– Да ведь нет никакого склада, – выстукивал я в ответ краем подошвы моего башмака о решетку. Я все время лежал в смирительной куртке и мог разговаривать только ногами. – Я ничего не знаю об этом проклятом динамите!
   – Ладно! – одобрительно заметил Оппенгеймер. – Он из настоящего теста, не правда ли, Эд?
   Из этого видно, как мало было шансов убедить смотрителя Этертона в своем полном незнании чего бы то ни было о динамите. Его настойчивость в вопросах убедила даже такого человека, как Джек Оппенгеймер, который только восхищался мужеством, с каким я держал язык за зубами!
   В этот первый период пытки смирительной рубашки я умудрялся много спать. Сны были замечательны. Разумеется, они все носили очень живой и реальный характер, как почти все сны. Но замечательна была их связность и непрерывность. Часто я читал доклады в собраниях ученых на отвлеченные темы, читал тщательно разработанные статьи о моих исследованиях или о выводах из исследований и экспериментов других ученых. Просыпаясь, я еще слышал свой голос, а глаза мои отчетливо видели напечатанные на белой бумаге фразы и абзацы, которые я неоднократно перечитывал и которым дивился, пока видение не исчезало. Между прочим, должен отметить свое наблюдение, что во время своих речей во сне я пользовался исключительно дедуктивным методом рассуждения.
   Затем мне снились огромные земледельческие районы, тянувшиеся на север и юг на много сотен миль в одном из умеренных поясов, по климату, флоре и фауне сильно походившем на Калифорнию. Не раз и не два, но тысячи раз я странствовал во сне по этим областям. Я хочу подчеркнуть, что это всегда были одни и те же места. В этих снах ни разу не менялись их существенные черты. Я помню, что всегда совершал восьмичасовую поездку на тележке, запряженной горными конями, с лугов, поросших альфой, где паслись коровы джерсейской породы, к деревне, разбросанной у большого пересохшего ручья, где я садился в маленький поезд узкоколейки. Каждая межа, каждая возвышенность, попадавшаяся мне во время восьмичасовой поездки в горной тележке, каждое дерево, каждая горка, каждый кряж и горный склон были всегда одни и те же.
   В этой связной картине моих бредовых снов детали менялись в зависимости от времени года и труда людей. Так, на горном пастбище за моими лугами альфы я разводил стада ангорских коз. Здесь с каждым новым посещением во сне я замечал перемены – и эти перемены соответствовали времени, протекшему между этими посещениями.
   О, эти заросшие кустарником склоны! Я их вижу теперь так же живо, как в тот день, когда я впервые гнал сюда коз. И как хорошо я помню последующие перемены – как постепенно образовывались тропинки, по мере того как козы буквально выедали себе дорогу в густых чащах; как исчезал молодой мелкий кустарник, как во всех направлениях в старых, высоких кустарниках образовывались просеки благодаря тому, что козы объедали деревья до самого верху, становясь на задние ноги. Да, непрерывность этих снов составляла их главную прелесть… Помню день, когда люди с топорами посрубали все высокие кусты, чтобы дать козам доступ к листьям, почкам и коре. Помню зимний день, когда обнаженный скелет этих кустов был собран в кучу и сожжен. Помню день, когда я погнал моих коз на другой, поросший непроницаемым кустарником, горный склон, а следом за нами шел крупный скот по колено в сочной траве, выросшей на том месте, где раньше рос один лишь кустарник. Помню день, когда я гнал скот, а мои пахари ходили взад и вперед по горному склону, взрывая жирную плодородную почву и бросая в нее семена.
   Сколько раз в своих снах я выходил из маленького вагона узкоколейки, брел к деревушке, разбросанной у большого пересохшего ручья, садился в тележку, запряженную горными конями, и час за часом ехал мимо старых знакомых отметин, по моим лугам альфы, все выше, на горные пастбища, попеременно засеянные маисом, ячменем и клевером, уже поспевшими для жатвы. Я наблюдал за работниками, убиравшими хлеб, а дальше паслись мои козы, забираясь все выше и выше и превращая поросший кустарником склон в расчищенные и возделанные поля.
   Но это были сны – только сны! Воображаемые приключения подсознательного ума. Совершенно непохожи на них были, как вы увидите, другие мои приключения, когда я заживо прошел врата смерти и вновь пережил жизнь, бывшую моим уделом когда-то далеко в прошлом.
   В долгие часы бодрствования в смирительной куртке я не раз думал о Сесиле Винвуде, поэте-доносчике, который легкомысленно навлек на меня все эти муки, а сам в этот момент находился на свободе, на вольном свете. Нет, я не ненавидел его. Это слишком слабое слово. Нет слов в человеческом языке, которые могли бы выразить мои чувства! Могу только сказать, что я познал грызущую тоску о мщении – эта тоска невероятно мучительная и не поддается никакому описанию. Не стану рассказывать вам о том, как я целыми часами строил планы пыток для Винвуда, о сатанинских приемах пытки, какие я изобретал для него. Приведу только один пример. Я облюбовал старинную пытку, заключавшуюся в том, что железную чашку с крысой прижимают к телу человека. Крыса только одним путем может выйти на волю – с к в о з ь человека. Повторю, я был в л ю б л е н в эту идею – пока не сообразил, что это была бы слишком скорая смерть, после чего стал подолгу и любовно останавливаться мыслью на мавританской пытке… но нет, я ведь обещал не распространиться об этом предмете. Довольно будет сказать, что безумно-мучительные часы моего бодрствования в значительной мере были посвящены мечтам о мщении Сесилю Винвуду.



ГЛАВА IХ


   За долгие тягостные часы моего бодрствования я узнал одну очень ценную вещь, именно – познакомился с властью души над телом. Я научился страдать пассивно, – чему, вероятно, научились и все люди, проходившие послеуниверситетский курс смирительной рубашки. О, не так легко, как вы думаете, поддерживать мозг в таком ясном спокойствии, чтобы он совершенно забывал о неустанной, отчаянной жалобе пытаемых нервов!
   И эта власть духа над плотью, приобретенная мною, дала мне возможность без труда проделать над собой опыт, которым Эд Моррель поделился со мной.
   – Ты, надо полагать, в «пеленках»? – простучал мне как-то ночью Эд Моррель.
   Меня только что развязали после сточасовой порции, и на этот раз я ослабел больше, чем когда бы то ни было прежде. Я был так слаб, что, хотя все мое тело представляло сплошную массу ссадин и кровоподтеков, я едва сознавал, что у меня есть тело.
   – Похоже на «пеленки», – простучал я в ответ. – Они меня доконают, если будут продолжать в этом роде.
   – Не поддавайся, – советовал он. – Есть способ! Я научился этому в карцере, когда мы с Масси получили полную порцию. Я выдержал, а Масси скапутился. Не научись я этому фокусу, я окочурился бы вместе с ним. Прежде чем попробовать э т о, ты должен хорошо ослабеть. Если ты попытаешься, не ослабев совсем, то срежешься, и это испортит тебе музыку навсегда. Я сделал оплошность с Джеком. Он попробовал эту штуку, когда был еще в силе. Разумеется, он потерпел неудачу, а когда это ему понадобилось, то было уже поздно: первая неудача все испортила. Теперь он не верит этому, он думает, что я его морочу. Не правда ли, Джек?
   И Джек простучал в ответ из камеры No 13:
   – Не слушай его, Дэррель! Это просто сказки!
   – Продолжай рассказывать, – простучал я Моррелю.
   – Вот почему я ждал, пока ты как следует ослабнешь, – продолжал Моррель, – теперь это тебе нужно, я расскажу. Так вот, если у тебя есть сила воли, ты это сделаешь; я проделал три раза и знаю, что это возможно.
   – В чем же дело? – нетерпеливо выстукивал я.
   – Штука заключается в том, чтобы умереть в «пеленках», з а х о т е т ь умереть! Я знаю, ты еще не понимаешь, но погоди. Ведь тебе случалось онеметь в «пеленках» – засыпает, например, рука или нога. Бороться с этим ты не можешь, ты ухватись за это и усовершенствуй. Ты не жди, пока у тебя заснут ноги или что-нибудь другое. Ты лежи на спине как можно спокойнее и начинай упражнять свою волю. Думай об этом непрерывно, все время, и все время ты должен верить тому, о чем будешь думать. Если не веришь – ничего не добьешься. А думать и верить ты должен вот во что: тело твое – одно, а душа – совсем другое! Ты – это ты, а тело – нечто другое, не стоящее гроша. Тело твое в счет не идет. Ты – хозяин! Ты не нуждаешься в теле. Думая об этом и веруя, ты докажешь это напряжением своей воли. Ты заставишь свое тело умереть.
   – Начинаешь ты с пальцев ноги, по одному в раз. Ты заставляешь умереть свои пальцы. Ты х о ч е ш ь, чтобы они умерли. И если у тебя есть вера и воля, то пальцы умрут. В этом самое главное – н а ч а т ь умирание. Раз ты умертвил первые пальцы, остальное дается легко, и верить тебе уже не нужно – ты з н а е ш ь. Затем ты вкладываешь всю свою волю в желание умертвить остальное тело. Говорят тебе, Дэррель, я знаю это наверное! Я сам проделывал это целых три раза.
   – И раз ты начал умирание, дальше пойдет как по маслу. И всего забавнее, что все это время ты тут же присутствуешь! То, что твои пальцы мертвы, нисколько не делает тебя мертвым. Понемногу твои ноги умирают до колен, затем ляжки – а ты все время тут! Тело твое уходит из жизни по кусочкам, а ты – это ты, каким был перед тем, как начал.
   – А что же дальше? – допытывался я.
   – И вот когда твое тело совсем умрет, а ты еще тут, ты просто-напросто выходишь из своего тела, покидаешь его. А раз ты покинул тело. ты покинешь и камеру. Каменные стены и железная дверь сделаны для того, чтобы удержать тело, но они не могут удержать душу. Ты – дух вне своего тела. Ты можешь взглянуть на свое тело со стороны. Говорят тебе, я это з н а ю, ибо проделывал три раза, смотрел на свое тело, лежащее где-то в стороне от меня.
   – Ха-ха-ха! – застучал Джек Оппенгеймер, лежащий в тринадцатой камере от нас.
   – Видишь ли, вся беда Джека в том, – продолжал Моррель, – что он не может поверить. В тот единственный раз, когда он попробовал, он был еще слишком крепок, и ему не удалось. И теперь он думает, что я шучу.
   – Когда ты умираешь, ты мертв; а мертвые люди и остаются мертвыми, – возразил Оппенгеймер.
   – Говорят тебе – я умирал трижды, – настаивал Моррель.
   – И дожил до того, что рассказываешь нам об этом? – издевался Оппенгеймер.
   – Но ты вот чего не забывай, Дэррель, – продолжал выстукивать Моррель по моему адресу. – Это дело щекотливое, у тебя все время такое чувство, словно ты играешь с огнем. Не могу тебе объяснить хорошенько, но мне всегда кажется, что если я буду отсутствовать в тот момент, когда придут и выпустят мое тело из «пеленок», то не смогу попасть в него обратно. Я хочу сказать: мое тело умрет навсегда. А мне не хотелось бы умереть, мне не хотелось бы доставить капитану Джэми это удовольствие. Но говорю тебе, Дэррель, если ты научишься этой штуке, ты можешь плюнуть на смотрителя. Раз ты заставишь свое тело умереть, тебе уже все равно, будут ли тебя держать в «пеленках» хоть целый месяц подряд. Ты нисколько не страдаешь. И тело твое не болит. Знаешь, бывают случаи, когда люди спят целый год сряду. Так вот это самое будет происходить с тобой, когда твое тело умрет. Оно просто остается в «пеленках» и ждет твоего возвращения. Ты попробуй, я тебе даю дельный совет.
   – А если он не вернется? – спросил Оппенгеймер.
   – Тогда над ним посмеются, пожалуй, – отвечал Моррель, – а может быть, посмеются над нами, что мы тянем старую лямку, когда легко могли бы избавиться от нее.
   На этом разговор закончился, ибо Пестролицый Джонс очнулся от своей дремоты и пригрозил Моррелю и Оппенгеймеру, что утром пожалуется на них, а это значило, что их «спеленают»; мне он не грозил, ибо знал, что я все равно обречен «пеленкам». Долго лежал я в молчании, забыв о физических муках, и все думал о предложении, сделанном Моррелем. Как я уже говорил, посредством самогипноза я пытался проникнуть в прошлое, в свое предыдущее существование. Я знал, что отчасти мне это удалось; но то, что я переживал, носило характер бессвязных видений.
   Предлагаемый же Моррелем метод настолько не походил на мой метод самогипноза, что просто очаровал меня. По моему способу, первым от меня уходило сознание; по его же способу – сознание исчезало последним, и когда мое сознание уйдет, оно должно будет перейти в такую стадию, что покинет тело, покинет Сан-Квэнтинскую тюрьму, будет странствовать в далеких просторах – и притом оставаться сознанием.
   Попытаться, во всяком случае, стоило. Так я решил, и несмотря на привычный мне скептицизм ученого – я поверил. Я не сомневался, что смогу проделать то, что Моррель проделывал трижды. Может быть, я так легко поверил потому, что страшно изнемог физически. Может быть, во мне не оставалось уже сил для скептицизма. Такую именно гипотезу и развивал ведь Моррель.
   Это был чисто эмпирический вывод, и, как вы увидите ниже, я доказал его эмпирически.



ГЛАВА X


   В довершение всего на следующее утро смотритель Этертон ворвался в мою камеру с явным намерением убить меня. С ним были капитан Джэми, доктор Джексон, Пестролицый Джонс и Эль Гетчинс. Эль Гетчинс отбывал сорокалетний срок заключения и надеялся на помилование. Вот уже четыре года, как он был главным «старостой» арестантов Сан-Квэнтина. Вы поймете, какой это был важный пост, если я вам скажу, что одни взятки главному старосте исчислялись в три тысячи долларов в год. Вследствие этого Эль Гетчинс, обладавший десятью или двенадцатью тысячами долларов капитала и обещанием помилования, слепо повиновался смотрителю, который мог смело на него рассчитывать. Я только что сказал, что смотритель Этертон вошел в мою камеру с намерением убить меня. Последнее было написано на его лице, и он доказал это своими действиями.
   – Исследуйте его! – приказал он доктору Джексону.
   Это жалкое подобие человека стащило с меня заскорузлую от грязи рубашку, которую я носил с момента поступления в одиночку, и обнаружил мое жалкое тело – кожа сморщилась бурыми пергаментными складками над ребрами и была сплошь в ссадинах от стягивания курткой. Медицинский осмотр был произведен бесстыдно поверхностно.
   – Выдержит? – спросил смотритель
   – Да, – ответил доктор Джексон.
   – А как сердце?
   – Великолепно!
   – Вы думаете, он выдержит, доктор?
   – Без сомнения.
   – Я не верю этому, – свирепо огрызнулся смотритель, – но мы все же попробуем. Ложись, Стэндинг! – Я повиновался и лег ничком на разостланный брезент. Смотритель с минуту, казалось, колебался. – Перевернись! – скомандовал он.
   Я несколько раз пытался это сделать, но слишком ослабел и мог только беспомощно ерзать по полу.
   – Притворяется, – объяснил Джексон.
   – Ну, он забудет притворяться, когда я с ним разделаюсь по-свойски, – заметил смотритель. – Помогите ему: я не могу тратить на него много времени!
   Меня положили на спину, и я увидел прямо над собой лицо смотрителя Этертона.
   – Стэндинг, – медленно заговорил он. – Я устал, мне надоело твое упрямство, терпение мое истощилось. Доктор Джексон говорит, что ты в состоянии провести десяток суток в куртке. Взвесь свои силы. Теперь я даю тебе последний шанс. Признайся насчет динамита. В ту же минуту, как он будет в моих руках, я выпущу тебя отсюда. Ты сможешь принять ванну, побриться, одеться в чистое платье. Я дам тебе бездельничать шесть месяцев на больничном пайке, а затем сделаю тебя хранителем библиотеки. Ты не можешь требовать от меня большего! Кроме того, ты ведь ни на кого не доносишь. Ты – единственный человек в Сан-Квэнтине, знающий, где находится динамит. Ты никому не повредишь, уступив мне, и тебе будет хорошо с той минуты, как ты признаешься. Если же ты откажешься…
   Он помолчал, многозначительно пожав плечами.
   – Что ж, если ты откажешься, так лучше тебе сейчас начинать свои десять дней!
   Перспектива была чудовищная. Я так ослабел, что был уверен не меньше смотрителя, что новая порция куртки означает для меня верную смерть. И тут я вспомнил о фокусе Морреля. Вот когда он нужен был мне; вот когда время испытать свою веру в этот прием! Я усмехнулся прямо в лицо Этертону. Я вложил веру в эту улыбку, вложил веру в предложение, которое сделал ему.
   – Смотритель, – начал я, – видите: я улыбаюсь. Так вот, если через десять дней, когда вы меня развяжете, я улыбнусь таким же манером, дадите ли вы пачку табаку и книжку папиросной бумаги Моррелю и Оппенгеймеру?
   – Ну, не сумасшедшие ли они, эти университетские парни? – прохрипел капитан Джэми.
   Смотритель Этертон был человек холерического темперамента. Он принял мое предложение как оскорбительную браваду.
   – За это ты получишь лишнюю затяжку! – объявил он мне.
   – Я сделал вам хорошее предложение, смотритель, – возразил я. – Можете стягивать меня, как вам будет угодно, но если через десять дней я буду улыбаться, дадите вы табаку Моррелю и Оппенгеймеру?
   – Как ты уверен в себе!
   – Оттого я и делаю это предложение.
   – Верующий, а? – насмешливо спросил он.
   – Нет, – ответил я, – просто случилось так, что во мне больше жизни, чем вы можете отнять у меня! Стяните меня хоть на сто дней, и через сто дней я буду так же улыбаться.
   – Я думаю, десяти дней будет более чем достаточно, Стэндинг!
   – Так вы полагаете? – отвечал я. – Вы в это верите? Если верите, то вы не потеряете даже стоимости этих двух пятицентовых пачек табаку. В конце концов, чего вы боитесь?
   – За два цента я сворочу тебе физиономию! – прорычал он.
   – Не пугайте! – с вежливой наглостью продолжал я. – Бейте меня сколько хотите, а на лице у меня останется довольно места для улыбки. Но раз вы колеблетесь – примите мое первоначальное предложение!
   Нужно было сильно ослабеть или находиться в полном отчаянии, чтобы в одиночной камере говорить таким тоном со смотрителем. Но я верил и действовал по моей вере. Я верил тому, что Моррель рассказал мне. Я верил в господство духа над телом. Я верил, что даже сто дней, проведенных в куртке, не убьют меня!
   Должно быть, капитан Джэми почувствовал эту веру, ибо он промолвил:
   – Я помню, лет двадцать назад сошел с ума один швед. Это было еще до вашего поступления сюда, смотритель. Он убил человека в ссоре из-за двадцати пяти центов. Его приговорили к пожизненному заключению. Он был повар и верующий человек. Он объявил вдруг, что к нему спускается колесница, чтобы унести его на небо, сел на раскаленную докрасна плиту и распевал гимны и осанны, поджариваясь на ней! Его стащили с плиты и через два дня он умер в больнице. Он прожарился до костей и до конца продолжал клясться, что даже не почувствовал огня! У него ни разу не вырвалось стона!
   – Мы заставим стонать Стэндинга! – проговорил смотритель.
   – Раз вы так уверены в этом, почему бы вам не принять моего предложения? – вызывающе спросил я.
   Смотритель пришел в такую ярость, что я захохотал бы, если бы не мое бедственное положение. Лицо его судорожно исказилось, он стиснул кулаки, и мне казалось, что вот он кинется на меня и изобьет. Но он, сделав усилие, овладел собой.
   – Ладно, Стэндинг, – пробурчал он. – Я согласен. Но знай, тебе придется много вынести до того, как улыбнуться через десять дней! Переверните его, ребята, и стягивайте, пока у него ребра не затрещат. Гетчинс, покажи ему, что ты знаком с этим делом!
   Меня перевернули и стянули так крепко, как ни разу еще не стягивали. Без сомнения, главный староста показывал свое усердие! Я старался украсть кусочек пространства. Оно было очень невелико, ибо я давно уже потерял жир и мясо, и мускулы мои превратились в какие-то веревочки. Мне удалось уворовать самую крошечку места, и то ценой невероятного напряжения сил. Но и этого места меня лишил Гетчинс, который в свое время, до того как он сделался старостой, имел богатый опыт по части смирительной куртки.
   Видите ли, Гетчинс был собакой в душе, хотя когда-то был человеком. Он обладал десятью или двенадцатью тысячами долларов, и его ждала свобода при условии беспрекословного исполнения приказаний. Позднее я узнал, что его ждала преданная ему девушка. Женщина многое объясняет в поступках людей!
   Если когда-либо человек совершил предумышленное убийство, то такое убийство совершил в это утро в одиночной камере Гетчинс по приказу смотрителя. Он лишил меня ничтожного пространства, которое я себе отвоевал! И, лишив меня его, при полной моей беспомощности, он уперся ногой мне в спину и так крепко стянул, как никому еще не удавалось до него. Мне казалось, что я сейчас умру; но чудо веры оставалось со мной. Я не верил, что я умру! Я знал, – да, повторяю, знал, что не умру. В голове у меня шумело, сердце яростно колотилось, и толчки отдавались во всем моем теле от конца пальцев на ногах до корней волос на голове.
   – Довольно туго, – неохотно заметил капитан Джэми.
   – Черта с два! – возразил Джексон. – Говорят вам, на него ничто не действует. Он колдун! Ему давно пора быть на том свете!
   С невероятными усилиями смотритель Этертон протиснул указательный палец между шнуровкой и моей спиной. Он поставил на меня ногу и налег всем телом, но не мог прощупать ни крохи свободного пространства.
   – Снимаю перед тобой шапку, Гетчинс! Ты знаешь свое дело. Теперь переверни, и мы полюбуемся им!
   Меня перевернули на спину. Я уставился на смотрителя выкатившимися глазами. Одно я знаю наверное: если бы меня так же крепко спеленали в первый раз, я, конечно, скончался бы в первые же десять минут. Но теперь я был вытренирован. За мной была тысяча часов лежания в смирительной куртке; мало того, со мной была вера, которую вселил в меня Моррель.
   – Теперь смейся, проклятый, смейся! – говорил смотритель. – Показывай же улыбку, которой ты похвалялся!
   И хотя мои легкие задыхались от недостатка воздуха и сердце, казалось, вот-вот разорвется, хотя в голове мутилось, – тем не менее я усмехнулся прямо в рожу смотрителю Этертону!



ГЛАВА XI


   Хлопнула дверь, оставив самую узкую полоску света. Я остался лежать на спине в одиночестве. При помощи уловки, к которой я давно приспособился, находясь в смирительной куртке, я, извиваясь, подобрался, по дюйму в один прием, до двери, пока краем подошвы моего правого башмака не коснулся ее. Я испытал при этом неимоверное облегчение. Я был теперь не совсем одинок! В случае необходимости я мог перестукнуться с Моррелем.
   Но, должно быть, смотритель Этертон отдал строгие приказания сторожам; ибо хотя мне и удалось вызвать Морреля и сообщить ему, что я намерен произвести известный ему опыт, сторожа не дали ему ответить. Меня они могли только ругать; пока я находился в смирительной куртке, я мог не бояться никаких угроз.
   Должен заметить, что все это время мой дух хранил полную ясность. Обычная боль терзала меня, но дух мой сделался настолько пассивен, что я так же мало замечал эту боль, как пол под собой или стены вокруг. Трудно было придумать более подходящее умственное и душевное состояние для задуманного эксперимента. Разумеется, все это обусловливалось моей крайней слабостью. И не только этим. Я давно уже чувствовал себя готовым на все. Я не испытывал ни сомнений, ни страха. Все содержание моей души превратилось в абсолютную веру в господство разума. Эта пассивность была похожа на грезу и доходила положительно до экзальтации.
   Я начал сосредоточивать свою волю. Тело мое находилось в онемении, вследствие нарушенного кровообращения у меня было такое чувство, словно меня кололи тысячами иголок. Я сосредоточил свою волю на мизинце правой ноги и приказал ему перестать существовать в моем сознании. Я хотел, чтобы этот мизинец умер, – умер, поскольку дело касалось меня, его владыки – существа, от него совершенно отличного. Это была тяжелая борьба. Моррель предупредил меня, что так и будет. Но я не сомневался. Я знал, что этот палец умрет, и заметил, что он умер. Сустав за суставом умирали под действием моей воли.
   Дальше дело пошло легче, но медленно. Сустав за суставом, палец за пальцем – все пальцы обеих моих ног перестали существовать. Сустав за суставом – процесс продолжался дальше. Наступил момент, когда перестали существовать мои ноги у лодыжек. Наступил момент, когда уже перестали существовать мои ноги ниже колен.
   Я находился в такой экзальтации, что не испытывал даже проблеска радости при этих успехах. Я ничего не сознавал, кроме того, что заставляло мое тело умирать. Все, что оставалось от меня, было посвящено этой единственной задаче. Я делал это дело так же основательно, как каменщик кладет кирпичи, и смотрел на все это как на вещь столь же обыкновенную, как для каменщика кладка кирпичей.
   Через час мое тело умерло до бедер, и я продолжал умерщвлять его все выше и выше.
   Только когда я достиг уровня сердца, произошло первое помутнение моего сознания. Из страха, как бы не лишиться сознания, я приказал смерти остановиться и сосредоточил свое внимание на пальцах рук. Мозг мой опять прояснился, и умирание рук до плеч совершилось поразительно быстро.
   В этой стадии все мое тело было мертво по отношению ко мне, кроме головы и маленького участка груди. Биение и стук стиснутого сердца уже не отдавались в моем мозгу. Сердце мое билось правильно, но слабо. И если бы я позволил себе испытать радость, то эта радость покрыла бы все мои ощущения.
   В этом пункте мой опыт отличается от опыта Морреля. Автоматически продолжая напрягать свою волю, я впал в некоторую дремоту, которую испытывает человек на границе между сном и пробуждением. Мне стало казаться, что произошло огромное расширение моего мозга в черепе, хотя самый череп не увеличился. Были какието мелькания и вспышки, и даже я, верховный владыка, на мгновение перестал существовать, но в следующий миг воскрес, все еще жильцом плотского обиталища, которое я умерщвлял.