– Но вы, надеюсь… – внезапно восклицает Тоотс, с испугом уставившись на печь, – надеюсь, вы все же вынули из печи аптекаря, когда начали топить?
– Вынули, а как же, – отвечает Тээле с улыбкой. – Не могли же мы оставить его там. Он перебрался на печку, мы положили туда матрац и подушку, говорит, что ему уже полегчало, но хочет еще отдохнуть.
После этих слов молодой хозяин лезет на печь, чтобы перекинуться несколькими словами с больным другом.
– Ну, теперь оно, стало быть, в руках? – спрашивает аптекарь.
– В руках! – улыбается Тоотс.
– И вы счастливы, гм, а?
– Хм-хью-хьюх.
– В таком случае, примите и мои поздравления и быстренько слезайте отсюда, мне еще никогда не доводилось слышать, чтобы какой-нибудь жених в день своей свадьбы околачивался на печи риги. Потом, когда у вас выберется время, пришлите мне сюда малюсенькую рюмку вина и стакан пива. Ах да, еще одно слово. Возможно, вы, господин Тоотс, и правы, что поступили именно так, как вы поступили. После того, как я пробыл почти два дня в печи вашей риги, мне вспомнились несколько куплетов, несколько высказываний поэта. «Любовь есть и всегда будет самой возвышенной поэзией природы, жаль только, что она похожа на алоэ, которое цветет лишь один единственный раз» – это первое. И второе: «Хотя любовь и приносит нам, в конце концов, слезы, все эти горькие слезы, которые мы проливаем потОм, уже заранее оплачены первым поцелуем». Так. Теперь идите. Сейчас мне больше нечего сказать вам, мой молодой друг и благодетель.
– Ага, жаль только, что она похожа на алоэ… – бормочет Тоотс, слезая с печки, и сразу же мысленно добавляет: «Аптекарь остается аптекарем – даже и любовь он сравнивает со своим алоэ и balsum vulnerum kuntsum, хорошо еще, что он не стал ее сравнивать с каким-нибудь другим лекарством, к примеру – ну да, гм, гм…
На последней перекладине лестницы Тоотс задерживается, чуточку думает, мотает головой и произносит вполголоса себе под нос:
– Но второе высказывание, которое он привел, чертовски славное! Завтра попрошу аптекаря повторить его еще раз.
Вскоре в Юлесоо приступают к обеду, который мало чем отличается от вчерашнего на хуторе Рая, – разница лишь в том, что его начинают не с молитвы, как это было накануне (пастор почему-то не прибыл, кистер же, как видно, устал от рождественских молитв), а с доброй старой водки. Нет тут также ни первого, ни второго столов, а есть все три разом: в передней комнате, в задней комнате и в жилой риге, да и усаживается каждый либо куда сам пожелает, либо куда придется. Единственное более или менее заметное исключение составляет застолье школьных подруг и друзей, но даже и туда, в жилую ригу, просачиваются некоторые «посторонние» лица, такие как арендатор, Либле, батрак с мельницы, Киппель со своей предполагаемой-ожидаемой половиной и кое-кто еще. Разумеется, по прошествии некоторого времени начинается хождение от стола к столу, подсаживание друг к другу «в гости», суетня и бесцельное шатание туда-сюда, – всего такого, как говорится, хватает. Однако вся эта неразбериха, по-видимому, лишь подогревает настроение гостей. Один из «лесовиков» выбирается из задней комнаты, ищет, ищет и, наконец, находит своего вчерашнего соседа по столу. «Поди-ткась, Яакуп, а ты чего тут не видал, чего к нам не идешь? Видали мужика! Иди лучше к нам, поговорим чутОк». – «Погодь, погодь, Таавет, брось, не дергай меня, ну, мне и тут не дует. Лучше сам перебирайся сюда, видишь, здесь места хватает». – «Ну что ты за чертов мужик, Яакуп, ну скажи, разве ж я тебе что запрещал или мешал? Пошли со мной, не валяй дурака!» – «Ну, так и быть, пойду, только прежде опрокинь со мною на пару рюмку». – «Эту рюмку, что ли?» – «Да хоть и эту – ну давай, пропустим! За здоровье бычка Пуну!» – «Пусть оно так и будет, за здоровье бычка Пуну!».
Время от времени кто-нибудь из гостей, сидящих в передней или задней комнате, заглядывает в жилую ригу и испуганно восклицает: «Ого, черт возьми, вот те на – глядите-ка, тут тоже народ за столом! Видали, и мельничный батрак тоже здесь! Эй, послушай, батрак, когда ты, наконец, мою муку смелешь?» – «Чего ты лезешь со своей мукой, неужто думаешь, я стану молоть в праздники! Иди лучше, пропусти стаканчик и не приставай ко мне со своей мукой».
Точно так же и сидящие в жилой риге тоже иногда заходят в дом, чтобы взглянуть, что там делается; молодым, разумеется, приходится появляться в комнатах почаще, чтобы показаться гостям и поглядеть, достаточно ли закусок и вина на столах. При каждом появлении кого-нибудь из супругов шум застолья мгновенно усиливается, провозглашают здравицу и поют нестройными голосами. По голосам находящиеся в жилой риге могут довольно точно определить, кто именно, молодая или молодой, в данный момент находится в доме и в какой именно – в передней или в задней – комнате. Пока что стол школьных подруг и друзей – самый тихий из всех, но он и вовсе затихает, когда предприниматель Киппель по своему обыкновению стучит по краю тарелки, чтобы снова, как всегда и всюду, произнести какую-нибудь речь. Все в ожидании смотрят на предпринимателя, его верная вдовушка готова воспарить к небесам.
– Нет! – рявкает в конце концов Киппель после того, как он чуть ли не две минуты стоял, не произнося ни звука. – Это слишком обыденно и затаскано. Свою сегодняшнюю речь я произнесу для вас оттуда, сверху… как говорится, с горячих колосников. С этими словами он кидается к лесенке, взбирается наверх и садится на край печки.
– Отсюда, уважаемое общество, произнесу я сегодняшнюю речь, – начинает он громким голосом свою Нагорнюю проповедь. [28]
В этот момент аптекарь за его спиной кашляет и высмаркивается. Оратор внезапно втягивает голову в плечи, посылает отчаянный взгляд слушателям и, прежде чем кто-либо из них успевает моргнуть глазом, делает бросок и приземляется посреди жилой риги, где несколько мгновений и лежит, распластавшись, словно огромная лягушка. Затем он робко смотрит на сидящих за столом и спрашивает чуть ли не со смертельным испугом:
– Кто кашлял? Кто кашлял?
– Pardon, я кашлял, – над краем печки возникает блестящая голова аптекаря. [29] – Я не знал, что это вас испугает. Надеюсь, вы не слишком ушиблись? Не так ли?
Перепуганный предприниматель медленно поднимается. Похоже, он теперь и сам толком не знает, что же предпринять.
– Господин Киппель, – продолжает сверху аптекарь. – Вы можете снова сюда подняться и спокойно продолжить свою речь. Я вам больше не помешаю.
– Бог с нею! – машет Киппель рукой. – Потом… через некоторое время. Сейчас не хочется.
Удрученный случившимся, предприниматель садится на свое место за столом и проводит рукой по лбу.
– Очень ушиблись? – сочувственно спрашивает румяная вдовушка.
– Нет… не беда.
Где-то на углу стола кто-то прыскает, ему отзывается второй… третий… Алийде, сестра Тээле, зажимает рот платочком и словно бы в поисках помощи смотрит на Лутса, сдержанный смешок слышится уже и рядом с Киппелем. И тут, будто по команде, жилую ригу разом заполняет звонкий хохот. Доселе вполне благопристойное застолье совершенно распоясалось, лишь сам предприниматель и вдовушка сидят серьезные, как две мумии. Кто-то выскакивает из-за стола и, закашлявшись, бежит в дом, арендатор сидит верхом на скамейке, обхватив голову руками, видна лишь его мощная спина, которая трясется от приступов смеха. Хм-хм-хм-пых-пых-пых – словно бы работает возле стены маленький, примерно в две лошадиные силы моторчик. – Ох ты, нечистый, сопатый, полосатый, – выкрикивает Либле, – много чего я повидал, но этакое…
Кажется невероятным, чтобы застолье в жилой риге могло так быстро придти «в норму», и все же вскоре смех умолкает почти так же внезапно, как и начался.
– Дорогие друзья! – подает сверху голос старый аптекарь, навалившись грудью на край печки и до предела свесив вниз свою большую голову. – Дорогие друзья! До того, как господин Киппель придет в себя и сможет вновь занять место оратора, я хотел бы произнести перед вами небольшую речь… вернее… не то чтобы речь… а так… сказать несколько слов, если позволите.
– Просим! Будьте так добры! – вразнобой отвечают голоса снизу.
– Я пробыл в этой самой печке, – начинает аптекарь, – две ночи и два дня, болел и кое о чем думал; в настоящее время я весьма сожалею о том, что прежде… этак… лет двадцать тому назад не оказался в печке какой-нибудь риги, ибо, как я теперь убедился, печь риги оказывает на ход мыслей индивида своеобразное влияние. Возможно, это обусловлено теснотой пространства, которое препятствует рассеиванию мыслей и сводит их воедино, иными словами, концентрирует; не исключено также, что здесь действуют еще и некие физические, органические или психические силы – я не склонен слишком глубоко в это вдаваться и ограничусь лишь констатацией самого факта. Наш молодой друг, господин Тоотс, который находится сейчас среди вас и в судьбе которого со вчерашнего дня началась новая эпоха, знает о моих взглядах на жизнь и на обстоятельства. Эти взгляды сохраняли твердость и незыблемость, примерно, в течение тридцати лет, они были словно бы отлиты из железа; сдвинуть их с мертвой точки не могла никакая сила, никакая власть, а тем более человеческое слово. Господин Тоотс, вероятно, еще достаточно хорошо помнит наши летние беседы, как в аптеке, так и в других местах.
– Хм-хью-хьюх, – хмыкает Тоотс. Кто-то вновь прыскает, но это уже не приводит ко всеобщему смеху, как было недавно. Все со вниманием ждут продолжения речи старого господина. Несколько гостей, громко переговариваясь, переходят из дома в жилую ригу, но и они сразу же затихают и по примеру других обращают взоры вверх.
– Но позавчера, вчера… – вновь доносится с печки, – когда я мысленно устроил смотр всему ходу своей жизни и деятельности, и хотел все подытожить in summa summarum, как говорится, то предо мной сразу же возник один вопрос. [30] «Действительно ли ты поступал согласно долгу и совести, – спросил я себя, – когда вместо того, чтобы самому принять участие в жизни, ты все время словно бы подглядывал за нею из-за угла и взирал на нее исподлобья? Действовал ли ты по долгу и совести, когда обособился от прочих смертных, отвергая их радости и печали?» Да, так спросил я себя. И мне приходится признать, мои друзья и благодетели, я не нашел ответа. Тогда я поставил этот вопрос несколько иначе, так сказать, приблизил его к себе. «Хорошо же, – спросил я себя, – ответь, по меньшей мере, удовлетворен ли ты своей прошедшей жизнью и деятельностью? Жил бы ты опять так же, если бы тебе вдруг вернули твою молодость, твое лучшее время?». И ответ пришел сразу же: «Нет, жить так я больше не стал бы!» Аг-га – вот он, ответ, у меня в руках! Первоначальный ответ! Стало быть, я жил неправильно – не по долгу и не по совести. «Но почему же ты поступил так? – продолжал я себя спрашивать. – Почему ты жил не так, как велят долг и совесть?»
Оратором овладевает основательный приступ кашля, блестящая макушка старого господина на некоторое время скрывается в надпечной темноте, не слышно ничего, кроме надрывного кашля, который вызывает устрашающее эхо под высоким потолком риги. Слушатели испуганно поглядывают друг на друга. Тоотс уже начинает взбираться вверх по лестнице, но в это время аптекарь снова появляется в поле зрения.
– Я старался, – продолжает фармацевт, вытирая навернувшиеся на глаза слезы, – держаться в стороне от жизни, боялся ее, точно злую собаку. Я был всегда начеку, всегда готов защищать свое драгоценное душевное спокойствие, которое считал наиглавнейшим достоянием на свете. Я был чересчур труслив и чересчур эгоистичен для того, чтобы жить полноценной мужской жизнью, что, разумеется, принесло бы с собой обязанности, заботы и боль. Таким образом, набросив на плечи плащ безразличия, я и скользил поверх жизни без особых переживаний, но также и без особых радостей. Именно это и было в течение долгих лет моим единственным желанием, мало того, я даже гордился тем, что не был одним из обычных и многих. Теперь же, когда мое робкое существование подходит к концу, вижу, каким убогим оно было, чувствую вокруг себя устрашающую тишину, представляю, как сойду в могилу или же истлею в каком-нибудь болоте без того, чтобы кто-нибудь ощутил это, как потерю. Никто не поставит на моей могиле крестик и не принесет букетик цветов…
При последних словах голос оратора дрогнул, стало заметно, что старый господин с трудом сдерживает слезы, увлажняются и глаза некоторых из слушателей. Наконец аптекарю удается вновь взять себя в руки, и он заканчивает с неожиданной силой и пафосом:
– Насколько я вижу, здесь находятся по большей части молодые люди, у которых все еще впереди. Именно к вам, молодежь, я теперь обращаюсь. Не бойтесь жизни! Не бойтесь забот и боли! Ближе к жизни – значит, ближе к Богу. Не бойтесь борьбы – в борьбе умножаются силы. Не беда, если, борясь с обстоятельствами, вы иной раз окажетесь побежденными, гораздо важнее суметь одержать победу над собою. Тогда вы спокойно сможете встретить вечер и оглянетесь на свою деятельную, наполненную радостным трудом жизнь с сознанием того, что отдали ей всё лучшее, что у вас было. Через тернии и опасности – всё выше, к вершинам человечности, чтобы те, кто вас поймет, могли бы к вам обращаться «Ваша высокочеловечность!» Да здравствует жизнь! И если бы мне было еще что сказать, я бы воскликнул снова «Да здравствует жизнь!» Да, господин Тоотс, на вашей стороне не только правда, как я уже отметил, но и победа, а все остальное пусть остается мне. Живите всегда со своей правдой, с правдой, которой вы сами достигли – тогда за вами всегда будет победа, а другим останется все остальное, если они не останутся даже и без того. Вот все, что я хотел сказать. Не давайте сбивать себя с толку, мои друзья, и будьте радостными среди радостных; возможно недалек тот день, когда вам придется утешать скорбящих. Радуйтесь в часы радости и трудитесь, когда настанет время труда. Между прочим, последнее не за горами, уже завтра-послезавтра всех нас ждет работа. Ну, поупираемся немного, да и засучим рукава, и да увенчаются успехом все наши начинания в той мере, в какой поможет нам Бог и поможем себе мы сами. Точка. Точка с запятой. И в завершение – двоеточие и кавычки, ибо теперь произнесет речь господин Киппель.
Некоторое время в жилой риге царит глубокое молчание, затем Арно Тали хлопает в ладоши и восклицает: – Браво! Многие лета господину провизору! Многие лета, многие лета-а-а…
После того, как затихает спетая в честь аптекаря здравица, взоры всех присутствующих вновь обращаются на предпринимателя Киппеля. Полупьяный Тыниссон нетвердой походкой подходит к нему вплотную, мигает своими маленькими глазками и говорит:
– Ну, господин Тосов, валяйте! Двоеточие и кавычки уже ждут.
– Бог с ними, – отмахивается предприниматель, – не хочется мне сейчас произносить речи. Может быть, попозже…
XX
XXI
– Вынули, а как же, – отвечает Тээле с улыбкой. – Не могли же мы оставить его там. Он перебрался на печку, мы положили туда матрац и подушку, говорит, что ему уже полегчало, но хочет еще отдохнуть.
После этих слов молодой хозяин лезет на печь, чтобы перекинуться несколькими словами с больным другом.
– Ну, теперь оно, стало быть, в руках? – спрашивает аптекарь.
– В руках! – улыбается Тоотс.
– И вы счастливы, гм, а?
– Хм-хью-хьюх.
– В таком случае, примите и мои поздравления и быстренько слезайте отсюда, мне еще никогда не доводилось слышать, чтобы какой-нибудь жених в день своей свадьбы околачивался на печи риги. Потом, когда у вас выберется время, пришлите мне сюда малюсенькую рюмку вина и стакан пива. Ах да, еще одно слово. Возможно, вы, господин Тоотс, и правы, что поступили именно так, как вы поступили. После того, как я пробыл почти два дня в печи вашей риги, мне вспомнились несколько куплетов, несколько высказываний поэта. «Любовь есть и всегда будет самой возвышенной поэзией природы, жаль только, что она похожа на алоэ, которое цветет лишь один единственный раз» – это первое. И второе: «Хотя любовь и приносит нам, в конце концов, слезы, все эти горькие слезы, которые мы проливаем потОм, уже заранее оплачены первым поцелуем». Так. Теперь идите. Сейчас мне больше нечего сказать вам, мой молодой друг и благодетель.
– Ага, жаль только, что она похожа на алоэ… – бормочет Тоотс, слезая с печки, и сразу же мысленно добавляет: «Аптекарь остается аптекарем – даже и любовь он сравнивает со своим алоэ и balsum vulnerum kuntsum, хорошо еще, что он не стал ее сравнивать с каким-нибудь другим лекарством, к примеру – ну да, гм, гм…
На последней перекладине лестницы Тоотс задерживается, чуточку думает, мотает головой и произносит вполголоса себе под нос:
– Но второе высказывание, которое он привел, чертовски славное! Завтра попрошу аптекаря повторить его еще раз.
Вскоре в Юлесоо приступают к обеду, который мало чем отличается от вчерашнего на хуторе Рая, – разница лишь в том, что его начинают не с молитвы, как это было накануне (пастор почему-то не прибыл, кистер же, как видно, устал от рождественских молитв), а с доброй старой водки. Нет тут также ни первого, ни второго столов, а есть все три разом: в передней комнате, в задней комнате и в жилой риге, да и усаживается каждый либо куда сам пожелает, либо куда придется. Единственное более или менее заметное исключение составляет застолье школьных подруг и друзей, но даже и туда, в жилую ригу, просачиваются некоторые «посторонние» лица, такие как арендатор, Либле, батрак с мельницы, Киппель со своей предполагаемой-ожидаемой половиной и кое-кто еще. Разумеется, по прошествии некоторого времени начинается хождение от стола к столу, подсаживание друг к другу «в гости», суетня и бесцельное шатание туда-сюда, – всего такого, как говорится, хватает. Однако вся эта неразбериха, по-видимому, лишь подогревает настроение гостей. Один из «лесовиков» выбирается из задней комнаты, ищет, ищет и, наконец, находит своего вчерашнего соседа по столу. «Поди-ткась, Яакуп, а ты чего тут не видал, чего к нам не идешь? Видали мужика! Иди лучше к нам, поговорим чутОк». – «Погодь, погодь, Таавет, брось, не дергай меня, ну, мне и тут не дует. Лучше сам перебирайся сюда, видишь, здесь места хватает». – «Ну что ты за чертов мужик, Яакуп, ну скажи, разве ж я тебе что запрещал или мешал? Пошли со мной, не валяй дурака!» – «Ну, так и быть, пойду, только прежде опрокинь со мною на пару рюмку». – «Эту рюмку, что ли?» – «Да хоть и эту – ну давай, пропустим! За здоровье бычка Пуну!» – «Пусть оно так и будет, за здоровье бычка Пуну!».
Время от времени кто-нибудь из гостей, сидящих в передней или задней комнате, заглядывает в жилую ригу и испуганно восклицает: «Ого, черт возьми, вот те на – глядите-ка, тут тоже народ за столом! Видали, и мельничный батрак тоже здесь! Эй, послушай, батрак, когда ты, наконец, мою муку смелешь?» – «Чего ты лезешь со своей мукой, неужто думаешь, я стану молоть в праздники! Иди лучше, пропусти стаканчик и не приставай ко мне со своей мукой».
Точно так же и сидящие в жилой риге тоже иногда заходят в дом, чтобы взглянуть, что там делается; молодым, разумеется, приходится появляться в комнатах почаще, чтобы показаться гостям и поглядеть, достаточно ли закусок и вина на столах. При каждом появлении кого-нибудь из супругов шум застолья мгновенно усиливается, провозглашают здравицу и поют нестройными голосами. По голосам находящиеся в жилой риге могут довольно точно определить, кто именно, молодая или молодой, в данный момент находится в доме и в какой именно – в передней или в задней – комнате. Пока что стол школьных подруг и друзей – самый тихий из всех, но он и вовсе затихает, когда предприниматель Киппель по своему обыкновению стучит по краю тарелки, чтобы снова, как всегда и всюду, произнести какую-нибудь речь. Все в ожидании смотрят на предпринимателя, его верная вдовушка готова воспарить к небесам.
– Нет! – рявкает в конце концов Киппель после того, как он чуть ли не две минуты стоял, не произнося ни звука. – Это слишком обыденно и затаскано. Свою сегодняшнюю речь я произнесу для вас оттуда, сверху… как говорится, с горячих колосников. С этими словами он кидается к лесенке, взбирается наверх и садится на край печки.
– Отсюда, уважаемое общество, произнесу я сегодняшнюю речь, – начинает он громким голосом свою Нагорнюю проповедь. [28]
В этот момент аптекарь за его спиной кашляет и высмаркивается. Оратор внезапно втягивает голову в плечи, посылает отчаянный взгляд слушателям и, прежде чем кто-либо из них успевает моргнуть глазом, делает бросок и приземляется посреди жилой риги, где несколько мгновений и лежит, распластавшись, словно огромная лягушка. Затем он робко смотрит на сидящих за столом и спрашивает чуть ли не со смертельным испугом:
– Кто кашлял? Кто кашлял?
– Pardon, я кашлял, – над краем печки возникает блестящая голова аптекаря. [29] – Я не знал, что это вас испугает. Надеюсь, вы не слишком ушиблись? Не так ли?
Перепуганный предприниматель медленно поднимается. Похоже, он теперь и сам толком не знает, что же предпринять.
– Господин Киппель, – продолжает сверху аптекарь. – Вы можете снова сюда подняться и спокойно продолжить свою речь. Я вам больше не помешаю.
– Бог с нею! – машет Киппель рукой. – Потом… через некоторое время. Сейчас не хочется.
Удрученный случившимся, предприниматель садится на свое место за столом и проводит рукой по лбу.
– Очень ушиблись? – сочувственно спрашивает румяная вдовушка.
– Нет… не беда.
Где-то на углу стола кто-то прыскает, ему отзывается второй… третий… Алийде, сестра Тээле, зажимает рот платочком и словно бы в поисках помощи смотрит на Лутса, сдержанный смешок слышится уже и рядом с Киппелем. И тут, будто по команде, жилую ригу разом заполняет звонкий хохот. Доселе вполне благопристойное застолье совершенно распоясалось, лишь сам предприниматель и вдовушка сидят серьезные, как две мумии. Кто-то выскакивает из-за стола и, закашлявшись, бежит в дом, арендатор сидит верхом на скамейке, обхватив голову руками, видна лишь его мощная спина, которая трясется от приступов смеха. Хм-хм-хм-пых-пых-пых – словно бы работает возле стены маленький, примерно в две лошадиные силы моторчик. – Ох ты, нечистый, сопатый, полосатый, – выкрикивает Либле, – много чего я повидал, но этакое…
Кажется невероятным, чтобы застолье в жилой риге могло так быстро придти «в норму», и все же вскоре смех умолкает почти так же внезапно, как и начался.
– Дорогие друзья! – подает сверху голос старый аптекарь, навалившись грудью на край печки и до предела свесив вниз свою большую голову. – Дорогие друзья! До того, как господин Киппель придет в себя и сможет вновь занять место оратора, я хотел бы произнести перед вами небольшую речь… вернее… не то чтобы речь… а так… сказать несколько слов, если позволите.
– Просим! Будьте так добры! – вразнобой отвечают голоса снизу.
– Я пробыл в этой самой печке, – начинает аптекарь, – две ночи и два дня, болел и кое о чем думал; в настоящее время я весьма сожалею о том, что прежде… этак… лет двадцать тому назад не оказался в печке какой-нибудь риги, ибо, как я теперь убедился, печь риги оказывает на ход мыслей индивида своеобразное влияние. Возможно, это обусловлено теснотой пространства, которое препятствует рассеиванию мыслей и сводит их воедино, иными словами, концентрирует; не исключено также, что здесь действуют еще и некие физические, органические или психические силы – я не склонен слишком глубоко в это вдаваться и ограничусь лишь констатацией самого факта. Наш молодой друг, господин Тоотс, который находится сейчас среди вас и в судьбе которого со вчерашнего дня началась новая эпоха, знает о моих взглядах на жизнь и на обстоятельства. Эти взгляды сохраняли твердость и незыблемость, примерно, в течение тридцати лет, они были словно бы отлиты из железа; сдвинуть их с мертвой точки не могла никакая сила, никакая власть, а тем более человеческое слово. Господин Тоотс, вероятно, еще достаточно хорошо помнит наши летние беседы, как в аптеке, так и в других местах.
– Хм-хью-хьюх, – хмыкает Тоотс. Кто-то вновь прыскает, но это уже не приводит ко всеобщему смеху, как было недавно. Все со вниманием ждут продолжения речи старого господина. Несколько гостей, громко переговариваясь, переходят из дома в жилую ригу, но и они сразу же затихают и по примеру других обращают взоры вверх.
– Но позавчера, вчера… – вновь доносится с печки, – когда я мысленно устроил смотр всему ходу своей жизни и деятельности, и хотел все подытожить in summa summarum, как говорится, то предо мной сразу же возник один вопрос. [30] «Действительно ли ты поступал согласно долгу и совести, – спросил я себя, – когда вместо того, чтобы самому принять участие в жизни, ты все время словно бы подглядывал за нею из-за угла и взирал на нее исподлобья? Действовал ли ты по долгу и совести, когда обособился от прочих смертных, отвергая их радости и печали?» Да, так спросил я себя. И мне приходится признать, мои друзья и благодетели, я не нашел ответа. Тогда я поставил этот вопрос несколько иначе, так сказать, приблизил его к себе. «Хорошо же, – спросил я себя, – ответь, по меньшей мере, удовлетворен ли ты своей прошедшей жизнью и деятельностью? Жил бы ты опять так же, если бы тебе вдруг вернули твою молодость, твое лучшее время?». И ответ пришел сразу же: «Нет, жить так я больше не стал бы!» Аг-га – вот он, ответ, у меня в руках! Первоначальный ответ! Стало быть, я жил неправильно – не по долгу и не по совести. «Но почему же ты поступил так? – продолжал я себя спрашивать. – Почему ты жил не так, как велят долг и совесть?»
Оратором овладевает основательный приступ кашля, блестящая макушка старого господина на некоторое время скрывается в надпечной темноте, не слышно ничего, кроме надрывного кашля, который вызывает устрашающее эхо под высоким потолком риги. Слушатели испуганно поглядывают друг на друга. Тоотс уже начинает взбираться вверх по лестнице, но в это время аптекарь снова появляется в поле зрения.
– Я старался, – продолжает фармацевт, вытирая навернувшиеся на глаза слезы, – держаться в стороне от жизни, боялся ее, точно злую собаку. Я был всегда начеку, всегда готов защищать свое драгоценное душевное спокойствие, которое считал наиглавнейшим достоянием на свете. Я был чересчур труслив и чересчур эгоистичен для того, чтобы жить полноценной мужской жизнью, что, разумеется, принесло бы с собой обязанности, заботы и боль. Таким образом, набросив на плечи плащ безразличия, я и скользил поверх жизни без особых переживаний, но также и без особых радостей. Именно это и было в течение долгих лет моим единственным желанием, мало того, я даже гордился тем, что не был одним из обычных и многих. Теперь же, когда мое робкое существование подходит к концу, вижу, каким убогим оно было, чувствую вокруг себя устрашающую тишину, представляю, как сойду в могилу или же истлею в каком-нибудь болоте без того, чтобы кто-нибудь ощутил это, как потерю. Никто не поставит на моей могиле крестик и не принесет букетик цветов…
При последних словах голос оратора дрогнул, стало заметно, что старый господин с трудом сдерживает слезы, увлажняются и глаза некоторых из слушателей. Наконец аптекарю удается вновь взять себя в руки, и он заканчивает с неожиданной силой и пафосом:
– Насколько я вижу, здесь находятся по большей части молодые люди, у которых все еще впереди. Именно к вам, молодежь, я теперь обращаюсь. Не бойтесь жизни! Не бойтесь забот и боли! Ближе к жизни – значит, ближе к Богу. Не бойтесь борьбы – в борьбе умножаются силы. Не беда, если, борясь с обстоятельствами, вы иной раз окажетесь побежденными, гораздо важнее суметь одержать победу над собою. Тогда вы спокойно сможете встретить вечер и оглянетесь на свою деятельную, наполненную радостным трудом жизнь с сознанием того, что отдали ей всё лучшее, что у вас было. Через тернии и опасности – всё выше, к вершинам человечности, чтобы те, кто вас поймет, могли бы к вам обращаться «Ваша высокочеловечность!» Да здравствует жизнь! И если бы мне было еще что сказать, я бы воскликнул снова «Да здравствует жизнь!» Да, господин Тоотс, на вашей стороне не только правда, как я уже отметил, но и победа, а все остальное пусть остается мне. Живите всегда со своей правдой, с правдой, которой вы сами достигли – тогда за вами всегда будет победа, а другим останется все остальное, если они не останутся даже и без того. Вот все, что я хотел сказать. Не давайте сбивать себя с толку, мои друзья, и будьте радостными среди радостных; возможно недалек тот день, когда вам придется утешать скорбящих. Радуйтесь в часы радости и трудитесь, когда настанет время труда. Между прочим, последнее не за горами, уже завтра-послезавтра всех нас ждет работа. Ну, поупираемся немного, да и засучим рукава, и да увенчаются успехом все наши начинания в той мере, в какой поможет нам Бог и поможем себе мы сами. Точка. Точка с запятой. И в завершение – двоеточие и кавычки, ибо теперь произнесет речь господин Киппель.
Некоторое время в жилой риге царит глубокое молчание, затем Арно Тали хлопает в ладоши и восклицает: – Браво! Многие лета господину провизору! Многие лета, многие лета-а-а…
После того, как затихает спетая в честь аптекаря здравица, взоры всех присутствующих вновь обращаются на предпринимателя Киппеля. Полупьяный Тыниссон нетвердой походкой подходит к нему вплотную, мигает своими маленькими глазками и говорит:
– Ну, господин Тосов, валяйте! Двоеточие и кавычки уже ждут.
– Бог с ними, – отмахивается предприниматель, – не хочется мне сейчас произносить речи. Может быть, попозже…
XX
Обеденная трапеза за тремя столами продолжается еще некоторое время, наконец те, кто помоложе, начинают проявлять нетерпение и требуют танцев. Из передней комнаты дома выносят столы и стулья, частично – в заднюю комнату, частично – в жилую ригу, зажигают свет, тут и там раздаются голоса: «Кто станет играть? Кто играет? Неужто здесь нет ни одного музыканта?!»
Само собой разумеется, музыкант находится и здесь, как на любой свадьбе.
– Ничего не поделаешь, – обращается Тоотс к батраку с мельницы, – придется вам сыграть для них что-нибудь на каннеле. В Рая было пианино, а здесь – каннель, то и другое – одного поля ягода, и еще неизвестно, что тут больше ко двору.
– Так и быть, сыграем – эка невидаль, – отвечает мельничный батрак.
После того, как пол заново подметен и вынесены все вещи, которые могут помешать, начинаются танцы. Батрак с мельницы вскидывает голову, затем склоняет ее набок и с жаром ударяет по струнам. Спустя несколько минут передняя комната жилого дома хутора Юлесоо наполняется топотней, стукотней и гулом, при деле оказываются всякие ноги: длинные и короткие, тонкие и толстые, прямые и кривые – кого какими наградил Господь. У одних танцующих – тела стройные, словно рябиновые прутики, у других – напоминают толкушку для картошки. Но как те, так и другие отплясывают с одинаковым усердием. Возле стены сидят старушки из Вирпли и обмениваются замечаниями, на пороге задней комнаты стоят мужчины постарше и в такт музыке бьют ногой об пол, словно старые козлы. «Ух ты, ох ты, ишь ты, трали-вали, эх! Как ты думаешь Яакуп, не тряхнуть ли и нам стариной на пару?» И два «лесовика» начиняют «трясти стариной» да так, что еще и не успев начать, «стряхивают» на пол танцующую пару. О «стряхнутых» спотыкается вторая, третья, четвертая пара… и вот уже в передней комнате юлесооского дома образуется копна из людей с задранными ногами, криков и взвизгиваний. Кто-то (разумеется в поисках своих ног!) хватает чью-то чужую, и звонкий женский голос кричит: «Аугуст, ты что, сдурел?» – «Ахти мне, это твоя нога, Мари, – отвечает Аугуст, – что же ты так плохо смотришь за своими ногами!» Кто-то сидит на полу, раскинувшись, точно блаженный, смотрит на стекло своих карманных часов и, качая головой, говорит: «Пропало… как медвежий зад в земляничнике!». Оба «лесовика», виновники всей этой неразберихи, тоже барахтаются, словно два барана, в общей куче, пытаясь помочь друг другу встать на ноги. «Ну, тряхни, тряхни стариной, Яакуп, что ты дурака валяешь!» – «Ну как же я тряхну, ежели он сидит на мне верхом, да какой тяжеленный, чисто мешок муки пудов на десять!» – «Тряхни, тряхни, тряхни стариной! Ух ты, ох ты, ишь ты, трали-вали, эх, тра-ля-ля!»
Вскоре порядок все же восстанавливается, начинается новый танец. «Эй, батрак с мельницы, выдай польку, от вальса ноги запутываются, как у мухи в паутине. Выдай польку! Выдай польку!»
Тоотс прошелся с Тээле только в первом танце, теперь же он, как и подобает истинному хозяину, заходит то в комнаты, то в жилую ригу, находясь одновременно всюду и нигде. Свадебные гости, во всяком случае, видят, что в юлесооском доме есть хозяин и что тут ничуть не хуже, чем на хуторе Рая.
В задней комнате сидит компания, которая никак не дает сбить себя с толку весельем молодежи, да и вобще – ничем; там сидят кистер, урядник и волостной старшина откуда-то из соседней волости, некий торговец из города со своими подмастерьем и Либле. Возле этого, несколько странного застолья Тоотс ненадолго задерживается и прислушивается к разговору.
– Убейте же, наконец, вчерашнюю кошку! – восклицает торговец, поднимая рюмку. [31] – Убейте вчерашнюю кошку, я вам говорю! Что вы возитесь с кошкой!? Так! Вот так! Что? Не отцепляется? Опрокиньте еще стопку! Я по себе знаю, что значит кошка: я сам сегодня утром искал свое сердце на раяском гумне… но, вы можете себе представить, что я нашел? Жажду! Страшную жажду! Ваше здоровье! А теперь скажите-ка вы мне, право, что появилось раньше – жажда или выпивка? – Жажда! – Верно! Поддай! Ну, поддай, поддай, поддай! Так. Теперь ответь мне, звонарь, сколько колес у телеги? – Пять. – Снова верно! Ты дьявольски башковитый мужик, Либле, я увезу тебя отсюда в город. Поддай! До дна, до дна! Видишь, все мы до дна пьем. А теперь – сколько хвостов у собаки? – Два. – Точно! Поехали! Не забывайте, мои господа, сегодня нам надо выполнить здесь великую задачу. У нас в Эстонии сто пятьдесят вино куренных заводов – сегодня мы должны показать, сколько еще надо сверх того построить, чтобы досыта напоить свой край. Гопля! Что же до вывоза за его пределы – расчет особый.
Молодой хозяин хутора Юлесоо улавливает какой-то шепот в углу задней комнаты, который отделен от остального помещения тонкой занавеской. Тоотс тихонько подходит ближе и вновь прислушивается.
– Ну, а вообще, – шепчет чей-то голос, – каково первое впечатление?
– Так… довольно приятное… ничего такого не скажешь, – отвечает второй голос. – А так… ничего особенного в нем, конечно, нет.
– Видишь ли, Тээле,– шепчет опять первый, – я спрашивала не совсем об этом, но раз уж ты так поняла меня, я должна сказать, что он как раз довольно особенный. Яан говорит то же самое.
– Ничего, это со временем пройдет. Небось с годами возмужает. Я, конечно, понимаю, что именно ты подразумеваешь под словом «особенный»… да, он, действительно… немножко того… Но одно я должна сказать – глупым его тоже не назовешь.
– Нет, Тээле, я вовсе не это имела в виду! Не думаешь же ты, в самом деле, что я стану хулить твоего мужа?
– Да ну тебя! Ничего я не думаю. А о чем это ты только что хотела меня спросить? Ты вроде бы сказала…
Первый голос что-то на это отвечает, но так тихо, что Тоотс ничего не может расслышать – вероятно, теперь шепчут в самое ухо Тээле. Затем звучит сдавленный смешок, и голос Тээле довольно громко произносит:
– Ах, иди ты в болото со своим разговором!
«Это Тээле и вторая половина Имелика», – Тоотс кивает головой и так же тихо, как пришел, уходит в переднюю комнату. – «Хорошо еще, что оно хотя бы так вышло, хорошо, что я хотя бы не глупый, а возмужать, пожалуй, можно, ежели этого так уж желают».
Тоотс пробирается между танцующими, чтобы пройти в жилую ригу, однако его внимание привлекает новая, лишь недавно образовавшаяся группа. Леста, Лутс и Имелик стоят возле угла плиты и, как видно, что-то обсуждают. Но подойдя поближе, молодой супруг убеждается, что в действительности никакого обсуждения нет, говорит только Лутс, в то время как школьные друзья молча его слушают.
– Да нет, – сетует лысый писатель, который, к слову сказать, весьма умеренно употреблял картофельный продукт, – для меня вопрос жилья – самый больной вопрос на свете. Живя в Тарту, я по меньшей мере семьдесят пять раз менял квартиру, но еще не нашел такой, где можно было бы нормально жить и время от времени немного работать. Я не боюсь ни холода, ни жары, ни сырости, ни сухости, единственное, чего я требую от своей квартиры, это тишина и покой, их я жажду, о них тоскую. Но именно этого я нигде не смог обрести и, наверное, не обрету до тех пор, пока меня однажды не принесут на это самое паунвереское кладбище, чтобы положить рядом с моим младшим братом. Этот маленький белоголовый мальчуган – таким он живет у меня в памяти! – вероятно и станет моим первым и последним тихим соседом; с ним, я полагаю, у нас никогда не будет пререканий из-за нарушения покоя. Ах да, я опять отклонился в сторону от сути своего рассказа, как это обычно свойственно тем, кто не в силах отказаться от деталей, кто иной раз именно с помощью этих самых деталей старается придать большую правдоподобность тем или иным событиям. Я же собирался говорить о квартире. Ну да, так вот, куда бы я ни переехал, всюду меня ждет шум, грохот и склоки, разница лишь в том, что это доносится то сверху, то снизу, то справа, то слева. А случается и так, что все перечисленные выше прелести – разом за каждой стеной, и, кроме того, еще вверху и внизу, Страшнее всего оказаться рядом с кухней! Думаю, мне теперь не остается ничего другого, как вовсе уехать из Тарту и поселиться где-нибудь в деревне. Собственно, если быть откровенным – а я к этому всегда стремился – у меня уже и место для жилья присмотрено. Думаю, не позже, чем в первой половине января я рвану… сюда же, в ваши края… на хутор Рая.
– Аг-га-а! – восклицает Имелик. – Теперь я понимаю, с какой стороны подул ветер. Разумеется, в Рая, куда же еще, там хорошие большие комнаты и…
– Нет, – Лутс делает протестующий жест обеими руками, – нет, нет! Ты опять Бог знает что думаешь. Я ищу в Рая лишь убежища от вселенского гвалта.
– Послушай, Лутс, – грозит ему пальцем Имелик, – ты нам тут не заливай, как заливаешь в своей повести «Весна». На хуторе Рая, кроме тихих комнат, для тебя есть еще и другая притягательная сила.
– Знаешь что, Имелик, – поспешно вклинивается в разговор Тоотс, опасаясь, как бы Лутс снова не разболтался, – будь другом, сыграй, право, тоже пару вещичек, пускай мельничный батрак малость передохнет, у него, похоже, язык уже вовсе к нёбу присох.
– Это можно… по старой привычке, – соглашается Имелик и направляется к музыканту.
– А ты доволен своим жильем? – спрашивает Лутс у Пеэтера Лесты.
– Мы с Тали занимаем неплохую квартиру, но… и у нас тоже, как у каждого человека, есть свой крест. Этот ужасный делец Киппель… знаете… он тоже перебрался к нам, курит по-страшному и плюет на пол. Ты, наверное, и сам заметил, сколько в нашей квартире всяких рыболовных снастей, всё это его имущество.
– Нет, в деревню, в деревню! – восклицает Лутс. – Это единственный путь спасения!
Само собой разумеется, музыкант находится и здесь, как на любой свадьбе.
– Ничего не поделаешь, – обращается Тоотс к батраку с мельницы, – придется вам сыграть для них что-нибудь на каннеле. В Рая было пианино, а здесь – каннель, то и другое – одного поля ягода, и еще неизвестно, что тут больше ко двору.
– Так и быть, сыграем – эка невидаль, – отвечает мельничный батрак.
После того, как пол заново подметен и вынесены все вещи, которые могут помешать, начинаются танцы. Батрак с мельницы вскидывает голову, затем склоняет ее набок и с жаром ударяет по струнам. Спустя несколько минут передняя комната жилого дома хутора Юлесоо наполняется топотней, стукотней и гулом, при деле оказываются всякие ноги: длинные и короткие, тонкие и толстые, прямые и кривые – кого какими наградил Господь. У одних танцующих – тела стройные, словно рябиновые прутики, у других – напоминают толкушку для картошки. Но как те, так и другие отплясывают с одинаковым усердием. Возле стены сидят старушки из Вирпли и обмениваются замечаниями, на пороге задней комнаты стоят мужчины постарше и в такт музыке бьют ногой об пол, словно старые козлы. «Ух ты, ох ты, ишь ты, трали-вали, эх! Как ты думаешь Яакуп, не тряхнуть ли и нам стариной на пару?» И два «лесовика» начиняют «трясти стариной» да так, что еще и не успев начать, «стряхивают» на пол танцующую пару. О «стряхнутых» спотыкается вторая, третья, четвертая пара… и вот уже в передней комнате юлесооского дома образуется копна из людей с задранными ногами, криков и взвизгиваний. Кто-то (разумеется в поисках своих ног!) хватает чью-то чужую, и звонкий женский голос кричит: «Аугуст, ты что, сдурел?» – «Ахти мне, это твоя нога, Мари, – отвечает Аугуст, – что же ты так плохо смотришь за своими ногами!» Кто-то сидит на полу, раскинувшись, точно блаженный, смотрит на стекло своих карманных часов и, качая головой, говорит: «Пропало… как медвежий зад в земляничнике!». Оба «лесовика», виновники всей этой неразберихи, тоже барахтаются, словно два барана, в общей куче, пытаясь помочь друг другу встать на ноги. «Ну, тряхни, тряхни стариной, Яакуп, что ты дурака валяешь!» – «Ну как же я тряхну, ежели он сидит на мне верхом, да какой тяжеленный, чисто мешок муки пудов на десять!» – «Тряхни, тряхни, тряхни стариной! Ух ты, ох ты, ишь ты, трали-вали, эх, тра-ля-ля!»
Вскоре порядок все же восстанавливается, начинается новый танец. «Эй, батрак с мельницы, выдай польку, от вальса ноги запутываются, как у мухи в паутине. Выдай польку! Выдай польку!»
Тоотс прошелся с Тээле только в первом танце, теперь же он, как и подобает истинному хозяину, заходит то в комнаты, то в жилую ригу, находясь одновременно всюду и нигде. Свадебные гости, во всяком случае, видят, что в юлесооском доме есть хозяин и что тут ничуть не хуже, чем на хуторе Рая.
В задней комнате сидит компания, которая никак не дает сбить себя с толку весельем молодежи, да и вобще – ничем; там сидят кистер, урядник и волостной старшина откуда-то из соседней волости, некий торговец из города со своими подмастерьем и Либле. Возле этого, несколько странного застолья Тоотс ненадолго задерживается и прислушивается к разговору.
– Убейте же, наконец, вчерашнюю кошку! – восклицает торговец, поднимая рюмку. [31] – Убейте вчерашнюю кошку, я вам говорю! Что вы возитесь с кошкой!? Так! Вот так! Что? Не отцепляется? Опрокиньте еще стопку! Я по себе знаю, что значит кошка: я сам сегодня утром искал свое сердце на раяском гумне… но, вы можете себе представить, что я нашел? Жажду! Страшную жажду! Ваше здоровье! А теперь скажите-ка вы мне, право, что появилось раньше – жажда или выпивка? – Жажда! – Верно! Поддай! Ну, поддай, поддай, поддай! Так. Теперь ответь мне, звонарь, сколько колес у телеги? – Пять. – Снова верно! Ты дьявольски башковитый мужик, Либле, я увезу тебя отсюда в город. Поддай! До дна, до дна! Видишь, все мы до дна пьем. А теперь – сколько хвостов у собаки? – Два. – Точно! Поехали! Не забывайте, мои господа, сегодня нам надо выполнить здесь великую задачу. У нас в Эстонии сто пятьдесят вино куренных заводов – сегодня мы должны показать, сколько еще надо сверх того построить, чтобы досыта напоить свой край. Гопля! Что же до вывоза за его пределы – расчет особый.
Молодой хозяин хутора Юлесоо улавливает какой-то шепот в углу задней комнаты, который отделен от остального помещения тонкой занавеской. Тоотс тихонько подходит ближе и вновь прислушивается.
– Ну, а вообще, – шепчет чей-то голос, – каково первое впечатление?
– Так… довольно приятное… ничего такого не скажешь, – отвечает второй голос. – А так… ничего особенного в нем, конечно, нет.
– Видишь ли, Тээле,– шепчет опять первый, – я спрашивала не совсем об этом, но раз уж ты так поняла меня, я должна сказать, что он как раз довольно особенный. Яан говорит то же самое.
– Ничего, это со временем пройдет. Небось с годами возмужает. Я, конечно, понимаю, что именно ты подразумеваешь под словом «особенный»… да, он, действительно… немножко того… Но одно я должна сказать – глупым его тоже не назовешь.
– Нет, Тээле, я вовсе не это имела в виду! Не думаешь же ты, в самом деле, что я стану хулить твоего мужа?
– Да ну тебя! Ничего я не думаю. А о чем это ты только что хотела меня спросить? Ты вроде бы сказала…
Первый голос что-то на это отвечает, но так тихо, что Тоотс ничего не может расслышать – вероятно, теперь шепчут в самое ухо Тээле. Затем звучит сдавленный смешок, и голос Тээле довольно громко произносит:
– Ах, иди ты в болото со своим разговором!
«Это Тээле и вторая половина Имелика», – Тоотс кивает головой и так же тихо, как пришел, уходит в переднюю комнату. – «Хорошо еще, что оно хотя бы так вышло, хорошо, что я хотя бы не глупый, а возмужать, пожалуй, можно, ежели этого так уж желают».
Тоотс пробирается между танцующими, чтобы пройти в жилую ригу, однако его внимание привлекает новая, лишь недавно образовавшаяся группа. Леста, Лутс и Имелик стоят возле угла плиты и, как видно, что-то обсуждают. Но подойдя поближе, молодой супруг убеждается, что в действительности никакого обсуждения нет, говорит только Лутс, в то время как школьные друзья молча его слушают.
– Да нет, – сетует лысый писатель, который, к слову сказать, весьма умеренно употреблял картофельный продукт, – для меня вопрос жилья – самый больной вопрос на свете. Живя в Тарту, я по меньшей мере семьдесят пять раз менял квартиру, но еще не нашел такой, где можно было бы нормально жить и время от времени немного работать. Я не боюсь ни холода, ни жары, ни сырости, ни сухости, единственное, чего я требую от своей квартиры, это тишина и покой, их я жажду, о них тоскую. Но именно этого я нигде не смог обрести и, наверное, не обрету до тех пор, пока меня однажды не принесут на это самое паунвереское кладбище, чтобы положить рядом с моим младшим братом. Этот маленький белоголовый мальчуган – таким он живет у меня в памяти! – вероятно и станет моим первым и последним тихим соседом; с ним, я полагаю, у нас никогда не будет пререканий из-за нарушения покоя. Ах да, я опять отклонился в сторону от сути своего рассказа, как это обычно свойственно тем, кто не в силах отказаться от деталей, кто иной раз именно с помощью этих самых деталей старается придать большую правдоподобность тем или иным событиям. Я же собирался говорить о квартире. Ну да, так вот, куда бы я ни переехал, всюду меня ждет шум, грохот и склоки, разница лишь в том, что это доносится то сверху, то снизу, то справа, то слева. А случается и так, что все перечисленные выше прелести – разом за каждой стеной, и, кроме того, еще вверху и внизу, Страшнее всего оказаться рядом с кухней! Думаю, мне теперь не остается ничего другого, как вовсе уехать из Тарту и поселиться где-нибудь в деревне. Собственно, если быть откровенным – а я к этому всегда стремился – у меня уже и место для жилья присмотрено. Думаю, не позже, чем в первой половине января я рвану… сюда же, в ваши края… на хутор Рая.
– Аг-га-а! – восклицает Имелик. – Теперь я понимаю, с какой стороны подул ветер. Разумеется, в Рая, куда же еще, там хорошие большие комнаты и…
– Нет, – Лутс делает протестующий жест обеими руками, – нет, нет! Ты опять Бог знает что думаешь. Я ищу в Рая лишь убежища от вселенского гвалта.
– Послушай, Лутс, – грозит ему пальцем Имелик, – ты нам тут не заливай, как заливаешь в своей повести «Весна». На хуторе Рая, кроме тихих комнат, для тебя есть еще и другая притягательная сила.
– Знаешь что, Имелик, – поспешно вклинивается в разговор Тоотс, опасаясь, как бы Лутс снова не разболтался, – будь другом, сыграй, право, тоже пару вещичек, пускай мельничный батрак малость передохнет, у него, похоже, язык уже вовсе к нёбу присох.
– Это можно… по старой привычке, – соглашается Имелик и направляется к музыканту.
– А ты доволен своим жильем? – спрашивает Лутс у Пеэтера Лесты.
– Мы с Тали занимаем неплохую квартиру, но… и у нас тоже, как у каждого человека, есть свой крест. Этот ужасный делец Киппель… знаете… он тоже перебрался к нам, курит по-страшному и плюет на пол. Ты, наверное, и сам заметил, сколько в нашей квартире всяких рыболовных снастей, всё это его имущество.
– Нет, в деревню, в деревню! – восклицает Лутс. – Это единственный путь спасения!
XXI
Так, а может быть и немного иначе, продолжается празднование свадьбы Тоотса.
На дворе уже поздний вечер, как вдруг в жилую ригу, тяжело дыша, вбегает Либле, весь вываленный в снегу, и отзывает Тоотса, который беседует со своими школьными друзьями, в сторонку.
– Вот что, молодой хозяин, – произносит звонарь таинственным шепотом, – Кийр тут.
– Тут – Кийр?! Да ты, Кристьян, никак вовсе сдурел. Пить меньше надо. Говорю это вовсе не потому, что мне водки жалко, нет, я т е б я жалею.
На дворе уже поздний вечер, как вдруг в жилую ригу, тяжело дыша, вбегает Либле, весь вываленный в снегу, и отзывает Тоотса, который беседует со своими школьными друзьями, в сторонку.
– Вот что, молодой хозяин, – произносит звонарь таинственным шепотом, – Кийр тут.
– Тут – Кийр?! Да ты, Кристьян, никак вовсе сдурел. Пить меньше надо. Говорю это вовсе не потому, что мне водки жалко, нет, я т е б я жалею.