- Скоро уже?
Командир, зевнув, ответил:
- Снижаемся...
- Так вот, командир, - сурово произнес Карачун, - сажай свою машинку в поле. И без глупостей. Сделаешь что-нибудь не так, я прострелю тебе твою прекрасную башку. Понял?
- В поле! - рассмеялся летчик. - Это ж мы отправимся прямо в ад стричь чертям макушки. А машина моя, - объяснялся он, любовно поглаживая рукой аппараты, - не для такой забавы придумана.
Высокомерное и насмешливое выражение быстро сбежало с красивого лица командира, когда он услышал над своим ухом сухой и четкий шелест перестройки пистолета на готовность к выстрелу. Вытянув шею, он посмотрел на Карачуна как на помешанного.
- Да ведь... как это - в поле? Разобьемся...
Второй летчик тоже заволновался. Карачун, хозяин положения, уперся дулом в затылок командира, и летчик, как бы подчиняясь пока еще воображаемому полету пули, с утяжеленностью перемещения в слишком узком пространстве, какая бывает в снах-кошмарах, нагрузился грудью на штурвал, заваливая самолет носом к земле. Второй летчик, комкая во рту тошноту страха, лепил слова:
- Мы поняли... Без разговорчиков выполняем... А разобьемся, что ж, будем считать тогда, что нам не повезло...
Укрепился вдруг духом командир и едко прожег гомерическим смехом чинимое Карачуном в кабине его самолета насилие.
- Как звать-то тебя, приятель? - спросил он, отсмеявшись и подровняв машину.
- Карачуном, - был немножко сказочным ответ.
Командир сказал:
- Карачун! Знаешь, что я тебе скажу, дорогой? Тебе конец, и мне тебя даже жаль. Я, может, посажу машину. Но потом тебе все равно конец, потому что доктор Сенчуров так это дело не оставит.
- А с каких это пор, - вскинулся за командирским креслом Карачун, Сенчуров стал доктором?
- С тех самых, как ты сошел с ума и взялся угонять самолеты. Он теперь твой лечащий врач.
- А! Не позволю! - метался Карачун в тисках летчиковой гиперболы.
Даже трусливый помощник командира не мог удержаться от улыбки, и что-то похожее на смех замерцало в глазах наблюдавшего за происходящим со стороны Зотова.
- Нет уж, позволь рассказать тебе, что произошло в Быково после нашего взлета, - высказывался с хладнокровной законченностью командир. - О, меня там не было, но я, поверь, знаю. Сенчуров подозвал Вавилу и сказал...
- А кто такой Вавила? - помог второй летчик Карачуну справиться с вопросом, который бесплодно вертелся у него на языке.
- Вавила страшный человек, шеф, - объяснил рассказчик, - человек, не ведающий, что такое совесть. Ему ничего не стоит убить. Рука не дрогнет. Он убийца, шеф. Предположим, рискованная игра с сильными мира сего завела тебя в дремучий лес. А там рыщет этот самый Вавила. Он санитар леса. Сенчуров сказал ему: найди этого, который угнал мой самолет, и прострели ему голову.
- Нет, - вмешался второй летчик, которого рассказ командира снова ввел в круг смелых духом, - Сенчуров, может быть, захочет подвергнуть пыткам человека, сорвавшего его планы, помучить его перед смертью. В руках Сенчурова сосредоточена огромная власть, шеф. Мы, летчики, тоже в его власти. И ему очень не нравится, когда кто-нибудь становится у него поперек пути.
Командир не согласился с версией подчиненного.
- Я думаю все-таки, - сказал он, - Сенчуров прикажет Вавиле убить шефа прямо на месте.
- А меня тоже? - сдавленным голосом спросил теперь напуганный Зотов.
- Ты, Геня, - сказал Карачун своему сообщнику, - не трусь и не принимай на веру слова этих прохвостов. Они рассчитывают запугать нас, словно мы им малые дети. Но посмотри, Геня, что получается! Сенчуров хотел, чтобы мы вылетели в Нижний. Моргунов сказал нам: держите курс на Нижний, товарищи! Ты уже здесь, в самолете, сказал то же самое. И я говорю летчикам: летите в Нижний. Ты что-нибудь понимаешь, Геня? Как же это так все сходится одно к одному?
Зотов вчувствовался в идею Карачуна: в аэропорту Нижнего их, скорее всего, уже ждут. Идея была продиктована Карачуну страхом, а не разумом, но Зотов и не думал оспаривать ее правильность. Наверняка их арестуют, и в конце концов они все равно окажутся в руках у Сенчурова. Но Зотов не знал, что предпринять, чтобы избежать этой ужасной перспективы. Разделял он и тревогу летчиков: как же это так, сажать в поле? Командир прав: они разобьются.
Чтобы не думать о том, что ситуация пиковая и, как ни вывертывайся, конец, в сущности, один, Зотов тихо, с маленькой нелепой праздничностью заблажил мыслью, что идея Карачуна вообще-то больше естественного в их положении животного страха и говорит о том необыкновенном абсурде, которому они приносили сейчас себя в жертву. Абсурд этот именовался Нижним. Многим из тех, кто распоряжался их жизнями, почему-то было нужно, чтобы они вылетели в этот город, и они туда в самом деле вылетели, но почему-то так, что люди, этого от них требовавшие, теперь готовили им мучительную смерть именно за то, что они в конечном счете исполнили их волю. Столь был наивен, комичен и необъясним этот абсурд, что Зотов невольно расхохотался и захлопал в ладоши, приветствуя неких замечательных артистов, все отлично проделавших, а в себе и Карачуне как бы вовсе не замечая достойного похвалы искусства.
- Так тебе страшно, Геня, что ты даже смеешься, как сам не свой? - с проникновенной, пронзительной нежностью спросил Карачун, встал и обнял удручавшегося в дверях кабины Зотова. - А ничего, милый, не бойся, зажмурься и не жди от смерти ничего плохого, или думай, что сядем на авось да выкрутимся.
Самолет резко пошел на посадку. Подбежав к иллюминатору, Зотов увидел в разрывах между облаками желтые поля и таинственную синеву леса, и больно сжалось его сердце оттого, что вся эта вечно ему знакомая красота стремительно и пагубно приближалась. Он хотел сказать, что родился и вырос в этих местах, но язык перестал ему повиноваться, и даже мысли он не сумел закончить, мысли, говорившей, собственно, что родная природа, оборачивающаяся последним ужасом, это все равно что глумление матери, берущей нож, чтобы зарезать тебя. Зотов стоял в нескольких шагах от Карачуна и подавал ему какие-то странные знаки. Его губы отчаянно и уродливо шевелились, но Карачун мог поклясться, что ни единого звука не срывается с них. Язык не повиновался Зотову. А он немало интересного мог бы порассказать о своем детстве.
В Быково Сенчуров что называется держал руку на пульсе, и, может быть, ни один эпизод разыгрывающейся в воздухе драмы не ускользнул от его пристального внимания. Всем, кто окружал его, было немножко весело, потому что казалось: и угон этот был задуман Сенчуровым, все им задумано и происходящее - тонкая и хитрая игра, разворачивающаяся в полном соответствии с замыслом их предводителя, и если они хотят доставить ему удовольствие, то должны втянуться в эту игру так, как если бы ничего важнее и занятнее для них нет на всем свете белом. Начальник аэропорта играл, пожалуй, азартнее, чем кто-либо другой, он каждые десять минут неистово рапортовал Сенчурову о маршруте угнанного самолета, и эти появления с рапортом в его уме были расписаны далеко наперед с такой тщательностью и любовью, словно он не хуже Сенчурова знал, как поведут себя угонщики и как долго продлится полет захваченного ими лайнера. Но как ни заучил он свою роль, а все же перед каждым выходом страшно волновался и в самый последний еще момент внимательно рассматривал свое отражение в зеркале, пытаясь уловить какое-нибудь злополучие в собственном облике или, скажем, как бы в некой обратной перспективе углядеть растерянные по дороге слова предстоящего доклада. Спустя какое-то время Сенчурову доложили, что Карачун велел посадить самолет в Нижнем Новгороде и летчики великолепно справились с этой задачей.
- Карачун и этот второй, которого я определенно где-то видел... они задержаны? - спросил Сенчуров прибежавшего с этим известием сотрудника аэропорта.
- Да, но... - замялся тот, - посадили ведь просто в поле...
Грубо отталкивал быковский начальник своего человека, недовольный, что тот опередил его, выскочил с наиважнейшим рапортом прежде, чем он домчался на своих старых ногах.
- Просто в поле, в поле! - выкрикивал он теперь с опережением.
- Почему?
- Угонщики, наверное, решили, что в аэропорту садится для них опасно, - высказал догадку один из спутников Сенчурова.
Опять это было чересчур торопливо. Начальник не поспевал. Оттесненный во второй или третий ряд, он бессмысленно и бесполезно струил между спинами заслонивших его людей свой мелочный казенный реализм:
- Все живы... самолет цел, и летчики на месте, а остальные как сквозь землю провалились... их, само собой, ищут.
- Вавилу сюда! - прозвучал многоголосый вопль сообразивших насущную необходимость момента.
Прямо, казалось, через головы сбившихся в кучу людей шагнул на зов сгусток инфернального вещества. Сенчуров взглянул на него, невольно - в который уже раз! - поежившись. Это и был тот, кого он называл Вавилой. Замирал в мистическом неподвижном трепете Сенчуров, когда появлялся исполнитель смертельных наказов, но и любил эти мгновения, считая Вавилу испытанием его выдержки и своеобразного смирения; Сенчуров внутренне смирялся перед Вавилой, склонял перед ним некое свое духовное существо, ибо верил, что тот в прошлой жизни был богом зла в каком-нибудь языческом пантеоне, а теперь пришел с заданием закалить и вывести к началу избранничества его, Сенчурова. Ну, не всегда верил он в это, чтобы не очень-то уж распыляться в эмпиреях, а все-таки порой чудил. Интересно отметить, что тонко выводя сходство Вавилы с булыжником из свойства булыжника быть оружием пролетариата, Сенчуров все с той же ноткой мудрого самоуничижения допускал в своих отношениях с этим парнем взаимообразную демократическую простоту, о чем и мечтать не могли другие.
Впрочем, как ни любопытны все эти подробности, грех повествовать о них в минуты быстрого и острого развития событий. От родства с человечеством Вавиле разве что достался черный добротный костюм, человеческого в нем вообще было мало, а человеколюбия не замечалось вовсе. Но то, как он, чьего настоящего имени не знал, может быть, даже сам Сенчуров, влюбленно наслаждался собственной чудовищностью, явно не желая для себя ничего иного, трогало и приятно изумляло всякого, с кем Вавила сходился поближе, с некоторой претензией на духовную связь, даже если это сближение с самого начала откровенно пронизывалось дыханием смерти.
- Рад тебя видеть, Вавила, - приветливо и даже сладко заулыбался Сенчуров, когда тот скалой застыл перед ним в тотчас смолкшей под его давлением атмосфере.
Можно было подумать, вслушиваясь в радость этого приветствия, что Вавила не разъезжает всюду за своим хозяином самым что ни на есть обычным способом, а появляется в видимой реальности только на его призыв, как джин из бутылки. Но Сенчуров так приветствовал Вавилу даже в тех случаях, если виделся с ним всего минуту назад.
- Добро, Сергеич, добро, - зарокотала гора. - Говори... Что тут у тебя?
Залюбовался Сенчуров статью Вавилы, которой тот и сам, стоя перед ним и перед широко представленными здесь, в зале ожидания, слоями общества, по своему обыкновению внутренне любовался. Сенчуров знал, что внешне неповоротливый, Вавила на самом деле действует с быстротой и ловкостью кошки.
- Надеюсь, не затруднит тебя, Вавила, мое задание. Или, если угодно, просьба. Но это и приказ, - добавил Павел Сергеевич игриво, кокетничая перед Вавилой своей властью. - Ты вот что, свяжись с Моргуновым, узнай, имеются ли в Нижнем у Карачуна партийные дружки. Думаю, имеются, и он, естественно, помчится к ним. И сам тоже дуй в Нижний. Тебе предоставят самолет и воздушный коридор.
Вавила взглянул на небо. Над ним, правда, простирался потолок, но он легко увидел намеченный хозяином воздушный коридор, и ощутил себя стремительно и неумолимо всверливающимся в него, и даже услышал, как диспетчеры во всех встречных аэропортах возбужденно вещают: Вавила летит! дорогу ему, дорогу!
- Понял, Сергеич, - сказал он, в то же время обособившимся от общения с шефом уголком рта уже выявляя по трубке связи с Моргуновым партийных дружков Карачуна в Нижнем. - Считай, что Карачун у тебя в кармане.
- Мне он в кармане не нужен, Вавила, - возразил Сенчуров. - Ты его шлепни на месте, потому что гнида такая не должна больше задерживаться в нашем мире. А того, второго... черт возьми, я его определенно где-то видел!.. его привези сюда. Разберусь, что он за птица. Что говорит о нем Моргунов?
Моргунов говорил, что Зотов - темная лошадка и партии не мил.
- Действуй, друг!
Вавила исчез так же неожиданно, как появился. Начальник быковской воздушно-братковой вольницы лично обеспечивал его полет.
После того, как летчики, выбрав более или менее ровный участок поля, благополучно посадили самолет на брюхо, восставший Карачун гордо пересек это поле уже своим ходом, выбрался на малообитаемую дорогу и уверенно остановил крытый грузовик, ехавший в Нижний. Зотов покорно следовал за ним. Въезжать в город на грузовике Карачун счел нецелесообразным, там, на подступах к Нижнему, их могли уже поджидать. Они высадились в километре от кольцевой и, провожаемые удивленными взглядами водителя грузовика, полем и посадками побрели к тем же домам, к которым направлялся и он.
Карачун шагал впереди, смотрел в сторону домов, стоявших на противоположном краю поля, и гадал, какую судьбу найдет он в городе, куда его занесло при столь необычайных обстоятельствах. Он чувствовал себя уже странником, а не главой социалистической безопасности, но это было партийное, идейное и, следовательно, мужественное странничество. Время от времени он поворачивал лицо к Зотову и сухо ронял:
- Я, Геня, теперь пропащий человек. Я пропал.
Почему он говорил эти горькие слова, если сознавал в себе, напротив, мужество шагающего к воистину святым местам паломника, Карачун не знал. Может быть, с неведомой и ему самому целью вводил Зотова в заблуждение, может, испытывал его. А Зотов, глядя в бесцветные и словно ничего не выражающие глаза друга, изнурял себя вопросом, что предпримет этот человек, когда узнает об Организации. Останавливается Карачун. Стоит, широко расставив толстенькие ножки и заложив руки за спину, набычившись смотрит в некую пустоту перед собой и не говорит ничего.
- А мне что делать? Ты - пропащий, я - нет, - жестко бросил Зотов.
Жесткую эту нотку Карачун не обошел вниманием. Пристально посмотрел на Зотова. Он решил, что то безмыслие, с которым он входил в Нижний, в действительности заключается в отсутствии мыслей о Зотове, отсутствии верного понимании этого человека, ставшего братом, но не товарищем. Как-то упустил он вдруг Зотова из виду, а расслабляться нельзя ни на мгновение, и Зотов правильно поступил, твердо сконструированным замечанием напомнив ему о себе. Заповедью для Карачуна должна быть готовность в любую минуту брать за рога не только обстоятельства и судьбу, но и всякого человека. А то ведь был человек Зотовым тихим, послушным, прикормленным, а тут, глядишь, он уже Зотов балующий, гордящийся и упрекающий. Карачун сказал первое, что пришло в голову:
- Ты прихвостень и будешь служить тому, кто тебя подберет. Ты по сути своей прихвостень, Геня.
- Я? Прихвостень? - оторопел Зотов. - Боже мой, Паша, да ты бредишь!
- Природа у тебя прихвостнева и планида такая, чтобы быть прихвостнем! - карал, скинувшись Зевсом, Карачун.
- Ха-ха-ха! - усложнял психологическим маневром, а по сути беспричинным смехом Зотов простую ситуацию.
Нет, Карачун не в состоянии был самостоятельно решить судьбу человека, который перестал для него существовать, а может, и перестал быть, по крайней мере в его глазах, человеком. Он вопросительно посмотрел на Зотова. Тот едва уловимо покачал головой, не зная, что ему еще сделать, еще ли смеяться или теперь не шутя изобличить в чем-нибудь и Карачуна.
- Ты уходи, - вынес пробный приговор Карачун. - Все меня бросили, предали, и ты тоже бросай.
- Значит, ты меня освобождаешь от службы в твоем ведомстве? - слегка как бы возмутился Зотов. Не исключено, впрочем, что он язвил, понимая, что и отношения самого Карачуна с ведомством теперь под большим вопросом.
Карачун только махнул рукой, повернулся и пошел дальше. Зотов засеменил рядом с ним.
В городе они еще ехали в одном автобусе, но уже как люди, которых ничто не связывает. От этого у Зотова было горько на душе. К тому же он почти поверил, что Карачун готов действительно бросить его, а почему так и что сделалось с другом, понять не мог. Впрочем, бросит его Карачун, так он пойдет к Чудакову и выбросит из головы всякое воспоминание о социалистах. Может быть, вернется в Организацию, если Чудаков поставит вопрос ребром. Вся надежда у Зотова была теперь на Чудакова.
Они сошли в центре города, на остановке Карачуну показалось, что Зотов вознамерился улизнуть от него, и, в ярости схватив шатуна за шиворот, он закричал:
- Стоп! Куда? От меня так просто не отделаешься!
- Да я ничего... - пробормотал Зотов.
Друзья купили для подкрепления сил бутылку вина и, уединившись в парке на лавочке, распили ее. Зотов начал обещанный рассказ так:
- Я скажу тебе, Паша, важную вещь... большую вещь... но при двух условиях. Во-первых, что ты никому не проболтаешься. Во-вторых, что ты бросишь свои дурацкие идеи.
- Какие идеи? - хмуро спросил Карачун.
- Ну, те, ради которых ты водился с предателем Моргуновым... неуклюже объяснил Зотов.
Карачун отодвинулся на лавке, как бы отшатнулся от него. Устремил негодующий взгляд на этого мелкого, себялюбивого человечка, который посмел требовать от него невозможного.
- Да ты что?! - вскипел он. - Это моя жизнь! Я этим живу. А ты хочешь лишить меня всего... жизни, воздуха? Кто тебе сказал, что так можно обращаться с идейно убежденным человеком? И с какой стати я буду выполнять твои гнусные условия?
- Но тут можно заработать большие деньги, - строчил Зотов, - то есть в том случае, если мы разумно распорядимся с информацией... выгодно продадим ее... Так зачем тебе какие-то идеи? Нужно только выгодно продать секрет...
- Я, по-твоему, работаю ради денег? Плевать я хотел на твои деньги!
- В таком случае я тебе ничего не скажу...
- Не балуй, - построжал Карачун; красным кулаком привел в движение воздух у самого зотовского носа. - Я сегодня, можно сказать, всю свою жизнь перевернул вверх дном. Из-за тебя, между прочим, тоже, не только из-за Моргунова. Тебя спасал... Не ко мне, а к тебе этот Сенчуров привязался. А ты мне тут вздумал фуфло гнать? Со мной шутки плохи, Геня. Давай рассказывай!
Зотов почувствовал себя в руках у Карачуна. Пока это было лишь умозрительно, но могло превратиться в реальность. Он ясно представил себе, как Карачун валяет его рядом с лавкой по газонам, душит, топчет ногами. Выхода нет, придется рассказать все как есть. Слишком далеко они уже зашли.
И Зотов стал рассказывать. Он родился и вырос в Нижнем. Здесь дом, жена. Но возврата домой к жене нет. Все это я уже слышал, все это у меня уже записано, перебивал нетерпеливый Карачун.
- Меня возбуждают чужие жены, - сообщил Карачун с замечательной доверительностью, с обезоруживающим простодушием и оглядел лежащий у его ног город заправским ловеласом.
Ах, что жена! Ее интересовала только обеспеченность, а на душевные страдания Зотова она плевать хотела. Созерцая все еще облизывающегося Карачуна, Зотов пестовал надежду, что тот, узнав о его службе в таинственной Организации, готовящей стране своего Президента, и сообразив все выгоды, какие они будут иметь, продав секрет в надежные богатые руки, перестанет цепляться за свою партию и тем более за такую чепуху, как женские прелести. Если же его не подловишь на одной голой возможности поживиться, то разве не должен он, Карачун, принять во внимание то обстоятельство, что сам сегодня фактически порвал с партией, не выполнив приказ ее вождя?
Но Зотов не учел, что его друг жил не только приказами вождя. Карачун верил, что его воля и правда опираются на всю партию, и когда предает вождь, оказывается возможным опереться на миллионы не таких именитых, но по-настоящему пламенных борцов за народное дело.
Если бы Зотов сообразил, что Карачун верит в подобные вещи, он несомненно решил бы, что стал пациентом сумасшедшего дома. И не без оснований. Иначе не объяснить, почему он доверяет важнейшую государственную тайну человеку, который живет самыми дикими и нелепыми фантазиями.
В Организацию, рассказывал Зотов, я попал благодаря протекции одного своего старого друга (Чудакова, ответил Зотов на быстрый вопрос Карачуна) и сначала у меня не было никаких причин думать, будто она чем-либо отличается от сотен и тысяч вовлеченных в предвыборную гонку учреждений. Меня закопали в бумаги, в более или менее узкий круг параграфов и пунктов, из которых лишь уже где-то на других этажах, повыше, а отнюдь не в голове скромного писца, складывается некая общая картина. Но со временем у меня возникло подозрение, что наше руководство, те люди, с которыми я никогда не встречался и чьих имен не знал, добивается не документального отражения действительно существующей в стране предвыборной ситуации, а какого-то особого, именно ей необходимого рисунка, который нужен не для принятой во всех учреждениях отчетности, а для насильственного внедрения обратно в реальность. Трудно объяснить, почему все это пришло мне в голову. Наверно, в какую-то минуту я вдруг увидел, что те цифры, которыми я манипулировал на своем небольшом участке работы, имеют двоякий смысл, то есть могут в чем-то убедить заказчика, а могут быть использованы этим таинственным заказчиком для выгодного ему обмана. Видя свою скромную роль в учреждении и огромность самого учреждения, я, естественно, предположил, что и обман должен быть огромным, даже грандиозным, охватывающим всю страну. А поскольку речь шла о выборах Президента, я подумал, что в цифрах, которые мы в той лавочке ворочали, каким-то неуловимым для простого смертного образом зарождается фигура никому пока не ведомого претендента и заготавливается его безоговорочная победа. И едва мне все это запало в душу, я уже не мог иначе мыслить и иначе ощущать то учреждение, и уже было оно для меня не какой-то там обыкновенной конторой, а именно исполинской, загадочной, почти что сверхъестественной Организацией. Я полагал, и так полагаю до сих пор, что во главе этого удивительного заговора стоит Сенчуров, поскольку его имя чаще других проскальзывало в документах, а однажды, уходя домой, я видел его возле проходной...
Но, Паша, меня не встревожило мое открытие с практической стороны, разве что с художественной. Я всегда испытывал полнейшее равнодушие к политике, и менее всего меня занимает, кто будет нашим Президентом. И вот если бы мне предложили в Организации какую-нибудь творческую работу, художественную, требующую воображения, я, пожалуй, увлекся бы и не роптал, но меня держали, так сказать, в плоском формате, на переписке, в скудости подчиненной роли, и это меня бесило. Каждый день копаться в цифрах! переписывать дурацкие бумажки! вчитываться в краешек документов, не понимая их общего смысла! А ради чего? Ради неплохих денег. Ради того, чтобы моя жена радовалась моим доходам и упивалась свободной, беззаботной жизнью за мой счет. Я чувствовал, что меня затирают, что мои лучшие силы расходуются на ерунду, на что-то не нужное и смешное мне. Моя жена блаженствовала, а я затуплял мозги о невероятно разросшуюся глупость человеческую, которая к тому же не стояла предо мной в полный рост, чтобы я мог, по крайней мере, хорошо видеть все ее убожество и смеяться над ней, а подсовывала мне лишь свой бок. Она подсовывала мне свой зад: целуй, ничтожный человек!
В одно прекрасное утро я взбунтовался, не пошел на работу. Из дома вышел, думая, что иду как заведенный, однако вдруг обнаружил себя вот в этом парке, недалеко отсюда, вон на той лавочке. Я сидел там и радовался своей неожиданно обретенной свободе. Хорошо! Я отпихнул наглый зад, послал его куда подальше. Однако мне вдруг пришло в голову, что Организация просто так не отпускает своих сотрудников, что с ее точки зрения я человек, который слишком много знает и которого необходимо убрать. Я вроде бы кинулся на свободу, а на самом деле лишь глубже увяз в заднице, углубился в нее на свою погибель. Я бросился поспеть к начальникам с объяснением, что просто проспал, задержался, виновен опозданием, но никакого умысла покинуть службу у них у меня не было. На полпути я остановился, чувствуя, что не могу вернуться туда, что это выше моих сил. С точки зрения Организации я человек, слишком много знающий и подлежащий истреблению, а с собственной своей точки зрения я был тем, кто узнал прежде всего слишком много нехорошего, отвратительного. Я ведь по природе не склонен ко лжи. Мне противен всякий обман. Не мог я больше тупо манипулировать цифрами, значения которых не понимал, не мог вернуться в этот унылый, душный мирок, в котором из мелочей создавалось что-то большое, неизвестное мне и в сущности меня пугавшее. Я снова повернул к свободе. Преследовал меня и образ жены: узнав, что я бросил службу, обеспечивавшую ей достаток и процветание, она будет всячески меня оскорблять и унижать. Свобода от Организации должна была идти у меня рука об руку со свободой от жены. Почему я не вошел в редакцию какой-нибудь газеты и не подарил ей сенсационный материал? Я понимал, что меня после этого точно убьют. Я должен был скрыться, исчезнуть. Я бросился на вокзал и купил билет на поезд до Москвы... Что скажешь, Паша?
Зотов думал: за спиной у Паши я в некоторой безопасности. Он продаст информацию, а я получу свой процент и после опять исчезну.
Командир, зевнув, ответил:
- Снижаемся...
- Так вот, командир, - сурово произнес Карачун, - сажай свою машинку в поле. И без глупостей. Сделаешь что-нибудь не так, я прострелю тебе твою прекрасную башку. Понял?
- В поле! - рассмеялся летчик. - Это ж мы отправимся прямо в ад стричь чертям макушки. А машина моя, - объяснялся он, любовно поглаживая рукой аппараты, - не для такой забавы придумана.
Высокомерное и насмешливое выражение быстро сбежало с красивого лица командира, когда он услышал над своим ухом сухой и четкий шелест перестройки пистолета на готовность к выстрелу. Вытянув шею, он посмотрел на Карачуна как на помешанного.
- Да ведь... как это - в поле? Разобьемся...
Второй летчик тоже заволновался. Карачун, хозяин положения, уперся дулом в затылок командира, и летчик, как бы подчиняясь пока еще воображаемому полету пули, с утяжеленностью перемещения в слишком узком пространстве, какая бывает в снах-кошмарах, нагрузился грудью на штурвал, заваливая самолет носом к земле. Второй летчик, комкая во рту тошноту страха, лепил слова:
- Мы поняли... Без разговорчиков выполняем... А разобьемся, что ж, будем считать тогда, что нам не повезло...
Укрепился вдруг духом командир и едко прожег гомерическим смехом чинимое Карачуном в кабине его самолета насилие.
- Как звать-то тебя, приятель? - спросил он, отсмеявшись и подровняв машину.
- Карачуном, - был немножко сказочным ответ.
Командир сказал:
- Карачун! Знаешь, что я тебе скажу, дорогой? Тебе конец, и мне тебя даже жаль. Я, может, посажу машину. Но потом тебе все равно конец, потому что доктор Сенчуров так это дело не оставит.
- А с каких это пор, - вскинулся за командирским креслом Карачун, Сенчуров стал доктором?
- С тех самых, как ты сошел с ума и взялся угонять самолеты. Он теперь твой лечащий врач.
- А! Не позволю! - метался Карачун в тисках летчиковой гиперболы.
Даже трусливый помощник командира не мог удержаться от улыбки, и что-то похожее на смех замерцало в глазах наблюдавшего за происходящим со стороны Зотова.
- Нет уж, позволь рассказать тебе, что произошло в Быково после нашего взлета, - высказывался с хладнокровной законченностью командир. - О, меня там не было, но я, поверь, знаю. Сенчуров подозвал Вавилу и сказал...
- А кто такой Вавила? - помог второй летчик Карачуну справиться с вопросом, который бесплодно вертелся у него на языке.
- Вавила страшный человек, шеф, - объяснил рассказчик, - человек, не ведающий, что такое совесть. Ему ничего не стоит убить. Рука не дрогнет. Он убийца, шеф. Предположим, рискованная игра с сильными мира сего завела тебя в дремучий лес. А там рыщет этот самый Вавила. Он санитар леса. Сенчуров сказал ему: найди этого, который угнал мой самолет, и прострели ему голову.
- Нет, - вмешался второй летчик, которого рассказ командира снова ввел в круг смелых духом, - Сенчуров, может быть, захочет подвергнуть пыткам человека, сорвавшего его планы, помучить его перед смертью. В руках Сенчурова сосредоточена огромная власть, шеф. Мы, летчики, тоже в его власти. И ему очень не нравится, когда кто-нибудь становится у него поперек пути.
Командир не согласился с версией подчиненного.
- Я думаю все-таки, - сказал он, - Сенчуров прикажет Вавиле убить шефа прямо на месте.
- А меня тоже? - сдавленным голосом спросил теперь напуганный Зотов.
- Ты, Геня, - сказал Карачун своему сообщнику, - не трусь и не принимай на веру слова этих прохвостов. Они рассчитывают запугать нас, словно мы им малые дети. Но посмотри, Геня, что получается! Сенчуров хотел, чтобы мы вылетели в Нижний. Моргунов сказал нам: держите курс на Нижний, товарищи! Ты уже здесь, в самолете, сказал то же самое. И я говорю летчикам: летите в Нижний. Ты что-нибудь понимаешь, Геня? Как же это так все сходится одно к одному?
Зотов вчувствовался в идею Карачуна: в аэропорту Нижнего их, скорее всего, уже ждут. Идея была продиктована Карачуну страхом, а не разумом, но Зотов и не думал оспаривать ее правильность. Наверняка их арестуют, и в конце концов они все равно окажутся в руках у Сенчурова. Но Зотов не знал, что предпринять, чтобы избежать этой ужасной перспективы. Разделял он и тревогу летчиков: как же это так, сажать в поле? Командир прав: они разобьются.
Чтобы не думать о том, что ситуация пиковая и, как ни вывертывайся, конец, в сущности, один, Зотов тихо, с маленькой нелепой праздничностью заблажил мыслью, что идея Карачуна вообще-то больше естественного в их положении животного страха и говорит о том необыкновенном абсурде, которому они приносили сейчас себя в жертву. Абсурд этот именовался Нижним. Многим из тех, кто распоряжался их жизнями, почему-то было нужно, чтобы они вылетели в этот город, и они туда в самом деле вылетели, но почему-то так, что люди, этого от них требовавшие, теперь готовили им мучительную смерть именно за то, что они в конечном счете исполнили их волю. Столь был наивен, комичен и необъясним этот абсурд, что Зотов невольно расхохотался и захлопал в ладоши, приветствуя неких замечательных артистов, все отлично проделавших, а в себе и Карачуне как бы вовсе не замечая достойного похвалы искусства.
- Так тебе страшно, Геня, что ты даже смеешься, как сам не свой? - с проникновенной, пронзительной нежностью спросил Карачун, встал и обнял удручавшегося в дверях кабины Зотова. - А ничего, милый, не бойся, зажмурься и не жди от смерти ничего плохого, или думай, что сядем на авось да выкрутимся.
Самолет резко пошел на посадку. Подбежав к иллюминатору, Зотов увидел в разрывах между облаками желтые поля и таинственную синеву леса, и больно сжалось его сердце оттого, что вся эта вечно ему знакомая красота стремительно и пагубно приближалась. Он хотел сказать, что родился и вырос в этих местах, но язык перестал ему повиноваться, и даже мысли он не сумел закончить, мысли, говорившей, собственно, что родная природа, оборачивающаяся последним ужасом, это все равно что глумление матери, берущей нож, чтобы зарезать тебя. Зотов стоял в нескольких шагах от Карачуна и подавал ему какие-то странные знаки. Его губы отчаянно и уродливо шевелились, но Карачун мог поклясться, что ни единого звука не срывается с них. Язык не повиновался Зотову. А он немало интересного мог бы порассказать о своем детстве.
В Быково Сенчуров что называется держал руку на пульсе, и, может быть, ни один эпизод разыгрывающейся в воздухе драмы не ускользнул от его пристального внимания. Всем, кто окружал его, было немножко весело, потому что казалось: и угон этот был задуман Сенчуровым, все им задумано и происходящее - тонкая и хитрая игра, разворачивающаяся в полном соответствии с замыслом их предводителя, и если они хотят доставить ему удовольствие, то должны втянуться в эту игру так, как если бы ничего важнее и занятнее для них нет на всем свете белом. Начальник аэропорта играл, пожалуй, азартнее, чем кто-либо другой, он каждые десять минут неистово рапортовал Сенчурову о маршруте угнанного самолета, и эти появления с рапортом в его уме были расписаны далеко наперед с такой тщательностью и любовью, словно он не хуже Сенчурова знал, как поведут себя угонщики и как долго продлится полет захваченного ими лайнера. Но как ни заучил он свою роль, а все же перед каждым выходом страшно волновался и в самый последний еще момент внимательно рассматривал свое отражение в зеркале, пытаясь уловить какое-нибудь злополучие в собственном облике или, скажем, как бы в некой обратной перспективе углядеть растерянные по дороге слова предстоящего доклада. Спустя какое-то время Сенчурову доложили, что Карачун велел посадить самолет в Нижнем Новгороде и летчики великолепно справились с этой задачей.
- Карачун и этот второй, которого я определенно где-то видел... они задержаны? - спросил Сенчуров прибежавшего с этим известием сотрудника аэропорта.
- Да, но... - замялся тот, - посадили ведь просто в поле...
Грубо отталкивал быковский начальник своего человека, недовольный, что тот опередил его, выскочил с наиважнейшим рапортом прежде, чем он домчался на своих старых ногах.
- Просто в поле, в поле! - выкрикивал он теперь с опережением.
- Почему?
- Угонщики, наверное, решили, что в аэропорту садится для них опасно, - высказал догадку один из спутников Сенчурова.
Опять это было чересчур торопливо. Начальник не поспевал. Оттесненный во второй или третий ряд, он бессмысленно и бесполезно струил между спинами заслонивших его людей свой мелочный казенный реализм:
- Все живы... самолет цел, и летчики на месте, а остальные как сквозь землю провалились... их, само собой, ищут.
- Вавилу сюда! - прозвучал многоголосый вопль сообразивших насущную необходимость момента.
Прямо, казалось, через головы сбившихся в кучу людей шагнул на зов сгусток инфернального вещества. Сенчуров взглянул на него, невольно - в который уже раз! - поежившись. Это и был тот, кого он называл Вавилой. Замирал в мистическом неподвижном трепете Сенчуров, когда появлялся исполнитель смертельных наказов, но и любил эти мгновения, считая Вавилу испытанием его выдержки и своеобразного смирения; Сенчуров внутренне смирялся перед Вавилой, склонял перед ним некое свое духовное существо, ибо верил, что тот в прошлой жизни был богом зла в каком-нибудь языческом пантеоне, а теперь пришел с заданием закалить и вывести к началу избранничества его, Сенчурова. Ну, не всегда верил он в это, чтобы не очень-то уж распыляться в эмпиреях, а все-таки порой чудил. Интересно отметить, что тонко выводя сходство Вавилы с булыжником из свойства булыжника быть оружием пролетариата, Сенчуров все с той же ноткой мудрого самоуничижения допускал в своих отношениях с этим парнем взаимообразную демократическую простоту, о чем и мечтать не могли другие.
Впрочем, как ни любопытны все эти подробности, грех повествовать о них в минуты быстрого и острого развития событий. От родства с человечеством Вавиле разве что достался черный добротный костюм, человеческого в нем вообще было мало, а человеколюбия не замечалось вовсе. Но то, как он, чьего настоящего имени не знал, может быть, даже сам Сенчуров, влюбленно наслаждался собственной чудовищностью, явно не желая для себя ничего иного, трогало и приятно изумляло всякого, с кем Вавила сходился поближе, с некоторой претензией на духовную связь, даже если это сближение с самого начала откровенно пронизывалось дыханием смерти.
- Рад тебя видеть, Вавила, - приветливо и даже сладко заулыбался Сенчуров, когда тот скалой застыл перед ним в тотчас смолкшей под его давлением атмосфере.
Можно было подумать, вслушиваясь в радость этого приветствия, что Вавила не разъезжает всюду за своим хозяином самым что ни на есть обычным способом, а появляется в видимой реальности только на его призыв, как джин из бутылки. Но Сенчуров так приветствовал Вавилу даже в тех случаях, если виделся с ним всего минуту назад.
- Добро, Сергеич, добро, - зарокотала гора. - Говори... Что тут у тебя?
Залюбовался Сенчуров статью Вавилы, которой тот и сам, стоя перед ним и перед широко представленными здесь, в зале ожидания, слоями общества, по своему обыкновению внутренне любовался. Сенчуров знал, что внешне неповоротливый, Вавила на самом деле действует с быстротой и ловкостью кошки.
- Надеюсь, не затруднит тебя, Вавила, мое задание. Или, если угодно, просьба. Но это и приказ, - добавил Павел Сергеевич игриво, кокетничая перед Вавилой своей властью. - Ты вот что, свяжись с Моргуновым, узнай, имеются ли в Нижнем у Карачуна партийные дружки. Думаю, имеются, и он, естественно, помчится к ним. И сам тоже дуй в Нижний. Тебе предоставят самолет и воздушный коридор.
Вавила взглянул на небо. Над ним, правда, простирался потолок, но он легко увидел намеченный хозяином воздушный коридор, и ощутил себя стремительно и неумолимо всверливающимся в него, и даже услышал, как диспетчеры во всех встречных аэропортах возбужденно вещают: Вавила летит! дорогу ему, дорогу!
- Понял, Сергеич, - сказал он, в то же время обособившимся от общения с шефом уголком рта уже выявляя по трубке связи с Моргуновым партийных дружков Карачуна в Нижнем. - Считай, что Карачун у тебя в кармане.
- Мне он в кармане не нужен, Вавила, - возразил Сенчуров. - Ты его шлепни на месте, потому что гнида такая не должна больше задерживаться в нашем мире. А того, второго... черт возьми, я его определенно где-то видел!.. его привези сюда. Разберусь, что он за птица. Что говорит о нем Моргунов?
Моргунов говорил, что Зотов - темная лошадка и партии не мил.
- Действуй, друг!
Вавила исчез так же неожиданно, как появился. Начальник быковской воздушно-братковой вольницы лично обеспечивал его полет.
После того, как летчики, выбрав более или менее ровный участок поля, благополучно посадили самолет на брюхо, восставший Карачун гордо пересек это поле уже своим ходом, выбрался на малообитаемую дорогу и уверенно остановил крытый грузовик, ехавший в Нижний. Зотов покорно следовал за ним. Въезжать в город на грузовике Карачун счел нецелесообразным, там, на подступах к Нижнему, их могли уже поджидать. Они высадились в километре от кольцевой и, провожаемые удивленными взглядами водителя грузовика, полем и посадками побрели к тем же домам, к которым направлялся и он.
Карачун шагал впереди, смотрел в сторону домов, стоявших на противоположном краю поля, и гадал, какую судьбу найдет он в городе, куда его занесло при столь необычайных обстоятельствах. Он чувствовал себя уже странником, а не главой социалистической безопасности, но это было партийное, идейное и, следовательно, мужественное странничество. Время от времени он поворачивал лицо к Зотову и сухо ронял:
- Я, Геня, теперь пропащий человек. Я пропал.
Почему он говорил эти горькие слова, если сознавал в себе, напротив, мужество шагающего к воистину святым местам паломника, Карачун не знал. Может быть, с неведомой и ему самому целью вводил Зотова в заблуждение, может, испытывал его. А Зотов, глядя в бесцветные и словно ничего не выражающие глаза друга, изнурял себя вопросом, что предпримет этот человек, когда узнает об Организации. Останавливается Карачун. Стоит, широко расставив толстенькие ножки и заложив руки за спину, набычившись смотрит в некую пустоту перед собой и не говорит ничего.
- А мне что делать? Ты - пропащий, я - нет, - жестко бросил Зотов.
Жесткую эту нотку Карачун не обошел вниманием. Пристально посмотрел на Зотова. Он решил, что то безмыслие, с которым он входил в Нижний, в действительности заключается в отсутствии мыслей о Зотове, отсутствии верного понимании этого человека, ставшего братом, но не товарищем. Как-то упустил он вдруг Зотова из виду, а расслабляться нельзя ни на мгновение, и Зотов правильно поступил, твердо сконструированным замечанием напомнив ему о себе. Заповедью для Карачуна должна быть готовность в любую минуту брать за рога не только обстоятельства и судьбу, но и всякого человека. А то ведь был человек Зотовым тихим, послушным, прикормленным, а тут, глядишь, он уже Зотов балующий, гордящийся и упрекающий. Карачун сказал первое, что пришло в голову:
- Ты прихвостень и будешь служить тому, кто тебя подберет. Ты по сути своей прихвостень, Геня.
- Я? Прихвостень? - оторопел Зотов. - Боже мой, Паша, да ты бредишь!
- Природа у тебя прихвостнева и планида такая, чтобы быть прихвостнем! - карал, скинувшись Зевсом, Карачун.
- Ха-ха-ха! - усложнял психологическим маневром, а по сути беспричинным смехом Зотов простую ситуацию.
Нет, Карачун не в состоянии был самостоятельно решить судьбу человека, который перестал для него существовать, а может, и перестал быть, по крайней мере в его глазах, человеком. Он вопросительно посмотрел на Зотова. Тот едва уловимо покачал головой, не зная, что ему еще сделать, еще ли смеяться или теперь не шутя изобличить в чем-нибудь и Карачуна.
- Ты уходи, - вынес пробный приговор Карачун. - Все меня бросили, предали, и ты тоже бросай.
- Значит, ты меня освобождаешь от службы в твоем ведомстве? - слегка как бы возмутился Зотов. Не исключено, впрочем, что он язвил, понимая, что и отношения самого Карачуна с ведомством теперь под большим вопросом.
Карачун только махнул рукой, повернулся и пошел дальше. Зотов засеменил рядом с ним.
В городе они еще ехали в одном автобусе, но уже как люди, которых ничто не связывает. От этого у Зотова было горько на душе. К тому же он почти поверил, что Карачун готов действительно бросить его, а почему так и что сделалось с другом, понять не мог. Впрочем, бросит его Карачун, так он пойдет к Чудакову и выбросит из головы всякое воспоминание о социалистах. Может быть, вернется в Организацию, если Чудаков поставит вопрос ребром. Вся надежда у Зотова была теперь на Чудакова.
Они сошли в центре города, на остановке Карачуну показалось, что Зотов вознамерился улизнуть от него, и, в ярости схватив шатуна за шиворот, он закричал:
- Стоп! Куда? От меня так просто не отделаешься!
- Да я ничего... - пробормотал Зотов.
Друзья купили для подкрепления сил бутылку вина и, уединившись в парке на лавочке, распили ее. Зотов начал обещанный рассказ так:
- Я скажу тебе, Паша, важную вещь... большую вещь... но при двух условиях. Во-первых, что ты никому не проболтаешься. Во-вторых, что ты бросишь свои дурацкие идеи.
- Какие идеи? - хмуро спросил Карачун.
- Ну, те, ради которых ты водился с предателем Моргуновым... неуклюже объяснил Зотов.
Карачун отодвинулся на лавке, как бы отшатнулся от него. Устремил негодующий взгляд на этого мелкого, себялюбивого человечка, который посмел требовать от него невозможного.
- Да ты что?! - вскипел он. - Это моя жизнь! Я этим живу. А ты хочешь лишить меня всего... жизни, воздуха? Кто тебе сказал, что так можно обращаться с идейно убежденным человеком? И с какой стати я буду выполнять твои гнусные условия?
- Но тут можно заработать большие деньги, - строчил Зотов, - то есть в том случае, если мы разумно распорядимся с информацией... выгодно продадим ее... Так зачем тебе какие-то идеи? Нужно только выгодно продать секрет...
- Я, по-твоему, работаю ради денег? Плевать я хотел на твои деньги!
- В таком случае я тебе ничего не скажу...
- Не балуй, - построжал Карачун; красным кулаком привел в движение воздух у самого зотовского носа. - Я сегодня, можно сказать, всю свою жизнь перевернул вверх дном. Из-за тебя, между прочим, тоже, не только из-за Моргунова. Тебя спасал... Не ко мне, а к тебе этот Сенчуров привязался. А ты мне тут вздумал фуфло гнать? Со мной шутки плохи, Геня. Давай рассказывай!
Зотов почувствовал себя в руках у Карачуна. Пока это было лишь умозрительно, но могло превратиться в реальность. Он ясно представил себе, как Карачун валяет его рядом с лавкой по газонам, душит, топчет ногами. Выхода нет, придется рассказать все как есть. Слишком далеко они уже зашли.
И Зотов стал рассказывать. Он родился и вырос в Нижнем. Здесь дом, жена. Но возврата домой к жене нет. Все это я уже слышал, все это у меня уже записано, перебивал нетерпеливый Карачун.
- Меня возбуждают чужие жены, - сообщил Карачун с замечательной доверительностью, с обезоруживающим простодушием и оглядел лежащий у его ног город заправским ловеласом.
Ах, что жена! Ее интересовала только обеспеченность, а на душевные страдания Зотова она плевать хотела. Созерцая все еще облизывающегося Карачуна, Зотов пестовал надежду, что тот, узнав о его службе в таинственной Организации, готовящей стране своего Президента, и сообразив все выгоды, какие они будут иметь, продав секрет в надежные богатые руки, перестанет цепляться за свою партию и тем более за такую чепуху, как женские прелести. Если же его не подловишь на одной голой возможности поживиться, то разве не должен он, Карачун, принять во внимание то обстоятельство, что сам сегодня фактически порвал с партией, не выполнив приказ ее вождя?
Но Зотов не учел, что его друг жил не только приказами вождя. Карачун верил, что его воля и правда опираются на всю партию, и когда предает вождь, оказывается возможным опереться на миллионы не таких именитых, но по-настоящему пламенных борцов за народное дело.
Если бы Зотов сообразил, что Карачун верит в подобные вещи, он несомненно решил бы, что стал пациентом сумасшедшего дома. И не без оснований. Иначе не объяснить, почему он доверяет важнейшую государственную тайну человеку, который живет самыми дикими и нелепыми фантазиями.
В Организацию, рассказывал Зотов, я попал благодаря протекции одного своего старого друга (Чудакова, ответил Зотов на быстрый вопрос Карачуна) и сначала у меня не было никаких причин думать, будто она чем-либо отличается от сотен и тысяч вовлеченных в предвыборную гонку учреждений. Меня закопали в бумаги, в более или менее узкий круг параграфов и пунктов, из которых лишь уже где-то на других этажах, повыше, а отнюдь не в голове скромного писца, складывается некая общая картина. Но со временем у меня возникло подозрение, что наше руководство, те люди, с которыми я никогда не встречался и чьих имен не знал, добивается не документального отражения действительно существующей в стране предвыборной ситуации, а какого-то особого, именно ей необходимого рисунка, который нужен не для принятой во всех учреждениях отчетности, а для насильственного внедрения обратно в реальность. Трудно объяснить, почему все это пришло мне в голову. Наверно, в какую-то минуту я вдруг увидел, что те цифры, которыми я манипулировал на своем небольшом участке работы, имеют двоякий смысл, то есть могут в чем-то убедить заказчика, а могут быть использованы этим таинственным заказчиком для выгодного ему обмана. Видя свою скромную роль в учреждении и огромность самого учреждения, я, естественно, предположил, что и обман должен быть огромным, даже грандиозным, охватывающим всю страну. А поскольку речь шла о выборах Президента, я подумал, что в цифрах, которые мы в той лавочке ворочали, каким-то неуловимым для простого смертного образом зарождается фигура никому пока не ведомого претендента и заготавливается его безоговорочная победа. И едва мне все это запало в душу, я уже не мог иначе мыслить и иначе ощущать то учреждение, и уже было оно для меня не какой-то там обыкновенной конторой, а именно исполинской, загадочной, почти что сверхъестественной Организацией. Я полагал, и так полагаю до сих пор, что во главе этого удивительного заговора стоит Сенчуров, поскольку его имя чаще других проскальзывало в документах, а однажды, уходя домой, я видел его возле проходной...
Но, Паша, меня не встревожило мое открытие с практической стороны, разве что с художественной. Я всегда испытывал полнейшее равнодушие к политике, и менее всего меня занимает, кто будет нашим Президентом. И вот если бы мне предложили в Организации какую-нибудь творческую работу, художественную, требующую воображения, я, пожалуй, увлекся бы и не роптал, но меня держали, так сказать, в плоском формате, на переписке, в скудости подчиненной роли, и это меня бесило. Каждый день копаться в цифрах! переписывать дурацкие бумажки! вчитываться в краешек документов, не понимая их общего смысла! А ради чего? Ради неплохих денег. Ради того, чтобы моя жена радовалась моим доходам и упивалась свободной, беззаботной жизнью за мой счет. Я чувствовал, что меня затирают, что мои лучшие силы расходуются на ерунду, на что-то не нужное и смешное мне. Моя жена блаженствовала, а я затуплял мозги о невероятно разросшуюся глупость человеческую, которая к тому же не стояла предо мной в полный рост, чтобы я мог, по крайней мере, хорошо видеть все ее убожество и смеяться над ней, а подсовывала мне лишь свой бок. Она подсовывала мне свой зад: целуй, ничтожный человек!
В одно прекрасное утро я взбунтовался, не пошел на работу. Из дома вышел, думая, что иду как заведенный, однако вдруг обнаружил себя вот в этом парке, недалеко отсюда, вон на той лавочке. Я сидел там и радовался своей неожиданно обретенной свободе. Хорошо! Я отпихнул наглый зад, послал его куда подальше. Однако мне вдруг пришло в голову, что Организация просто так не отпускает своих сотрудников, что с ее точки зрения я человек, который слишком много знает и которого необходимо убрать. Я вроде бы кинулся на свободу, а на самом деле лишь глубже увяз в заднице, углубился в нее на свою погибель. Я бросился поспеть к начальникам с объяснением, что просто проспал, задержался, виновен опозданием, но никакого умысла покинуть службу у них у меня не было. На полпути я остановился, чувствуя, что не могу вернуться туда, что это выше моих сил. С точки зрения Организации я человек, слишком много знающий и подлежащий истреблению, а с собственной своей точки зрения я был тем, кто узнал прежде всего слишком много нехорошего, отвратительного. Я ведь по природе не склонен ко лжи. Мне противен всякий обман. Не мог я больше тупо манипулировать цифрами, значения которых не понимал, не мог вернуться в этот унылый, душный мирок, в котором из мелочей создавалось что-то большое, неизвестное мне и в сущности меня пугавшее. Я снова повернул к свободе. Преследовал меня и образ жены: узнав, что я бросил службу, обеспечивавшую ей достаток и процветание, она будет всячески меня оскорблять и унижать. Свобода от Организации должна была идти у меня рука об руку со свободой от жены. Почему я не вошел в редакцию какой-нибудь газеты и не подарил ей сенсационный материал? Я понимал, что меня после этого точно убьют. Я должен был скрыться, исчезнуть. Я бросился на вокзал и купил билет на поезд до Москвы... Что скажешь, Паша?
Зотов думал: за спиной у Паши я в некоторой безопасности. Он продаст информацию, а я получу свой процент и после опять исчезну.