодный августовский вечер. Степке становится зябко, он сует руки в карманы.
За околицей заунывно лают собаки. Наверное, лают на выщербленный месяц. По переулку бесшумной тенью проходит человек, останавливается, смотрит на Степку и уходит. Брошенный им взгляд полон для Степки непонятной тревоги. Степка пробирается переулком, раздумывает, куда ему идти — направо или налево. «Буду ждать, — решает Степка. — Буду ждать хоть до утра! Мы не можем ссориться!» Он поворачивает назад, потихоньку бредет переулком с левой стороны перелыгинского дома. Сюда выходит одно окошко комнаты Виктории. Оно проливает в садик желтый, переливающийся на деревьях свет; на окошке желтые тюлевые занавески. Облокотившись на ограду, Степка смотрит на яркое окошко. Из садика пахнет смородиновыми листьями и малиной. И вот по изломанному желтому квадрату на деревьях пробегает быстрая, летучая тень, и Степка видит в окне силуэт Виктории, к которому приближается второй силуэт — мать.
Степка крепко зажмуривает глаза, пятится, у него больно ударяет в грудь сердце. Степке уже не зябко, а по-настоящему холодно, но щеки горят, точно ему дали пощечину.
— Дела как сажа… — зажмурившись, произносит Степка и бросается прочь от палисадника.
— Мама, кто приходил?
Полина Васильевна подходит к дочери, мягко обнимает, целует в висок. Они похожи, только Виктория чуточку стремительней, чуточку тоньше, и лицо ее с глубоко вырезанными, раздувающимися ноздрями много строже, чем у матери.
Поцеловав дочь, Полина Васильевна, не отпуская ее, пробегает взглядом по лицу Виктории. Хороша! Густой румянец, свежая кожа, фигура тонкая, гибкая, грудь высокая; очень хорош у нее нос — тонкий, с горбинкой, как у Григория, хотя Виктория мало похожа на отца. Хороша дочь, и говорить нечего!
А ведь Полине Васильевне поначалу было страшно: узнав о том, что не способна больше иметь детей, она мучилась, боялась, что из Виктории вырастет белоручка, неженка, эгоистка. Обладая твердым и решительным характером, Полина Васильевна заставляла себя быть с дочерью непреклонно строгой — не прощала лени, расхлябанности, требовала от Виктории во много раз больше, чем от других учеников. До шестнадцати лет не баловала ее нарядными платьями. Отец Виктории, Григорий Иванович, слишком мягкий, покладистый человек, и Полина Васильевна радовалась тому, что он, вечно занятый книгами, не вмешивается в воспитание дочери.
Да, в большой строгости воспитывала она дочь. Учила ее быть беспощадной к самой себе, вырабатывала волю, характер, заставляла по многу раз переделывать домашние задания, убирать и без того чистые комнаты, стирать для себя белье и платья, научила готовить обед, вышивать, ухаживать за садом. Когда Виктория была маленькой, она сама зазывала к ней в гости сверстниц-подруг, но с каждым годом подруг у Виктории становилось меньше, так как распорядок дня делался все строже: учеба, работа по дому, чтение. Книги для дочери Полина Васильевна выбирала сама.
Виктория училась хорошо, однако по литературе получала не больше четверки: учитель считал ее сочинения суховатыми и рассудочными. Полина Васильевна без особого беспокойства разделяла его мнение — да, в сочинениях не было душевных слов, зато она находила в них ум, знание дела.
Виктория вела большую общественную работу. Ее выбрали членом учкома, она много времени отдавала выпуску стенной газеты, отлично стреляла из мелкокалиберной винтовки, была второразрядницей по прыжкам в длину.
Уже в восьмом классе Виктория выделялась своей требовательностью, своим твердым характером. Она терпеть не могла расхлябанных, недисциплинированных ребят, презирала их.
В девятом классе Виктория стала совсем взрослой. Мать тогда назначили директором школы, и она стала меньше заниматься дочерью — была вполне спокойна за нее, и в кругу учителей уже поговаривали, что не страшно иметь и одного ребенка, если воспитывать его как следует. После девятилетки Виктория, не колеблясь, пошла работать на промысел, сказав Полине Васильевне, что в Карташеве выбирать не из чего, а два года отработать надо, и она постарается перед поступлением в институт хорошо проявить себя на производстве. Полина Васильевна не могла скрыть своей гордости за дочь: уж ей-то было известно, как порой трудно, с какими терзаниями идут на производство молодые люди. У ее дочери ни терзаний, ни разочарования не было. Не колебалась Виктория и при выборе профессии, еще в шестом классе решив: станет врачом. Станет потому, что врачи нужны, необходимы, что они делают большое дело. И она уверенно шла к институту.
До сего дня у Полины Васильевны не было причин для беспокойства о дочери. Внимательно оглядев ее и порадовавшись, что она так красива, Полина Васильевна еще раз нежно прижала дочь к себе.
— Кто же приходил, мамочка? — спросила Виктория. Полина Васильевна отпустила дочь, показав рукой на стул.
— Садись, поговорим, Виктория.
— Я слушаю, мамуся!
— Приходил Верхоланцев. Я сказала ему, что тебя нет дома.
— Но я же дома! — Виктория глядит на мать широко открытыми глазами. — Выходит… Выходит, ты солгала! А ведь сама меня учила никогда не лгать. Что с тобой, мамочка?
— Ты же сказала, что не хочешь больше видеть его.
— Да, но нужно было бы сказать об этом Верхоланцеву прямо. Как ты могла поступить так, мамочка?
— У меня не хватило духу! — откровенно сознается Полина Васильевна, наблюдая за дочерью. — Потом… потом я думаю, что проступок Степана не так уж страшен, как тебе кажется. Мне думается, что он искренний и честный парень.
— Мама, между нами все кончено! — говорит Виктория, покачивая ногой и глядя на носок туфли. — Все кончено!
Полина Васильевна молчит. Да, дочь резка, определенна, решительна, — Полина Васильевна сама воспитывала в ней это. Ей, Полине Васильевне, больше всего неприятны люди, в которых нет определенности. Она всегда говорила, что человек прежде всего должен быть четким, определенным. И у человека должна быть вол ч; вот это, пожалуй, главное. Сильная воля.
Полина Васильевна предполагает, что Верхоланцеву не хватает выработанной упражнениями воли. Случай со стрежевым неводом, странные, в общем-то, отношения с этой Колотовкиной, сегодняшний приход к Виктории — все это немного настораживает. Ей хотелось бы, чтобы будущий муж дочери был более волевым, более сдержанным. Она не одобряет поступка Верхоланцева, прибежавшего к Виктории мириться. Степану надо было бы проявить выдержку, добиться, чтобы Виктория поняла ошибку и сама бы пришла мириться. Мужчиной надо быть!
Но Полина Васильевна понимает, конечно, что в отношениях Верхоланцева и Колотовкиной нет ничего обидного для дочери, и она уверена, что Степан искренне и горячо любит Викторию, — и вообще он неплохой парень. Недаром учителя ее школы хорошо отзываются о нем, а преподаватель литературы говорит, что у Степана чистая, возвышенная душа. Это тот самый преподаватель, который считает суховатыми сочинения Виктории.
— Ты все хорошо обдумала, Виктория? — спрашивает Полина Васильевна, обнимая рукой дочь. — В твоем возрасте иногда нужно менять решения.
— Я стараюсь не менять своих решений, — прищуриваясь, отвечает дочь. — Ты сама меня учила этому.
— Да, учила… — отвечает Полина Васильевна. — Но мне кажется, что эти… отношения с Колотовкиной — мелочь. Они дружны с детства, соседи. Об этом стоит подумать, Виктория!
— Мама, ты учила меня быть твердой!
— Да, да… — машинально произносит Полина Васильевна.
Да, она учила… А все-таки Степан ей нравится — о его семье в поселке отзываются тепло, уважительно; сам Лука Лукич Верхоланцев — один из тех людей, мнение которых дорого для нее.
Только сейчас Полина Васильевна понимает, что, открыв дверь Степану, она немного оробела. Пригласить юношу в дом она не могла потому, что боялась — Виктория наговорит бог знает что, а сказать, что дочь не хочет видеть Степана, у нее и на самом деле не хватило духа. Поэтому Полине Васильевне сейчас неловко и перед дочерью и перед собой за эту невольную ложь.
— Ты хорошо все обдумала, дочь? — спрашивает она.
— Да! — твердо отвечает Виктория. — Давай говорить начистоту, мама!
— А как же еще?! — удивляется Полина Васильевна. — Разве мы с тобой говорим не откровенно?
— Откровенно, мама! — успокаивает ее Виктория, поправляя оборки халата — приглаживает их пальцами, чтобы не топорщились. — Мы с тобой говорим откровенно, но ведь есть такие вещи, о которых даже между матерью и дочерью откровенно говорить не принято.
— Например? — скрывая беспокойство, спрашивает Полина Васильевна. — Я не знаю таких вещей! Ты имеешь в виду любовь, отношения между девушкой и юношей?
— Нет, мама, это тебя может не беспокоить. Я имею в виду другое.
— Что же, Виктория? Говори!
— Хорошо, я буду говорить, — спокойно отвечает дочь, не замечая волнения матери, напуганной тем, что есть, оказывается, вещи, о которых Виктория думала, но не говорила ей. — Вот я работаю учетчицей. Так?
— Конечно, так, — говорит Полина Васильевна.
— Я понимаю, что правительство поступило правильно, когда приняло решение воспитывать молодых людей в труде. У нас много еще белоручек. Но мне думается, что не всем это необходимо. Я бы, например, могла сразу пойти в институт и стать врачом. Ты же знаешь, я не белоручка. Так?
— Ну, так… Говори, говори!
— Но я вынуждена работать. Я понимаю, что это формально, но работаю, чтобы выполнить эту формальность. Ты понимаешь, я должна работать, чтобы не отделяться от других. Ты понимаешь меня?
— Говори дальше, — тихо просит Полина Васильевна.
— Я работаю для того, чтобы стать врачом. Глупо!
Смешно! Но формально необходимо. Вот ты обвиняешь меня в том, что я строга со Степаном. Говоря откровенно, он мне нравится. Он добрый, бесхитростный и сильный парень, но у него нет цели в жизни. Однажды я решила, что могу помочь ему стать человеком, стану заниматься с ним, работать. Он поступит в институт, станет человеком. Потом я увидела, что он не имеет воли, недисциплинирован, в общем, тот человек, который не может быть моим спутником. Может случиться, что Степан на всю жизнь останется рыбаком. А ведь ты сама меня учила, что человек должен стремиться к большому. Ты сама меня учила этому! — повторяет Виктория, наклонясь к матери, которая отчего-то старательно прячет глаза. — Что с тобой, мамочка?
— Ничего! Продолжай! — твердо говорит Полина Васильевна, поднимая голову.
— Я все сказала, мама! Это лето многому научило меня. Признаться, я побаивалась, что на первых порах растеряюсь, но мои страхи были напрасны. Я могу работать, общаться с людьми. Я не хвастаюсь, если говорю, что у меня есть и воля, и настойчивость, и знание людей… Там, на песке, есть пьяница Тихий, так он побаивается меня.
— Почему побаивается?
— Я не либеральничаю с ним, как другие… Ты, мама, ведь тоже умеешь быть решительной. Ты у меня молодец! Потому и школа считается лучшей в районе.
— Что ты знаешь о моей школе? — восклицает Полина Васильевна. — Что ты знаешь о ней?
— Все знаю, мамочка!
Она знает все! А вот Полина Васильевна, оказывается, плохо знает дочь. То, что она наговорила сейчас, до того неожиданно и невозможно, что у Полины Васильевны начинает покалывать в сердце, кружится голова… Она, Виктория, выполняет формальность, она работает, только чтобы не отличаться от других, и она, Виктория, понимает, что говорит, коли предупредила, что об этом не принято говорить откровенно.
— Что с тобой, мама? — с беспокойством спрашивает дочь. — Ты побледнела! Мама, что случилось?
— Мне больно! — берясь за сердце, говорит Полина Васильевна. — Мне больно.
Ей действительно больно. Она поднимается. Виктория испуганно вскакивает, обхватывает ее рукой.
— Мамочка, мне страшно!
— Сейчас пройдет, все пройдет… — отвечает Полина Васильевна, отводя руки дочери. — Прости, я выйду на минуточку.
Она выходит из комнаты. Побледневшая Виктория смотрит вслед матери, затем суматошно бросается к домашней аптечке, вынимает пузырьки, пакетики, вату, бинты. Она ищет валидол, который давно уж не принимала мать. Руки Виктории дрожат.
А в соседнюю комнату, где Григорий Иванович лежит на диване с книгой и уютно светит лампа, входит Полина Васильевна.
— Григорий, Григорий, — шепчет она. — С нашей дочерью неладно. Брось книгу, Григорий!
Маслянисто-черная, течет Обь. Тихо падают августовские звезды. Обь подмигивает небу глазками разноцветных бакенов. Редко-редко раздается тяжелый, бухающий удар — река подмывает берег, и падают в воду глыбы земли: Обь выпрямляет свой путь на север.
Река как будто спит, но это только кажется — она несет на себе горы леса, пароходы, лодки, обласки. Она и ночью работает. А вот Карташево спит — в деревне ни огонька, ни движения, ни звука; уставшие за день собаки угомонились, забрались в конуры. Спят.
На берегу слышен негромкий звяк железа, приглушенные голоса, чертыхания Семена Кружилина. Тлеет потухающий костер. Идёт четвертый час ночи, но дядя Истигней, Семен, Степка и Ульян все еще возятся возле выборочной машины — устанавливают редуктор. Третью ночь возятся, так как дело не ладится: то лопнет шестерня, то заест передача, то Семен предложит новый тип сочленения.
Семен — главнокомандующий. На дядю Истигнея покрикивает, Степку ругает последними словами, на Ульяна не кричит, но ворчит изрядно. Все они, по его словам, пентюхи, не умеют обращаться с механизмами, неловки. Они не возражают, а дядя Истигней даже иногда обращается к Семену на «вы» и часто уважительно говорит: «Прокурор!» Семен всем находит работу, он терпеть не может, когда кто-нибудь из помощников лентяйничает, и тотчас же приказывает: «Подержи трубу!», хотя труба может еще полчаса лежать на песке.
Ульяна Тихого затащил на песок дядя Истигней — пришел в общежитие, посидел, поболтал о том о сем, наконец сказал, что опыт Ульяна в пароходном деле может пригодиться при установке редуктора. Степка Верхоланцев приехал сам. Настроение у Степки отвратительное. Держит в руках железную трубу, глядит на Семена, а сам видит окошко с занавеской, быструю тень Виктории. Он заново переживает унижение, тоску, до сих пор хранит такое чувство, точно только что услышал, как лучший, дорогой друг исподтишка говорил о нем гадости.
— Степка! — злится Семен. — Держи трубу на уровне отверстия! Не тычь пальцем — оборвешь кожу!
Степка старается не тыкать пальцем, держать трубу на уровне отверстия, но не понимает, зачем это нужно и почему он оборвет кожу на пальце.
— Теперь держи ниже уровня отверстия! Ну вот так! Тяни!
Степка тянет и срывает кожу с большого пальца. Боясь, чтобы Семен не заметил, прячет палец за спину.
— Ну вот, хорошо! — удовлетворяется Семен и тем жетоном предлагает Степке: — Перевяжи палец-то! Экой ты неловкий!
«Вправду неловкий, невезучий, — думает Степка, перетягивая палец платком. — Не дается мне жизнь. Все-то у меня не как у людей…» Ему вспоминаются насмешливые слова Натальи: «Эх, Степан, коли не помрешь, много горя хватишь!»
— Не спи! — прикрикивает Семен.
— Я… не сплю, — вздрагивает Степка.
Семен подтачивает, подравнивает металл. Степка любуется Семеном, завидует: уж он-то обязательно поступит в институт, добьется своего, станет инженером. Не то что он, Степка. Эх, дела как сажа бела! Семен еще вечером удивил Степку: подошел к бригадиру Стрельникову, без всякого почтения, без уважительности потребовал: «Съездите в район, Николай Михайлович. Завтра надо привезти вот такую шестерню. Да вы не на меня, вы в чертеж смотрите!» Стрельников, заглянув в чертеж, пообещал: «Привезу, привезу!» И немедленно уехал в район. Вот он какой, Семен Кружилин! Деловой, башковитый. Эх, дела как сажа…
— Следующий этап — приклепывание кожуха, — объявляет Семен. — Дядя Истигней, подбросьте в костер дров. Темно!
Золотые искорки зигзагами уносятся в черное небо. Чем ярче разгорается костер, тем темнее становится ночь, таинственней звон волны. Бескрайней, громадной кажется загустевшая Обь, на которую от костра падает алый мечущийся свет. И все гремит металл, и все ворчит Семен, и все тоскует поникший Степка Верхоланцев.
— Готово! — наконец говорит Семен, вытирая руки паклей. — Дождаться Стрельникова — и можно пробовать. Как, дядя Истигней?
— Ничего не получится! — Старик сладко зевает.
— Конечно, — кивает Семен. — Я посплю немного, — добавляет он, взглянув на восток. — Домой ведь не поедем, дядя Истигней? — Семен расстилает фуфайку, ложится и сразу же засыпает. Костер обливает его теплом.
Над Обью начинается рассвет. Большая, горбатая посередине река медленно светлеет, уже видна тоненькая, прозрачная паутина тумана на воде. Веет свежестью, йодом, ранний баклан висит в небе. Лунная полоса сереет, исчезает, точно под водой кто-то выключает лампочки.
— Степан, иди в землянку, ложись, — предлагает дядя Истигней. — Отдохни!
Степка послушно уходит. Дядя Истигней, посидев немного рядом с Ульяном, предлагает и ему:
— Давай, парниша, ополоснем щеки, да и пойдем на покой. Как ты мыслишь, а?
— Поспать неплохо…
Они подходят к воде, которая кажется холодной, пронизывающей; хочется сжаться, спрятать руки на груди, сказать: «Брр!», но когда дядя Истигней и Ульян погружают руки в воду, то оказывается, что вода сейчас теплее остывшего за ночь воздуха. С кромки берега Обь выглядит еще величественнее.
— Какая ты важная! — говорит дядя Истигней реке, держа в сдвинутых ладонях горсть воды. Его лицо становится задумчивым.
Все, что нужно для жизни, дала дяде Истигнею Обь и все возьмет, когда оркестр карташевского клуба сыграет для него последний марш на теплой земле — похоронный. На взгорке, над Обью, будет лежать дядя Истигней, там, где лежат отец, дед и прадед. С горушки видно реку, тальники за ней, взлобок излучины и черту флага над промыслом. С горушки виден и осокорь, которому столько же лет, сколько дяде Истигнею, а ведь он, осокорь, уже подался вершиной, сбросил с нее листья, словно полысел, и только внизу зеленый.
Обь переводится на русский как «отец», «батюшка». Такой и была всегда река для Евстигнея Мурзина. Трехлетним ребенком окунулся в нее Истигнеюшка, хватил вдосталь воды, захлебнулся, заорал благим матом, но, испуганный зычным криком отца, заворошил ножовками, забарахтался и не то что поплыл, а просто повис в воде, впервые испытав восхитительное чувство легкости. С тех пор и подружился он с рекой и нашел на ней все, что нужно человеку под солнцем: работу, жену, дом, место под березами, на взгорке, куда проводят его в последний путь. Одного не дала ему Обь — детей.
Расставаясь с Обью, бросал в воду медяки, хотя суеверным не был. А бросал потому, что так делали отец и дед, и, по рассказам, прадед — смелой жизни человек, убежавший в далекие времена на Обь от дикого барина и оставивший ему памятку: красного петуха.
Никто не знает, что дядя Истигней разговаривает с Обью, как с живым существом. Засыпая в землянке, под Москвой и Ржевом, под Курском и в Германии, часто вспоминал о ней, шептал неслышно: «Как ты там? Что с тобой?» Думал ласково. «Наверное, протоптала дорожку за седым осокорем и теперь карчей не оберешься. Придется выбирать. Упорная ты река — и говорить нечего!»
Вернувшись в Карташево, израненный и больной, остановился на берегу, сдернул пропотевшую пилотку, поздоровался с Обью: «Здравствуй! Вот какая ты! Молодец! Ну, берись за дело: лечить меня надо, голубушка. На ноги ставить!» И чуть было не заплакал — так истосковался по вольному воздуху, по легкому для глаза простору реки.
Через три месяца поправился. Раны затянулись, перестал хромать, и лишь одно не могла вылечить Обь — по-прежнему часто, нервно моргал. Все три месяца провел на реке — готовил невода, сколачивал бригаду, возвращал к жизни Карташевокий стрежевой песок, который в годы войны пришел в запустение…
— Вот она какая! — говорит дядя Истигней Ульяну, держа в горсти обскую воду. Потом припадает к ней носом, губами, всем лицом и… морщится. Он чувствует запах серы, мазута и еще чего-то неприятного. А может быть, дяде Истигнею это просто кажется, так как он знает, что на притоке Оби — Томи стоит Кемеровский коксохимический завод, который спускает в воду отходы производства.
— Сволочи! — ругается он.
Кемеровский коксохим — враг старика. Никогда, ни к кому в жизни он не испытывал такой жгучей и стойкой ненависти, как к Кемеровскому коксохиму, который из года в год выбрасывает в реку гадость. От нее гибнут мальки, у осетров опадают жабры, тяжело дышит нельма.
— Жив не буду, а коксохим приберу к рукам! — как-то пообещал Луке Лукичу дядя Истигней, скрыв от него, что три письма в Москву в различные учреждения и существовавшие тогда министерства ничего радостного не принесли. — Жив не буду!
Но вот до сих пор жив, а коксохим по-прежнему травит воду. Злится старик, критикует бесхозяйственность и ротозейство, а имя директора Кемеровского завода услышать не может без того, чтобы не выругаться.