Страница:
Не стоит сомневаться в том, что Моррис Цапп не слишком высоко ценил своих собратьев, обихаживающих литературный палисад. Они казались ему какими-то расплывчатыми, немощными и безответственными существами, погрязшими в релятивизме, как бегемоты в луже, откуда едва торчат их ноздри, символизирующие здравый смысл. Они вполне миролюбиво уживались с подходами, отменявшими их собственный, а порой дело даже доходило до того, что они меняли точку зрения. Их жалкие потуги на фундаментальность лопались, как мыльные пузыри, и сводились в основном к вопросам, а не к ответам. Обычно они начинали свои статьи словами: «Мне хотелось бы сформулировать ряд вопросов по поводу того-то и того-то» и тешили себя тем, что исполнили таким образом свой интеллектуальный долг. Эти уловки приводили Морриса Цаппа в ярость. Любой осел на двух копытах, негодовал он, способен придумать вопрос, но если ты хочешь показать себя зрелым мужем, изволь найти ответ. А уж если ты сам неспособен ответить на собственные вопросы, то это значит, что ты над ними толком не работал или это вообще не вопросы. Тогда сиди и помалкивай. В современном литературоведении невозможно никуда продвинуться без того, чтобы не налететь на вопросы без ответов, повсюду понатыканные этими беспечными недоумками. С тем же успехом вы можете пытаться залатать прохудившуюся крышу, пробираясь на чердак сквозь груды старой развалившейся мебели. Нет, его комментарий должен будет покончить с этим раз и навсегда — по крайней мере, в том, что касается Джейн Остен.
Однако работа продвигалась медленно. Едва дойдя до середины «Чувства и чувствительности», он осознал, что объем комментария потянет на несколько томов. Да и в печати у него за эти годы ничего не появилось, если не считать одной случайной статьи. Бывало и такое, что он брался за проблему и после нескольких часов раздумий вспоминал, что он успешно с ней расправился уж сколько лет тому назад. Примерно в это же самое время — он затруднялся сказать, где следствие, а где причина, — Цапп почувствовал, что он не в ладах с собственным телом. После обильных ресторанных обедов его стало мучить несварение, на ночь глядя появилась потребность принять снотворное, начало расти брюшко, а в постели ему все труднее удавалось достичь более одного оргазма за сеанс — по крайней мере, на это он жаловался своим дружкам за кружкой пива. А уж если честно, то порой он не был уверен даже в том, что хоть раз сможет кончить — поэтому Дезире напрасно негодовала по поводу той истории с нянькой прошлым летом. Да, чресла у Цаппа были уже не те, хотя эту глубокую тайну он пытался скрыть даже от себя, не говоря уже об остальных. Он не признался бы открыто и в том, что ему все труднее удерживать внимание студентов, особенно сейчас, когда ветры, дующие на кампусе, явно стремятся разметать традиционные академические ценности. Его манера преподавания состояла в том, чтоб отбить у студентов охоту к неразборчивому почитанию литературы и переключить их на хладнокровный, интеллектуально жесткий анализ. Однако этот метод не срабатывал со студентами, открыто выражавшими свое неприятие предмета и самого преподавателя. Его колкие остроты расшибались о толстый слой новомодной нечленораздельности, которой покорились даже самые талантливые выпускники, в душе безжалостные профессионалы. «Ну это типа Джеймса, ну то есть парень хочет стать модернистом, и вроде у него и символизм есть, и Бог умер, и все такое прочее, но он типа все еще связан с каким-то смыслом, типа он думает, что все это еще что-то значит, — улавливаете?» — раздавалось на семинарах их невнятное бормотание. Джейн Остен едва ли имела шансы покорить сердца нового поколения. Иногда Моррис просыпался по ночам в холодном поту от мучивших его кошмаров: студенты, марширующие по кампусу с плакатами: «Найтли [2] — козел» и «Фанни Прайс [3] — гадина». Наверное, он действительно здесь как-то застоялся, и смена обстановки будет весьма кстати.
В таком аспекте Моррис Цапп подвел разумное основание под свое решение, ультимативно навязанное ему Дезире. Однако в самолете, рядом с беременной Мэри Мейкпис, все эти доводы казались малоубедительными. Если ему и нужно переключиться, то Англия едва ли самое подходящее для этого место. Ни симпатий, ни уважения он к англичанам не питал. Те, с кем он когда-то встречался, — эмигранты или приглашенные профессора — поначалу вели себя как голубые, а потом оказывалось, что с ними все в порядке, и все это доставляло неприятное беспокойство. На вечеринках они набрасывались на бутерброды и хлестали джин, как будто приехали из голодного края, и все что-то там пискляво чирикали о различиях между английскими и американскими университетами, явно давая понять, что последние воспринимаются ими как огромное, но занятное надувательство, так что грех было бы не урвать себе кусок побольше. Публикации у них были малосодержательными и дилетантскими, со слабым анализом и небрежной аргументацией, и пестрели таким количеством ошибок, некорректных цитат, неверных ссылок и неточных дат, что можно было только удивляться тому, что их авторы правильно написали свои собственные фамилии на титульном листе. И при этом у них хватало наглости в своих паршивых журнальчиках третировать американских ученых, включая и его самого, и относиться к ним с язвительным снисхождением.
В общем, было ясно как день, что в Англии ему не понравится: там будет скучно и одиноко, тем более оттого, что он дал себе маленький временный зарок сохранить супружескую верность Дезире (чтоб только досадить ей), а в смысле занятий наукой худшее место трудно было бы придумать. Увязнув по уши в бездонном болоте английских условностей, он едва ли сможет удержать в голове все свои мифические архетипы, многократные образные модели и психологические мотивы. Того и гляди, и Джейн Остен предстанет перед ним реалистом, как уже предстала перед многими читателями, — со всеми вытекающими отсюда последствиями для того, что уже написано о ней. По мнению Морриса Цаппа, корень всех литературоведческих заблуждений лежал в наивном смешении литературы с жизнью. Жизнь видна насквозь — литература же непрозрачна. Жизнь — открытая, а литература — закрытая система. Жизнь состоит из вещей и событий, а литература — из слов. Жизнь значит то, что происходит в данный момент: если вы боитесь, что ваш самолет разобьется, то это страх смерти, если вы пытаетесь затащить в постель девицу, то это секс. Литература же никогда не означает того, о чем идет речь, хотя в случае романа при большой изобретательности и проницательности код реалистической иллюзии поддается расшифровке — и именно поэтому для него как для профессионала этот жанр наиболее привлекателен (даже самый тупоголовый критик понимает, что в «Гамлете» речь не о том, как парень укокошил своего дядю, а «Сказание о старом мореходе» Колриджа — это не о жестоком обращении с животными; но удивительно, как много людей считает, что романы Джейн Остен — о том, как удачно выйти замуж). Неумение различать категории жизни и литературы повлекло за собой всевозможную ересь и всякий вздор: оценки «нравится — не нравится» по отношению к книгам, предпочтение одних авторов другим и тому подобные капризы, которые — постоянно напоминал он студентам — не представляют ни для кого ни малейшего интереса (иногда он эпатировал их заявлением, что, переходя на личный, субъективный уровень, он считает, что Джейн Остен — жуткая зануда). Он чувствовал, что наивные теории реализма следует во что бы то ни стало разнести в пух и прах, поскольку в них таится угроза делу его жизни: действительно, наложив открытую систему (жизнь) на закрытую (литература), вы получаете бесконечное число возможных несоответствий, и окончательный комментарий становится невозможным. Все, что было известно Моррису об Англии, подсказывало ему, что там подобная ересь цветет пышным цветом, без сомнения, удобряемая разбросанными по всей стране конкретными приметами жизни и деятельности великих писателей, как-то: церковными книгами, домами с мемориальными табличками, видавшими виды кроватями, реконструкциями кабинетов, могильными плитами и прочим хламом. Одно он знал точно — в этот свой приезд в Англию он и не подумает посетить могилу Джейн Остен. Возможно, последнюю фразу он произнес вслух, поскольку Мэри Мейкпис спросила его, не так ли звали его прабабушку. Он ответил, что это маловероятно.
Тем временем Филипп Лоу с еще большим отчаянием ждет завершения полета. Чарлз Бун завел свою шарманку, и ни остановить его, ни вставить слово невозможно. Масса подробностей о политической ситуации в штате Эйфория в целом и на университетском кампусе в частности. Разногласия, насущные проблемы, столкновения. Губернатор Дак, ректор Байнд, мэр Холмс, шериф О'Кини, третий мир, хиппи, банда «Черные пантеры», факультетские либералы, наркотики, расовые проблемы, сексуальная вседозволенность, экология, свобода речи, полицейское насилие, гетто, равные жилищные права, школьный транспорт, Вьетнам; забастовки, поджоги, демонстрации, сидячие забастовки, диспуты-семинары, групповой секс в знак протеста, хэппенинг. Филипп уже давно оставил попытки уследить за доводами Буна, но общий смысл его разглагольствований, похоже, сводился к кратким призывам на прицепленных к его жилетке значках:
УЗАКОНИТЬ МАРИХУАНУ!
НОРМАНА О. БРАУНА — В ПРЕЗИДЕНТЫ!
СПАСИТЕ БУХТУ! ВОДА, А НЕ ВОЙНА!
СОЖГИ ПОВЕСТКУ В ВОЕНКОМАТ!
ЖИЗНЬ ДАЛА СБОЙ — ВЕДУТСЯ РАБОТЫ ПО ИСПРАВЛЕНИЮ
СЧАСТЬЕ ЕСТЬ СЧАСТЬЕ
БОГА ВОН ИЗ АМЕРИКИ!
НЕТ УВОЛЬНЕНИЮ КРУПА!
В РАЗГУЛЕ — СПАСЕНЬЕ!
БОЙКОТ ТРЮФЕЛЯМ!
ДАК — МУ…!
Как это ни странно, некоторые лозунги Филиппу даже нравятся. Несомненно, значки — это новый носитель информации, а тексты на них — нечто среднее между классической эпиграммой и лирикой имажистов. Пожалуй, скоро появятся и первые диссертации, исследующие этот жанр. А может быть, Чарлз Бун как раз этим и занимается.
— Каков предмет ваших исследований, Бун? — спрашивает Филипп, решительно прерывая подробное изложение судебного процесса по делу какой-то группы под названием «Эйфория-99».
— Что? — вздрогнув от неожиданности, спрашивает Бун.
— О чем ваша диссертация? Или это все еще диплом?
— А, это. Да, я еще диплом пишу. На магистра. Так, скажем, балуюсь.
— О чем же работа?
— Ну, я еще точно не решил. Сказать по правде, Фил, у меня все как-то руки до этого не доходят — постоянно занят.
В какой-то момент Бун начал называть Филиппа по имени, да еще пользуясь уменьшительным, чего он терпеть не может. Филиппу претит фамильярность, но он не видит способа пресечь ее, хотя и отклонил предложение Буна называть его Чарлзом.
— А чем это вы так заняты? — спрашивает он, не скрывая иронии.
— Дело в том, что я веду радиошоу…
— «Шоу Чарлза Буна»? — спрашивает Филипп со смехом.
— Да, а вы уже о нем знаете?
Бун, похоже, не шутит. Бун есть Бун, беззастенчивый враль и сочинитель баек.
— Нет, — отвечает Филипп. — Расскажите.
— Ну, это ночная программа с прямым эфиром и звонками в студию. Народ звонит, рассказывает о том, что наболело, вопросы задает. Иногда я кого-нибудь приглашаю. Кстати, вам надо будет как-нибудь прийти ко мне на передачу!
— И мне за это заплатят?
— Заплатить не заплатят, но вы получите в подарок кассету с записью передачи и цветную фотографию, где вы со мной в студии.
— Ну что ж… — Филипп несколько смущен обилием подробностей. Как можно во все это поверить? Может быть, это внутренняя университетская радиостанция? — И часто вы выходите в эфир? — спрашивает он.
— Каждую ночь, с двенадцати до двух. Уж скоро год будет.
— Каждую ночь! Неудивительно, что вам не до учебы!
— Если честно, Фил, у меня об учебе голова особо не болит. Мне хватает того, что я зачислен в универ — я могу жить в Штатах и при этом в армию не закатают. А всякие там ученые степени — это дело десятое. Я уже понял, что мое будущее — это СМИ.
— «Шоу Чарлза Буна»?
— Ну, это только начало. Я сейчас веду разговоры с телекомпанией по поводу экспериментальных программ по искусству — кстати, я лечу за их счет, они посылали меня взглянуть на некоторые европейские передачи. И еще есть «Эйфория Таймс»…
— А это что такое?
— Нелегальная газета. У меня там колонка раз в неделю, а теперь они хотят, чтобы я стал редактором.
— Редактором?
— Да, но вместо этого я подумываю о том, чтобы взяться за свое собственное издание.
Филипп недоверчиво смотрит на Буна, который опять стреляет левым глазом в окно. Да нет, этого не может быть, все это выдумки с начала до конца! Нет никакой радиопередачи, никакого телешоу, никаких оплаченных рейсов и колонок в газете. Все это попытки выдать желаемое за действительное, как это было со ставкой научного сотрудника в Раммидже или дипломатической карьерой. Хотя Бун заметно изменился, и не только внешне: он стал уверенней в поведении, раскованнее, из речи исчезли просторечные интонации, и манерой говорить он стал напоминать Дэвида Фроста. [4] Филипп, как ему казалось, всегда презирал Дэвида Фроста, но теперь, пожалуй, он должен скрепя сердце признать, что была в этом чувстве и доля уважения — настолько отталкивающей была мысль о том, что Чарлз Бун с успехом повторяет его карьеру. Но каков Бун! Потрясающе ловкий очковтиратель, даже старому знакомому может лапши на уши навешать, и только этот блудливый глаз выдает его. Что ж, будет о чем рассказать в первом письме домой. Угадай, кого я встретил в самолете? Heucnpaвимого Чарлза Буна — ты помнишь, конечно, эту головную боль английской кафедры; он закончил университет пару лет тому назад. Отрастил волосы до плеч, «прикинут» по последней моде и, как всегда, сочиняет небылицы. Сразу взялся меня поучать! Но он такой простодушный, что обижаться на него трудно.
Вереницу этих мыслей, а также бесконечный монолог Буна прервало объявление о том, что примерно через двадцать минут самолет приземлится и командир экипажа надеется, что полет был приятным. Зажглись таблички с просьбой пристегнуть ремни.
— Ну что ж, Фил, пожалуй, я вернусь на свое место, — сказал Бун.
— Ладно, рад был снова вас встретить.
— Если я вам понадоблюсь, сразу звоните. Мой номер есть в телефонном справочнике.
— Да-да, но я не первый раз в Америке, как вам известно. Но спасибо за заботу.
Бун протестующе взмахивает рукой.
— Звоните-звоните, в любое время дня и ночи. У меня автоответчик.
И, к величайшему удивлению Филиппа, Чарлз Бун встает с кресла и уверенной походкой проходит мимо вставшей по струнке стюардессы в скрытый за занавесками салон первого класса.
— А мы, должно быть, уже летим над Англией, — говорит Мэри Мейкпис, глядя в иллюминатор.
— Дождь идет? — спрашивает Цапп.
— Нет, небо ясное. Видны маленькие поля, похожие на лоскутное одеяло.
— Если нет дождя, то это не Англия. Мы, наверное, сбились с курса.
— А вот появилась большая темная клякса. Может быть, крупный город.
— Вероятно, Раммидж. Скорее всего, большая темная клякса — это он и есть.
И вот в обоих «Боингах» одновременно устанавливается та особая тишина, которая предшествует посадке самолета. Двигатели приглушены, и как бы прислушиваясь к ним, умолкли пассажиры. Самолеты начинают сбрасывать высоту — с кажущейся неуклюжестью, чередой шатких, подрагивающих соскоков, будто низвергаясь с гигантской лестницы. Пассажиры делают глотательные движения, чтобы не закладывало уши, закрывают глаза и проверяют, на месте ли паспорта и гигиенические пакеты.
Время тянется очень медленно. Каждый из пассажиров на какое-то время оказывается в одиночестве, наедине со своими мыслями. Но думать связно, болтаясь и раскачиваясь между небом и землей, как-то не получается. Филипп думает о том, как храбро улыбалась Хилари и как грустно ему махали дети, стоя на платформе в Раммидже и глядя вслед отходящему поезду, о том, что он забыл вернуть студенту курсовую, о том, сколько будет стоить такси от аэропорта до Плотина. Будущее пугает своей неопределенностью, и его охватывает приступ тоски по дому; потом он думает о том, не разобьется ли самолет, и как вообще наступает смерть, и есть ли Бог, и куда он засунул багажные талоны. Моррис Цапп размышляет о том, остаться ли ему в Лондоне на несколько дней или немедля поехать в Раммидж и сразу узнать все самое худшее. Он вспоминает о том, как близнецы затеяли какую-то тихую игру в углу сада и с неохотой отвлеклись, чтобы попрощаться с ним, о том, как Дезире отказалась с ним спать накануне его отъезда, а он уж сколько месяцев просидел на голодном пайке, и вспоминает свою первую девушку Розу Финкельперл, дочь рыботорговца с соседней улицы, и о том, как он удивился, заметив, что и от второй его девушки также слегка отдает рыбой, и еще он думает о том, сколько людей в аэропорту знают, зачем прилетел в Англию этот чартер.
Самолеты резко меняют курс и ложатся на крыло. За головой Мэри Мейкпис внезапно вырастают пригороды, а потом резко исчезают из виду. Вокруг самолета, в котором сидит Филипп Лоу, клубятся тучи, стекла иллюминаторов исхлестаны струями дождя. Мимо несутся увеличившиеся до привычных размеров дома, холмы, деревья, ангары, грузовики — будто старые знакомые, с которыми вновь увиделся после долгой разлуки.
— Бум!
— Бум!
В один и тот же момент времени, но разделенные расстоянием в десять тысяч километров, оба самолета касаются земли.
На новом месте
Однако работа продвигалась медленно. Едва дойдя до середины «Чувства и чувствительности», он осознал, что объем комментария потянет на несколько томов. Да и в печати у него за эти годы ничего не появилось, если не считать одной случайной статьи. Бывало и такое, что он брался за проблему и после нескольких часов раздумий вспоминал, что он успешно с ней расправился уж сколько лет тому назад. Примерно в это же самое время — он затруднялся сказать, где следствие, а где причина, — Цапп почувствовал, что он не в ладах с собственным телом. После обильных ресторанных обедов его стало мучить несварение, на ночь глядя появилась потребность принять снотворное, начало расти брюшко, а в постели ему все труднее удавалось достичь более одного оргазма за сеанс — по крайней мере, на это он жаловался своим дружкам за кружкой пива. А уж если честно, то порой он не был уверен даже в том, что хоть раз сможет кончить — поэтому Дезире напрасно негодовала по поводу той истории с нянькой прошлым летом. Да, чресла у Цаппа были уже не те, хотя эту глубокую тайну он пытался скрыть даже от себя, не говоря уже об остальных. Он не признался бы открыто и в том, что ему все труднее удерживать внимание студентов, особенно сейчас, когда ветры, дующие на кампусе, явно стремятся разметать традиционные академические ценности. Его манера преподавания состояла в том, чтоб отбить у студентов охоту к неразборчивому почитанию литературы и переключить их на хладнокровный, интеллектуально жесткий анализ. Однако этот метод не срабатывал со студентами, открыто выражавшими свое неприятие предмета и самого преподавателя. Его колкие остроты расшибались о толстый слой новомодной нечленораздельности, которой покорились даже самые талантливые выпускники, в душе безжалостные профессионалы. «Ну это типа Джеймса, ну то есть парень хочет стать модернистом, и вроде у него и символизм есть, и Бог умер, и все такое прочее, но он типа все еще связан с каким-то смыслом, типа он думает, что все это еще что-то значит, — улавливаете?» — раздавалось на семинарах их невнятное бормотание. Джейн Остен едва ли имела шансы покорить сердца нового поколения. Иногда Моррис просыпался по ночам в холодном поту от мучивших его кошмаров: студенты, марширующие по кампусу с плакатами: «Найтли [2] — козел» и «Фанни Прайс [3] — гадина». Наверное, он действительно здесь как-то застоялся, и смена обстановки будет весьма кстати.
В таком аспекте Моррис Цапп подвел разумное основание под свое решение, ультимативно навязанное ему Дезире. Однако в самолете, рядом с беременной Мэри Мейкпис, все эти доводы казались малоубедительными. Если ему и нужно переключиться, то Англия едва ли самое подходящее для этого место. Ни симпатий, ни уважения он к англичанам не питал. Те, с кем он когда-то встречался, — эмигранты или приглашенные профессора — поначалу вели себя как голубые, а потом оказывалось, что с ними все в порядке, и все это доставляло неприятное беспокойство. На вечеринках они набрасывались на бутерброды и хлестали джин, как будто приехали из голодного края, и все что-то там пискляво чирикали о различиях между английскими и американскими университетами, явно давая понять, что последние воспринимаются ими как огромное, но занятное надувательство, так что грех было бы не урвать себе кусок побольше. Публикации у них были малосодержательными и дилетантскими, со слабым анализом и небрежной аргументацией, и пестрели таким количеством ошибок, некорректных цитат, неверных ссылок и неточных дат, что можно было только удивляться тому, что их авторы правильно написали свои собственные фамилии на титульном листе. И при этом у них хватало наглости в своих паршивых журнальчиках третировать американских ученых, включая и его самого, и относиться к ним с язвительным снисхождением.
В общем, было ясно как день, что в Англии ему не понравится: там будет скучно и одиноко, тем более оттого, что он дал себе маленький временный зарок сохранить супружескую верность Дезире (чтоб только досадить ей), а в смысле занятий наукой худшее место трудно было бы придумать. Увязнув по уши в бездонном болоте английских условностей, он едва ли сможет удержать в голове все свои мифические архетипы, многократные образные модели и психологические мотивы. Того и гляди, и Джейн Остен предстанет перед ним реалистом, как уже предстала перед многими читателями, — со всеми вытекающими отсюда последствиями для того, что уже написано о ней. По мнению Морриса Цаппа, корень всех литературоведческих заблуждений лежал в наивном смешении литературы с жизнью. Жизнь видна насквозь — литература же непрозрачна. Жизнь — открытая, а литература — закрытая система. Жизнь состоит из вещей и событий, а литература — из слов. Жизнь значит то, что происходит в данный момент: если вы боитесь, что ваш самолет разобьется, то это страх смерти, если вы пытаетесь затащить в постель девицу, то это секс. Литература же никогда не означает того, о чем идет речь, хотя в случае романа при большой изобретательности и проницательности код реалистической иллюзии поддается расшифровке — и именно поэтому для него как для профессионала этот жанр наиболее привлекателен (даже самый тупоголовый критик понимает, что в «Гамлете» речь не о том, как парень укокошил своего дядю, а «Сказание о старом мореходе» Колриджа — это не о жестоком обращении с животными; но удивительно, как много людей считает, что романы Джейн Остен — о том, как удачно выйти замуж). Неумение различать категории жизни и литературы повлекло за собой всевозможную ересь и всякий вздор: оценки «нравится — не нравится» по отношению к книгам, предпочтение одних авторов другим и тому подобные капризы, которые — постоянно напоминал он студентам — не представляют ни для кого ни малейшего интереса (иногда он эпатировал их заявлением, что, переходя на личный, субъективный уровень, он считает, что Джейн Остен — жуткая зануда). Он чувствовал, что наивные теории реализма следует во что бы то ни стало разнести в пух и прах, поскольку в них таится угроза делу его жизни: действительно, наложив открытую систему (жизнь) на закрытую (литература), вы получаете бесконечное число возможных несоответствий, и окончательный комментарий становится невозможным. Все, что было известно Моррису об Англии, подсказывало ему, что там подобная ересь цветет пышным цветом, без сомнения, удобряемая разбросанными по всей стране конкретными приметами жизни и деятельности великих писателей, как-то: церковными книгами, домами с мемориальными табличками, видавшими виды кроватями, реконструкциями кабинетов, могильными плитами и прочим хламом. Одно он знал точно — в этот свой приезд в Англию он и не подумает посетить могилу Джейн Остен. Возможно, последнюю фразу он произнес вслух, поскольку Мэри Мейкпис спросила его, не так ли звали его прабабушку. Он ответил, что это маловероятно.
Тем временем Филипп Лоу с еще большим отчаянием ждет завершения полета. Чарлз Бун завел свою шарманку, и ни остановить его, ни вставить слово невозможно. Масса подробностей о политической ситуации в штате Эйфория в целом и на университетском кампусе в частности. Разногласия, насущные проблемы, столкновения. Губернатор Дак, ректор Байнд, мэр Холмс, шериф О'Кини, третий мир, хиппи, банда «Черные пантеры», факультетские либералы, наркотики, расовые проблемы, сексуальная вседозволенность, экология, свобода речи, полицейское насилие, гетто, равные жилищные права, школьный транспорт, Вьетнам; забастовки, поджоги, демонстрации, сидячие забастовки, диспуты-семинары, групповой секс в знак протеста, хэппенинг. Филипп уже давно оставил попытки уследить за доводами Буна, но общий смысл его разглагольствований, похоже, сводился к кратким призывам на прицепленных к его жилетке значках:
УЗАКОНИТЬ МАРИХУАНУ!
НОРМАНА О. БРАУНА — В ПРЕЗИДЕНТЫ!
СПАСИТЕ БУХТУ! ВОДА, А НЕ ВОЙНА!
СОЖГИ ПОВЕСТКУ В ВОЕНКОМАТ!
ЖИЗНЬ ДАЛА СБОЙ — ВЕДУТСЯ РАБОТЫ ПО ИСПРАВЛЕНИЮ
СЧАСТЬЕ ЕСТЬ СЧАСТЬЕ
БОГА ВОН ИЗ АМЕРИКИ!
НЕТ УВОЛЬНЕНИЮ КРУПА!
В РАЗГУЛЕ — СПАСЕНЬЕ!
БОЙКОТ ТРЮФЕЛЯМ!
ДАК — МУ…!
Как это ни странно, некоторые лозунги Филиппу даже нравятся. Несомненно, значки — это новый носитель информации, а тексты на них — нечто среднее между классической эпиграммой и лирикой имажистов. Пожалуй, скоро появятся и первые диссертации, исследующие этот жанр. А может быть, Чарлз Бун как раз этим и занимается.
— Каков предмет ваших исследований, Бун? — спрашивает Филипп, решительно прерывая подробное изложение судебного процесса по делу какой-то группы под названием «Эйфория-99».
— Что? — вздрогнув от неожиданности, спрашивает Бун.
— О чем ваша диссертация? Или это все еще диплом?
— А, это. Да, я еще диплом пишу. На магистра. Так, скажем, балуюсь.
— О чем же работа?
— Ну, я еще точно не решил. Сказать по правде, Фил, у меня все как-то руки до этого не доходят — постоянно занят.
В какой-то момент Бун начал называть Филиппа по имени, да еще пользуясь уменьшительным, чего он терпеть не может. Филиппу претит фамильярность, но он не видит способа пресечь ее, хотя и отклонил предложение Буна называть его Чарлзом.
— А чем это вы так заняты? — спрашивает он, не скрывая иронии.
— Дело в том, что я веду радиошоу…
— «Шоу Чарлза Буна»? — спрашивает Филипп со смехом.
— Да, а вы уже о нем знаете?
Бун, похоже, не шутит. Бун есть Бун, беззастенчивый враль и сочинитель баек.
— Нет, — отвечает Филипп. — Расскажите.
— Ну, это ночная программа с прямым эфиром и звонками в студию. Народ звонит, рассказывает о том, что наболело, вопросы задает. Иногда я кого-нибудь приглашаю. Кстати, вам надо будет как-нибудь прийти ко мне на передачу!
— И мне за это заплатят?
— Заплатить не заплатят, но вы получите в подарок кассету с записью передачи и цветную фотографию, где вы со мной в студии.
— Ну что ж… — Филипп несколько смущен обилием подробностей. Как можно во все это поверить? Может быть, это внутренняя университетская радиостанция? — И часто вы выходите в эфир? — спрашивает он.
— Каждую ночь, с двенадцати до двух. Уж скоро год будет.
— Каждую ночь! Неудивительно, что вам не до учебы!
— Если честно, Фил, у меня об учебе голова особо не болит. Мне хватает того, что я зачислен в универ — я могу жить в Штатах и при этом в армию не закатают. А всякие там ученые степени — это дело десятое. Я уже понял, что мое будущее — это СМИ.
— «Шоу Чарлза Буна»?
— Ну, это только начало. Я сейчас веду разговоры с телекомпанией по поводу экспериментальных программ по искусству — кстати, я лечу за их счет, они посылали меня взглянуть на некоторые европейские передачи. И еще есть «Эйфория Таймс»…
— А это что такое?
— Нелегальная газета. У меня там колонка раз в неделю, а теперь они хотят, чтобы я стал редактором.
— Редактором?
— Да, но вместо этого я подумываю о том, чтобы взяться за свое собственное издание.
Филипп недоверчиво смотрит на Буна, который опять стреляет левым глазом в окно. Да нет, этого не может быть, все это выдумки с начала до конца! Нет никакой радиопередачи, никакого телешоу, никаких оплаченных рейсов и колонок в газете. Все это попытки выдать желаемое за действительное, как это было со ставкой научного сотрудника в Раммидже или дипломатической карьерой. Хотя Бун заметно изменился, и не только внешне: он стал уверенней в поведении, раскованнее, из речи исчезли просторечные интонации, и манерой говорить он стал напоминать Дэвида Фроста. [4] Филипп, как ему казалось, всегда презирал Дэвида Фроста, но теперь, пожалуй, он должен скрепя сердце признать, что была в этом чувстве и доля уважения — настолько отталкивающей была мысль о том, что Чарлз Бун с успехом повторяет его карьеру. Но каков Бун! Потрясающе ловкий очковтиратель, даже старому знакомому может лапши на уши навешать, и только этот блудливый глаз выдает его. Что ж, будет о чем рассказать в первом письме домой. Угадай, кого я встретил в самолете? Heucnpaвимого Чарлза Буна — ты помнишь, конечно, эту головную боль английской кафедры; он закончил университет пару лет тому назад. Отрастил волосы до плеч, «прикинут» по последней моде и, как всегда, сочиняет небылицы. Сразу взялся меня поучать! Но он такой простодушный, что обижаться на него трудно.
Вереницу этих мыслей, а также бесконечный монолог Буна прервало объявление о том, что примерно через двадцать минут самолет приземлится и командир экипажа надеется, что полет был приятным. Зажглись таблички с просьбой пристегнуть ремни.
— Ну что ж, Фил, пожалуй, я вернусь на свое место, — сказал Бун.
— Ладно, рад был снова вас встретить.
— Если я вам понадоблюсь, сразу звоните. Мой номер есть в телефонном справочнике.
— Да-да, но я не первый раз в Америке, как вам известно. Но спасибо за заботу.
Бун протестующе взмахивает рукой.
— Звоните-звоните, в любое время дня и ночи. У меня автоответчик.
И, к величайшему удивлению Филиппа, Чарлз Бун встает с кресла и уверенной походкой проходит мимо вставшей по струнке стюардессы в скрытый за занавесками салон первого класса.
— А мы, должно быть, уже летим над Англией, — говорит Мэри Мейкпис, глядя в иллюминатор.
— Дождь идет? — спрашивает Цапп.
— Нет, небо ясное. Видны маленькие поля, похожие на лоскутное одеяло.
— Если нет дождя, то это не Англия. Мы, наверное, сбились с курса.
— А вот появилась большая темная клякса. Может быть, крупный город.
— Вероятно, Раммидж. Скорее всего, большая темная клякса — это он и есть.
И вот в обоих «Боингах» одновременно устанавливается та особая тишина, которая предшествует посадке самолета. Двигатели приглушены, и как бы прислушиваясь к ним, умолкли пассажиры. Самолеты начинают сбрасывать высоту — с кажущейся неуклюжестью, чередой шатких, подрагивающих соскоков, будто низвергаясь с гигантской лестницы. Пассажиры делают глотательные движения, чтобы не закладывало уши, закрывают глаза и проверяют, на месте ли паспорта и гигиенические пакеты.
Время тянется очень медленно. Каждый из пассажиров на какое-то время оказывается в одиночестве, наедине со своими мыслями. Но думать связно, болтаясь и раскачиваясь между небом и землей, как-то не получается. Филипп думает о том, как храбро улыбалась Хилари и как грустно ему махали дети, стоя на платформе в Раммидже и глядя вслед отходящему поезду, о том, что он забыл вернуть студенту курсовую, о том, сколько будет стоить такси от аэропорта до Плотина. Будущее пугает своей неопределенностью, и его охватывает приступ тоски по дому; потом он думает о том, не разобьется ли самолет, и как вообще наступает смерть, и есть ли Бог, и куда он засунул багажные талоны. Моррис Цапп размышляет о том, остаться ли ему в Лондоне на несколько дней или немедля поехать в Раммидж и сразу узнать все самое худшее. Он вспоминает о том, как близнецы затеяли какую-то тихую игру в углу сада и с неохотой отвлеклись, чтобы попрощаться с ним, о том, как Дезире отказалась с ним спать накануне его отъезда, а он уж сколько месяцев просидел на голодном пайке, и вспоминает свою первую девушку Розу Финкельперл, дочь рыботорговца с соседней улицы, и о том, как он удивился, заметив, что и от второй его девушки также слегка отдает рыбой, и еще он думает о том, сколько людей в аэропорту знают, зачем прилетел в Англию этот чартер.
Самолеты резко меняют курс и ложатся на крыло. За головой Мэри Мейкпис внезапно вырастают пригороды, а потом резко исчезают из виду. Вокруг самолета, в котором сидит Филипп Лоу, клубятся тучи, стекла иллюминаторов исхлестаны струями дождя. Мимо несутся увеличившиеся до привычных размеров дома, холмы, деревья, ангары, грузовики — будто старые знакомые, с которыми вновь увиделся после долгой разлуки.
— Бум!
— Бум!
В один и тот же момент времени, но разделенные расстоянием в десять тысяч километров, оба самолета касаются земли.
На новом месте
Филипп Лоу снял квартиру на втором этаже двухэтажного дома в конце Пифагорова проезда, на улице с классическим названием, но романтическими очертаниями, спирально опоясывающей зеленые холмы Плотина, — таких улиц в городе было немало. Квартплата по местным стандартам была низкой, поскольку дом находился в так называемой оползневой зоне. Дом и в самом деле уже сместился метра на четыре вниз по направлению к бухте — и это обстоятельство заставило его хозяина срочно выехать, с намерением сдать жилье в аренду людям, у которых было либо слишком мало денег в кармане, либо слишком много ветра в голове, чтобы предъявлять какие-либо претензии. Филипп не попадал ни в одну из этих категорий, но подлинную историю дома номер 1037 по Пифагорову проезду он узнал лишь после того, как подписал шестимесячный договор аренды. Эту историю поведала ему в первый же вечер Мелани Бирд, самая хорошенькая и цветущая на вид девушка из трех обитательниц квартиры на первом этаже, одновременно любезно показывая ему, как управляться со стиральной машиной, расположенной в подвале. Так что если квартплата и была низкой, то уж не настолько, чтобы это вызывало удивление. К тому же Мелани напомнила ему, что безопасное для жилья место едва ли найдется во всей Эйфории, чей уникальный живописный ландшафт является продуктом огромного геологического разлома, тянущегося через весь штат. Именно поэтому в конце 19 века здесь случилось сильное землетрясение, и повторение этой катастрофы до конца века двадцатого уже достоверно предсказано сейсмологами, а также религиозными сектами, ожидающими в это же самое время конца света, — редкий и впечатляющий пример согласия между наукой и суеверием.
Когда Филипп по утрам отдергивал в гостиной шторы, вид за окном каждый раз повергал его в шок. На первом плане, слева и справа, по склонам холмов картинно лепились дома и сады университетских сотрудников. Внизу, там, где подножия холмов встречались с морским берегом, раскинулся кампус с его белеющими зданиями, обрамленными кустарником дорожками, колокольней и центральной площадью, аудиториями, стадионами и лабораториями, со всех сторон очерченный прямолинейными улицами центрального района Плотина. Середину пейзажа заполняла бухта — она в обе стороны уходила за горизонт, заставляя невольно направить взгляд по огромной впечатляющей дуге: сначала вдоль прибрежной автострады, затем через бухту по длиннейшему Эссефскому мосту (шестнадцать километров от края до края), чтобы встретиться с драматическим городским силуэтом — темными небоскребами на фоне белых холмов с жилыми кварталами, а оттуда по изящным изгибам подвесного Серебряного моста, за которым начинался Тихий океан, опуститься на зеленые холмы округа Миранда, прославившегося своими рощами из красного дерева и дивным по красоте побережьем.
Эта обширная панорама с самого раннего утра оживлялась всеми мыслимыми средствами передвижения — пароходами, яхтами, автомобилями, грузовиками, самолетами, вертолетами и катерами на воздушной подушке. Все это находилось в непрестанном движении и напоминало Филиппу красочную обложку книги «Мир современного транспорта», которую он получил в подарок на свой десятый день рождения. Этот вид, по его мнению, являл собою полное слияние Природы и Цивилизации и позволял одним взглядом охватить технологический венец творения рук человеческих и восхитительные красоты мира природы. Однако гармония пейзажа, и он это знал, была иллюзорной. Чуть влево, вне поля видимости, над военно-промышленным портом, зависло облако дыма, а справа коптил небо нефтеперерабатывающий завод. А бухта, так весело блестевшая под утренним солнцем, была, согласно Чарлзу Буну и другим источникам, отравлена промышленными отходами и неочищенными сточными водами и к тому же необратимо уменьшалась из-за бессовестного сброса мусора и насыпных работ.
Однако даже при всем при этом, несколько виновато думал Филипп, вид, вставленный в раму его окна, по-прежнему изумительно хорош.
Куда менее очарован видом из своего окна был Моррис Цапп — его взгляду предстала череда заросших сорняком садиков у дома, трухлявых сараев и мокрого белья, огромных больных деревьев, мрачных крыш, заводских труб и церковных шпилей — но от повышенных требований к пейзажу он отказался еще на самой ранней стадии поиска меблированного жилья в Раммидже. Он быстро убедился в том, что если вы смогли найти место, температура которого достаточна для выживания человеческого организма, да еще оснащенное пусть самыми примитивными удобствами и декорированное цветами и узорами, не вызывающими немедленного приступа рвоты, можно считать, вам сильно повезло. Он подумывал о гостинице, но в окрестностях кампуса они были даже хуже, чем частные дома. В результате он снял себе квартиру на верхнем этаже огромного старого дома, владельцем которого был врач-ирландец с обширным семейством. Доктор О'Шей собственными руками переделал мансарду под жилье для своей престарелой мамаши, и именно в связи с недавней кончиной последней, подчеркнул он, Моррис должен благодарить судьбу за то, что такое чудное место, которому всякий позавидует, оказалось незанятым. По мнению Морриса, сей факт служил не самой удачной рекламой товара, однако О'Шей был убежден в том, что за подобные сентиментальные ассоциации ему, американцу, вырванному из лона родной семьи, следует доплачивать как минимум пять долларов в неделю. Он указал на кресло, в котором его родительница корчилась в предсмертных судорогах, а прыгая на матрасе, чтобы доказать его упругость, не преминул заметить с печальным вздохом, что еще и месяца не прошло, как его любимая матушка отправилась на тот свет вот с этого самого одра.
Моррис снял эту квартиру из-за центрального отопления — это был первый дом, в котором он увидел подобную роскошь. Но отопительная система в результате свелась к одной-единственной батарее, с извращенным постоянством запрограммированной на максимальный режим в то время, когда все спали, и отключающейся в момент, когда надо было вставать, а в промежутке испускавшей в леденеющее пространство чуть теплый поток воздуха — до тех пор, пока не подходило время снова ложиться в постель. Эта система, как пояснил доктор О'Шей, чрезвычайно экономична, так как при этом электричество расходуется со скидкой в полцены, и все же Моррису казалось, что потеть в постели можно было бы и за меньшие деньги. К счастью, в квартире хватало старомодных газовых обогревателей, при включении которых на полную катушку можно было добиться в комнатах сносного тепла, хотя О'Шей, без сомнения, считал его чрезмерным и всегда входил к Моррису, словно в горящий дом, прикрывая рукой лицо.
Когда Филипп по утрам отдергивал в гостиной шторы, вид за окном каждый раз повергал его в шок. На первом плане, слева и справа, по склонам холмов картинно лепились дома и сады университетских сотрудников. Внизу, там, где подножия холмов встречались с морским берегом, раскинулся кампус с его белеющими зданиями, обрамленными кустарником дорожками, колокольней и центральной площадью, аудиториями, стадионами и лабораториями, со всех сторон очерченный прямолинейными улицами центрального района Плотина. Середину пейзажа заполняла бухта — она в обе стороны уходила за горизонт, заставляя невольно направить взгляд по огромной впечатляющей дуге: сначала вдоль прибрежной автострады, затем через бухту по длиннейшему Эссефскому мосту (шестнадцать километров от края до края), чтобы встретиться с драматическим городским силуэтом — темными небоскребами на фоне белых холмов с жилыми кварталами, а оттуда по изящным изгибам подвесного Серебряного моста, за которым начинался Тихий океан, опуститься на зеленые холмы округа Миранда, прославившегося своими рощами из красного дерева и дивным по красоте побережьем.
Эта обширная панорама с самого раннего утра оживлялась всеми мыслимыми средствами передвижения — пароходами, яхтами, автомобилями, грузовиками, самолетами, вертолетами и катерами на воздушной подушке. Все это находилось в непрестанном движении и напоминало Филиппу красочную обложку книги «Мир современного транспорта», которую он получил в подарок на свой десятый день рождения. Этот вид, по его мнению, являл собою полное слияние Природы и Цивилизации и позволял одним взглядом охватить технологический венец творения рук человеческих и восхитительные красоты мира природы. Однако гармония пейзажа, и он это знал, была иллюзорной. Чуть влево, вне поля видимости, над военно-промышленным портом, зависло облако дыма, а справа коптил небо нефтеперерабатывающий завод. А бухта, так весело блестевшая под утренним солнцем, была, согласно Чарлзу Буну и другим источникам, отравлена промышленными отходами и неочищенными сточными водами и к тому же необратимо уменьшалась из-за бессовестного сброса мусора и насыпных работ.
Однако даже при всем при этом, несколько виновато думал Филипп, вид, вставленный в раму его окна, по-прежнему изумительно хорош.
Куда менее очарован видом из своего окна был Моррис Цапп — его взгляду предстала череда заросших сорняком садиков у дома, трухлявых сараев и мокрого белья, огромных больных деревьев, мрачных крыш, заводских труб и церковных шпилей — но от повышенных требований к пейзажу он отказался еще на самой ранней стадии поиска меблированного жилья в Раммидже. Он быстро убедился в том, что если вы смогли найти место, температура которого достаточна для выживания человеческого организма, да еще оснащенное пусть самыми примитивными удобствами и декорированное цветами и узорами, не вызывающими немедленного приступа рвоты, можно считать, вам сильно повезло. Он подумывал о гостинице, но в окрестностях кампуса они были даже хуже, чем частные дома. В результате он снял себе квартиру на верхнем этаже огромного старого дома, владельцем которого был врач-ирландец с обширным семейством. Доктор О'Шей собственными руками переделал мансарду под жилье для своей престарелой мамаши, и именно в связи с недавней кончиной последней, подчеркнул он, Моррис должен благодарить судьбу за то, что такое чудное место, которому всякий позавидует, оказалось незанятым. По мнению Морриса, сей факт служил не самой удачной рекламой товара, однако О'Шей был убежден в том, что за подобные сентиментальные ассоциации ему, американцу, вырванному из лона родной семьи, следует доплачивать как минимум пять долларов в неделю. Он указал на кресло, в котором его родительница корчилась в предсмертных судорогах, а прыгая на матрасе, чтобы доказать его упругость, не преминул заметить с печальным вздохом, что еще и месяца не прошло, как его любимая матушка отправилась на тот свет вот с этого самого одра.
Моррис снял эту квартиру из-за центрального отопления — это был первый дом, в котором он увидел подобную роскошь. Но отопительная система в результате свелась к одной-единственной батарее, с извращенным постоянством запрограммированной на максимальный режим в то время, когда все спали, и отключающейся в момент, когда надо было вставать, а в промежутке испускавшей в леденеющее пространство чуть теплый поток воздуха — до тех пор, пока не подходило время снова ложиться в постель. Эта система, как пояснил доктор О'Шей, чрезвычайно экономична, так как при этом электричество расходуется со скидкой в полцены, и все же Моррису казалось, что потеть в постели можно было бы и за меньшие деньги. К счастью, в квартире хватало старомодных газовых обогревателей, при включении которых на полную катушку можно было добиться в комнатах сносного тепла, хотя О'Шей, без сомнения, считал его чрезмерным и всегда входил к Моррису, словно в горящий дом, прикрывая рукой лицо.