Страница:
Николай подробно все рассказал, не забыв упомянуть, как он заподозрил присутствие учителя под столом и заглянул туда, приподняв уголок скатерти, - а оказались там Зои Николаевны внушительные ноги. Они произвели на Николая неотразимое впечатление, и дальше все пошло как по маслу, начался возбужденный разговор, поскольку Зою Николаевну удивило это неожиданное заглядывание под стол, ну и - слово за слово так цеплялись, что цепочка привела к постели. Вздрагивал, дрожал Опусов, черня себе душу этими помрачительными подробностями.
- Так, так... - приговаривал он, барабаня пальцами по столу. За этими "таками" стояли вскрики уязвленного сердца, беспомощного разума, бессильной зависти, их Опусов подавлял нелепым "таканьем". Было, что чуть не вскрикнул и вслух, но напряжением воли уродчик обуздал наплыв волнения. - Следующий этап, - сказал он сухо, - вызвать ее на откровенность. Что это значит? Это значит довести ее до состояния, когда она будет выбалтывать все, что ты от нее потребуешь. Не сознавая даже, что болтает лишнее. Тогда направляй ее. К Филонову, к картине. Пусть скажет, где ее прячет.
- Знаете, Филипп Андреевич... - смущенно проговорил Николай, - вопрос у меня тут... Не очень-то решаюсь высказать, но все же... Вы меня как бы для награды послали к ней, да? Чтобы наградить... то есть она женщина что надо и обладать такой - это и есть награда. Я правильно понял? Конечно, и Филонов тоже, картина и все такое, я понимаю, хотя не очень, то есть в сущности насчет картины... Ну, возьмем картину, а как насчет дальнейшего? Не думаете ли вы меня женить на Зое Николаевне? Я против. Побаловать готов, а жениться - нет, в виду того, что надо мной будут смеяться из-за ее старости. Вы, Филипп Андреевич, как и сами уже человек немолодой, может быть, не совсем правильно сознаете, как нужно награждать нас, молодых. Услады всякие и быстрые наслаждения - это одно, а вешать на шею старуху, хотя бы и красивую, это лишнее...
Из неких заполненных кровью сфер нахлынула на Опусова волна, накрыла его багрово; долго был он жрецом, набивавшим брюхо своих богов жертвенной кровью мальчиков вроде этого, стоявшего перед ним с лепетом глупых вопросов на устах, а теперь словно выплеснули пресытившиеся боги на него кровавую блевотину; и он в ужасе закричал:
- Дурак! дурак!
- Погодите! - заторопился Николай. - Я же просто запутался. В смысле награды и этой женщины... Она мне нравится, я, может, даже полюбил ее после всего у нас с ней случившегося, но все же опасения... и признайте, что у меня есть причины опасаться... Если бы не какая-то насильственность... Если бы не это мое внедрение к ней по вашему указу... Если бы я верил, что вы награждаете меня от чистого сердца, а не с усмыслом, не с расчетем... Поймите, тут противоречие! Я вас слушаюсь, я воспринимаю вашу науку и иду путем, на который вы меня направляете, но я и собственную волю имею, и когда-нибудь я ведь стану как вы, а то и... больше, потому что ученики, знаете, часто превосходят своих учителей...
Так бормотал, летел в неизвестность, в пропасть Николай, перебивая гнев учителя. А тот топал ногами в пол и выкрикивал, как попугай: дурак! дурак!
- Да что вы заладили? - отчасти как будто вспылил парень. - Пусть я сморозил глупость, так вы объясните все мне досконально человеческим языком, а не обзывайтесь.
- Ты вот что, - сказал Опусов, укрощая свое бурление, - ты разузнай у нее про Филонова. А награды будем делить после. Я тебе потом все объясню. Когда ты с ней встречаешься?
- Договорились, чтоб сегодня.
- Сегодня должен все знать, - ледяным тоном приказал старик. - Иди!
Николай ушел, недовольный учителем, а тому словно уже и не нужна была высоко ценимая на рынке картина, а нужна была искренняя, бескомпромиссная и безраздельная власть над красотой - то ли самого полотна, за которым он охотился, то ли его нынешней обладательницы Зои Николаевны. В этом Опусов немного путался. Зоя Николаевна получалась как бы внутри картины. Впрочем, этим он занижал для себя остроту того факта, что Зоя Николаевна была слишком живой особой, слишком из плоти и крови, и что обладания ее плотью сподобился столь жалкий субъект, как его ученик. А ведь встань они оба перед ней, так она, пожалуй, выбрала бы все-таки Николая. Над ним, Опусовым, посмеялась бы, фиксируя как недостойного ее. А для него вопрос, заслуживает ли он чести обладать ею, затрагивал слишком большую болезненность, и разве что в страшном порыве правды, когда словно выворачивалось наизнанку нутро, он мог пробормотать что-то вроде того, что, может быть, и не про таких, как он, придумана и создана Зоя Николаевна. Я ущербен, отчаянно правдил порой Опусов. Это вырывание из души каких-то корней было у него приобщением к предельной искренней трагической подлинности бытия, чего не было даже у красоты Зои Николаевны, которая, как ни верти, оставалась все же преходящей. Но ущербен он был не моральным нестроением, сделавшим из него мелкого жулика, а своим уродством, конусообразностью. У него не разберешь, где зад, а где перед. Все это он знал, впрочем, внутренним знанием да и то лишь когда случалось как бы хлебнуть из преисполнившейся чаши терпения, вслух же об этом говорить не следовало. А Николай, тот парень видный, и Зое Николаевне иного, кажется, и не надо. С другой стороны, у Николая - и вот тут шаг вперед, к человечеству и вместе с человечеством, в ногу с ним и сразу к совершенству да прочь от отсталости всех этих Николаев - нет перспективы роста, он никогда не станет крупной фигурой, личностью, тогда как он, Опусов, станет, непременно станет, и в том ему поможет кстати и, между прочим, совершенно оправданно обретенный Филонов. Зоя Николаевна - в этом суть - женщина прелестная и по-своему не глупая, способна, в отличие от Николая, от Николаев, сделать вслед за ним радикальный шаг, пусть хотя бы только из подражания, по женскому обезьяничеству, а раз так, то возможно (внимание!), возможно-таки сближение между ними. Бывал Опусов и практичен у этой мечтательной мазни, когда хотел придать ей подобие настоящей живописи. Ведь ясно, вещал он с видом дельца в монотонную серость своего одиночества, что Зоя Николаевна кому-то должна отдать картину, например, ему или Николаю: пусть выбирает. У нее, лишенной торговой сметки, картина лежит мертвым грузом, следовательно, картиной должен заняться человек, который сумеет выгодно ее продать. Может быть, имеет смысл подразумевать в Зое Николаевне компаньонку, младшего товарища, которому необходим руководитель? Что ж, пусть выбирает между ним и Николаем. Бог мой, да ведь яснее ясного, что с Николаем она в два счета пропадет, а с ним будет жить как у Христа за пазухой, ни в чем не ведая нужды. Вот в этом-то он как раз беспредельно превосходит Николая. Превосходит духовно, и перед таким преимуществом смазливость мальца ничтожна и не стоит даже упоминания.
Выбивало из колеи сознание, что Николай уже обладал Зоей Николаевной и нынче будет обладать опять; было в этом обладании что-то от надсаживающих ухо повторов заезженной пластинки. Стыдно Опусову участвовать в соревновании, в котором он только и может протовопоставить своему молодому и прыткому сопернику, что мечты да расчеты на свое моральное величие, но справиться с собой он не мог и участвовал, всю его душу заполонили видения Николаевых плотских успехов. От нечего делать, при таких-то пылкостях, Опусов подался на улицу, забрел ненароком на рынок и, остановившись перед лотком подчиненной ему торговки, уставился на бабу. Вымученной подобострастной улыбкой, растянувшей ее губы, несчастная еще вернее придавала себе сходство с неким порождением кошмарных сновидений, но в голове у Опусова делалось какое-то чудесное переключение, и он видел не глупую и плоскую физиономию этой немолодой женщины, а прекрасный лик Зои Николаевны, единственной, кого он любил в этом мире. Торговка, думая, что он ждет от нее повторного отчета (утром-то брал уже), не слишком радостным тоном принялась излагать ему историю своих дневных торговых подвигов, а он не слушал и все еще не видел этой никчемной бабенки, а катался в какой-то клубящейся живой тьме, в которой вдруг возникал впечатляющий торс Зои Николаевны или мощно гнулась ее спина, а то ступала в которую внезапно ее сильная и стройная нога, обнажаясь все выше и выше, до самого уж верха бедра, никогда им у нее не виданного. Опусов захлебывался от счастья, приближался к заветной плоти сквозь сумасшедший жар, притискивался горящими губами к белой коже. Проступила торговка с вопросом: чево?
- Что чево? - мрачно откликнулся Опусов. Почувствовал себя алхимиком, получившим не гомункулуса в каком-то позлащенном сосуде, а гнусную женоподобную тварь в набитой всякой грубой и никчемной всячиной лавке.
- Чево вы, спрашиваю, пищите, Филипп Андреевич?
- Я пищу?
- Попискивание такое издаете, визг, как у маленькой собачки...
Олицетворением глупости была эта баба, воплощением всего ненужного Опусову, гадкого, мерзкого, ненавистного. Он в тупике, а как выбраться? Сходил он с ума возле этой торговки. Он зажал ее нос цепкими пальчиками и стал крутить, стал гнуть всю эту подлую особь, нагибать ее к прилавку, к земле. Теперь она безусловно пищала.
- Ай, Филипп Андреевич, что такое? что за выкрутасы?
Торговцы высовывались из палаток и, думая, что хозяин расправляется с нерадивой работницей, смеялись, судили и рядили между собой, смеялись не только над мукой бабы, но и над мнимым величием запальчивого урода, выносили свой суровый приговор его жестокости.
- Конституция запрещает такое обращение с человеком! - крикнул кто-то грубо.
Опусов ушел. Конституция! Эти невольники, эти рабы говорят о Конституции! Старик шел по улице и игольной тонкостью губ словно на швейной машинке выстрачивал сатирическую ухмылку умного и безжалостного эксплуататора. Но от мысли, что у него сейчас, в его нынешнем ущемленном победами Николая положении нет твердого сознания своих конституционных прав перед Зоей Николаевны, что появись она сейчас тут, перед ним, он непременно взял бы в разговоре с ней какой-то униженный тон, у него на глазах выступили слезы. Он шел и смеялся сквозь слезы, представляя себе, как Зоя Николаевна крутит ему нос крепкими пальцами, гнет его к земле.
Ноги сами принесли его к дому, где она жила. Другого пути не было. Если он сбивался с него в сторону, ноги запутывались в асфальте, уходили под землю, уводили в ад, а когда держался этого пути четко и послушно, они вырастали, помогая ему головой коснуться облаков и увидеть, что в раю его ждут даже большие, чем снисхождение и милость Зои Николаевны, блага. Войти бы к ней и все рассказать. Нет, не все, сказать разве, что Николай хочет ее обмануть, обманом выведать у нее тайну филоновской картины, завладеть картиной и выгодно продать. Хочет оставить ее на бобах, а вот он, Опусов, живет мечтой спасти ее достояние, то, что принадлежит ей по праву наследования, пусть и не подкрепленному законом. Она будет наслаждаться обладанием ценной картины - за нее, может, и миллионы дадут! - а он оставит себе возможность умиления, счастливую мысль, что помог ей в трудную минуту, спас от вора, ничего не требуя для себя взамен. Ну, разве что время от времени встречаться с ней, беседовать, рассказывать, что было бы, когда б она снизошла к его любви и ответила на нее взаимностью. Может быть, она не прочь покрутить его за нос? Помилуйте, разве это проблема! Он готов.
Сумерки сгущались, Опусов сидел в твердеющей тени деревьев на лавочке перед домом, где жила Зоя Николаевна, и мысленно просовывал нос сквозь какие-то заросли, умиленно подставляясь под хваткие пальчики. Прошествовал Николай, глупец, которого разбирает страх, как бы учителево желание наградить его не завело его в романе с прекрасной женщиной слишком далеко. Вот оно как: нес парень в руках цветы. Старик понял, откуда они. Зашептал голос гнева, ненависти. Парень разоряет его, да и торговкам ведь потом приходится восполнять урон из собственного кармана, стало быть, он и бедных женщин обижает. А смеет думать, будто учителю пришло в голову наградить его! Учитель сейчас этого недоумка с удовольствием придушил бы, как цыпленка.
Когда стемнело, голова у Опусова абсолютно пошла кругом и такие стала выписывать круги, что даже как будто уже и не могла поместиться на той улице. Вращалась как огромный жернов. Они там, на втором этаже, включили свет, предположительно в кухне, должно быть, угощаются и разговаривают. Опусов пришел в неописуемое волнение, раскладывая, что наступило, мол, самое пригодное время для любви, время, когда Зоя Николаевна сладко потянется, зевнет и, с вожделением поглядывая на того, подлейшего из подлых, скажет: ну, славно поболтали, а пора, знаешь, в постельку. Так это представлял себе Опусов. Он-то, на месте Николая, сам бы еще раньше подвел ее к кровати, торжественно подвел бы, и все между ними было бы необычайно ярко и чисто, но он был на своем месте и ничего, уступивший первенство сопернику, не мог поделать. Сам ведь уступил, сам послал его, а теперь только напрасно кусал локти. Звериный вой рвался из его глотки. Голова, расширившись на своих кругах до невозможности, прогнула его, повлекла куда-то, тупо глядящего в землю. Он шел как пьяный, но ощущал себя грозящим силой быком. Мощь на слоновьих ногах передвигалась впереди, заслоняя страхи и разумности, подняла его по лестнице на второй этаж, и возле двери, за которой были они, только там он затих. Все в нем замерло, насторожилось в приготовлениях к охоте. За дверью милая предлагает себя, отдает свою колдовскую наготу ничтожнейшему. Закричать бы: ты несчастна! Она была несчастна в его глазах всего миг, просто ей не повезло, муж умер, а под рукой никого достойного не оказалось, и пришлось упасть в объятия подвернувшегося хлюста, но уже в следующее мгновение она представилась ему львицей, пожирающей ягненка. Николай был этим ягненком, почему бы и нет, но ему ужасно хотелось оказаться на месте Николая и взглянуть ягненком. И все он думал, каждую минуту спрашивал себя: неужели я перед ней оказался бы таким же, как он, а то и хуже, мельче, гаже, отвратительнее? Отвечал, что нет же, конечно нет, она бы только в первое мгновение, может быть, усомнилась в нем, решила бы, что он тоже дурак и мыльный пузырь, как и тот, но когда б дошло до пожирания, когда б он лежал, подмятый ее лапами, она увидела бы, что он другой, наверняка разглядела бы она это, непременно! Отвечал себе так, а веры не было, что так оно и есть.
Его взгляд, опережая счастье действительного прикосновения, упал на обитую коричневой кожей дверь, на какие-то, может быть, захватанные ее местечки, к которым и она притрагивается часто, на медную ручку, к которой Зоя Николаевна прикасается, наверное, каждый день. Вот и он тронул пальчиком - и словно приблизился к ее жарким выпуклостям. Близки стали ее затененные всякие впадинки, женские вогнутости. Тянулся Опусов, похоже, губами; так или иначе, трубочкой они вытянулись. Зажмурился, ожидая страшных и обнадеживающих касаний. Уже он не был так одинок, и уже жизнь не такой была незадачливой, как прежде, как всегда. Как, однако, жил и прожигал жизнь глупо, и тут еще то, что хотел Николая толкнуть на тот же гибельный путь, а вышло, что отдал ему счастье, - нагородил-то, нагородил, никакой покаянности не хватит исправить наглупленное, набезумствованное! Рука поплыла куда-то вперед, и, открыв глаза, он увидел, что дверь поддается. От страха и таинственности Опусов едва не закричал, но мысль, что много, слишком много он в последнее время топчется на грани крика, заткнула ему рот, навела его пакостнуюю рожицу на ядовитую усмешку.
Переступить тут порог было все равно что переплыть мертвую реку на Хароновой лодке, он прикинулся на той лодке теплым мышонком с симпатичной любознательностью в глазах, увидел Хароном величавого господина, каким выделывал в мечтах себя, и продолжил преобразования уже в просторном коридоре. Из кухни отдаленно падал свет и доносились веселые голоса. Стал и голосами, и сизым дымком выкуренной учеником сигареты. А книг-то в коридоре на стеллажах! Зоя Николаевна училась, не читая. Опусов читал ее глазами мудреные названия на утомленных прозябанием переплетах. Женщина исключительно за счет неостановимой подвижности промылилась в то, что Николай числил за ней познанием экономической науки. Чистая критика разума, с остаточной глумливостью уличного торговца надумал Опусов, дивясь учености хором. Он без скрипа и шороха юркнул за красочную привлекательность какой-то двери и очутился в комнате, уютно освещенной ночником в изголовье кровати. Прежде, чем вообразил себя лучиком этого ночника, проникающим в темное царство враждебного Зое Николаевне окружения, зацепился он взглядом за массивную вазу с цветами и поспешающим в неизвестное пока приключение умом сообразил, что она будет его оружием, если те двое налетят и потребуют объяснений. Он будет защищаться, отстаивать свое достоинство. На спинке кресла темнел небрежно брошенный пиджак, дамский, ее, Зои Николаевны, тут, может быть, ее спальня, для него фактически святая святых. Старик благоговейно потянул носиком свежий до свирепости воздух, улавливая в нем тончайший женский аромат. Но долго заниматься этим не довелось, голоса быстро покатились в пространство, где он очутился, беспечно играя метаморфозами. Где укрыться? Кем стать на этот раз? Разбавлять стремительно текущий момент гаданием было некогда, и Опусов скользнул под кровать, благо щель там, хоть и узкая, для него нашлась.
***
Разделись в паузе слов. Одежда их, чудилось поникшему в горизонталь старику, поскрипывала, пофукивала сердитым ветром в дряхлой нескладности деревянного корабля. Мелькали ноги, насмешливо скалясь наготой, куда-то, может быть на некие еще аллегории, указывая удивительно большими красноватыми пальцами. Старик медленно, как бы в оторопи, расширял глаза при всяком опасном приближении к его носу, нижняя челюсть безвольно отвисала. Николай лег первым, и его тяжесть - с благодарностью отметил это учитель - еще оказалась сносной для обремененной грузом их (что их, это звенело в голове затаившегося, черт возьми, гремело набатом) брачного ложа спины, Зоя же Николаевна что-то медлила, бродила, ее стопа то и дело утверждалась аккурат в опасной близости, и от нее-то, неспешно загружающей пространство своими телесами, и досталось бедолаге, когда она тоже легла. Тяжеленькая была дама. Мягко-мебельный, важный свод над Опусовым так прогнулся, что сполна старик отведал прищученности, ущемленности, какую, на взгляд любого солидного и уважающегося себя господина, делают разве что крысам, тараканам разным, зловредным насекомым. Свет погас, и начались движения, крики, стоны. Распущенность! Все в ней, как она претворялась в действительность у этих двоих, понимал Опусов, соображал каждую мелочь, каждый выпад Николая и каждый вскрик женщины мог представить себе воочию и полновесно прокомментировать, а картину в целом все же ему не удавалось охватить из-за нелепости его положения, из-за того, что сам он не вписывался в эту картину, а ведь все-таки каким-то боком был к ней причастен. Понимал он и то, конечно, к чему они там, наверху, в конце концов должны подойти и какие завоевать трофеи, а все же как-то по-детски чего-то недопонимал, наверное, оттого, что, вот так на всем нынешнем протяжении их страсти им сопутствуя, на финишной прямой, как ни крути, останется только сторонним наблюдателем и никакая частица их наслаждения хоть вой! - не достанется ему. Страдая, больной, с простреленной огненными брызгами от полураздавленных кишок, позвоночника, души головой, он ждал заключительного аккорда.
Женщина разразилась воем, а парень, ученик его, захрипел, выпуская последние пары, и в черепной коробке невольного свидетеля отголоском чужого праздника взорвался тусклый фейерверк, но не успел он толком переболеть этой болью, как они там, наверху, уже свернулись в темноте и в тишине как дети, затихли, укрощенные. Что-то ласково шепнула Зоя Николаевна, благодаря миленького. Потом немного повозились, взболтнув и Опусова, - укладываются поудобнее, костями догадался тот. Неужели уснут? И так будет до утра? А как же он? До утра будет валяться под кроватью? Вдруг они разговорились.
- А сдается мне, ты сегодня грустный, Коля, - сказала женщина, проверочно веселя своего друга намеренно бодрым голосом, как если бы уже приготовила ему добрый гостинец и пока выжидала только, выбирала момент, чтобы уж наверняка сразить. - Это от одиночества?
Она слегка заигрывала с этим его одиночеством, выдумывала, кажется, как бы подбраться к нему да пошевелить его игривой лапкой, но Николай не замечал этого, или, возможно, положил не принять ее игру.
- От какого же одиночества, Зоя? - оттолкнулся он бесстрастным вопросом.
- А ты сам в прошлый раз жаловался, что никого у тебя нет.
- Пресловутость! - Он пренебрежительно махнул рукой. Но не говорить нельзя было, слова сами просились наружу; впрочем, смутно толпившиеся, они только в произнесении и могли обрести сходство с настоящими словами, и Николай вдруг страшно заинтересовался этой ясностью и чистотой недоговоренности, вошел в нее как в хрустальный храм. Заложив руки под голову, он сказал с пристрастием: - Это я, может быть, приврал, немного залгался. У меня много всяких знакомых. Конечно, с ними мне не всегда весело и хорошо, но все же... А что я говорил тебе тогда, жаловался, так что же другое говорить женщине?
- Значит, у тебя большой опыт общения с женщинами?
- Имеется некоторый. Женщины, я знаю, любят, когда им жалуются, когда мужчины перед ними играют маленьких и беспомощных, и они могут жалеть.
- Допустим... - уклончиво согласилась Зоя Николаевна.
Николай твердо определил:
- Не допустим, а так оно и есть.
- Но сегодня тебе все-таки грустно? Что-то тебе не нравится? Во мне? Из-за меня тебе невесело?
- Что ж, грусть есть, отрицать не буду. Но ты тут ни при чем, и что бы такое не происходило, мне с тобой хорошо. А что грусть, это мне просто взгрустнулось. Потому что жизнь не всегда строится так, как ты хочешь.
- Расскажи мне про твои огорчения, глядишь, и отпустит. Кому же, если не мне и рассказывать? Я смогу утешить. Ты не смотри, что я с тобой как девчонка, я ведь в действительности тебе все равно что мать.
Николай колебался. Скосив глаза, он рассматривал грудь Зои Николаевны, которая уж точно была не девчоночьей. Женщина перехватила его взгляд, понимающе усмехнулась, ее губы, волнообразно покривившись, пририсовали к уюту комнаты посулы какого-то вскормления.
- Не знаю, - сказал сбитый с толку паренек. - Так ли это? Я хочу сказать... насчет твоего утешения... оно может оказаться и несбыточным. Да и не все женщине расскажешь. Не все ей, видит Бог, доступно в наших мужских делах. Или что-то она лишним, ненужным сочтет, а оно, может быть, и есть самое главное. У нее ведь свои на все воззрения, для мужчин далеко не всегда подходящие. К тому же область тайн... Мужчине очень часто следует держать рот на замке.
- А женщины умеют вытягивать секреты, - непринужденно поиграла коварством Зоя Николаевна, - и не родился еще такой мужчина, которому она не смогла бы развязать язык.
- Это верно. И даже ничего плохого нет в этом, а просто мир так устроен. Я ж вот знаю, что физически гораздо сильнее тебя, а если нас поставить рядом, любой человек с чувством понимания прекрасного отдаст предпочтение тебе. Так Бог придумал. И с секретами так тоже, мужчины создают их себе, а женщины их всякими ухищрениями выуживают из мужчин. С другой стороны, Зоя, мне очень хочется просто и без всяких уверток все тебе рассказать, потому что вот твоя рука лежит у меня на груди, и я уже млею. Давай не будем о любви. Кто знает, что это такое? Люблю я тебя или нет, этого вопроса касаться давай не будем. А млеть я млею. И правда сама просится с языка. Есть у меня даже воображение, что я мог бы вообще плакаться у тебя на груди, зарыться лицом тебе в колени и всплакнуть. Знаешь, Зоя, почему я сегодня действительно такой невеселый? Имеется среди моих знакомых один старикашка, кошмарный урод, он как бы мой учитель. Он, если правду сказать, еще тот жук, другого такого мошенника надо еще поискать. И как поговорил я нынче с ним, взяли меня сомнения...
Задумался Николай, умолк. Но он был уже энергичен.
- Чему же он тебя обучает? - подтолкнула женщина. - Воровству?
- Думаю я уже, что обучать ему меня, собственно, нечему. Он вроде и прожженный, и отпетый, но все как-то больше на словах, в мечтах, что ли, по части разных прожектов, а на практике не то чтобы очень уж удачливый. Голова у него работает, не спорю, и немало он всего провернул, а все-таки из середнячков не выходит. Видимо, не судьба.
- А ты, значит, знаешь и умеешь больше, чем он, и учиться тебе у него нечему? Получается, ты-то и есть настоящий вор и мошенник?
- Не в этом дело, Зоя. Он меня многому научил и на многое открыл мне глаза. Я ему за это благодарен.
Опять задумался парень. Тяжело поворачивались мысли в его голове, мутили они его понятия своими невместимыми размерами.
- Думаешь, Коля, хорошо, правильно это, быть вором и мошенником? вскрикнула женщина. - Ты же по кривой дорожке пошел!
- Ах, какая разница! Можно подумать, только и есть делов у человека, что раздумывать, каким он пошел путем. Не о том ты, Зоя, не понимаешь меня, не улавливаешь сути. А я говорю, что мои отношения с этим старичком завернули в странную сторону, наша с ним увязка нехорошо заскрежетала. Ну да, он мой учитель, передает мне опыт и все такое. Но, во-первых, когда-то и ученику надо становиться на самостоятельный путь, и я, думается, уже этого предела достиг. Если же этакий учитель продолжает человека держать за ученика, то тут, согласись, некоторым образом начинается эксплуатация. Держит он тебя, уже вполне оперившегося, на низком уровне, а сам твоим мастерством и твоими удачами пользуется для собственной выгоды. Но и это еще ничто. Из благодарности за прошлую науку я бы его и дальше терпел, по-человечески терпел, просто как человек человека, из чистого, так сказать, человеколюбия. Но помнилось мне, Зоя, в его видах на меня что-то скверное, чудовищное. Тут, главное, пойми меня. А может, и не только помнилось, может, так оно и есть. Вот скажи! Рассуди, как бывалая умная женщина. Говорил я с ним сегодня, и вдруг мне пришло в голову, что он хочет как-то морально подавить меня, закабалить уже не под предлогом какой-то там учебы, а вообще... так, чтобы я и дыхнуть под ним не смел!
- Так, так... - приговаривал он, барабаня пальцами по столу. За этими "таками" стояли вскрики уязвленного сердца, беспомощного разума, бессильной зависти, их Опусов подавлял нелепым "таканьем". Было, что чуть не вскрикнул и вслух, но напряжением воли уродчик обуздал наплыв волнения. - Следующий этап, - сказал он сухо, - вызвать ее на откровенность. Что это значит? Это значит довести ее до состояния, когда она будет выбалтывать все, что ты от нее потребуешь. Не сознавая даже, что болтает лишнее. Тогда направляй ее. К Филонову, к картине. Пусть скажет, где ее прячет.
- Знаете, Филипп Андреевич... - смущенно проговорил Николай, - вопрос у меня тут... Не очень-то решаюсь высказать, но все же... Вы меня как бы для награды послали к ней, да? Чтобы наградить... то есть она женщина что надо и обладать такой - это и есть награда. Я правильно понял? Конечно, и Филонов тоже, картина и все такое, я понимаю, хотя не очень, то есть в сущности насчет картины... Ну, возьмем картину, а как насчет дальнейшего? Не думаете ли вы меня женить на Зое Николаевне? Я против. Побаловать готов, а жениться - нет, в виду того, что надо мной будут смеяться из-за ее старости. Вы, Филипп Андреевич, как и сами уже человек немолодой, может быть, не совсем правильно сознаете, как нужно награждать нас, молодых. Услады всякие и быстрые наслаждения - это одно, а вешать на шею старуху, хотя бы и красивую, это лишнее...
Из неких заполненных кровью сфер нахлынула на Опусова волна, накрыла его багрово; долго был он жрецом, набивавшим брюхо своих богов жертвенной кровью мальчиков вроде этого, стоявшего перед ним с лепетом глупых вопросов на устах, а теперь словно выплеснули пресытившиеся боги на него кровавую блевотину; и он в ужасе закричал:
- Дурак! дурак!
- Погодите! - заторопился Николай. - Я же просто запутался. В смысле награды и этой женщины... Она мне нравится, я, может, даже полюбил ее после всего у нас с ней случившегося, но все же опасения... и признайте, что у меня есть причины опасаться... Если бы не какая-то насильственность... Если бы не это мое внедрение к ней по вашему указу... Если бы я верил, что вы награждаете меня от чистого сердца, а не с усмыслом, не с расчетем... Поймите, тут противоречие! Я вас слушаюсь, я воспринимаю вашу науку и иду путем, на который вы меня направляете, но я и собственную волю имею, и когда-нибудь я ведь стану как вы, а то и... больше, потому что ученики, знаете, часто превосходят своих учителей...
Так бормотал, летел в неизвестность, в пропасть Николай, перебивая гнев учителя. А тот топал ногами в пол и выкрикивал, как попугай: дурак! дурак!
- Да что вы заладили? - отчасти как будто вспылил парень. - Пусть я сморозил глупость, так вы объясните все мне досконально человеческим языком, а не обзывайтесь.
- Ты вот что, - сказал Опусов, укрощая свое бурление, - ты разузнай у нее про Филонова. А награды будем делить после. Я тебе потом все объясню. Когда ты с ней встречаешься?
- Договорились, чтоб сегодня.
- Сегодня должен все знать, - ледяным тоном приказал старик. - Иди!
Николай ушел, недовольный учителем, а тому словно уже и не нужна была высоко ценимая на рынке картина, а нужна была искренняя, бескомпромиссная и безраздельная власть над красотой - то ли самого полотна, за которым он охотился, то ли его нынешней обладательницы Зои Николаевны. В этом Опусов немного путался. Зоя Николаевна получалась как бы внутри картины. Впрочем, этим он занижал для себя остроту того факта, что Зоя Николаевна была слишком живой особой, слишком из плоти и крови, и что обладания ее плотью сподобился столь жалкий субъект, как его ученик. А ведь встань они оба перед ней, так она, пожалуй, выбрала бы все-таки Николая. Над ним, Опусовым, посмеялась бы, фиксируя как недостойного ее. А для него вопрос, заслуживает ли он чести обладать ею, затрагивал слишком большую болезненность, и разве что в страшном порыве правды, когда словно выворачивалось наизнанку нутро, он мог пробормотать что-то вроде того, что, может быть, и не про таких, как он, придумана и создана Зоя Николаевна. Я ущербен, отчаянно правдил порой Опусов. Это вырывание из души каких-то корней было у него приобщением к предельной искренней трагической подлинности бытия, чего не было даже у красоты Зои Николаевны, которая, как ни верти, оставалась все же преходящей. Но ущербен он был не моральным нестроением, сделавшим из него мелкого жулика, а своим уродством, конусообразностью. У него не разберешь, где зад, а где перед. Все это он знал, впрочем, внутренним знанием да и то лишь когда случалось как бы хлебнуть из преисполнившейся чаши терпения, вслух же об этом говорить не следовало. А Николай, тот парень видный, и Зое Николаевне иного, кажется, и не надо. С другой стороны, у Николая - и вот тут шаг вперед, к человечеству и вместе с человечеством, в ногу с ним и сразу к совершенству да прочь от отсталости всех этих Николаев - нет перспективы роста, он никогда не станет крупной фигурой, личностью, тогда как он, Опусов, станет, непременно станет, и в том ему поможет кстати и, между прочим, совершенно оправданно обретенный Филонов. Зоя Николаевна - в этом суть - женщина прелестная и по-своему не глупая, способна, в отличие от Николая, от Николаев, сделать вслед за ним радикальный шаг, пусть хотя бы только из подражания, по женскому обезьяничеству, а раз так, то возможно (внимание!), возможно-таки сближение между ними. Бывал Опусов и практичен у этой мечтательной мазни, когда хотел придать ей подобие настоящей живописи. Ведь ясно, вещал он с видом дельца в монотонную серость своего одиночества, что Зоя Николаевна кому-то должна отдать картину, например, ему или Николаю: пусть выбирает. У нее, лишенной торговой сметки, картина лежит мертвым грузом, следовательно, картиной должен заняться человек, который сумеет выгодно ее продать. Может быть, имеет смысл подразумевать в Зое Николаевне компаньонку, младшего товарища, которому необходим руководитель? Что ж, пусть выбирает между ним и Николаем. Бог мой, да ведь яснее ясного, что с Николаем она в два счета пропадет, а с ним будет жить как у Христа за пазухой, ни в чем не ведая нужды. Вот в этом-то он как раз беспредельно превосходит Николая. Превосходит духовно, и перед таким преимуществом смазливость мальца ничтожна и не стоит даже упоминания.
Выбивало из колеи сознание, что Николай уже обладал Зоей Николаевной и нынче будет обладать опять; было в этом обладании что-то от надсаживающих ухо повторов заезженной пластинки. Стыдно Опусову участвовать в соревновании, в котором он только и может протовопоставить своему молодому и прыткому сопернику, что мечты да расчеты на свое моральное величие, но справиться с собой он не мог и участвовал, всю его душу заполонили видения Николаевых плотских успехов. От нечего делать, при таких-то пылкостях, Опусов подался на улицу, забрел ненароком на рынок и, остановившись перед лотком подчиненной ему торговки, уставился на бабу. Вымученной подобострастной улыбкой, растянувшей ее губы, несчастная еще вернее придавала себе сходство с неким порождением кошмарных сновидений, но в голове у Опусова делалось какое-то чудесное переключение, и он видел не глупую и плоскую физиономию этой немолодой женщины, а прекрасный лик Зои Николаевны, единственной, кого он любил в этом мире. Торговка, думая, что он ждет от нее повторного отчета (утром-то брал уже), не слишком радостным тоном принялась излагать ему историю своих дневных торговых подвигов, а он не слушал и все еще не видел этой никчемной бабенки, а катался в какой-то клубящейся живой тьме, в которой вдруг возникал впечатляющий торс Зои Николаевны или мощно гнулась ее спина, а то ступала в которую внезапно ее сильная и стройная нога, обнажаясь все выше и выше, до самого уж верха бедра, никогда им у нее не виданного. Опусов захлебывался от счастья, приближался к заветной плоти сквозь сумасшедший жар, притискивался горящими губами к белой коже. Проступила торговка с вопросом: чево?
- Что чево? - мрачно откликнулся Опусов. Почувствовал себя алхимиком, получившим не гомункулуса в каком-то позлащенном сосуде, а гнусную женоподобную тварь в набитой всякой грубой и никчемной всячиной лавке.
- Чево вы, спрашиваю, пищите, Филипп Андреевич?
- Я пищу?
- Попискивание такое издаете, визг, как у маленькой собачки...
Олицетворением глупости была эта баба, воплощением всего ненужного Опусову, гадкого, мерзкого, ненавистного. Он в тупике, а как выбраться? Сходил он с ума возле этой торговки. Он зажал ее нос цепкими пальчиками и стал крутить, стал гнуть всю эту подлую особь, нагибать ее к прилавку, к земле. Теперь она безусловно пищала.
- Ай, Филипп Андреевич, что такое? что за выкрутасы?
Торговцы высовывались из палаток и, думая, что хозяин расправляется с нерадивой работницей, смеялись, судили и рядили между собой, смеялись не только над мукой бабы, но и над мнимым величием запальчивого урода, выносили свой суровый приговор его жестокости.
- Конституция запрещает такое обращение с человеком! - крикнул кто-то грубо.
Опусов ушел. Конституция! Эти невольники, эти рабы говорят о Конституции! Старик шел по улице и игольной тонкостью губ словно на швейной машинке выстрачивал сатирическую ухмылку умного и безжалостного эксплуататора. Но от мысли, что у него сейчас, в его нынешнем ущемленном победами Николая положении нет твердого сознания своих конституционных прав перед Зоей Николаевны, что появись она сейчас тут, перед ним, он непременно взял бы в разговоре с ней какой-то униженный тон, у него на глазах выступили слезы. Он шел и смеялся сквозь слезы, представляя себе, как Зоя Николаевна крутит ему нос крепкими пальцами, гнет его к земле.
Ноги сами принесли его к дому, где она жила. Другого пути не было. Если он сбивался с него в сторону, ноги запутывались в асфальте, уходили под землю, уводили в ад, а когда держался этого пути четко и послушно, они вырастали, помогая ему головой коснуться облаков и увидеть, что в раю его ждут даже большие, чем снисхождение и милость Зои Николаевны, блага. Войти бы к ней и все рассказать. Нет, не все, сказать разве, что Николай хочет ее обмануть, обманом выведать у нее тайну филоновской картины, завладеть картиной и выгодно продать. Хочет оставить ее на бобах, а вот он, Опусов, живет мечтой спасти ее достояние, то, что принадлежит ей по праву наследования, пусть и не подкрепленному законом. Она будет наслаждаться обладанием ценной картины - за нее, может, и миллионы дадут! - а он оставит себе возможность умиления, счастливую мысль, что помог ей в трудную минуту, спас от вора, ничего не требуя для себя взамен. Ну, разве что время от времени встречаться с ней, беседовать, рассказывать, что было бы, когда б она снизошла к его любви и ответила на нее взаимностью. Может быть, она не прочь покрутить его за нос? Помилуйте, разве это проблема! Он готов.
Сумерки сгущались, Опусов сидел в твердеющей тени деревьев на лавочке перед домом, где жила Зоя Николаевна, и мысленно просовывал нос сквозь какие-то заросли, умиленно подставляясь под хваткие пальчики. Прошествовал Николай, глупец, которого разбирает страх, как бы учителево желание наградить его не завело его в романе с прекрасной женщиной слишком далеко. Вот оно как: нес парень в руках цветы. Старик понял, откуда они. Зашептал голос гнева, ненависти. Парень разоряет его, да и торговкам ведь потом приходится восполнять урон из собственного кармана, стало быть, он и бедных женщин обижает. А смеет думать, будто учителю пришло в голову наградить его! Учитель сейчас этого недоумка с удовольствием придушил бы, как цыпленка.
Когда стемнело, голова у Опусова абсолютно пошла кругом и такие стала выписывать круги, что даже как будто уже и не могла поместиться на той улице. Вращалась как огромный жернов. Они там, на втором этаже, включили свет, предположительно в кухне, должно быть, угощаются и разговаривают. Опусов пришел в неописуемое волнение, раскладывая, что наступило, мол, самое пригодное время для любви, время, когда Зоя Николаевна сладко потянется, зевнет и, с вожделением поглядывая на того, подлейшего из подлых, скажет: ну, славно поболтали, а пора, знаешь, в постельку. Так это представлял себе Опусов. Он-то, на месте Николая, сам бы еще раньше подвел ее к кровати, торжественно подвел бы, и все между ними было бы необычайно ярко и чисто, но он был на своем месте и ничего, уступивший первенство сопернику, не мог поделать. Сам ведь уступил, сам послал его, а теперь только напрасно кусал локти. Звериный вой рвался из его глотки. Голова, расширившись на своих кругах до невозможности, прогнула его, повлекла куда-то, тупо глядящего в землю. Он шел как пьяный, но ощущал себя грозящим силой быком. Мощь на слоновьих ногах передвигалась впереди, заслоняя страхи и разумности, подняла его по лестнице на второй этаж, и возле двери, за которой были они, только там он затих. Все в нем замерло, насторожилось в приготовлениях к охоте. За дверью милая предлагает себя, отдает свою колдовскую наготу ничтожнейшему. Закричать бы: ты несчастна! Она была несчастна в его глазах всего миг, просто ей не повезло, муж умер, а под рукой никого достойного не оказалось, и пришлось упасть в объятия подвернувшегося хлюста, но уже в следующее мгновение она представилась ему львицей, пожирающей ягненка. Николай был этим ягненком, почему бы и нет, но ему ужасно хотелось оказаться на месте Николая и взглянуть ягненком. И все он думал, каждую минуту спрашивал себя: неужели я перед ней оказался бы таким же, как он, а то и хуже, мельче, гаже, отвратительнее? Отвечал, что нет же, конечно нет, она бы только в первое мгновение, может быть, усомнилась в нем, решила бы, что он тоже дурак и мыльный пузырь, как и тот, но когда б дошло до пожирания, когда б он лежал, подмятый ее лапами, она увидела бы, что он другой, наверняка разглядела бы она это, непременно! Отвечал себе так, а веры не было, что так оно и есть.
Его взгляд, опережая счастье действительного прикосновения, упал на обитую коричневой кожей дверь, на какие-то, может быть, захватанные ее местечки, к которым и она притрагивается часто, на медную ручку, к которой Зоя Николаевна прикасается, наверное, каждый день. Вот и он тронул пальчиком - и словно приблизился к ее жарким выпуклостям. Близки стали ее затененные всякие впадинки, женские вогнутости. Тянулся Опусов, похоже, губами; так или иначе, трубочкой они вытянулись. Зажмурился, ожидая страшных и обнадеживающих касаний. Уже он не был так одинок, и уже жизнь не такой была незадачливой, как прежде, как всегда. Как, однако, жил и прожигал жизнь глупо, и тут еще то, что хотел Николая толкнуть на тот же гибельный путь, а вышло, что отдал ему счастье, - нагородил-то, нагородил, никакой покаянности не хватит исправить наглупленное, набезумствованное! Рука поплыла куда-то вперед, и, открыв глаза, он увидел, что дверь поддается. От страха и таинственности Опусов едва не закричал, но мысль, что много, слишком много он в последнее время топчется на грани крика, заткнула ему рот, навела его пакостнуюю рожицу на ядовитую усмешку.
Переступить тут порог было все равно что переплыть мертвую реку на Хароновой лодке, он прикинулся на той лодке теплым мышонком с симпатичной любознательностью в глазах, увидел Хароном величавого господина, каким выделывал в мечтах себя, и продолжил преобразования уже в просторном коридоре. Из кухни отдаленно падал свет и доносились веселые голоса. Стал и голосами, и сизым дымком выкуренной учеником сигареты. А книг-то в коридоре на стеллажах! Зоя Николаевна училась, не читая. Опусов читал ее глазами мудреные названия на утомленных прозябанием переплетах. Женщина исключительно за счет неостановимой подвижности промылилась в то, что Николай числил за ней познанием экономической науки. Чистая критика разума, с остаточной глумливостью уличного торговца надумал Опусов, дивясь учености хором. Он без скрипа и шороха юркнул за красочную привлекательность какой-то двери и очутился в комнате, уютно освещенной ночником в изголовье кровати. Прежде, чем вообразил себя лучиком этого ночника, проникающим в темное царство враждебного Зое Николаевне окружения, зацепился он взглядом за массивную вазу с цветами и поспешающим в неизвестное пока приключение умом сообразил, что она будет его оружием, если те двое налетят и потребуют объяснений. Он будет защищаться, отстаивать свое достоинство. На спинке кресла темнел небрежно брошенный пиджак, дамский, ее, Зои Николаевны, тут, может быть, ее спальня, для него фактически святая святых. Старик благоговейно потянул носиком свежий до свирепости воздух, улавливая в нем тончайший женский аромат. Но долго заниматься этим не довелось, голоса быстро покатились в пространство, где он очутился, беспечно играя метаморфозами. Где укрыться? Кем стать на этот раз? Разбавлять стремительно текущий момент гаданием было некогда, и Опусов скользнул под кровать, благо щель там, хоть и узкая, для него нашлась.
***
Разделись в паузе слов. Одежда их, чудилось поникшему в горизонталь старику, поскрипывала, пофукивала сердитым ветром в дряхлой нескладности деревянного корабля. Мелькали ноги, насмешливо скалясь наготой, куда-то, может быть на некие еще аллегории, указывая удивительно большими красноватыми пальцами. Старик медленно, как бы в оторопи, расширял глаза при всяком опасном приближении к его носу, нижняя челюсть безвольно отвисала. Николай лег первым, и его тяжесть - с благодарностью отметил это учитель - еще оказалась сносной для обремененной грузом их (что их, это звенело в голове затаившегося, черт возьми, гремело набатом) брачного ложа спины, Зоя же Николаевна что-то медлила, бродила, ее стопа то и дело утверждалась аккурат в опасной близости, и от нее-то, неспешно загружающей пространство своими телесами, и досталось бедолаге, когда она тоже легла. Тяжеленькая была дама. Мягко-мебельный, важный свод над Опусовым так прогнулся, что сполна старик отведал прищученности, ущемленности, какую, на взгляд любого солидного и уважающегося себя господина, делают разве что крысам, тараканам разным, зловредным насекомым. Свет погас, и начались движения, крики, стоны. Распущенность! Все в ней, как она претворялась в действительность у этих двоих, понимал Опусов, соображал каждую мелочь, каждый выпад Николая и каждый вскрик женщины мог представить себе воочию и полновесно прокомментировать, а картину в целом все же ему не удавалось охватить из-за нелепости его положения, из-за того, что сам он не вписывался в эту картину, а ведь все-таки каким-то боком был к ней причастен. Понимал он и то, конечно, к чему они там, наверху, в конце концов должны подойти и какие завоевать трофеи, а все же как-то по-детски чего-то недопонимал, наверное, оттого, что, вот так на всем нынешнем протяжении их страсти им сопутствуя, на финишной прямой, как ни крути, останется только сторонним наблюдателем и никакая частица их наслаждения хоть вой! - не достанется ему. Страдая, больной, с простреленной огненными брызгами от полураздавленных кишок, позвоночника, души головой, он ждал заключительного аккорда.
Женщина разразилась воем, а парень, ученик его, захрипел, выпуская последние пары, и в черепной коробке невольного свидетеля отголоском чужого праздника взорвался тусклый фейерверк, но не успел он толком переболеть этой болью, как они там, наверху, уже свернулись в темноте и в тишине как дети, затихли, укрощенные. Что-то ласково шепнула Зоя Николаевна, благодаря миленького. Потом немного повозились, взболтнув и Опусова, - укладываются поудобнее, костями догадался тот. Неужели уснут? И так будет до утра? А как же он? До утра будет валяться под кроватью? Вдруг они разговорились.
- А сдается мне, ты сегодня грустный, Коля, - сказала женщина, проверочно веселя своего друга намеренно бодрым голосом, как если бы уже приготовила ему добрый гостинец и пока выжидала только, выбирала момент, чтобы уж наверняка сразить. - Это от одиночества?
Она слегка заигрывала с этим его одиночеством, выдумывала, кажется, как бы подбраться к нему да пошевелить его игривой лапкой, но Николай не замечал этого, или, возможно, положил не принять ее игру.
- От какого же одиночества, Зоя? - оттолкнулся он бесстрастным вопросом.
- А ты сам в прошлый раз жаловался, что никого у тебя нет.
- Пресловутость! - Он пренебрежительно махнул рукой. Но не говорить нельзя было, слова сами просились наружу; впрочем, смутно толпившиеся, они только в произнесении и могли обрести сходство с настоящими словами, и Николай вдруг страшно заинтересовался этой ясностью и чистотой недоговоренности, вошел в нее как в хрустальный храм. Заложив руки под голову, он сказал с пристрастием: - Это я, может быть, приврал, немного залгался. У меня много всяких знакомых. Конечно, с ними мне не всегда весело и хорошо, но все же... А что я говорил тебе тогда, жаловался, так что же другое говорить женщине?
- Значит, у тебя большой опыт общения с женщинами?
- Имеется некоторый. Женщины, я знаю, любят, когда им жалуются, когда мужчины перед ними играют маленьких и беспомощных, и они могут жалеть.
- Допустим... - уклончиво согласилась Зоя Николаевна.
Николай твердо определил:
- Не допустим, а так оно и есть.
- Но сегодня тебе все-таки грустно? Что-то тебе не нравится? Во мне? Из-за меня тебе невесело?
- Что ж, грусть есть, отрицать не буду. Но ты тут ни при чем, и что бы такое не происходило, мне с тобой хорошо. А что грусть, это мне просто взгрустнулось. Потому что жизнь не всегда строится так, как ты хочешь.
- Расскажи мне про твои огорчения, глядишь, и отпустит. Кому же, если не мне и рассказывать? Я смогу утешить. Ты не смотри, что я с тобой как девчонка, я ведь в действительности тебе все равно что мать.
Николай колебался. Скосив глаза, он рассматривал грудь Зои Николаевны, которая уж точно была не девчоночьей. Женщина перехватила его взгляд, понимающе усмехнулась, ее губы, волнообразно покривившись, пририсовали к уюту комнаты посулы какого-то вскормления.
- Не знаю, - сказал сбитый с толку паренек. - Так ли это? Я хочу сказать... насчет твоего утешения... оно может оказаться и несбыточным. Да и не все женщине расскажешь. Не все ей, видит Бог, доступно в наших мужских делах. Или что-то она лишним, ненужным сочтет, а оно, может быть, и есть самое главное. У нее ведь свои на все воззрения, для мужчин далеко не всегда подходящие. К тому же область тайн... Мужчине очень часто следует держать рот на замке.
- А женщины умеют вытягивать секреты, - непринужденно поиграла коварством Зоя Николаевна, - и не родился еще такой мужчина, которому она не смогла бы развязать язык.
- Это верно. И даже ничего плохого нет в этом, а просто мир так устроен. Я ж вот знаю, что физически гораздо сильнее тебя, а если нас поставить рядом, любой человек с чувством понимания прекрасного отдаст предпочтение тебе. Так Бог придумал. И с секретами так тоже, мужчины создают их себе, а женщины их всякими ухищрениями выуживают из мужчин. С другой стороны, Зоя, мне очень хочется просто и без всяких уверток все тебе рассказать, потому что вот твоя рука лежит у меня на груди, и я уже млею. Давай не будем о любви. Кто знает, что это такое? Люблю я тебя или нет, этого вопроса касаться давай не будем. А млеть я млею. И правда сама просится с языка. Есть у меня даже воображение, что я мог бы вообще плакаться у тебя на груди, зарыться лицом тебе в колени и всплакнуть. Знаешь, Зоя, почему я сегодня действительно такой невеселый? Имеется среди моих знакомых один старикашка, кошмарный урод, он как бы мой учитель. Он, если правду сказать, еще тот жук, другого такого мошенника надо еще поискать. И как поговорил я нынче с ним, взяли меня сомнения...
Задумался Николай, умолк. Но он был уже энергичен.
- Чему же он тебя обучает? - подтолкнула женщина. - Воровству?
- Думаю я уже, что обучать ему меня, собственно, нечему. Он вроде и прожженный, и отпетый, но все как-то больше на словах, в мечтах, что ли, по части разных прожектов, а на практике не то чтобы очень уж удачливый. Голова у него работает, не спорю, и немало он всего провернул, а все-таки из середнячков не выходит. Видимо, не судьба.
- А ты, значит, знаешь и умеешь больше, чем он, и учиться тебе у него нечему? Получается, ты-то и есть настоящий вор и мошенник?
- Не в этом дело, Зоя. Он меня многому научил и на многое открыл мне глаза. Я ему за это благодарен.
Опять задумался парень. Тяжело поворачивались мысли в его голове, мутили они его понятия своими невместимыми размерами.
- Думаешь, Коля, хорошо, правильно это, быть вором и мошенником? вскрикнула женщина. - Ты же по кривой дорожке пошел!
- Ах, какая разница! Можно подумать, только и есть делов у человека, что раздумывать, каким он пошел путем. Не о том ты, Зоя, не понимаешь меня, не улавливаешь сути. А я говорю, что мои отношения с этим старичком завернули в странную сторону, наша с ним увязка нехорошо заскрежетала. Ну да, он мой учитель, передает мне опыт и все такое. Но, во-первых, когда-то и ученику надо становиться на самостоятельный путь, и я, думается, уже этого предела достиг. Если же этакий учитель продолжает человека держать за ученика, то тут, согласись, некоторым образом начинается эксплуатация. Держит он тебя, уже вполне оперившегося, на низком уровне, а сам твоим мастерством и твоими удачами пользуется для собственной выгоды. Но и это еще ничто. Из благодарности за прошлую науку я бы его и дальше терпел, по-человечески терпел, просто как человек человека, из чистого, так сказать, человеколюбия. Но помнилось мне, Зоя, в его видах на меня что-то скверное, чудовищное. Тут, главное, пойми меня. А может, и не только помнилось, может, так оно и есть. Вот скажи! Рассуди, как бывалая умная женщина. Говорил я с ним сегодня, и вдруг мне пришло в голову, что он хочет как-то морально подавить меня, закабалить уже не под предлогом какой-то там учебы, а вообще... так, чтобы я и дыхнуть под ним не смел!