- Не снимать! - рявкнул Карачун, судорожно трезвясь перед оператором.
   Телевизионщик в полусне, но бдительно навел камеру и на него.
   - Снимать, снимать! - весело одобрила действия коллеги Аня. - Страна должна знать своих героев!
   Летят оператор и девушка по темному небу, наездница неприметным усилием истощает на себе одежду и становится ужас какой большегрудой, и, большерукая, раскладывает она звезды по небосводу в угодном ей порядке, а вдали уже виднеются огни костров, вокруг которых как безумные пляшут ведьмы.
   Карачун заботился о секретности. Он думал не о том, что Зотов находится в бегах и что на него самого, совершившего сегодня немало странных поступков, уже, может быть, объявлен розыск. Первейшей его заботой сделалось теперь соблюдение той огромной тайны, которую ему доверил бывший инженер Зотов. И он грудью встал на защиту своих новых позиций. Растопырив пальцы, он ладонью закрыл оператору всякую видимость.
   - Убери руку, - попросил тот жалобно, потому что ему не хотелось терять сон, в котором Аня показывала себя с самой неожиданной стороны. Любил он большегрудых, большеруких, задастых, и Аня была теперь из их числа.
   Карачун, разгоряченный обуревавшими его идеями и выпитым, покачнулся, и его рука нашла опору в объективе камеры. Отборное мясо с ладони превосходно выкормленного партийца грубо полезло внутрь аппарата как в мясорубку, и огненный фарш ударил оператору в пристальный глаз. Голову несчастного орудием его производства дикая сила притиснула к стенке автобуса, на котором он, любящий, подбросил напарницу к дому. Пока ехали, были будни, казавшиеся вечными, теперь наступил ад. Оператор тоненько запищал от боли.
   Аня, захлебываясь возмущенным криком, налетела на Карачуна и ударила его кулачками в грудь. Крепкий на вид гриб этот трухляво всколыхнулся и едва не упал. Оператор скулил, и Карачун скрипел, все еще выбирая между устойчивостью и падением. Аня ругалась. Было у Зотова чувство, будто он попал в сумасшедший дом. Вдруг скрипнули тормоза - это подъехал Чудаков, крича собутыльникам, чтоб скорее садились. Чудаков кричал. Слишком много было шума, визга, нечленораздельности, оборванных на середине фраз и полуслов, как бы чем-то напуганных и оттого потерявших связь между своими частями. Зотов зажал уши руками. Голова раскалывалась. Звуки побеждали, скопищем голодных и злых крыс они подбирались к его мозгу, который Зотов вдруг увидел перед собой тлеющим, как кончик торчащей изо рта сигареты. Более обстоятельный Карачун потащил его к чудаковской машине, и Чудаков сразу с места сорвался в бешеное движение, спасая для Карачуна ту драгоценность, которую он охранял теперь в Зотове.
   Аня хотела преследовать дядю на транспорте телевизионной службы, но оператор, который одновременно был и водителем автобуса, временно выбыл из строя. Согнувшись в три погибели и чудом не роняя камеру, он потирал ушибленный глаз. Вдавленный внутрь, этот орган своим напором произвел шишку на хозяйском затылке, и та шишка тоже имела кое-какие зрительные способности, всецело сосредоточенные сейчас на созерцании небесной бездны. Ждал он оттуда возвращения своей дебелой подружки, слетавшей на ведьминский шабаш. Аня отвела его к себе домой, чтобы посильно оказать медицинскую помощь.
   - Ничего страшного в действительности не произошло, - судила и рядила она.
   Парень и впрямь несколько преувеличивал постигшую его беду, надеясь тем вызвать у Ани сочувствие и желание раскрыться перед ним во всей своей большетелой подлинности. Что на затылке у него выскочил все тот же сбежавший с фасада глаз, не выдавив ни капельки мозга, свидетельствовало об отсутствии последнего, но и голь умственная на выдумки тоже хитра. Как бы не слыша выводов Ани, он с глухим стоном распластался на диване; хитрый, он рассудил, что Аня не откажет ему в помощи, даже не веря в ее необходимость. Аня подала ему стакан воды. Она боролась за его жизнь. Близость девушки была необыкновенной, откровенной, не искаженной ни бесполезными мечтами, ни обманчивым сном, с обезоруживающей прямотой двигалась ее рука пощупать его лоб или наложить компресс на раненый глаз, она склонялась к нему, чтобы порадовать хорошо организованной целительной озабоченностью, и больной томно вздыхал. Сон, однако, продолжался. Уже давно виднелись вдали огни костров, но в своем полете огромная ведунья и ставший небесным конем оператор как будто и не приближались к ним. Они забрались на чрезмерную высоту, чтобы деятельной всаднице было легче заниматься звездами, но и в холодном безвоздушном пространстве парень не испытывал недостатка ни в тепле, ни в воздухе, потому что оседлавшая его путешественница источала сильный жар, а для его дыхания она брала собственное, превращавшееся у нее на губах в кусочки льда, и вкладывала ему в рот. Он сосал эти кусочки, они таяли в его рту, и межзвездный кентавр был доволен.
   7.
   Расскажи о себе всю как есть правду, не скупись и не скромничай, так, пожалуй, можно бы воззвать к человеку, и какую же правду рассказал бы, например, оператор? Он недостаточно умен, чтобы верно оценивать происходящее. Он, выходит дело, раздвоился, не зрячая ли шишка тому виной? Но удивительный сон он завидел, кажется, прежде ее возникновения. А не в том, однако, важность, чтобы посчитать, что чему предшествовало, впечатляет другое. Смотрите! Обыкновенный регистратор с плоской лепешкой физиономии и впалой комариной грудью, дежурный при Ане, при ее подвигах, забито влюбленный в нее, с именем ее на устах запечатлевающий на пленку великие события, вернее сказать, все, что окружает и вертит его возлюбленную, - там среди всякой всячины впрямь может вынырнуть великое, - заурядная личность, ничтожество, мразь, тля, букашка без силы и вдохновения, глина, в которую забыли вдунуть жизнь. А в то же время необыкновенно парящий среди звезд господин, волшебным образом превращенный в практически мощное и благородное вьючное животное, т. е. человек необыкновенный уже одним своим участием в происшествии, скажем, небывалом, но имеющем, как это в должный час наверняка выяснится, свое особое право на признание за реальное, фактически светлая личность, беспрерывно работающая безукоризненным интеллектом ума и сладчайшей добротой души, сильный конь, отличный ковер-самолет, взгляду с земли кажущийся сияющим ангелом. Сам он отличал ли явь от сна? - допустим, да, может быть, даже очень хорошо отличал, но сам он делил ли: вот это истинная правда, достовернейшая вещь, а вот тут что-то из области фантастики? вот это у меня прямо-таки полное бесовское ничтожество, а здесь я близок к ангельскому величию? Вряд ли, куда уж, при его-то внезапном уклоне в противоречия! И то и другое было его жизнью. Все, что он видел и слышал, все, чем дышал, было его жизнью. Разве это отнимешь даже у такого жалкого субъекта, как он? Раздваивался, а в любви к девушке искал нового единства, и все, все происходящее с ним корнями уходило в его безответную любовь. Нет, вопрос следует ставить так: можно ли его правду, его не делящую на светлое и темное, истинное и сомнительное достоверность принять за общую, ценную для всех достоверность? Впрочем, не об этом пока речь.
   У парня этого была томность, у Ани - натурой она была цельнее на все сто, потому что перед нею он представал куцей нежитью, все равно что небытием, - у Ани совсем иного рода настрой, совсем другие стимулы, совсем иной пульс, тонус был, который у оператора безнадежно затерялся в каких-то нелепо разбрасываемых им мечтаниях. Она бы и крушение мира пережила, вышла бы из него помолодевшей и чем-то ободренной, он бы и собственной гибели не заметил. Но, пригревшись на груди у такой девушки, как Аня, такой человек, как оператор, способен-таки наломать дров. Аня жаждала деятельности, более активного внедрения в гущу событий, куда из-за своего израненного и ослабевшего соратника внедрялась, на ее взгляд, слишком медленно. Оператор мешал ей очертя голову броситься в бурлящий поток, цеплялся за нее. Грезил лобзаниями. Быстро он становился пережитком минуты, о которой девушке уже не лень и ни к чему было думать, и она кусала губы от досады, глядя на незадачливого ухажера. Скрипела зубами, лаяла на него. В конце концов оператор убоялся и отполз в тень. Необходимо подключить людей к процессу, знала девушка. Может быть, особого значения для расследования, которое вел Никита, появление Зотова и не имело, но столкновение на улице, когда оператор взялся за камеру, а некто и ругал, и бил его за эту чисто профессиональную деятельность, представлялось Ане заслуживающим внимания фактом. Ведь и она участвовала, ведь она защищала оператора, отбивала его у разъяренного незнакомца, позволившего себе атаки на гласность и даже нанесшего ущерб ее орудию. Повредил камеру этот негодяй. Никита сумеет сделать из случившегося надлежащие выводы и предъявить покушавшемуся счет. Аня теперь в собственных глазах была уже давним борцом за свободу совести, промышлявшим и в самые тяжкие, в самые безгласые времена, и хотела, чтобы Никита тоже видел в ней героиню битв их юности. Собственно говоря, Никиту свобода напитала и взрастила, и начинал он у свободы, как ни крути, всего лишь сосунком, а она была суть млеком этой путеводительницы всех думающих и волящих, ее налитой грудью. Сообразив все это, властно взяла она телефонную трубку, набрала гостиничный номер, а когда откликнулся Никита, услышала, кажется, в его голосе признательность за давнее кормление и, любящая мать, издала призывный рык, сообразуясь с внезапно зародившимся мнением, что грудь полна и доныне. Никита не понял зова, приглашения этого. Не пошел в миф, хотя девушка развертывала его ярко и захватывающе. Зачастила уже с некоторым обеднением речи представительница слабого пола: Господи, тут такое, тут такое творилось... приезжай! Любовь моя, мысленно добавляла она, и оператор, читая ее мысль, перекатывался на диване с боку на бок и с придушенным стоном, в кровь искусывая губы, хватался за грудь.
   Появление Никиты, который был чист, как умытый утренней росой лепесток цветка, развеяло завладевшие Аней чары. Она вышла из одури, распространенной на нее, судя по всему, размякшим оператором. Дельно, хотя и не без волнения, она поведала сыщику и примкнувшему американцу о неожиданном возвращении Зотова, о попытке заснять его на пленку и столкновении, едва не стоившем оператору глаза. Оператор все еще покоился на диване, был как бы жертвой сил зла, но кошачьим мерцанием глазок из-за спины Ани он показывал, что и эта последняя вносит некую лепту в мракобесие, отвержением его любви раня не глубже ли, не опаснее ли для жизни, чем иной когтистый насильник, сующий пятерню в объектив камеры, или какой-нибудь там подзаплутавший Зотов? Слив в одно душу и облик, неслышно, но впечатляюще он повествовал, как любовью своей нес свет, а обернулось это для него прикованностью к скале и поклевками налетающей страшной птицы; происхождение и вид пернатой твари не назвал, но растерзанная печень была налицо. Раны оператор, между прочим, вполне залечил, а с этой своей пресловутой печенью он попросту перегибал палку, но считал парень своим долгом (и ничего с этим поделать нельзя было) находиться при Ане, когда ее снова затягивает водоворот событий. Спросил бы лучше себя, когда же этот самый водоворот ее не затягивал.
   Никита впервые услышал о Зотове. Призадумался, обхватив подбородок ладонью и рассеянно глядя на американца, который сделал то же самое. Ане пришлось объяснить: Зотов сбежал из Нижнего, бросив жену и службу в Организации. Не исключено, его ищут, если, положим, не Организация, так уж по крайней мере жена. Медленно из рассказа девушки выплывал зловещий образ Карачуна. Все смолкло в комнате, упало до затишья перед грозой, ибо чувствовалось, заостренным в приключениях чувством угадывалось, что Карачун (имени его даже не знали) способен занять все еще пустующее место в кульминации разыгрывающейся на их глазах драмы, и в напряженной тишине лишь Томас Вулф пошевеливался с придыханием, проползал куда-то улиткой на фоне огромностей нижегородской яви. Всемирный скиталец доверял Никите и Ане, своим новым русским друзьям. Он с готовностью проникся доверием к оператору, который на деле доказал, что на него можно положиться. Беспримерную склонность к доверию американец проявлял потому, что ему хотелось рассказать кому-нибудь, какой он хороший писатель и какие великие романы вскоре напишет.
   Помнил он столкновение в темном привокзальном переулке и особенно смешное нападение Ани, поспешившей на выручку Никите, - пусть не сразу, не тогда же, но стало ему ясно, что он имеет дело с людьми, которым можно доверять. Втеревшись в эту странную жизнь слежек, погонь, драк, разговоров о таинственной Организации, он не чувствовал себя в ней чужим и лишним и за благо почитал, что его не прогоняют, ни к чему не обязывают, ничего не вменяют, не вкладывают в него, не мешают жить по-своему, не сердятся, когда он уходит приветствовать на вокзале московский поезд, и, возвратившегося, не спрашивают его, где он был и что делал. Для чего ему участвовать в этой жизни, Томас Вулф не знал, собственно, и вопроса такого у него не возникало, потому наверное, что ему была непонятна Организация, о которой его друзья столько говорили, непонятна и неинтересна, как вещь, страна или планета, которой он никогда не увидит. В его существе не было уголка, куда он он мог бы поместить размышление об Организации, фантазию о ней, хотя бы смутное представление. Зато у него было представление о мировом просторе и о необходимости покорять его, продвигаясь неуклонно вперед, что он и делал всегда, сколько помнил себя, и ему казалось, что и тот человечий клубок, который он образовал с Никитой и Аней, тоже катится по мировому простору, что это всего лишь одна из форм покорения мира, принятая здесь и приятная ему.
   Несколько иными глазами смотрел на дело Никита, он как раз многое вменял Томасу Вулфу в вину, многое вкладывал в него и ко многому обязывал. И если тот не понимал, что с ним работают, это еще далеко не означает, что работа велась с недостаточным напором. Никита считал Томаса Вулфа агентом разведки, профессионалом, матерым шпионом; он только не видел, что бы американец представлял какую-либо угрозу для миссии, которую выполнял в Нижнем он, московский сыщик, а потому надеялся в конце концов перевербовать заморского удальца. Организация не давалась в руки, постоянно ускользала в миф, в некую мнимую величину, а американец, он был под рукой, и если в его рослой фигуре каким-то там образом сосредоточились и схлестнулись интересы разных спецслужб, так почему бы и не поставить этого простака на службу делу, которому служил сам Никита? Дядя из Москвы одобрял действия племянника и руководил ими, направлял. Водили, однако, Примеров и Лампочкин дядю в тумане, забывал он, какой задачей сам уже и озадачил подчиненного, и, каждый раз как бы начиная с нуля, по трубке связи с Никитой требовал:
   - Доложить цель вербовки американца на нашу сторону!
   Есть доложить, отвечал Никита. Цель превосходила все мыслимые и немыслимые горизонты. Бодро сулил он начальственному дяде:
   - Совместно мы с ним не допустим использования Организации ни заокеанскими спецслужбами, ни доморощенными преступниками во вред России. А это уже подвиг.
   Мурлыкал дядя от удовольствия, слушая эти посулы, и видел оком воображения ордена, именые подарки от высших чинов государства, видел круги успеха, круги почета и славы. Видел он, как бедные друзья его, Примеров и Лампочкин, лопаются от зависти.
   Убедительно и соблазнительно Никита мог бы говорить о преимуществах строя, которому служил он, но американца не интересовала политика, он, едва родившись, поставил на ней крест. Так явствовало из его жестов и путаных объяснений. Здорово пускал пыль в глаза! Но русского сыщика на мякине не проведешь. Он подбирал другой искушающий мотив, и это ему, похоже, неплохо удавалось, вот уже говорил частный детектив о преимуществах русской литературы, да не очень-то и завирался, легко лилась у него пропаганда, и Томас Вулф слушал раскрыв рот. Тонко прошил Никита историческую канву прелестными блестками вымысла. Теперь упивался вербуемый именами знаменитых писателей, которые, входя в нижегородские пивные, требовали себе двойную порцию виски и выпивали залпом, закусывая фунтом черной икры. Работу свою Никита проводил на местах, там, где как нельзя лучше проявлялся дух выпивки и всемирной русской отзывчивости. Американца надо подпаивать, иначе он не сломается, целесообразно полагал Никита. Вводя его в очередной трактир, в лицах он изображал знаменитого Тургенева, небрежно бросавшего с порога: двойной виски! и полового, который, со всех ног кидаясь к стойке бара, истошно вопил: два виски в один стакан великому русскому писателю господину Тургеневу! Американец тотчас начинал ломаться. Всем своим видом выражал он жадность к просвещению. Уже не в веселом трактире и не в изображении друга Никиты, а в его собственной восприимчивой голове требовал прославленный поэт Некрасов фунт черной икры и большую ложку и с превеликой охотой откликался половой. После третьей рюмки задумывался Томас Вулф, для чего же эти великие русские, живя в стране происхождения и производства столь отменного напитка, как водка, пили виски, после четвертой признавал за водкой безоговорочное превосходство, а затем уже страстно желал потреблением исключительно водки исправить смешную писательскую предвзятость. Так, исправляя недоразумение, познавал он силу и правду державы, внезапно его приютившей, и становился ее патриотом. Разработчик хитроумного плана перевербовки Никита украдкой отдавал свои порции роем мух вившимся вокруг него бродягам и мнимо хмельными глазками взглядывал на свою жертву пронзительно. Протрезвев, американец говорил о пропавшей машине, нетерпелось ему найти ее. Никиту удивляла такая меркантильность: парень ставил дурацкую машину выше неотложной борьбы с ужасной мифологией президентских выборов, творимой где-то в недрах Нижнего. На его упреки Томас Вулф отвечал лаконично:
   - Дело не в машина, дело в зеленый папка.
   И все, на этом разъяснения американец сворачивал. Уже напряжением собственного ума Никита должен был приходить к выводу, что в угнанной машине осталась некая зеленая папка, которой его друг очень дорожит. Видимо, в ней хранились важные документы, так или иначе связанные с подлой деятельностью международных шпионских организаций. Смеялся над оплошностью классного агента Никита, мысленно показывал на него пальцем: важные документы оставил в машине, которую в любой момент могут угнать!
   Шпиономания, презрительно и надменно клеймил оператор слова и дела своего соперника, но не глубоко это было в его мыслях, лежало на поверхности, и если смотрел он на Никиту сверху вниз, то не потому, что до конца его постиг и обобщил, а потому, что на большой высоте длился его сон и с той высоты все люди казались маленькими и глупыми в своей суетности. Летит оператор по темному небу, имея внутри неведомо откуда взявшийся мотор во много лошадиных сил, ласково, без взбучек, не мешая думать погоняет его ведьма, и уже костры шабаша под ними, а оператор думает: почему же не снижаемся? Проносятся они над необозримым гульбищем, достигают мест, где костры реже и бледнее, и возвращаются затем к центру этого жуткого материка, занятому, видимо, самим князем тьмы, и снова проносятся не снижаясь, но все все хорошо там внизу видя и различая. Ведьма, сидящая на операторе верхом, улыбается, но ее улыбка как-то отрывиста, отрывается от змеистых губ и соскальзывает в небесную прорву серебристым месяцем, который, сплясав немного под музыку ведьминой души, нахлобучивается на нос оператора забавными очками. Он смотрит сквозь серебро на обнаженные тела ведьм, а они скачут вокруг огня и в огне, костры же помаленьку складываются в один большой костер, достигающий ночных облаков черными на концах языками, и страшные бабы, потрясая грудями, дрыгая ногами, жутковато белея жирными своими ляжками, теснятся в пламени, не причиняющем им ни малейшего вреда. Их вой, их счастливый гогот слышит реющий в небе оператор. Блестящими пылинками да соринками скатываются, жирными лепехами сворачиваются бесноватые бабы в гигантский ком, изнутри заревом мрачной одухотворенности занимающийся; встает у них своя заря, черная, а оператору жутко и весело...
   Словно примечание к сказанному вступает в область видимого зловещий Карачун, которому плевать на производимое им на окружающих впечатление, ведь сам он видит себя, конечно же, лучезарным и светозарным, несущим свет в головы и правду в сердца людей. С ним Зотов, они поселились на даче нижегородского мелкомасштабного партийца, который, хлопоча, красными глазенками подмигивая, красный нос держа по ветру, все выявлял, будто донельзя рад услужить высоким гостям из первопрестольной. Насилу от него отделались, мечтая отдохнуть в уединении. Юркий функционер, показывая дачные удобства и коммуникации, трубил, что-де ополчения в Нижнем хоть отбавляй, за этим дело не станет, а вот с вождями худо, потому как они здесь все равно что в черной дыре исчезают бесследно, т. е. как вожди, хотя как рядовые члены, может быть, и остаются; форматом, иначе говоря, не выходят, даром что поначалу пыжатся; взмолился легкий на язык изготовитель ролей: будьте же нам и нашему ополчению грозному Мининым и Пожарским! Может, и будут, или уже стали, кто знает. Пока, впрочем, перешли на заслуженный дачный отдых. Функционер тот одной рукой давал блага, другой принимал мзду за предательство. Служака Карачун окончательно уверовал, что обязан свято хранить зотовскую тайну, которая в его быстром на простые решения уме слилась с тайной самой Организации. Более того, порядком въевшаяся в кровь потребность служить чьей-то безопасности привела его к радостному, подразумевающему ревностное служение убеждению, что теперь он выступает как бы личным охранником такого важного государственного человека, как Зотов. И он находил опасным долго оставаться в Нижнем. Местные партийцы вполне способны донести о их местопребывании Моргунову, а того Карачун уже привык считать своим заклятым врагом.
   Его попытки рассказать здешней партийной общественности правду о Моргунове кончились смехом, шутками, криками одобрения, продолжительными аплодисментами, фактически ничем. Правда, эта общественность состояла всего лишь из двух-трех человек. К народу по необходимости осторожный Карачун не вышел, ограничился нижегородской партийной элитой, и не был ею принят с распростертыми объятиями, смеялись-то над ним, а образу Моргунова, пусть даже черными красками выписанному, рукоплескали. Беглецам предоставили убежище, но ясно дали понять, что против Моргунова бунтовать не намерены и другого вождя искать не собираются. Не вняли правде, которую выкрикивало обливающееся кровью карачуново сердце.
   Эти клопиками шествующие друг за дружкой, за поживой в рядок, в живую очередь выстроившиеся люди либо не хотели лишних хлопот, либо были продажнее самого Моргунова. Одно разочарование за другим постигало Карачуна - клопики подходили и кусали, один, другой, третий, пили из разоблачителя партийной измены народную трудовую кровь. Карачун не менялся, убеждений не менял, не сдавал позиций под тяжестью придавившей его партии, которая насквозь прогнила. Не сомневался в гниении, ясно видел его, но где же взять другую? Кормчий Моргунов, он всем предателям предатель, но ситуация, видимо, не такова, чтобы Моргунова тронуть. Кто будет руководить массами, если изъять Моргунова из обращения?
   Боже, Боже, за что оставил? В Нижнем, в этом городе больших революционных традиций, единомышленники смотрят косо, почти что уже и не признавая за своего. Как пить дать донесут Моргунову. Если уже не донесли. А оправдаться они завсегда оправдаются партийной дисциплиной. У них первоочередная задача каждого члена партии - очищать ее от внутренних врагов и предателей, и вот уже не Моргунов, этот доказанный изменник, а он, Карачун, как нельзя лучше походит на роль такого изобличенного предателя. Или, если уж называть вещи своими именами, на роль козла отпущения. Жертвой мистификации сознавал себя Карачун, большая, большая фантасмагория захватила его, опутав щупальцами и в лицо смеясь злым глазом.
   Опасно оставаться им в Нижнем, пора бежать. Но куда? Карачун терялся в догадках. Бегать по стране от Моргунова и Сенчурова ему менее всего улыбалось, да и не очень-то от таких проныр побегаешь. Говорил он себе внушительно: пробил час предпринять что-то радикальное, нечто такое, что в мгновение ока изменит ситуацию и сделает его, Карачуна, вершителем народных судеб. У них с Зотовым выход на Организацию, да только ведь ее голыми руками не возьмешь, и на кофейной гуще гадать не надо, что это так. Удалось бы взять, так словно по мановению волшебной палочки отпали бы все проблемы, все эти моргуновы и сенчуровы тотчас полетели бы вверх тормашками, за ними отправились бы в тартар предатели, засевшие в Кремле, и Карачун, народ возглавив, навел бы в стране порядок.
   Карачун отнюдь не был мечтателем. Но строго засекреченное существование Организации открывало такие перспективы перед тем, кто сумел проникнуть в эту тайну, что старый партиец мог позволить себе если не прямые мечтания, то по крайней мере какое-то мечтательное возбуждение. В таком возбуждении Карачун и сел ужинать, а была их трапеза скромной. Неприхотливо открыли банку рыбных консервов, Зотов раскидал по тарелкам вареную картошку, нарезали хлеб. Карачун водку разлил по стаканам.