Страница:
- Водки?
Я, в свой черед, взглянул на нее, на Мелочева, мне не по душе пришлись ее мрачная неустроенность (в собственном же доме она чувствовала себя словно бы нежеланной гостьей) и его поспешная успокоенность, и я отрезал:
- Ни в коем случае.
Полина пожала плечами. Гости все больше не нравились ей: один ставит в укор ее нравственности, что она-де потакает нежити, другой нагло присваивает право единолично решать, что они будут пить. Эти гости ведут себя так, будто находятся в трактире и она им прислуживает. Время от времени сквозь плотно сжатые губы Полины, нервно накрывавшей на стол, прорывалось какое-то утробное раздраженное клокотание. Вечерний свет, в котором мы с Мелочевым застыли, возмущая женщину, жутковато заблестел свинцовой серостью. Затем Полина села напротив нас, и мы, - нас было трое умников, замкнувшихся в своих ничтожных отчуждениях, - принялись пить чай. Мелочев, надо сказать, вытягивал напиток из стакана с шумом, какого я не ожидал от артиста и вообще от юноши, а кусочек сахара, из которого высасывал сладость между глотками, так облюбовал, что даже не сводил с него глаз. Это настроило меня против него, и я сказал:
- Ну, обсуждать так обсуждать, и начинай-ка ты, парень, как самый среди нас непутевый.
Он быстро довел до конца представление, которое устроил из чаепития, облизнулся и начал:
- В столице, может, и ничего, завидный фасад, а вообще на земле нашей купола, маковки церквей поникли, и это все равно что мозги набекрень!.. крикливым волнением сразу стал брать наш внезапный оратор. - Я подробно остановлюсь на печальных сторонах нашей действительности. Я определяю наше состояние одним словом: оскудение. Извините, если надолго займу ваше внимание, но иначе нельзя, нельзя молчать! Прежде всего! - чеканил он. - Мы должны уяснить! к чему нас обязывает! создавшееся положение! Оглянемся же вокруг и признаем честно, что видим мы... впрочем, не буду забегать вперед с выводами. Конечно, - как будто немного сбился и запутался лицедей; бесенок, выскочивший из него, вертелся перед нами, а хвостом щекотал малому под носом, и тот от бесовской щекотки корчил уморительные гримасы, - этот вопрос - что же мы видим? - следует поставить как насущный... и давно пора это сделать. Я вот хочу сказать, что мне трудно, мне не хватает воздуха. Я еще так молод, а уже, кажется, хлебнул лиха. Но это не только мои личные бедствия! - возвысил он голос. - Понимаете ли, у меня было очень приличное, безмятежное детство, а как только пришло время вступить в сознательную жизнь, сразу на меня и обрушилось все наваждение нынешней русской действительности. Посмотрите же внимательно на нашу бедную и печальную землю. Как все скудно! невыразительно! приземисто! Люди Запада, - надул он вдруг щеки, изображая напыщенность, - они сделали немало, чтобы посадить нас в лужу, а теперь смеются над нами, представляют дело таким образом, будто мы сами и осрамились, будто мы вообще не способны к разумной и плодотворной деятельности, стоим вне истории и скоро нас, вырождающихся, можно будет брать голыми руками. Ах Боже мой! Это очень болезненно отзывается в моей душе, я переживаю... Я не могу без боли смотреть на наши грязные, убогие городки, на наши бесплодные северные земли, на наши унылые, не оживленные красивыми строениями пейзажи. А как одичал народ! Какое жалкое впечатление он производит! Люди печальны и подавлены, едва сводят концы с концами и без всякой надежды смотрят в будущее, - изображал он теперь драму опустившего руки народа. - Таково наше положение. Можно бы и дальше еще немного потерпеть в надежде на какие-то внезапные улучшения, но появление этих существ, требующих отдать им мощи, - поднял вверх палец, взыскуя особого внимания, - ситуацию обостряет. Не знаю, как обстоит с вами, а со мной именно так: мои чувства теперь обострены, обнажены, они как оголенный нерв. В сопоставлении народной беды и положения, при котором меня кто-то неведомый заставляет идти к партнерше по спектаклю и красть у нее косточку... это, согласитесь, конфликт вообще особого рода... Коротко говоря, я прихожу к выводу, что у нас нет иного выхода, как поскорее покончить с противоестественным положением, поскорее отдать этим настырным и мерзким сущностям то, что они требует, отдать, чтобы они от нас отвязались, а потом подумать, что мы можем сделать для исправления жизни в нашем бедном отечестве... потому что терпеть больше уже нельзя. Я так мыслю. Вы готовы меня поддержать?
Уже и не чая, что дождусь конца его речи, не лопнув от смеха, - с трудом его удерживал при себе, и он мне каждую мою жилочку издергал, истрепал и высушил, - я, когда этот трубадур умолк, вытер выступившие на глазах слезы и сказал хриплым после пережитой встряски голосом:
- Ты, Алеша, большой дурень. Полина, Бог тебе судья, но я все же не удержусь от замечания: с кем ты связалась!
Так уж повелось у нее в этот вечер, что она только отмахивалась от меня и чем дальше, тем ожесточеннее.
- Бог тебе судья, - твердил я.
- Вы не видите, что противны ей? - сказал Мелочев.
- Зачем ты так, Полина?
Мелочев повелел:
- Оставьте ее в покое!
- Я вижу, что не приходится делать скидку даже на твою молодость, стал я рассуждать на его счет. - Раз ты вбил себе в голову весь этот набор эпитетов: убогие, грязные, бесплодные, жалкие, - значит, ты имеешь уже определенный опыт обращения с нашим отечеством. И я бы тебя не без удовольствия придушил, как цыпленка, прямо здесь, когда б не Полина и не ее жалость и привязанность к твоей дурацкой наивности. Ты как все эти подавившиеся злобой дня людишки, которые чуть какие неурядицы, сразу вопят: а-а! караул! конец света! И во всем винят Россию, обличают ее убожество и недомыслие. Оно конечно, сейчас многим худо приходится, но черт возьми, как будто никогда прежде не случалось бед, как будто нет никакого опыта, который учит, что они проходят, эти беды. Ты говоришь: бесплодная северная земля. Ты за эти слова ответишь на высшем суде, подлец, ничтожный болтун, говнюк. Тебя спросят за то, что ты не разглядел на этой земле чистой красоты и совершенства! Впрочем, что же мне тебя, дурака, пугать, убеждать и переиначивать. Когда-нибудь ты сам все поймешь. Увидишь особую, неотразимую прелесть наших городков и неземное величие наших монастырей. Бывал ли ты там, где Кижи, пидор? А валить ответственность за наши беды на людей Запада, я тебе скажу, это великая глупость. Они нам враги, кто ж с этим спорит, но во всем плохом, что с нами происходит, виноваты мы сами, а на Европу... на Европу эту ихнюю поменьше обращай внимания. Лучше всего жить так, словно ее и вовсе нет на свете. Не наша это забава - быть европейцами. Знаешь что я тебе скажу: ты ведь соврал насчет подавленности и уныния людей. Нет, не стану тебя уверять, будто они веселы всегда и беспечны, но вспомни, как они пляшут и поют при первой же возможности. Чуть где какие удовольствия, они уже в румянце, цветут, скидываются персиками! Людьми красна наша история. А если где-то иной человек и в отчаянии, так это ведь еще не весь народ, Алеша, и главное, книжки писавшие и монастыри строившие - они тоже народ, они в высшей степени наш русский народ. Ну а ты хоть слово сказал в своих жалобах о нашей великой культуре? Ничуть не сказал. Так кто ты есть? Захудалый актеришка, к тому же прогоревший. И если в твоей жизни что-то сложилось не так, как тебе хотелось, то ты не переводи вопрос и собственное огорчение в какую-то общую и даже всемирную плоскость, а решай свою задачу прежде всего сам. От тебя одного зависит, будет ли тебе хорошо, будет ли все в твоей жизни правильно. Обустройся сам, а оттого и станет лучше и правильнее в общей жизни. Вот я знаю, что если сумею хорошо устроиться в Ветрогонске, то в конечном счете и ветрогонская жизнь благодаря этому станет немножко свежее и чище.
Я посмотрел на Полину, ожидая от нее вопросов, согласия со мной или возражений; я дал ей понять, что теперь ее очередь говорить. Разумеется, я видел, что Мелочев ошеломлен моей отповедью и кипит весь желанием поскорее исцелиться от нанесенных мной ему ран, но ведь он больше не интересовал меня. Едва он попытался заговорить, я окрысился:
- С тобой я уже разобрался, а теперь слово Полине, - прошипел я.
Полина вполне занимала мое воображение. В сущности, она осунулась, пока мы с Мелочевым объяснялись, и уже, судя по всему, не верила в возможность своего счастья или даже не понимала, что оно могло бы представлять собой, но вместе с тем в ней чувствовалась та закаленность личности, которая, я знал, не даст ей пропасть, а тем более потеряться среди таких людей, как я и Мелочев.
- Я бы хотела, - произнесла она твердо, - поскорее исключить из нашего обсуждения эту тему личного труда и обустройства, хотя, естественно, признаю ее важность и подтверждаю, Сережа, что целиком и полностью разделяю твою позицию. Не дело плакаться сынам и дочерям древнего народа. Забудем жалобы и сетования. Запомним, что надо прежде всего хорошо исполнять отведенную нам в этой жизни роль. Но с тех плоскостей, о которых вы тут говорили, я хочу именно что в срочном порядке перевести вопрос в глубину, туда, где я, скрывать не буду, еще сильно-таки путаюсь, а может быть, буду путаться и до конца своих дней. Однако на то там и темно, чтобы я сознавала себя слепым щенком... Вы затронули важные проблемы, но это проблемы текущего дня, а я хочу обратить ваше внимание на основы бытия, вернуть вас к вопросам онтологического порядка, к бытийственному и экзистенциальному, к тому, что есть всегда и всегда будет мучить человека, независимо от того, благополучно или несчастно он живет. От вас, мужчин, я жду ответа на вопросы коренные, проклятые, решающие. Побольше глобальности, друзья мои! А то мне с вами скучно скоро станет. Возьмем нашу литературу, которая для нас выше любой реальности мира, кроме разве что, - улыбнулась Полина, потребности иной раз склонить головку на плечо любимого. Мы должны помнить, что Достоевский случайно соткался из противоречий действительности и к пределам бытия, к пропасти, за которой начинается иное, подвел нас не он, а Толстой. С памятью об этом мы не только выстоим в любых напастях, но и решим всякий каверзный вопрос, навязанный нам злобой дня. Хотя бы даже и этот: отдавать ли косточку? Но помнить в данном случае это значит думать, думать, думать... Как часто бывает, что читая книжку, играя в пьесе или слушая кого-то, ловишь себя на ощущении: вот, сейчас тут было затронуто что-то чрезвычайно важное, глубокое, основополагающее. Даже дрожь пробегает по телу! Но ведь только затронуто. И так всегда. А ответа нет. И обстоит дело таким образом потому, что пишущие, читающие, играющие, говорящие думать по-настоящему еще не начинали. Решения, выходит, нет никакого. А может быть, его и быть не может? Ведь даже Толстой, подведя нас к пропасти, ничего толком нам не разъяснил, словно сам первый и побоялся в нее заглянуть. Есть вопросы к сущему, космосу, Богу, но, милые мои, я разочарована потугами человеков на них ответить. И чем гибче вы изворачиваетесь и ловчее клоните к тому, чтобы отдать гадам некие мощи, тем глубже я затвердеваю среди тех вопросов и пусть я знаю, что никогда не услышу ответа, я все равно кричу: дудки! ничего я не отдам! и даже думать обо всей этой чепухе не желаю!
Я в смущении барабанил пальцами по столу. Мелочев жадно ловил мой взгляд, пытаясь разгадать мое отношение к тем обвинениям в несостоятельности, которыми осыпала нас Полина.
- Почему же у тебя такая твердость в этом вопросе? - спросил я. Почему именно в вопросе о косточке?
- Действительно, - вставил Мелочев с плохо скрытым возмущением.
- А потому, что раз уж меня затерло там, где никому еще не посчастливилось услышать окончательный ответ и где я никогда ничего не добьюсь, то должна я по крайней мере иметь высокую человеческую гордость и помнить о своем человеческом достоинстве!
Мелочев развязно заметил:
- Я из писателей больше всего ценю Павлова - такая у него, кажется, была фамилия. Не помню имени, знаю только, что он прошлого столетия, современник, стало быть, этих ваших Толстого и Достоевского. Достоевский и Толстой кажутся пресловутыми, если принять во внимание, из-за какой ерунды, но какой в то же время кошмарной ерунды мы тут спорим. Пресловутые... я, может, не совсем точно выразился? А Павлов, он такой добросовестный, такой добротный, он после каждой реплики своего героя или героини подробно разъяснял, для чего было сказано именно это, а не что-нибудь другое. Так что к пропастям водить ему было некогда. Отлично загружал читателя!
- Ты все сказал? - прищурился я на него.
- И сейчас, наверное, есть какой-нибудь такой Павлов, а мы только зря мечемся в пустом пространстве, - добавил Мелочев с какой-то колючей многозначительностью.
- Ты, может быть, Полина, преувеличиваешь? - перекинулся я на хозяйку. - Ты говорила о важных вещах, не отрицаю, милая. Готов признать, что и для меня все это существенно, а уж твоя аллегория насчет затертости ну как такую не принять? Великолепная, скажем прямо, аллегория! Вообще люблю твои аллегории. Но в самом ли деле ты так уж там затвердела, Полина? Это не отговорки? Можно ли в самом деле затвердеть среди чего-то призрачного, а? Настолько, спрашиваю я, Полина, затвердеть, что тебе теперь как будто даже и не до того, чтобы отвлекаться на решение каких-то текущих задач? Я изумлен. Неужели ты и сейчас делаешь нечто возможное, вероятное, доступное человеку? Трудно в это поверить! Когда ты вот хотя бы, к примеру вспомнить, наскакивала на сцене на этого паренька, на этого славного нашего Алешу, злоба дня для тебя вполне существовала, как существует и когда ты ешь или пьешь, не правда ли? А как только возникла эта тревога по поводу косточки - ты затерта, затвердела и отвлекаться тебе недосуг?
Полина смутно улыбнулась. В ее улыбке было столько тепла, невесть для чего предназначавшегося, но явно текущего мимо нас, мимо меня и безразличного моему сердцу человека, который опять засасывал чай да еще теперь и жрал, иначе не скажу, именно храл печенье и варенье, столько невыразимого и заполняющего пространство текучей мутью тепла, что я откинулся на спинку стула с резью в глазах, с режущей болью в висках, с тяжело и тупо шевеляющейся тяжестью в груди.
- Ты рассуждаешь как это пристало человеку здравомыслящему, - сказала она спокойно, словно не замечая моих терзаний, - а я - с высоты положения.
- Ах вот как! Что же это за положение и откуда у него такая высота? Помолчи! - Я поднял руку, видя, что у нее уже готов ответ. - Ты удалилась от нас в край, где не дают ответа на самые главные вопросы нашего существования и где ты, должно быть по прихоти ума, решила обустроить себе некий истинный домик. Очень хорошо. Тебе можно только позавидовать. Но ведь я-то могу проникнуть туда вслед за тобой с некоторым даже своеобразным ответом или его подобием. А, могу воскликнуть я, и ты не помешаешь мне сделать это, а, восклицаю я, тут крепко затирает, знатно здесь сковывает морозище! Вот я и сам уже теряю подвижность. Что же я обретаю взамен? Да некоторую, пожалуй, статичность. Так и есть! Некоторую даже монументальность. А раз так, что же мне не отдаться безоглядно своим делам, а моим друзьям не предоставить полное право самим решать их текущие задачи!
- Но нам не обойтись без вашей помощи, - забеспокоился Мелочев, он перестал жевать, перестал пить, подковка его рта провисла вниз, рисуя скорбную озабоченность, - в особенности не обойтись теперь, когда я открылся, обо всем рассказал. Я же потерял, Сергей Петрович, потерял из-за своей откровенности шанс просто выкрасть мощи. Речь идет теперь только о том, чтобы Полина отдала их добровольно. А кто уговорит ее, если не вы?
- Сколько тебе лет, Алеша?
- Сергей Петрович! И не спрашивайте! Когда земля уходит из-под ног, что толку говорить о времени?
Его губы заковались в броню улыбки. Он был сыном самой изворотливости.
- Ты до сих пор не научился уговаривать женщину? - хладнокровно вел я себя. - Бедный дурачок. Знаешь, я преподаю тебе, да и ей тоже, урок, я показываю, что при затверделости можно вывернуться самым неожиданным образом и принять решение, которого другие менее всего ждут, - сказал я веско. - Но если по справедливости, знаете ли вы, что я обязательно должен отказаться от участия в этом вашем деле? Ты, Алеша, заметался в изумлении перед народной бедой, но я по этому поводу дал тебе единственно правильный ответ и в следующий раз, если ты еще заговоришь о подобном, не потерплю тебя, клянусь, попросту и совершенно по-настоящему не потерплю. Полина же отворачивается от нас и застывает, и этот процесс протекает у нее величественно, он нас впечатляет, но ведь мы слышали ее твердое "нет", не так ли? Что же остается мне? Середина? Да. Я и стремлюсь к середине, и все бы хорошо, когда б в данном случае это не была середина между твоим "да", Алеша, и "нет" женщины, которую мы оба любим. И в этой середине, мой друг, косточка, в которую я не верю. В этой середине требование отдать мощи существам, которые для меня не существуют, иными словами, чепуха, не представляющая для меня даже чисто художественного интереса. Вот что вы мне оставили! Так не разумен ли мой отказ?
- Иванов! Сергей Петрович Иванов! Не знаю, как вас еще назвать! заволновался, бледнея и ерзая на стуле, Мелочев.
- А зачем меня еще как-то называть? - насупился я, чуткий к мелочам, к оттенкам чужих речей, между которыми могли затаиться подозрительные намеки на мой счет.
- Все немножко не так, в ваши рассуждения... блестящие рассуждения... закралась логическая ошибка. Я вовсе не люблю Полину, то есть люблю, но не настолько, чтобы быть вам соперником. А это значит, что вы любите ее как бы вдвойне, от себя и за меня, иначе говоря, вместо меня того, каким я мог бы быть, если бы любил ее... Понимаете? Она ваша! Тут двух мнений быть не может. Я на вашем пути и не думаю стоять, забирайте ее, а мне... мне, Сергей Петрович, отдайте мощи, потому что выйти отсюда без них для меня верная гибель, смерть, меня сожрут!
- Вдвойне я ее люблю или даже забираю выше, это, Алеша, не имеет большого значения, потому что она-то меня не любит.
- Но это ваши проблемы! - вскричал он. - Это вам решать между собой, а мне при этом даже совсем не обязательно присутствовать, так что отдайте мне косточку, и я вам больше ни минуты не буду докучать.
- Однако она тебя любит, вот в чем дело. Не увернешься!
- Она, Сергей Петрович, затвердела... посмотрите на нее!.. она как монумент, и ей все равно кого любить.
Мы посмотрели на Полину. Она сидела как в воду опущенная. Но вот она подняла больные глаза, взглянула на меня с мукой и сказала пресекающимся голосом:
- Сережа, милый, вы сейчас оба не понимаете, глубоко не понимаете меня, женщину. Но он совсем не понимает, так что вся моя надежда на тебя, на то, что в будущем ты меня все-таки поймешь. Я знаю, ты поймешь, а вот он никогда не поймет. Значит, и счастье, оно только там, в будущем. Да и то сказать... Разлюблю я его тоже не сегодня, значит, Сережа, выход один ждать, набраться терпения и ждать. Пробуждения... Вот чего ждать. Ждать, когда придет понимание.
- Послушайте, - вмешался Мелочев, - я ждать не могу. Мне надо заполучить косточку и отдать ее, развязаться со всем этим кошмаром. И о будущем своем мне лучше подумать сегодня, не откладывая на потом. Я остался без работы, без дела всей моей жизни, меня выгнали из театра, и хоть вы, человек семи пядей во лбу, говорите, что народ не унывает, я-то ведь точно сейчас хожу как пришибленный, и чаша моего отчаяния переполнена.
Минуту назад я полагал, что всего лишь для примера прокручиваю вариант отказа. Но как только Мелочев попытался влезть мне в душу с этой его неуклюжей заботой о своем будущем, я понял, что лишь он, отказ, окончательный и, на взгляд моих несостоявшихся друзей, скорее всего безосновательный и наглый, даст мне ощущение безупречно твердого стояния на земле. Даже больше: стояния именно на ветрогонской почве, пребывания в этой колыбели моего разумного и правильного будущего, хотя бы уже и недолговечного. С удовольствием я наблюдал, как мое неверие в интересы, которые поработили этих двоих или от которых они с обманчивым пренебрежением отмахивались, из младенца превращается в зрелого мужа, неисправимо-скептически посмеивающегося над самой возможностью питаться верой в подобное.
***
Я вправе был поставить вопрос и так: допустим, вы не лжете, предположим, дело о косточке впрямь существует и некие силы домогаются заполучить ее, так почему же эти силы, не могущие якобы преодолеть какую-то особую защищенность Полины, обрушились шантажем на минутного, мимолетного Мелочева, а не на меня, у которого, как у испытанного уже друга Полины, больше, казалось бы, шансов обработать ее и в конце концов отобрать злополучные мощи? Ответ мог заключаться лишь в том, что Мелочев представляется нашим невидимым врагам слабым и податливым человеком, так сказать слабым звеном в цепи, на мою же прочность и устойчивость они и не рискнули покуситься. При всей высосанности из пальцы этого умозаключения оно тоже подталкивало меня к некоторой горделивой отстраненности от моих друзей и даже побуждало как можно спешнее устроить свою судьбу в Ветрогонске.
В мои планы не входило совершенно отделиться от них, я хотел только на время и на более или менее продуманную дистанцию отжаться в сторону и вместе с тем в сущности присутствовать где-то возле них, разделять с ними их беды и радости и в особенности быть при них в минуты роковые. Но из этого ничего не вышло, едва я ушел от них тем памятным вечером, так сразу же и отпал. Видимо, вопрос все-таки стоял ребром: либо я с ними всегда и во всем и, конечно же, делаю за них то, что они сами, по своей слабости или по высокомерному стремлению не марать ручки, сделать не могли, либо мы расходимся и забываем друг о друге. Я, естественно, не забыл о них, даже и не предполагал ничего подобного, а вот они меня своим вниманием больше не баловали, и во мне крепла уверенность, что даже и в минуту, когда Мелочев, казалось бы, с искренней горячностью уговаривал меня остаться и помочь им, они, а не я, по-настоящему вели дело к разрыву.
Но я решил несмотря ни на что твердо держаться выбранной линии, что бы она собой ни представляла. Это ведь тоже было способом внедрения в мир Ветрогонска, обеспечивающим мне сразу и заметную позицию, и характеристику моего нрава как своеобычного, не подлежащего быстротечным колебаниям. Но может быть, такие вещи в Ветрогонске не проходят? Я не то что не слышал аплодисментов, я в той пустоте, которая образовалась в моей жизни после разрыва с Полиной, с полной отчетливостью увидел, что и никому-то я в этом городе не нужен, никто мной не интересуется и никого мои опыты в области беспримерной твердости духа ни на что не вдохновляют. Крепиться нужно, но как? В голове навязчиво металась нелепая фраза Мелочева: когда земля уходит из-под ног, что толку говорить о времени? Я начал подозревать, что в ней заключен тайный, навсегда скрытый от меня смысл. Я стал видеть ее уместность, но сам был готов словно в дикарском подражании свитому в миф деянию богов повторять ее кстати и некстати. У меня бывал праздник духа, когда я чувствовал гармоничное совпадение внешних обстоятельств и веяний с моей внутренней настроенностью на мелочевские слова. Впрочем, объяснять мое внезапное одиночество в милом моему сердцу Ветрогонске, если оно нуждалось в объяснении, следовало прежде всего тем, что до сих пор именно Полина занимала слишком большое место в моей здешней жизни, заслоняла от меня других и сам город тоже. Стало быть, мне было полезно хотя бы на время освободиться от нее и осмотреться вокруг себя более свободными глазами.
Я осмотрелся. Думаю, мой взгляд обрел внятную и активную свободу. Было понятно общее равнодушие ко мне: я до сих пор не играл в Ветрогонске никакой видимой роли, оставался неизвестной величиной, не был тем, что нынче называют знаковой фигурой. Я всего лишь обустраивался. Но моя праведная жизнь, заметная мне, как будто с нарочитостью избегала всякого постороннего внимания. Я не сделал еще ни одного смешного или драматического шага, я и не хотел их делать, но для того, чтобы следующий мой пример основательности стал в некотором роде явлением и обеспечил мне на черный день достаточно терпеливое признание, а в конечном счете - и долготерпеливое, я все-таки должен был что-нибудь да выкинуть. Это стало меня мучить, и откладывать некое самоосуществление дальше было уже нельзя. Пока же я вел переговоры о вступлении в фирму одного местного светила, предполагая взять там свое не мытьем, так катаньем, т. е. медленной карьерой завоевать себе в глазах ветрогонцев солидный вес и однажды очутиться их вожаком, начальником, преуспевающим господином, у которого они будут просить совета и помощи. Но это, разумеется, запасной вариант. Ничего я так не хотел, как кричать вместе с детьми или птицами, когда они пробовали силу своих голосов под окнами моего домика. Яснее ясного, что мне пора на слом.
Представьте себе мое положение: взрослый, стоящий на пороге старости человек, который с немалой долей вынужденности обдумывает некий рискованный, не то комический, не то трагический, но в любом случае заметный, можно сказать броский шаг ради вероятия быть навсегда принятым в местное общество, - и при этом ужасно опасающийся не то что оступиться, а даже и хоть самую малость показаться кому-то по-настоящему смешным. И еще учтите то обстоятельство, что в действительности я как раз хотел мира, покоя, безмятежного доживания. Что тут скажешь... Нельзя, нельзя было именно сейчас успокоиться и отдаться на волю волн, особенно потому, что в будущем ситуация вполне могла сложиться не в мою пользу, когда проявленную мной твердость отторжения всей этой брехни о мощах представят как предательство по отношению к женщине, которую я, как ни крути, любил и продолжаю любить. Вот тогда-то я поверчусь! Сказать, что за внешней твердыней я притаил замешательство, значит ничего не сказать; правда в том, что я был в легком бреду и это состояние пугало меня, ведь я еще слишком свежо знал из своего прошлого, куда такая озабоченность и подобное беспокойство способны меня завести.
Я, в свой черед, взглянул на нее, на Мелочева, мне не по душе пришлись ее мрачная неустроенность (в собственном же доме она чувствовала себя словно бы нежеланной гостьей) и его поспешная успокоенность, и я отрезал:
- Ни в коем случае.
Полина пожала плечами. Гости все больше не нравились ей: один ставит в укор ее нравственности, что она-де потакает нежити, другой нагло присваивает право единолично решать, что они будут пить. Эти гости ведут себя так, будто находятся в трактире и она им прислуживает. Время от времени сквозь плотно сжатые губы Полины, нервно накрывавшей на стол, прорывалось какое-то утробное раздраженное клокотание. Вечерний свет, в котором мы с Мелочевым застыли, возмущая женщину, жутковато заблестел свинцовой серостью. Затем Полина села напротив нас, и мы, - нас было трое умников, замкнувшихся в своих ничтожных отчуждениях, - принялись пить чай. Мелочев, надо сказать, вытягивал напиток из стакана с шумом, какого я не ожидал от артиста и вообще от юноши, а кусочек сахара, из которого высасывал сладость между глотками, так облюбовал, что даже не сводил с него глаз. Это настроило меня против него, и я сказал:
- Ну, обсуждать так обсуждать, и начинай-ка ты, парень, как самый среди нас непутевый.
Он быстро довел до конца представление, которое устроил из чаепития, облизнулся и начал:
- В столице, может, и ничего, завидный фасад, а вообще на земле нашей купола, маковки церквей поникли, и это все равно что мозги набекрень!.. крикливым волнением сразу стал брать наш внезапный оратор. - Я подробно остановлюсь на печальных сторонах нашей действительности. Я определяю наше состояние одним словом: оскудение. Извините, если надолго займу ваше внимание, но иначе нельзя, нельзя молчать! Прежде всего! - чеканил он. - Мы должны уяснить! к чему нас обязывает! создавшееся положение! Оглянемся же вокруг и признаем честно, что видим мы... впрочем, не буду забегать вперед с выводами. Конечно, - как будто немного сбился и запутался лицедей; бесенок, выскочивший из него, вертелся перед нами, а хвостом щекотал малому под носом, и тот от бесовской щекотки корчил уморительные гримасы, - этот вопрос - что же мы видим? - следует поставить как насущный... и давно пора это сделать. Я вот хочу сказать, что мне трудно, мне не хватает воздуха. Я еще так молод, а уже, кажется, хлебнул лиха. Но это не только мои личные бедствия! - возвысил он голос. - Понимаете ли, у меня было очень приличное, безмятежное детство, а как только пришло время вступить в сознательную жизнь, сразу на меня и обрушилось все наваждение нынешней русской действительности. Посмотрите же внимательно на нашу бедную и печальную землю. Как все скудно! невыразительно! приземисто! Люди Запада, - надул он вдруг щеки, изображая напыщенность, - они сделали немало, чтобы посадить нас в лужу, а теперь смеются над нами, представляют дело таким образом, будто мы сами и осрамились, будто мы вообще не способны к разумной и плодотворной деятельности, стоим вне истории и скоро нас, вырождающихся, можно будет брать голыми руками. Ах Боже мой! Это очень болезненно отзывается в моей душе, я переживаю... Я не могу без боли смотреть на наши грязные, убогие городки, на наши бесплодные северные земли, на наши унылые, не оживленные красивыми строениями пейзажи. А как одичал народ! Какое жалкое впечатление он производит! Люди печальны и подавлены, едва сводят концы с концами и без всякой надежды смотрят в будущее, - изображал он теперь драму опустившего руки народа. - Таково наше положение. Можно бы и дальше еще немного потерпеть в надежде на какие-то внезапные улучшения, но появление этих существ, требующих отдать им мощи, - поднял вверх палец, взыскуя особого внимания, - ситуацию обостряет. Не знаю, как обстоит с вами, а со мной именно так: мои чувства теперь обострены, обнажены, они как оголенный нерв. В сопоставлении народной беды и положения, при котором меня кто-то неведомый заставляет идти к партнерше по спектаклю и красть у нее косточку... это, согласитесь, конфликт вообще особого рода... Коротко говоря, я прихожу к выводу, что у нас нет иного выхода, как поскорее покончить с противоестественным положением, поскорее отдать этим настырным и мерзким сущностям то, что они требует, отдать, чтобы они от нас отвязались, а потом подумать, что мы можем сделать для исправления жизни в нашем бедном отечестве... потому что терпеть больше уже нельзя. Я так мыслю. Вы готовы меня поддержать?
Уже и не чая, что дождусь конца его речи, не лопнув от смеха, - с трудом его удерживал при себе, и он мне каждую мою жилочку издергал, истрепал и высушил, - я, когда этот трубадур умолк, вытер выступившие на глазах слезы и сказал хриплым после пережитой встряски голосом:
- Ты, Алеша, большой дурень. Полина, Бог тебе судья, но я все же не удержусь от замечания: с кем ты связалась!
Так уж повелось у нее в этот вечер, что она только отмахивалась от меня и чем дальше, тем ожесточеннее.
- Бог тебе судья, - твердил я.
- Вы не видите, что противны ей? - сказал Мелочев.
- Зачем ты так, Полина?
Мелочев повелел:
- Оставьте ее в покое!
- Я вижу, что не приходится делать скидку даже на твою молодость, стал я рассуждать на его счет. - Раз ты вбил себе в голову весь этот набор эпитетов: убогие, грязные, бесплодные, жалкие, - значит, ты имеешь уже определенный опыт обращения с нашим отечеством. И я бы тебя не без удовольствия придушил, как цыпленка, прямо здесь, когда б не Полина и не ее жалость и привязанность к твоей дурацкой наивности. Ты как все эти подавившиеся злобой дня людишки, которые чуть какие неурядицы, сразу вопят: а-а! караул! конец света! И во всем винят Россию, обличают ее убожество и недомыслие. Оно конечно, сейчас многим худо приходится, но черт возьми, как будто никогда прежде не случалось бед, как будто нет никакого опыта, который учит, что они проходят, эти беды. Ты говоришь: бесплодная северная земля. Ты за эти слова ответишь на высшем суде, подлец, ничтожный болтун, говнюк. Тебя спросят за то, что ты не разглядел на этой земле чистой красоты и совершенства! Впрочем, что же мне тебя, дурака, пугать, убеждать и переиначивать. Когда-нибудь ты сам все поймешь. Увидишь особую, неотразимую прелесть наших городков и неземное величие наших монастырей. Бывал ли ты там, где Кижи, пидор? А валить ответственность за наши беды на людей Запада, я тебе скажу, это великая глупость. Они нам враги, кто ж с этим спорит, но во всем плохом, что с нами происходит, виноваты мы сами, а на Европу... на Европу эту ихнюю поменьше обращай внимания. Лучше всего жить так, словно ее и вовсе нет на свете. Не наша это забава - быть европейцами. Знаешь что я тебе скажу: ты ведь соврал насчет подавленности и уныния людей. Нет, не стану тебя уверять, будто они веселы всегда и беспечны, но вспомни, как они пляшут и поют при первой же возможности. Чуть где какие удовольствия, они уже в румянце, цветут, скидываются персиками! Людьми красна наша история. А если где-то иной человек и в отчаянии, так это ведь еще не весь народ, Алеша, и главное, книжки писавшие и монастыри строившие - они тоже народ, они в высшей степени наш русский народ. Ну а ты хоть слово сказал в своих жалобах о нашей великой культуре? Ничуть не сказал. Так кто ты есть? Захудалый актеришка, к тому же прогоревший. И если в твоей жизни что-то сложилось не так, как тебе хотелось, то ты не переводи вопрос и собственное огорчение в какую-то общую и даже всемирную плоскость, а решай свою задачу прежде всего сам. От тебя одного зависит, будет ли тебе хорошо, будет ли все в твоей жизни правильно. Обустройся сам, а оттого и станет лучше и правильнее в общей жизни. Вот я знаю, что если сумею хорошо устроиться в Ветрогонске, то в конечном счете и ветрогонская жизнь благодаря этому станет немножко свежее и чище.
Я посмотрел на Полину, ожидая от нее вопросов, согласия со мной или возражений; я дал ей понять, что теперь ее очередь говорить. Разумеется, я видел, что Мелочев ошеломлен моей отповедью и кипит весь желанием поскорее исцелиться от нанесенных мной ему ран, но ведь он больше не интересовал меня. Едва он попытался заговорить, я окрысился:
- С тобой я уже разобрался, а теперь слово Полине, - прошипел я.
Полина вполне занимала мое воображение. В сущности, она осунулась, пока мы с Мелочевым объяснялись, и уже, судя по всему, не верила в возможность своего счастья или даже не понимала, что оно могло бы представлять собой, но вместе с тем в ней чувствовалась та закаленность личности, которая, я знал, не даст ей пропасть, а тем более потеряться среди таких людей, как я и Мелочев.
- Я бы хотела, - произнесла она твердо, - поскорее исключить из нашего обсуждения эту тему личного труда и обустройства, хотя, естественно, признаю ее важность и подтверждаю, Сережа, что целиком и полностью разделяю твою позицию. Не дело плакаться сынам и дочерям древнего народа. Забудем жалобы и сетования. Запомним, что надо прежде всего хорошо исполнять отведенную нам в этой жизни роль. Но с тех плоскостей, о которых вы тут говорили, я хочу именно что в срочном порядке перевести вопрос в глубину, туда, где я, скрывать не буду, еще сильно-таки путаюсь, а может быть, буду путаться и до конца своих дней. Однако на то там и темно, чтобы я сознавала себя слепым щенком... Вы затронули важные проблемы, но это проблемы текущего дня, а я хочу обратить ваше внимание на основы бытия, вернуть вас к вопросам онтологического порядка, к бытийственному и экзистенциальному, к тому, что есть всегда и всегда будет мучить человека, независимо от того, благополучно или несчастно он живет. От вас, мужчин, я жду ответа на вопросы коренные, проклятые, решающие. Побольше глобальности, друзья мои! А то мне с вами скучно скоро станет. Возьмем нашу литературу, которая для нас выше любой реальности мира, кроме разве что, - улыбнулась Полина, потребности иной раз склонить головку на плечо любимого. Мы должны помнить, что Достоевский случайно соткался из противоречий действительности и к пределам бытия, к пропасти, за которой начинается иное, подвел нас не он, а Толстой. С памятью об этом мы не только выстоим в любых напастях, но и решим всякий каверзный вопрос, навязанный нам злобой дня. Хотя бы даже и этот: отдавать ли косточку? Но помнить в данном случае это значит думать, думать, думать... Как часто бывает, что читая книжку, играя в пьесе или слушая кого-то, ловишь себя на ощущении: вот, сейчас тут было затронуто что-то чрезвычайно важное, глубокое, основополагающее. Даже дрожь пробегает по телу! Но ведь только затронуто. И так всегда. А ответа нет. И обстоит дело таким образом потому, что пишущие, читающие, играющие, говорящие думать по-настоящему еще не начинали. Решения, выходит, нет никакого. А может быть, его и быть не может? Ведь даже Толстой, подведя нас к пропасти, ничего толком нам не разъяснил, словно сам первый и побоялся в нее заглянуть. Есть вопросы к сущему, космосу, Богу, но, милые мои, я разочарована потугами человеков на них ответить. И чем гибче вы изворачиваетесь и ловчее клоните к тому, чтобы отдать гадам некие мощи, тем глубже я затвердеваю среди тех вопросов и пусть я знаю, что никогда не услышу ответа, я все равно кричу: дудки! ничего я не отдам! и даже думать обо всей этой чепухе не желаю!
Я в смущении барабанил пальцами по столу. Мелочев жадно ловил мой взгляд, пытаясь разгадать мое отношение к тем обвинениям в несостоятельности, которыми осыпала нас Полина.
- Почему же у тебя такая твердость в этом вопросе? - спросил я. Почему именно в вопросе о косточке?
- Действительно, - вставил Мелочев с плохо скрытым возмущением.
- А потому, что раз уж меня затерло там, где никому еще не посчастливилось услышать окончательный ответ и где я никогда ничего не добьюсь, то должна я по крайней мере иметь высокую человеческую гордость и помнить о своем человеческом достоинстве!
Мелочев развязно заметил:
- Я из писателей больше всего ценю Павлова - такая у него, кажется, была фамилия. Не помню имени, знаю только, что он прошлого столетия, современник, стало быть, этих ваших Толстого и Достоевского. Достоевский и Толстой кажутся пресловутыми, если принять во внимание, из-за какой ерунды, но какой в то же время кошмарной ерунды мы тут спорим. Пресловутые... я, может, не совсем точно выразился? А Павлов, он такой добросовестный, такой добротный, он после каждой реплики своего героя или героини подробно разъяснял, для чего было сказано именно это, а не что-нибудь другое. Так что к пропастям водить ему было некогда. Отлично загружал читателя!
- Ты все сказал? - прищурился я на него.
- И сейчас, наверное, есть какой-нибудь такой Павлов, а мы только зря мечемся в пустом пространстве, - добавил Мелочев с какой-то колючей многозначительностью.
- Ты, может быть, Полина, преувеличиваешь? - перекинулся я на хозяйку. - Ты говорила о важных вещах, не отрицаю, милая. Готов признать, что и для меня все это существенно, а уж твоя аллегория насчет затертости ну как такую не принять? Великолепная, скажем прямо, аллегория! Вообще люблю твои аллегории. Но в самом ли деле ты так уж там затвердела, Полина? Это не отговорки? Можно ли в самом деле затвердеть среди чего-то призрачного, а? Настолько, спрашиваю я, Полина, затвердеть, что тебе теперь как будто даже и не до того, чтобы отвлекаться на решение каких-то текущих задач? Я изумлен. Неужели ты и сейчас делаешь нечто возможное, вероятное, доступное человеку? Трудно в это поверить! Когда ты вот хотя бы, к примеру вспомнить, наскакивала на сцене на этого паренька, на этого славного нашего Алешу, злоба дня для тебя вполне существовала, как существует и когда ты ешь или пьешь, не правда ли? А как только возникла эта тревога по поводу косточки - ты затерта, затвердела и отвлекаться тебе недосуг?
Полина смутно улыбнулась. В ее улыбке было столько тепла, невесть для чего предназначавшегося, но явно текущего мимо нас, мимо меня и безразличного моему сердцу человека, который опять засасывал чай да еще теперь и жрал, иначе не скажу, именно храл печенье и варенье, столько невыразимого и заполняющего пространство текучей мутью тепла, что я откинулся на спинку стула с резью в глазах, с режущей болью в висках, с тяжело и тупо шевеляющейся тяжестью в груди.
- Ты рассуждаешь как это пристало человеку здравомыслящему, - сказала она спокойно, словно не замечая моих терзаний, - а я - с высоты положения.
- Ах вот как! Что же это за положение и откуда у него такая высота? Помолчи! - Я поднял руку, видя, что у нее уже готов ответ. - Ты удалилась от нас в край, где не дают ответа на самые главные вопросы нашего существования и где ты, должно быть по прихоти ума, решила обустроить себе некий истинный домик. Очень хорошо. Тебе можно только позавидовать. Но ведь я-то могу проникнуть туда вслед за тобой с некоторым даже своеобразным ответом или его подобием. А, могу воскликнуть я, и ты не помешаешь мне сделать это, а, восклицаю я, тут крепко затирает, знатно здесь сковывает морозище! Вот я и сам уже теряю подвижность. Что же я обретаю взамен? Да некоторую, пожалуй, статичность. Так и есть! Некоторую даже монументальность. А раз так, что же мне не отдаться безоглядно своим делам, а моим друзьям не предоставить полное право самим решать их текущие задачи!
- Но нам не обойтись без вашей помощи, - забеспокоился Мелочев, он перестал жевать, перестал пить, подковка его рта провисла вниз, рисуя скорбную озабоченность, - в особенности не обойтись теперь, когда я открылся, обо всем рассказал. Я же потерял, Сергей Петрович, потерял из-за своей откровенности шанс просто выкрасть мощи. Речь идет теперь только о том, чтобы Полина отдала их добровольно. А кто уговорит ее, если не вы?
- Сколько тебе лет, Алеша?
- Сергей Петрович! И не спрашивайте! Когда земля уходит из-под ног, что толку говорить о времени?
Его губы заковались в броню улыбки. Он был сыном самой изворотливости.
- Ты до сих пор не научился уговаривать женщину? - хладнокровно вел я себя. - Бедный дурачок. Знаешь, я преподаю тебе, да и ей тоже, урок, я показываю, что при затверделости можно вывернуться самым неожиданным образом и принять решение, которого другие менее всего ждут, - сказал я веско. - Но если по справедливости, знаете ли вы, что я обязательно должен отказаться от участия в этом вашем деле? Ты, Алеша, заметался в изумлении перед народной бедой, но я по этому поводу дал тебе единственно правильный ответ и в следующий раз, если ты еще заговоришь о подобном, не потерплю тебя, клянусь, попросту и совершенно по-настоящему не потерплю. Полина же отворачивается от нас и застывает, и этот процесс протекает у нее величественно, он нас впечатляет, но ведь мы слышали ее твердое "нет", не так ли? Что же остается мне? Середина? Да. Я и стремлюсь к середине, и все бы хорошо, когда б в данном случае это не была середина между твоим "да", Алеша, и "нет" женщины, которую мы оба любим. И в этой середине, мой друг, косточка, в которую я не верю. В этой середине требование отдать мощи существам, которые для меня не существуют, иными словами, чепуха, не представляющая для меня даже чисто художественного интереса. Вот что вы мне оставили! Так не разумен ли мой отказ?
- Иванов! Сергей Петрович Иванов! Не знаю, как вас еще назвать! заволновался, бледнея и ерзая на стуле, Мелочев.
- А зачем меня еще как-то называть? - насупился я, чуткий к мелочам, к оттенкам чужих речей, между которыми могли затаиться подозрительные намеки на мой счет.
- Все немножко не так, в ваши рассуждения... блестящие рассуждения... закралась логическая ошибка. Я вовсе не люблю Полину, то есть люблю, но не настолько, чтобы быть вам соперником. А это значит, что вы любите ее как бы вдвойне, от себя и за меня, иначе говоря, вместо меня того, каким я мог бы быть, если бы любил ее... Понимаете? Она ваша! Тут двух мнений быть не может. Я на вашем пути и не думаю стоять, забирайте ее, а мне... мне, Сергей Петрович, отдайте мощи, потому что выйти отсюда без них для меня верная гибель, смерть, меня сожрут!
- Вдвойне я ее люблю или даже забираю выше, это, Алеша, не имеет большого значения, потому что она-то меня не любит.
- Но это ваши проблемы! - вскричал он. - Это вам решать между собой, а мне при этом даже совсем не обязательно присутствовать, так что отдайте мне косточку, и я вам больше ни минуты не буду докучать.
- Однако она тебя любит, вот в чем дело. Не увернешься!
- Она, Сергей Петрович, затвердела... посмотрите на нее!.. она как монумент, и ей все равно кого любить.
Мы посмотрели на Полину. Она сидела как в воду опущенная. Но вот она подняла больные глаза, взглянула на меня с мукой и сказала пресекающимся голосом:
- Сережа, милый, вы сейчас оба не понимаете, глубоко не понимаете меня, женщину. Но он совсем не понимает, так что вся моя надежда на тебя, на то, что в будущем ты меня все-таки поймешь. Я знаю, ты поймешь, а вот он никогда не поймет. Значит, и счастье, оно только там, в будущем. Да и то сказать... Разлюблю я его тоже не сегодня, значит, Сережа, выход один ждать, набраться терпения и ждать. Пробуждения... Вот чего ждать. Ждать, когда придет понимание.
- Послушайте, - вмешался Мелочев, - я ждать не могу. Мне надо заполучить косточку и отдать ее, развязаться со всем этим кошмаром. И о будущем своем мне лучше подумать сегодня, не откладывая на потом. Я остался без работы, без дела всей моей жизни, меня выгнали из театра, и хоть вы, человек семи пядей во лбу, говорите, что народ не унывает, я-то ведь точно сейчас хожу как пришибленный, и чаша моего отчаяния переполнена.
Минуту назад я полагал, что всего лишь для примера прокручиваю вариант отказа. Но как только Мелочев попытался влезть мне в душу с этой его неуклюжей заботой о своем будущем, я понял, что лишь он, отказ, окончательный и, на взгляд моих несостоявшихся друзей, скорее всего безосновательный и наглый, даст мне ощущение безупречно твердого стояния на земле. Даже больше: стояния именно на ветрогонской почве, пребывания в этой колыбели моего разумного и правильного будущего, хотя бы уже и недолговечного. С удовольствием я наблюдал, как мое неверие в интересы, которые поработили этих двоих или от которых они с обманчивым пренебрежением отмахивались, из младенца превращается в зрелого мужа, неисправимо-скептически посмеивающегося над самой возможностью питаться верой в подобное.
***
Я вправе был поставить вопрос и так: допустим, вы не лжете, предположим, дело о косточке впрямь существует и некие силы домогаются заполучить ее, так почему же эти силы, не могущие якобы преодолеть какую-то особую защищенность Полины, обрушились шантажем на минутного, мимолетного Мелочева, а не на меня, у которого, как у испытанного уже друга Полины, больше, казалось бы, шансов обработать ее и в конце концов отобрать злополучные мощи? Ответ мог заключаться лишь в том, что Мелочев представляется нашим невидимым врагам слабым и податливым человеком, так сказать слабым звеном в цепи, на мою же прочность и устойчивость они и не рискнули покуситься. При всей высосанности из пальцы этого умозаключения оно тоже подталкивало меня к некоторой горделивой отстраненности от моих друзей и даже побуждало как можно спешнее устроить свою судьбу в Ветрогонске.
В мои планы не входило совершенно отделиться от них, я хотел только на время и на более или менее продуманную дистанцию отжаться в сторону и вместе с тем в сущности присутствовать где-то возле них, разделять с ними их беды и радости и в особенности быть при них в минуты роковые. Но из этого ничего не вышло, едва я ушел от них тем памятным вечером, так сразу же и отпал. Видимо, вопрос все-таки стоял ребром: либо я с ними всегда и во всем и, конечно же, делаю за них то, что они сами, по своей слабости или по высокомерному стремлению не марать ручки, сделать не могли, либо мы расходимся и забываем друг о друге. Я, естественно, не забыл о них, даже и не предполагал ничего подобного, а вот они меня своим вниманием больше не баловали, и во мне крепла уверенность, что даже и в минуту, когда Мелочев, казалось бы, с искренней горячностью уговаривал меня остаться и помочь им, они, а не я, по-настоящему вели дело к разрыву.
Но я решил несмотря ни на что твердо держаться выбранной линии, что бы она собой ни представляла. Это ведь тоже было способом внедрения в мир Ветрогонска, обеспечивающим мне сразу и заметную позицию, и характеристику моего нрава как своеобычного, не подлежащего быстротечным колебаниям. Но может быть, такие вещи в Ветрогонске не проходят? Я не то что не слышал аплодисментов, я в той пустоте, которая образовалась в моей жизни после разрыва с Полиной, с полной отчетливостью увидел, что и никому-то я в этом городе не нужен, никто мной не интересуется и никого мои опыты в области беспримерной твердости духа ни на что не вдохновляют. Крепиться нужно, но как? В голове навязчиво металась нелепая фраза Мелочева: когда земля уходит из-под ног, что толку говорить о времени? Я начал подозревать, что в ней заключен тайный, навсегда скрытый от меня смысл. Я стал видеть ее уместность, но сам был готов словно в дикарском подражании свитому в миф деянию богов повторять ее кстати и некстати. У меня бывал праздник духа, когда я чувствовал гармоничное совпадение внешних обстоятельств и веяний с моей внутренней настроенностью на мелочевские слова. Впрочем, объяснять мое внезапное одиночество в милом моему сердцу Ветрогонске, если оно нуждалось в объяснении, следовало прежде всего тем, что до сих пор именно Полина занимала слишком большое место в моей здешней жизни, заслоняла от меня других и сам город тоже. Стало быть, мне было полезно хотя бы на время освободиться от нее и осмотреться вокруг себя более свободными глазами.
Я осмотрелся. Думаю, мой взгляд обрел внятную и активную свободу. Было понятно общее равнодушие ко мне: я до сих пор не играл в Ветрогонске никакой видимой роли, оставался неизвестной величиной, не был тем, что нынче называют знаковой фигурой. Я всего лишь обустраивался. Но моя праведная жизнь, заметная мне, как будто с нарочитостью избегала всякого постороннего внимания. Я не сделал еще ни одного смешного или драматического шага, я и не хотел их делать, но для того, чтобы следующий мой пример основательности стал в некотором роде явлением и обеспечил мне на черный день достаточно терпеливое признание, а в конечном счете - и долготерпеливое, я все-таки должен был что-нибудь да выкинуть. Это стало меня мучить, и откладывать некое самоосуществление дальше было уже нельзя. Пока же я вел переговоры о вступлении в фирму одного местного светила, предполагая взять там свое не мытьем, так катаньем, т. е. медленной карьерой завоевать себе в глазах ветрогонцев солидный вес и однажды очутиться их вожаком, начальником, преуспевающим господином, у которого они будут просить совета и помощи. Но это, разумеется, запасной вариант. Ничего я так не хотел, как кричать вместе с детьми или птицами, когда они пробовали силу своих голосов под окнами моего домика. Яснее ясного, что мне пора на слом.
Представьте себе мое положение: взрослый, стоящий на пороге старости человек, который с немалой долей вынужденности обдумывает некий рискованный, не то комический, не то трагический, но в любом случае заметный, можно сказать броский шаг ради вероятия быть навсегда принятым в местное общество, - и при этом ужасно опасающийся не то что оступиться, а даже и хоть самую малость показаться кому-то по-настоящему смешным. И еще учтите то обстоятельство, что в действительности я как раз хотел мира, покоя, безмятежного доживания. Что тут скажешь... Нельзя, нельзя было именно сейчас успокоиться и отдаться на волю волн, особенно потому, что в будущем ситуация вполне могла сложиться не в мою пользу, когда проявленную мной твердость отторжения всей этой брехни о мощах представят как предательство по отношению к женщине, которую я, как ни крути, любил и продолжаю любить. Вот тогда-то я поверчусь! Сказать, что за внешней твердыней я притаил замешательство, значит ничего не сказать; правда в том, что я был в легком бреду и это состояние пугало меня, ведь я еще слишком свежо знал из своего прошлого, куда такая озабоченность и подобное беспокойство способны меня завести.