Карачун просиял, вняв зотовской правде. Не зря он долго терпел этого человека и любил его, как брата. Информация чудо как хороша. Карачун расцвел, превратился вдруг в розу или виноградную лозу, давшую обильные плоды. Не скрывая исступления своих чувств, он забегал по аллее перед опешившим Зотовым.
- Это прекрасное известие! Нужно немедленно рассказать товарищам! Мы возьмем власть в Организации, и как только это случится, мы тут же победим по всей стране, поставив во главе ее своего Президента, и вернем себе все, что было у нас отнято грабителями и разорителями народа!
- Паша, милый, о, ты как дитя! Ну подумай, - пытался образумить его Зотов, - разве можно болтать о таких вещах налево и направо?
- Направо - нет, налево - можно и нужно, - пошутил ставший благодушным партиец.
От этого благодушия, словно взятого с боем у Фортуны, стало Карачуну весело, стало пьянее, и, все суетясь перед Зотовым, он ласково поглаживал живот, в котором с какой-то торопливой, истерической отзывчивостью забулькало выпитое вино.
- Это же государственная тайна... а разве можно так обращаться с государственной тайной? И с государством? - недоумевал Зотов; он пугал приятеля державностью, а больше сам и пугался.
- Государство - это мы! - крикнул Карачун.
- Кто "мы"?
- Мы, коммунисты. Верные ленинцы.
Зотов, однако, нашел правильные и веские аргументы в пользу сохранения тайны:
- Если бы я вчера, Паша, рассказал тебе все это, кому бы ты побежал докладывать? Моргунову, не правда ли?
- Допустим...
- А Моргунов - предатель.
- Вся партия не может состоять из предателей, - возразил Карачун, из-за напоминания о проникшей в ряды его товарищей порчи снова начиная мрачнеть и набычиваться.
- Но ты имеешь дело не со всей партией, а главным образом с руководством, с центральным комитетом или что там у вас... в руководстве же чаще всего и водятся предатели. Знаешь, Паша, - уже чувствовал свою победу Зотов и торжествовал, - в партии, в любой, я уверен, партии самые честные и искренние члены в ее низах. Рыба, как известно, гниет с головы. И все это ты не хуже меня знаешь. Сообрази только одно: со всем тем, что я тебе поведал, в низы лучше не ходить. Лучше, чтобы низы о подобных вещах не знали. А верхушка - это сплошь предатели.
Задал Зотов Карачуну задачку. Настоящая головоломка. Карачун чувствовал правоту друга, но и поверить, что верхушка партии состоит из одних предателей, было выше его сил, тем более что и себя он относил к этой верхушке. По логике, которую строила внутренняя дисциплина Карачуна, выходило, что, поверь он в нарисованную Зотовым картину, следовало бы ему тотчас же предать партию анафеме, объявить о своем выходе из нее и оставить всякую мечту о светлом будущем работящих, классово полезных людей. И он даже сознавал, что в каком-то скрыто развивающемся сюжете его жизни, его, читай, партийной биографии так оно уже и произошло; он сознавал, что этот сюжет пролегает пусть невидимо, а в ужасающей близости и стоит сделать один неверный шаг, как окажешься в нем и уже никогда из него не вырвешься. Вот только признаться в этом даже самому себе было, конечно, чертовски трудно. Немел Карачун перед очевидностью тайной спевки между Моргуновым и Сенчуровым, скудел аналитикой, летаргически промаргивал это несомненное свидетельство идейного и морального разложения, царящеего в верхах партии.
С другой стороны, большие мечты связывал теперь Карачун с Организацией. Он высказывал их вслух:
- Моргунова мы Президентом не сделаем. Еще чего не хватало! Это оборотень. Он снюхался с Сенчуровым, и тут не просто уклон, или, к примеру сказать, детская болезнь левизны, а самое настоящее предательство. Я квалифицирую это, Геня, как измену букве нашего учения и даже как элементарное свинство. И хорошо, что я был начеку и козни этого подлеца не укрылись от моей бдительности. Теперь, когда у нас вот-вот будет в руках возможность самим сфабриковать Президента, когда нам дается шанс открыть зеленую улицу действительно достойному и всенародно любимому избраннику, мы должны с особой тщательностью и принципиальной чуткостью присмотреться к потенциальным кандидатам, аккуратно выбрать... отсечь негодных, и вот я... - замялся Карачун, робко и стыдливо принюхиваясь к едкому запашку драматической, может быть, кульминационной в его судьбе минуты: от волнения бедолага взмок. - Я, Геня, раз мы Моргунова гоним взашей, а о других тоже ничего хорошего сказать не можем, без ложной скромности готов указать на себя. Согласись, старина, что я подхожу по всем статьям.
6.
Чудаков, покончив с пьяным дуракованием, вернулся домой и глобально повел правильную, размеренную жизнь пенсионера. Как будто в театре на миг сбежал со сцены, юркнул в гримерную и возник уже другим человеком, с быстротой божеского промысла были ему возвращены красота и солидность, и, умный, складный, усидчивый, он описывал в дневнике могучее течение своей повседневности. Ане зачитывался дневник, чтобы вернее оттенялась в коротеньких, перепутанных лучах ее легкомыслия прочно выкованная мудрость иных перлов. Аня то и дело прыскала, как бы не понимая всей этой преподающейся ей поучительности. Дядя ставил ей прысканье на вид и общим недостатком ее характера видел чрезмерную бойкость, с которой она скачет из эпохи в эпоху, всюду недурно приспосабливаясь, но которая, говорил он, до добра не доводит и уж как пить дать выставляет человека в самом невыгодном свете. А что делать, если эти эпохи меняются, как узоры в калейдоскопе, хохотала девушка. Она, мол, и хотела бы честно, с ноткой покаяния размонтировать карьерно достигнутые удобства, а не успевает, так и катится словно по воле волн. Даже девушкой вот какой-то неизменной остается, не успевая и эту роль поменять или хотя бы усовершенствовать. Чудаков вовсе не восставал на ловкость племянницы как таковую, а только хотел, чтобы она сопрягалась у девушки с патетикой и даже некоторым душевным надрывом. Он проницательно указывал Ане, что она, вот, ждет от Никиты безоглядной, безостановочной любви, а паренек, при его глубокой невинности и житейской неискушенности, еще долго будет останавливаться в мучительном сомнении, спрашивая себя, ту ли он полюбил, впрямь ли достойную его маленькой и насущно необходимой нынешнему времени святости.
Аня ведь, случалось, и валтузила старика, когда он был пьян и слаб, а затем, протрезвев, он мстил ей риторикой, штурмующим красноречием. В недавней своей комедии Чудаков прятался больше от острого язычка и кулачков племянницы, чем от Томаса Вулфа, который, впрочем, действительно слишком надоедал ему пространными сказами о пропавшей машине, и дневник был теперь великолепным средством сквитаться с девчонкой за то, что в пьяную минуту он более чем открыто все знал о своем ничтожестве и лицемерии и страдал непомерно от всех бесчестий своей незадавшейся жизни, а она-то, она не признавала этой его трагедии. Принимала за пустяк его покаянный пафос и могла некстати ткнуть кулачишкой, дать пинка под зад. Тогда, потирая ушибленное место, он как бы натирал себе в воспаленной голове верчение Чехова с произнесением сакраментального: я мог бы стать Достоевским, Шопенгауэром! До протрезвления вообще не возникало вопроса о персонаже, сказавшем это у Чехова, а после и всякий персонаж уже показался бы недостаточным в сравнении с трезвостью, и старик, вновь прекрасно утвердившийся в жизни, произносил мужественно и значительно: да, я мог бы стать Чеховым! Тут уже не было кружения, напротив, одна лишь поразительная стабильность. Что-то спьяну взятое у писателя оборачивалось им самим, памятником ему, и Чудаков некоторым образом становился вровень с этой обернувшейся камнем фигурой. А предположительность и унылая сослагательность фразы не имели ничего общего с какой-то там полной несбыточностью, с признанием собственной несостоятельности, они только указывали на вину Ани, своими грубыми шуточками и пинками мешающей более достойным, чем она, закончить катарсисом ту или иную трагедию их жизни.
Дядя предполагал не унести дневник с собой в могилу, а каким-то, может быть чудесным, способом навязать его Ане в качестве настольной книги, чтобы она корпела над ним, пожизненно мучилась возле этого уникального сочинения. Ради этой цели он описывал даже не столько себя, сколько именно племянницу и ее выходки, которых она со временем, как он полагал, станет жестоко стыдиться. Себя-то он попросту выставлял мудрецом, учителем жизни, человеком, который всегда знает, как пользоваться врожденным благородством и не ударить в грязь лицом, тогда как Ане в своих зарисовках частенько придавал выпуклость чего-то черного, пасмурного. Жег ее глаголом. Он доходил и до насмешек над ее влюбленностью в московского сыщика, он с цинизмом заходящегося юмориста возводил любовь девушки в ранг святости, чтобы в следующее мгновение сбросить ее с высоты в грязь, - читая это, думал он, несчастная и в лучшие свои годы, и в старости будет проливать слезы над своей былой незадачливостью. Он же - переворачиваться в гробу от счастья будет. Изобретательно работал старик. Но, бывало, немного путался. Он полюбил Никиту за его неистощимую наивность и своем творении выводил его образцом добродетели, однако порой, чтобы вернее ужалить племянницу, вдруг сбивался и расписывал какие-то сомнительные вольности в отношениях паренька с американцем Вулфом. Дескать, в простоте своей сошлись и поют теперь однополую любовь. Больно было старому автору видеть, что та, которой он срывающимся от волнения голосом зачитывал по вечерам эти фантазии и которой они, несомненно, касались, не только не сердится и не огорчается, но беспечно смеется, делая из него, мастера, дурака.
Когда Чудаков был весь в таких трудах, нежданно-негаданно нагрянули Зотов с Карачуном. Чудаков как раз аккуратно принял резко ограниченную дозу крепкого напитка, исключительно для повышения тонуса и вкуса к мечтам, завалился на диван, и, погрузившись в созерцание потолка, изобретал, чем бы уж точно сбить с племянницы спесь. Что-нибудь надо заковыристое, убойное, мысленно прошамкал он. Еще не позвонили в дверь незванные гости, это еще до появления их. Сидевшая за окном на дереве птичка вытянула головку в закосившем солнечном луче и взглянула прямо на Чудакова. Он знал, что дневник его - глупость и что все его усилия уязвить Аню не стоят доброго слова, но ничего не мог и не хотел поделать с этим, сверх того, ему было уютнее распрямляться во весь свой немалый рост и представать во всей своей красе в какой-то заведомо убогой теснине, в подполье, чем искать более достойное применение своим силам. Сама его природа требовала этого величавого и сложного, обременяющего мученическими творческими исканиями шутовства. Он жаждал ничтожества как ответа на прожитое и на звонко растрачиваемую Аней молодость. Он мог бы сказать зловеще усмехающейся птичке, что Аня немыслимо близка ему и чем менее всерьез она воспринимает и его нападки и его самого, тем больше он ее любит, тем слаще тянется к ней с готовностью сложиться и затихнуть у нее под крылом тоже своего рода птичкой. Но, сильный, страстный и искренний, честный в своем творчестве до конца, он все же не преминет воспользоваться бывающей в жизни каждого вдохновенного человека минутой того наивысшего подъема духовных сил, перед которым не устоит никакая Аня. Тогда-то он отнюдь не станет складываться, ужиматься, тушеваться, напротив, он сполна насладится поверженностью племянницы и, видя ее у своих ног, обескураженную и задравшую кверху лапки, будет хохотать. Воображая себе эту будущую картину, старик всегда испускал похожие на смех звуки. Они вырывались из его глотки сами собой, в порядке тренировки, но еще и потому, что ему страстно хотелось дожить до этой великой минуты и, думая о ней, он приходил в неистовство, фактически терял над собой контроль. И сейчас старик открыл рот, давая побольше воли своему экстазу. Птичка, заслышав его кваканье, испуганно снялась с дерева и исчезла в синеве бесполезного для затрансившего мистификатора неба. Вот так, в трансе, с как бы рассохшимся и издающим треск нутром, он и пошел на звонок в дверь. Был он в экстазе и долго еще между делом смеялся в лицо Зотову и Карачуну. Делом же были попытки сосредоточиться на этих людях, когда он натужно собирал воедине расползающиеся в новую шутиху черты лица, в карикатурном напряге сводил на переносице седые кущи бровей.
- Черт возьми, - деликатно изображал изумление хозяин, - да тебя же ищут, Геня, а ты вот где!
Начинал объяснять Зотов свою незавидную долю, а Чудаков снова сотрясался в смехе. Обиженный Зотов умолкал.
- Расскажи, Геня, расскажи... - просил Чудаков, пряча улыбку.
Впустив гостей в квартиру, он смеялся над их настороженностью, над их опасливым зырканьем во все углы, откуда можно было ожидать нападения. Он так были похожи на воробышков. С неведомой ему прежде отчетливостью видел Чудаков малость людей и всего человеческого рода, как бы сгрудившегося на крошечном плоту над бездной мироздания. Смеялся и скорбел. А у этих двоих был усталый, печальный вид. Чтобы прийти в себя, Чудаков залпом выпил стакан водки.
- Вот теперь порядок, - сказал он.
Зотов сразу приуныл, как услышал, что его ищут здесь, в Нижнем. А Карачун был невесел оттого, что совершал унизительный переход от желания не мешкая вооружить партию идеей выдвижения его, Карачуна, в Президенты к осознанию необходимости бережного обращения с государственной тайной.
- Так кто же меня ищет? - спросил Зотов, когда они расселись вокруг стола в чистой и красиво обставленной комнате.
Чудаков изобразил радушие на своем важном лице.
- Вам налить, ребята?
- Подожди, скажи сначала...
- А то у меня есть, - не отставал пенсионер, заговорщицки подмигивая, - правду сказать, у меня приличный-таки запас.
- Наливай, - просто и мужественно ответил Карачун.
- Это... - начал было представлять Зотов своего спутника, но тот, предостерегающе подняв руку, коротко отрезал:
- Не надо.
- От дяди Феди в Нижнем тайн нет, - заметил Чудаков, доставая бутылку водки и рюмки.
Карачун недружелюбно взглянул на него, ему не нравился этот пестрый старик, казался лишним и неуместным в той бурной, напряженной жизни, которую они с Зотовым повели с нынешнего утра.
Хозяин - его окорочу, ставши верховным, думал Карачун, - твердой рукой наполнил рюмки. Чокнулись, выпили, и старый клоун, вдруг приметно захмелев, произнес, развалясь на стуле в непринужденной позе:
- Хорошо пошла, зараза! Так вот, Геня, приходила, знаешь ли, твоя жена и жаловалась на свою нелегкую женскую долю.
Отлегло от сердца у Зотова. Жена? Это пустяки. Повеселел беглец. Жена! Эка невидаль.
- Спрашивала про тебя, - каркал Чудаков. - Как будто даже искала здесь, не спрятался ли. Я ей говорю: с какой же стати твоему старому козлу здесь прятаться? Мерину этому облезлому, паршивому, парнокопытному и все такое прочее, ему, пентюху, для чего здесь хованщину разводить? Не за глаза, а в лицо прямо говорю тебе, прошмондовке, что ты закоренелая дура, если думаешь с меня в этом деле спросить. Это ты с ним что-то сделала, что он ударился в бега, вот и пользуйся теперь догадками собственного ума, а не ищи, как бы вернуть утраченное с чужой помощью. На себя пеняй. В общем, прочитал ей мораль. Она холеными ручонками лицо закрыла и стала с замечательной быстротой переходить от слез к бешенству, от гнева к рыданиям, и руки то отведет в сторону, то снова приставит к щекам, с которых еще не сошел румянец сытой и здоровой жизни. Возглашала: меня, еще не старую женщину, лишил достатка и средств к существованию, был у меня подкаблучником, а улизнул, однако, подлец, а мне что делать? Думаешь, что улизнул, и называешь подлецом, заметил я ей нравоучительно, а он, может быть, лежит где-нибудь сейчас убитый и мертвый, заслуживая соболезнования и доброй памяти. Ах нет, кричит, сердцем чую, он просто-напросто бросил меня, молодую, на произвол судьбы. Я ей резонно говорю: а если ты такая молодая, так ведь еще найдешь себе другого, помоложе Гени, и будешь с ним беззаботно счастлива, а она: Боже мой, да я такая неприспособленная, такая непрактичная, вам ли этого, Федор Алексеевич, не знать, может, вы поспособствуете... Рискнем, а? Это она мне говорит. Предлагает побыть на подхвате. Пустилась с чарующей усмешкой натирать себе возбуждение, томно потирая ногой об ногу. Но я мудр. Тонко распознаю ее хитрости: это ты мне предлагаешь рискнуть, а какой, собственно, подразумеваешь риск для себя? Ну как же, говорит, ставлю на карту свое доброе имя - вдруг он вернется, этот мой Одиссей, спросит, ну, жена, что скажешь, блюла ли ты свою супружескую верность и мою честь в мое отсутствие. Ничего у нас тобой, женщина, не выйдет, заканчиваю я диспут, потому ты не в моем вкусе, у меня к тебе нет притяжения. Ого! ого! - раздувается она от гнева в воздушный шар, сейчас под потолок взмоет, - вот оно что! у вас вкус? прихотливость изысканного запроса? а я вам не подхожу? Именно так, отвечаю. И уже молча указываю ей на дверь.
- Ничего, что я так с женой обошелся, - сказал Зотов и неопределенно пошевелил пальцами, составил из них на столе горку бледноватых сосисок, пусть помыкается, заслужила, короста. Не меня бы надо убивать, а таких, как она...
- Кто же тебя убивает, Геня?
- Меня жизнь убивает. Меня, Федя, хотели убить, понимаешь? Сенчуров меня хотел убить, так взглядом и пепелил... А этот человек, - указал он на Карачуна, - за меня заступился. Но у Сенчурова сила, а у нас пшик, голое одно бессилие перед торжествующим лицом зла, вот мы и брызнули от греха подальше в кусты. Его, - опять кивок на Карачуна, - его, не меня ищет некто Вавила, посланный Сенчуровым, его хочет убить. Но и меня заодно.
- Много вас тут стало шляться, - вздохнул Чудаков. - Сыщик московский, да еще этот америкашка... И у всех замысловатые истории, крученые мысли, запутаные дела...
- Что за америкашка? - быстро и тревожно спросил Карачун и всем своим естеством окрысился на угрожающую его планам несправедливость мировых сил: те силы говорили о дьяволе уму, чисто грезящему о Боге, и сеяли панику.
Чудаков вперил в него насмешливый и наглый взгляд.
- Дай договорить, дорогой, - сказал он. - Американец, да, у него с машиной поступили незаконно, как он выражается. А что мне, скажи на милость, до его машины? Вы же благодарите Бога, - закончил свой рассказ хозяин, снова потянувшись к бутылке, - что не напоролись на мою племянницу. Девчонка спелась с ними обоими - и с московским, и с заокеанским - и теперь она в моем доме все равно что пятая колонна.
- Нам бы где-то перекантоваться, - сказал Зотов. - Пока разберемся, что делать дальше.
Чудаков развел руками.
- Здесь у себя оставить вас не могу, сам понимаешь, друг, Анька сразу донесет своим новым дружкам. А они цепкие, натуральные клещи. Люди с вопросами. К тому же если твоя жена, Геня, проведает, что ты вернулся и прячешься у меня, она все тут разнесет в пух и прах. Этого не могу допустить.
- Обоснуемся в здешней комячейке, - перебил Карачун.
- Что это такое? - с удивлением спросил хозяин. - Кинематограф, применение комиков мирового экрана?
Карачун смерил его недобрым взглядом, щелками глаз заузил пестревшее перед ним изображение старика до удобной компактности мишени.
- А не рано ли ты забыл советскую власть, товарищ? Уже отмахнулся? И тени прошлого не тревожат? Разные там окровавленные мальчики не являются?
- А с чего бы им являться? Я чист и безвреден. А по твоим словам сужу, что тебя-то они как раз скорее должны беспокоить.
Службист скрипнул зубами.
- Про мальчиков к слову пришлось, из классики... Но ты мне мозги не пудри, друг. Я тебя насквозь вижу. Забыл ты, забыл уже, как в прежнее время лизал задницу всякому, кто хоть на вершок отрывался от земли. Навозом был, ты для таких, как я, тогда был все равно что подножный корм для домашней скотины, а теперь, смотри-ка, навоображал себе свободу, пузырь! Строишь из себя негоцианта!
- Какого негоцианта, помилуй!
- Про негоцианта к слову пришлось, а вот...
- Что-то тебе много случайного приходит в голову, - перебил Чудаков и, наливая по-новой, с гротескной для их тесной компании отчужденностью обошел Карачуна.
- А мне? - крикнул тот.
- Спляши, а я гляну и, может, налью, в противном же случае останусь при мнении, что нет у тебя таких заслуг, чтобы я с тобой делился живой водой.
Карачун стремительно выбежал на середину комнаты, танцуя, в неистовстве делая фигуры. Чудаков принял его искусство, оценил по-достоинству, и, снисходя, предупреждал, наливая, чтоб больше не позволял себе Карачун болтать лишнее. Карачун взял водку в рот, посмаковал, держал напиток, дивясь его обжигающей нежности, в устроенном из языка резервуаре, а выпив, презрительно выцедил:
- Я тебе так скажу, иуда. Ты в Организацию вошел не для того, чтобы служить правому делу. Не во имя народа.
- А что ты знаешь про Организацию?
- Ты нам должен представить полную характеристику Организации. Говорю тебе: карты на стол! Сполна опиши дислокацию, параметры, точки размещения охраны и то, что можно счесть готовым планом захвата этого враждебного нам плацдарма.
Замедлявшими ход перед атакующим броском, толстенно ползущими в траве гадами были Чудаков и Карачун, вытягивая шеи, они смотрели друг на друга белыми от ненависти глазами.
- Ты болен, - с отвращением изрек Чудаков, - и мой диагноз: белая горячка.
- Об Организации он знает все, что знаю я, - сказал Зотов. - Должен же был я с кем-то поделиться информацией!
Отвлекся Чудаков на мгновение от своей враждебности, чтобы уделить Зотову внимание человека, тоскующего оттого, что обманут в своих лучших чувствах.
- Вы оба в белой горячке, раз называете Организацией то, что я называю учреждением. Выходит, я говорю: белое, а вы тут же не обинуясь выдаете это белое за черное.
Затем Чудаков разъяснил непосредственно Карачуну:
- Я поступил в учреждение, чтобы зарабатывать деньги. Ничего другого у меня на уме не было.
- А в результате лизал задницу предателям и врагам народа, - определил Карачун. - Но теперь я беру Организацию в свои руки. Ты готов мне служить?
- Смотря, сколько платить будешь.
В этом близком к объявлению военных действий соревновании душ Карачун присвоил себе миссию борца за чистую идею, и Чудакову волей-неволей пришлось выкраситься в убогого и наглого корыстолюбца, каковым он в сущности и был. На тонкое замечание о зависимости усердия от количества платы за него Чудаков никакого ответа от внезапно впавшего в умственное рассеяние Карачуна не получил и потому имел все основания считать себя непобежденным. Вскоре гости покинули чудаковскую квартиру с твердым намерением обосноваться в комячейке. Карачун вытанцовывался, заряженный идеями и укрепленный водкой. Гостеприимный хозяин, хотя и был навеселе, вызвался отвезти их на своей машине. Однако едва они спустились вниз и шагнули из подъезда на тротуар, как из остановившегося у ворот крошечного автобуса выскочила Аня. Складным веером она замельтешила перед стариками, сжималась и расползалась вдруг, усеивая пространство вокруг себя причудливыми рисунками, и обмахивалось ею пышущее жаром лицо города.
- Что, дядя, опять глаза залил? - напустилась девушка на опешившего Чудакова. Но тут, разглядев Зотова, возликовала: - О, Зотов! Ваша жена всю Россию вверх дном перевернула, вас ищучи, а вы здесь пьянствуете!
Зотов стал эпичен: его ищут, перелопачивая отечество, ищет фурия.
Чудаков, пользуясь тем, что внимание племянницы переключилось на Зотова, большим кроликом припустил за угол дома, где стояла его машина. Он был тверд в намерении исполнить свою роль радушного хозяина до конца и самолично отвезти приятелей в комячейку. Между тем худосочный, впалый весь и вопросительно наклоненный вперед напарник Ани по телевизионной службе, небритый и бледный, как узник подземелья, с костлявой, почти еще подростковой угловатостью движений вдруг вылез из автобуса и, утвердив на плече камеру, стал наводить ее на Зотова. Природная его вялость и лень преодолевались сейчас желанием угодить Ане, отчего и прыщи на лице заиграли солнечно. Некоторым образом он зарозовел. Малый знал страсть девушки участвовать в расследованиях великих афер - всегда-то говорилось при этом, что вот уж теперь афера не иначе как главная в столетии, и решил, что не повредят их архиву документальные кадры, удостоверяющие факт существования человека, ради которого переворачивают вверх дном Россию. Он снимал, и за те несколько секунд, что отвел ему Господь на эту работу, пролетел у него сквозь вечное недосыпание коротенький сон про Аню. Он ступил за порог, слышит: ай, мальчишечка, давай поцелую, - это говорит Аня, возникая перед ним, в голосе ее смех, а в глазах искорки. Что за дом? что за место? Оператор не знает, никогда не снимал ничего подобного. Все погружено в теплый сумрак. В сновидении близость его к Ане даже глубже и ощутимее, чем в его мечтах, хотя и без них тут, конечно, не обошлось. Аня душит его в объятиях, у нее подмышки пахнут здоровьем и бодрой силой. А между тем их еще разделяет расстояние, еще не ответил он ей и не побежал на ее зов. Недоумевает оператор: откуда же ощутимость ее прикосновений? Нет у меня денег, чтобы заплатить тебе за поцелуй, горестно сознается он. А и бесплатно, смеется Аня, и он подбегает к ней с терпеливо нажитой сердцем любовью, а она оказывается большой, как башня, как пожарная каланча. Взгромождается на него, сучит по его бокам голыми пятками, подгоняя, чтобы взлетал в ночное невидимое небо. Проявляет себя Аня ведьмой и хочет лететь на шабаш.
- Это прекрасное известие! Нужно немедленно рассказать товарищам! Мы возьмем власть в Организации, и как только это случится, мы тут же победим по всей стране, поставив во главе ее своего Президента, и вернем себе все, что было у нас отнято грабителями и разорителями народа!
- Паша, милый, о, ты как дитя! Ну подумай, - пытался образумить его Зотов, - разве можно болтать о таких вещах налево и направо?
- Направо - нет, налево - можно и нужно, - пошутил ставший благодушным партиец.
От этого благодушия, словно взятого с боем у Фортуны, стало Карачуну весело, стало пьянее, и, все суетясь перед Зотовым, он ласково поглаживал живот, в котором с какой-то торопливой, истерической отзывчивостью забулькало выпитое вино.
- Это же государственная тайна... а разве можно так обращаться с государственной тайной? И с государством? - недоумевал Зотов; он пугал приятеля державностью, а больше сам и пугался.
- Государство - это мы! - крикнул Карачун.
- Кто "мы"?
- Мы, коммунисты. Верные ленинцы.
Зотов, однако, нашел правильные и веские аргументы в пользу сохранения тайны:
- Если бы я вчера, Паша, рассказал тебе все это, кому бы ты побежал докладывать? Моргунову, не правда ли?
- Допустим...
- А Моргунов - предатель.
- Вся партия не может состоять из предателей, - возразил Карачун, из-за напоминания о проникшей в ряды его товарищей порчи снова начиная мрачнеть и набычиваться.
- Но ты имеешь дело не со всей партией, а главным образом с руководством, с центральным комитетом или что там у вас... в руководстве же чаще всего и водятся предатели. Знаешь, Паша, - уже чувствовал свою победу Зотов и торжествовал, - в партии, в любой, я уверен, партии самые честные и искренние члены в ее низах. Рыба, как известно, гниет с головы. И все это ты не хуже меня знаешь. Сообрази только одно: со всем тем, что я тебе поведал, в низы лучше не ходить. Лучше, чтобы низы о подобных вещах не знали. А верхушка - это сплошь предатели.
Задал Зотов Карачуну задачку. Настоящая головоломка. Карачун чувствовал правоту друга, но и поверить, что верхушка партии состоит из одних предателей, было выше его сил, тем более что и себя он относил к этой верхушке. По логике, которую строила внутренняя дисциплина Карачуна, выходило, что, поверь он в нарисованную Зотовым картину, следовало бы ему тотчас же предать партию анафеме, объявить о своем выходе из нее и оставить всякую мечту о светлом будущем работящих, классово полезных людей. И он даже сознавал, что в каком-то скрыто развивающемся сюжете его жизни, его, читай, партийной биографии так оно уже и произошло; он сознавал, что этот сюжет пролегает пусть невидимо, а в ужасающей близости и стоит сделать один неверный шаг, как окажешься в нем и уже никогда из него не вырвешься. Вот только признаться в этом даже самому себе было, конечно, чертовски трудно. Немел Карачун перед очевидностью тайной спевки между Моргуновым и Сенчуровым, скудел аналитикой, летаргически промаргивал это несомненное свидетельство идейного и морального разложения, царящеего в верхах партии.
С другой стороны, большие мечты связывал теперь Карачун с Организацией. Он высказывал их вслух:
- Моргунова мы Президентом не сделаем. Еще чего не хватало! Это оборотень. Он снюхался с Сенчуровым, и тут не просто уклон, или, к примеру сказать, детская болезнь левизны, а самое настоящее предательство. Я квалифицирую это, Геня, как измену букве нашего учения и даже как элементарное свинство. И хорошо, что я был начеку и козни этого подлеца не укрылись от моей бдительности. Теперь, когда у нас вот-вот будет в руках возможность самим сфабриковать Президента, когда нам дается шанс открыть зеленую улицу действительно достойному и всенародно любимому избраннику, мы должны с особой тщательностью и принципиальной чуткостью присмотреться к потенциальным кандидатам, аккуратно выбрать... отсечь негодных, и вот я... - замялся Карачун, робко и стыдливо принюхиваясь к едкому запашку драматической, может быть, кульминационной в его судьбе минуты: от волнения бедолага взмок. - Я, Геня, раз мы Моргунова гоним взашей, а о других тоже ничего хорошего сказать не можем, без ложной скромности готов указать на себя. Согласись, старина, что я подхожу по всем статьям.
6.
Чудаков, покончив с пьяным дуракованием, вернулся домой и глобально повел правильную, размеренную жизнь пенсионера. Как будто в театре на миг сбежал со сцены, юркнул в гримерную и возник уже другим человеком, с быстротой божеского промысла были ему возвращены красота и солидность, и, умный, складный, усидчивый, он описывал в дневнике могучее течение своей повседневности. Ане зачитывался дневник, чтобы вернее оттенялась в коротеньких, перепутанных лучах ее легкомыслия прочно выкованная мудрость иных перлов. Аня то и дело прыскала, как бы не понимая всей этой преподающейся ей поучительности. Дядя ставил ей прысканье на вид и общим недостатком ее характера видел чрезмерную бойкость, с которой она скачет из эпохи в эпоху, всюду недурно приспосабливаясь, но которая, говорил он, до добра не доводит и уж как пить дать выставляет человека в самом невыгодном свете. А что делать, если эти эпохи меняются, как узоры в калейдоскопе, хохотала девушка. Она, мол, и хотела бы честно, с ноткой покаяния размонтировать карьерно достигнутые удобства, а не успевает, так и катится словно по воле волн. Даже девушкой вот какой-то неизменной остается, не успевая и эту роль поменять или хотя бы усовершенствовать. Чудаков вовсе не восставал на ловкость племянницы как таковую, а только хотел, чтобы она сопрягалась у девушки с патетикой и даже некоторым душевным надрывом. Он проницательно указывал Ане, что она, вот, ждет от Никиты безоглядной, безостановочной любви, а паренек, при его глубокой невинности и житейской неискушенности, еще долго будет останавливаться в мучительном сомнении, спрашивая себя, ту ли он полюбил, впрямь ли достойную его маленькой и насущно необходимой нынешнему времени святости.
Аня ведь, случалось, и валтузила старика, когда он был пьян и слаб, а затем, протрезвев, он мстил ей риторикой, штурмующим красноречием. В недавней своей комедии Чудаков прятался больше от острого язычка и кулачков племянницы, чем от Томаса Вулфа, который, впрочем, действительно слишком надоедал ему пространными сказами о пропавшей машине, и дневник был теперь великолепным средством сквитаться с девчонкой за то, что в пьяную минуту он более чем открыто все знал о своем ничтожестве и лицемерии и страдал непомерно от всех бесчестий своей незадавшейся жизни, а она-то, она не признавала этой его трагедии. Принимала за пустяк его покаянный пафос и могла некстати ткнуть кулачишкой, дать пинка под зад. Тогда, потирая ушибленное место, он как бы натирал себе в воспаленной голове верчение Чехова с произнесением сакраментального: я мог бы стать Достоевским, Шопенгауэром! До протрезвления вообще не возникало вопроса о персонаже, сказавшем это у Чехова, а после и всякий персонаж уже показался бы недостаточным в сравнении с трезвостью, и старик, вновь прекрасно утвердившийся в жизни, произносил мужественно и значительно: да, я мог бы стать Чеховым! Тут уже не было кружения, напротив, одна лишь поразительная стабильность. Что-то спьяну взятое у писателя оборачивалось им самим, памятником ему, и Чудаков некоторым образом становился вровень с этой обернувшейся камнем фигурой. А предположительность и унылая сослагательность фразы не имели ничего общего с какой-то там полной несбыточностью, с признанием собственной несостоятельности, они только указывали на вину Ани, своими грубыми шуточками и пинками мешающей более достойным, чем она, закончить катарсисом ту или иную трагедию их жизни.
Дядя предполагал не унести дневник с собой в могилу, а каким-то, может быть чудесным, способом навязать его Ане в качестве настольной книги, чтобы она корпела над ним, пожизненно мучилась возле этого уникального сочинения. Ради этой цели он описывал даже не столько себя, сколько именно племянницу и ее выходки, которых она со временем, как он полагал, станет жестоко стыдиться. Себя-то он попросту выставлял мудрецом, учителем жизни, человеком, который всегда знает, как пользоваться врожденным благородством и не ударить в грязь лицом, тогда как Ане в своих зарисовках частенько придавал выпуклость чего-то черного, пасмурного. Жег ее глаголом. Он доходил и до насмешек над ее влюбленностью в московского сыщика, он с цинизмом заходящегося юмориста возводил любовь девушки в ранг святости, чтобы в следующее мгновение сбросить ее с высоты в грязь, - читая это, думал он, несчастная и в лучшие свои годы, и в старости будет проливать слезы над своей былой незадачливостью. Он же - переворачиваться в гробу от счастья будет. Изобретательно работал старик. Но, бывало, немного путался. Он полюбил Никиту за его неистощимую наивность и своем творении выводил его образцом добродетели, однако порой, чтобы вернее ужалить племянницу, вдруг сбивался и расписывал какие-то сомнительные вольности в отношениях паренька с американцем Вулфом. Дескать, в простоте своей сошлись и поют теперь однополую любовь. Больно было старому автору видеть, что та, которой он срывающимся от волнения голосом зачитывал по вечерам эти фантазии и которой они, несомненно, касались, не только не сердится и не огорчается, но беспечно смеется, делая из него, мастера, дурака.
Когда Чудаков был весь в таких трудах, нежданно-негаданно нагрянули Зотов с Карачуном. Чудаков как раз аккуратно принял резко ограниченную дозу крепкого напитка, исключительно для повышения тонуса и вкуса к мечтам, завалился на диван, и, погрузившись в созерцание потолка, изобретал, чем бы уж точно сбить с племянницы спесь. Что-нибудь надо заковыристое, убойное, мысленно прошамкал он. Еще не позвонили в дверь незванные гости, это еще до появления их. Сидевшая за окном на дереве птичка вытянула головку в закосившем солнечном луче и взглянула прямо на Чудакова. Он знал, что дневник его - глупость и что все его усилия уязвить Аню не стоят доброго слова, но ничего не мог и не хотел поделать с этим, сверх того, ему было уютнее распрямляться во весь свой немалый рост и представать во всей своей красе в какой-то заведомо убогой теснине, в подполье, чем искать более достойное применение своим силам. Сама его природа требовала этого величавого и сложного, обременяющего мученическими творческими исканиями шутовства. Он жаждал ничтожества как ответа на прожитое и на звонко растрачиваемую Аней молодость. Он мог бы сказать зловеще усмехающейся птичке, что Аня немыслимо близка ему и чем менее всерьез она воспринимает и его нападки и его самого, тем больше он ее любит, тем слаще тянется к ней с готовностью сложиться и затихнуть у нее под крылом тоже своего рода птичкой. Но, сильный, страстный и искренний, честный в своем творчестве до конца, он все же не преминет воспользоваться бывающей в жизни каждого вдохновенного человека минутой того наивысшего подъема духовных сил, перед которым не устоит никакая Аня. Тогда-то он отнюдь не станет складываться, ужиматься, тушеваться, напротив, он сполна насладится поверженностью племянницы и, видя ее у своих ног, обескураженную и задравшую кверху лапки, будет хохотать. Воображая себе эту будущую картину, старик всегда испускал похожие на смех звуки. Они вырывались из его глотки сами собой, в порядке тренировки, но еще и потому, что ему страстно хотелось дожить до этой великой минуты и, думая о ней, он приходил в неистовство, фактически терял над собой контроль. И сейчас старик открыл рот, давая побольше воли своему экстазу. Птичка, заслышав его кваканье, испуганно снялась с дерева и исчезла в синеве бесполезного для затрансившего мистификатора неба. Вот так, в трансе, с как бы рассохшимся и издающим треск нутром, он и пошел на звонок в дверь. Был он в экстазе и долго еще между делом смеялся в лицо Зотову и Карачуну. Делом же были попытки сосредоточиться на этих людях, когда он натужно собирал воедине расползающиеся в новую шутиху черты лица, в карикатурном напряге сводил на переносице седые кущи бровей.
- Черт возьми, - деликатно изображал изумление хозяин, - да тебя же ищут, Геня, а ты вот где!
Начинал объяснять Зотов свою незавидную долю, а Чудаков снова сотрясался в смехе. Обиженный Зотов умолкал.
- Расскажи, Геня, расскажи... - просил Чудаков, пряча улыбку.
Впустив гостей в квартиру, он смеялся над их настороженностью, над их опасливым зырканьем во все углы, откуда можно было ожидать нападения. Он так были похожи на воробышков. С неведомой ему прежде отчетливостью видел Чудаков малость людей и всего человеческого рода, как бы сгрудившегося на крошечном плоту над бездной мироздания. Смеялся и скорбел. А у этих двоих был усталый, печальный вид. Чтобы прийти в себя, Чудаков залпом выпил стакан водки.
- Вот теперь порядок, - сказал он.
Зотов сразу приуныл, как услышал, что его ищут здесь, в Нижнем. А Карачун был невесел оттого, что совершал унизительный переход от желания не мешкая вооружить партию идеей выдвижения его, Карачуна, в Президенты к осознанию необходимости бережного обращения с государственной тайной.
- Так кто же меня ищет? - спросил Зотов, когда они расселись вокруг стола в чистой и красиво обставленной комнате.
Чудаков изобразил радушие на своем важном лице.
- Вам налить, ребята?
- Подожди, скажи сначала...
- А то у меня есть, - не отставал пенсионер, заговорщицки подмигивая, - правду сказать, у меня приличный-таки запас.
- Наливай, - просто и мужественно ответил Карачун.
- Это... - начал было представлять Зотов своего спутника, но тот, предостерегающе подняв руку, коротко отрезал:
- Не надо.
- От дяди Феди в Нижнем тайн нет, - заметил Чудаков, доставая бутылку водки и рюмки.
Карачун недружелюбно взглянул на него, ему не нравился этот пестрый старик, казался лишним и неуместным в той бурной, напряженной жизни, которую они с Зотовым повели с нынешнего утра.
Хозяин - его окорочу, ставши верховным, думал Карачун, - твердой рукой наполнил рюмки. Чокнулись, выпили, и старый клоун, вдруг приметно захмелев, произнес, развалясь на стуле в непринужденной позе:
- Хорошо пошла, зараза! Так вот, Геня, приходила, знаешь ли, твоя жена и жаловалась на свою нелегкую женскую долю.
Отлегло от сердца у Зотова. Жена? Это пустяки. Повеселел беглец. Жена! Эка невидаль.
- Спрашивала про тебя, - каркал Чудаков. - Как будто даже искала здесь, не спрятался ли. Я ей говорю: с какой же стати твоему старому козлу здесь прятаться? Мерину этому облезлому, паршивому, парнокопытному и все такое прочее, ему, пентюху, для чего здесь хованщину разводить? Не за глаза, а в лицо прямо говорю тебе, прошмондовке, что ты закоренелая дура, если думаешь с меня в этом деле спросить. Это ты с ним что-то сделала, что он ударился в бега, вот и пользуйся теперь догадками собственного ума, а не ищи, как бы вернуть утраченное с чужой помощью. На себя пеняй. В общем, прочитал ей мораль. Она холеными ручонками лицо закрыла и стала с замечательной быстротой переходить от слез к бешенству, от гнева к рыданиям, и руки то отведет в сторону, то снова приставит к щекам, с которых еще не сошел румянец сытой и здоровой жизни. Возглашала: меня, еще не старую женщину, лишил достатка и средств к существованию, был у меня подкаблучником, а улизнул, однако, подлец, а мне что делать? Думаешь, что улизнул, и называешь подлецом, заметил я ей нравоучительно, а он, может быть, лежит где-нибудь сейчас убитый и мертвый, заслуживая соболезнования и доброй памяти. Ах нет, кричит, сердцем чую, он просто-напросто бросил меня, молодую, на произвол судьбы. Я ей резонно говорю: а если ты такая молодая, так ведь еще найдешь себе другого, помоложе Гени, и будешь с ним беззаботно счастлива, а она: Боже мой, да я такая неприспособленная, такая непрактичная, вам ли этого, Федор Алексеевич, не знать, может, вы поспособствуете... Рискнем, а? Это она мне говорит. Предлагает побыть на подхвате. Пустилась с чарующей усмешкой натирать себе возбуждение, томно потирая ногой об ногу. Но я мудр. Тонко распознаю ее хитрости: это ты мне предлагаешь рискнуть, а какой, собственно, подразумеваешь риск для себя? Ну как же, говорит, ставлю на карту свое доброе имя - вдруг он вернется, этот мой Одиссей, спросит, ну, жена, что скажешь, блюла ли ты свою супружескую верность и мою честь в мое отсутствие. Ничего у нас тобой, женщина, не выйдет, заканчиваю я диспут, потому ты не в моем вкусе, у меня к тебе нет притяжения. Ого! ого! - раздувается она от гнева в воздушный шар, сейчас под потолок взмоет, - вот оно что! у вас вкус? прихотливость изысканного запроса? а я вам не подхожу? Именно так, отвечаю. И уже молча указываю ей на дверь.
- Ничего, что я так с женой обошелся, - сказал Зотов и неопределенно пошевелил пальцами, составил из них на столе горку бледноватых сосисок, пусть помыкается, заслужила, короста. Не меня бы надо убивать, а таких, как она...
- Кто же тебя убивает, Геня?
- Меня жизнь убивает. Меня, Федя, хотели убить, понимаешь? Сенчуров меня хотел убить, так взглядом и пепелил... А этот человек, - указал он на Карачуна, - за меня заступился. Но у Сенчурова сила, а у нас пшик, голое одно бессилие перед торжествующим лицом зла, вот мы и брызнули от греха подальше в кусты. Его, - опять кивок на Карачуна, - его, не меня ищет некто Вавила, посланный Сенчуровым, его хочет убить. Но и меня заодно.
- Много вас тут стало шляться, - вздохнул Чудаков. - Сыщик московский, да еще этот америкашка... И у всех замысловатые истории, крученые мысли, запутаные дела...
- Что за америкашка? - быстро и тревожно спросил Карачун и всем своим естеством окрысился на угрожающую его планам несправедливость мировых сил: те силы говорили о дьяволе уму, чисто грезящему о Боге, и сеяли панику.
Чудаков вперил в него насмешливый и наглый взгляд.
- Дай договорить, дорогой, - сказал он. - Американец, да, у него с машиной поступили незаконно, как он выражается. А что мне, скажи на милость, до его машины? Вы же благодарите Бога, - закончил свой рассказ хозяин, снова потянувшись к бутылке, - что не напоролись на мою племянницу. Девчонка спелась с ними обоими - и с московским, и с заокеанским - и теперь она в моем доме все равно что пятая колонна.
- Нам бы где-то перекантоваться, - сказал Зотов. - Пока разберемся, что делать дальше.
Чудаков развел руками.
- Здесь у себя оставить вас не могу, сам понимаешь, друг, Анька сразу донесет своим новым дружкам. А они цепкие, натуральные клещи. Люди с вопросами. К тому же если твоя жена, Геня, проведает, что ты вернулся и прячешься у меня, она все тут разнесет в пух и прах. Этого не могу допустить.
- Обоснуемся в здешней комячейке, - перебил Карачун.
- Что это такое? - с удивлением спросил хозяин. - Кинематограф, применение комиков мирового экрана?
Карачун смерил его недобрым взглядом, щелками глаз заузил пестревшее перед ним изображение старика до удобной компактности мишени.
- А не рано ли ты забыл советскую власть, товарищ? Уже отмахнулся? И тени прошлого не тревожат? Разные там окровавленные мальчики не являются?
- А с чего бы им являться? Я чист и безвреден. А по твоим словам сужу, что тебя-то они как раз скорее должны беспокоить.
Службист скрипнул зубами.
- Про мальчиков к слову пришлось, из классики... Но ты мне мозги не пудри, друг. Я тебя насквозь вижу. Забыл ты, забыл уже, как в прежнее время лизал задницу всякому, кто хоть на вершок отрывался от земли. Навозом был, ты для таких, как я, тогда был все равно что подножный корм для домашней скотины, а теперь, смотри-ка, навоображал себе свободу, пузырь! Строишь из себя негоцианта!
- Какого негоцианта, помилуй!
- Про негоцианта к слову пришлось, а вот...
- Что-то тебе много случайного приходит в голову, - перебил Чудаков и, наливая по-новой, с гротескной для их тесной компании отчужденностью обошел Карачуна.
- А мне? - крикнул тот.
- Спляши, а я гляну и, может, налью, в противном же случае останусь при мнении, что нет у тебя таких заслуг, чтобы я с тобой делился живой водой.
Карачун стремительно выбежал на середину комнаты, танцуя, в неистовстве делая фигуры. Чудаков принял его искусство, оценил по-достоинству, и, снисходя, предупреждал, наливая, чтоб больше не позволял себе Карачун болтать лишнее. Карачун взял водку в рот, посмаковал, держал напиток, дивясь его обжигающей нежности, в устроенном из языка резервуаре, а выпив, презрительно выцедил:
- Я тебе так скажу, иуда. Ты в Организацию вошел не для того, чтобы служить правому делу. Не во имя народа.
- А что ты знаешь про Организацию?
- Ты нам должен представить полную характеристику Организации. Говорю тебе: карты на стол! Сполна опиши дислокацию, параметры, точки размещения охраны и то, что можно счесть готовым планом захвата этого враждебного нам плацдарма.
Замедлявшими ход перед атакующим броском, толстенно ползущими в траве гадами были Чудаков и Карачун, вытягивая шеи, они смотрели друг на друга белыми от ненависти глазами.
- Ты болен, - с отвращением изрек Чудаков, - и мой диагноз: белая горячка.
- Об Организации он знает все, что знаю я, - сказал Зотов. - Должен же был я с кем-то поделиться информацией!
Отвлекся Чудаков на мгновение от своей враждебности, чтобы уделить Зотову внимание человека, тоскующего оттого, что обманут в своих лучших чувствах.
- Вы оба в белой горячке, раз называете Организацией то, что я называю учреждением. Выходит, я говорю: белое, а вы тут же не обинуясь выдаете это белое за черное.
Затем Чудаков разъяснил непосредственно Карачуну:
- Я поступил в учреждение, чтобы зарабатывать деньги. Ничего другого у меня на уме не было.
- А в результате лизал задницу предателям и врагам народа, - определил Карачун. - Но теперь я беру Организацию в свои руки. Ты готов мне служить?
- Смотря, сколько платить будешь.
В этом близком к объявлению военных действий соревновании душ Карачун присвоил себе миссию борца за чистую идею, и Чудакову волей-неволей пришлось выкраситься в убогого и наглого корыстолюбца, каковым он в сущности и был. На тонкое замечание о зависимости усердия от количества платы за него Чудаков никакого ответа от внезапно впавшего в умственное рассеяние Карачуна не получил и потому имел все основания считать себя непобежденным. Вскоре гости покинули чудаковскую квартиру с твердым намерением обосноваться в комячейке. Карачун вытанцовывался, заряженный идеями и укрепленный водкой. Гостеприимный хозяин, хотя и был навеселе, вызвался отвезти их на своей машине. Однако едва они спустились вниз и шагнули из подъезда на тротуар, как из остановившегося у ворот крошечного автобуса выскочила Аня. Складным веером она замельтешила перед стариками, сжималась и расползалась вдруг, усеивая пространство вокруг себя причудливыми рисунками, и обмахивалось ею пышущее жаром лицо города.
- Что, дядя, опять глаза залил? - напустилась девушка на опешившего Чудакова. Но тут, разглядев Зотова, возликовала: - О, Зотов! Ваша жена всю Россию вверх дном перевернула, вас ищучи, а вы здесь пьянствуете!
Зотов стал эпичен: его ищут, перелопачивая отечество, ищет фурия.
Чудаков, пользуясь тем, что внимание племянницы переключилось на Зотова, большим кроликом припустил за угол дома, где стояла его машина. Он был тверд в намерении исполнить свою роль радушного хозяина до конца и самолично отвезти приятелей в комячейку. Между тем худосочный, впалый весь и вопросительно наклоненный вперед напарник Ани по телевизионной службе, небритый и бледный, как узник подземелья, с костлявой, почти еще подростковой угловатостью движений вдруг вылез из автобуса и, утвердив на плече камеру, стал наводить ее на Зотова. Природная его вялость и лень преодолевались сейчас желанием угодить Ане, отчего и прыщи на лице заиграли солнечно. Некоторым образом он зарозовел. Малый знал страсть девушки участвовать в расследованиях великих афер - всегда-то говорилось при этом, что вот уж теперь афера не иначе как главная в столетии, и решил, что не повредят их архиву документальные кадры, удостоверяющие факт существования человека, ради которого переворачивают вверх дном Россию. Он снимал, и за те несколько секунд, что отвел ему Господь на эту работу, пролетел у него сквозь вечное недосыпание коротенький сон про Аню. Он ступил за порог, слышит: ай, мальчишечка, давай поцелую, - это говорит Аня, возникая перед ним, в голосе ее смех, а в глазах искорки. Что за дом? что за место? Оператор не знает, никогда не снимал ничего подобного. Все погружено в теплый сумрак. В сновидении близость его к Ане даже глубже и ощутимее, чем в его мечтах, хотя и без них тут, конечно, не обошлось. Аня душит его в объятиях, у нее подмышки пахнут здоровьем и бодрой силой. А между тем их еще разделяет расстояние, еще не ответил он ей и не побежал на ее зов. Недоумевает оператор: откуда же ощутимость ее прикосновений? Нет у меня денег, чтобы заплатить тебе за поцелуй, горестно сознается он. А и бесплатно, смеется Аня, и он подбегает к ней с терпеливо нажитой сердцем любовью, а она оказывается большой, как башня, как пожарная каланча. Взгромождается на него, сучит по его бокам голыми пятками, подгоняя, чтобы взлетал в ночное невидимое небо. Проявляет себя Аня ведьмой и хочет лететь на шабаш.