Исподволь в нем возник и принялся мучать странный вопрос: кто я такой? Он не художник и ничего не создавал, хотя знал о живописи, наверное, больше, чем Брейгель и Кром вместе взятые, он много лет не притрагивался к кистям. Что же получалось? Оценщик на аукционах, ходячий справочник, вот и все.
   Он вяло пытался сам себе возражать. А реставрация? А рембрандтовские пигменты? Да, он указывал реставраторам, где счищать, а где нет, вот и вся заслуга; правда, он придумал эту голографию, и теперь в книгах пишут: «Проведя лазерную съемку по Холлу...». Но когда это было, он изобрел эту штуку зеленым юнцом, и после этого — ничего серьезного. Куда как развеселый жизненный итог.
   Да, жизненный итог. Что совершенно точно, так именно то, что в ту пору он всерьез испугался смерти. Неотвратимость финала встала перед ним с такой очевидностью, что в холловском душевном равновесии произошел основательный сдвиг. Представив себя на смертном одре перед вопросом — что ты сумел сделать за свою жизнь? — и не видя хоть сколько-нибудь внятного ответа, Холл ужаснулся. Выходила совершеннейшая чепуха:
 
У райских золотых ворот торжественно представ,
Сказал он так: «Я Кейси Джон. Товарный вел состав».
 
   Необратимо, вот какой кошмар. Не повернешь и не исправишь.
   А между тем ничего не менялось. Он ездил, писал, смотрел рентгенограммы, называл цены, заглядывая или не заглядывая в объемистую записную книжку, и волновался одновременно из-за того, что его сомнения мешают работе, и из-за того, что вынужден тратить время на эту работу. Впрочем, он был уверен, что главное — это дела, а рассуждения — четвертый план. А теперь от тех дел даже в памяти ничего не осталось, зато сомнения живы и по сию пору.
   Но тогда он чувствовал, что сильно выбит из колеи, советоваться было не с кем, и на каком-то этапе Холл окончательно растерялся; этап этот все тянулся и тянулся, и куда бы он вывернул — угадать трудно, и вот среди таких непонятных тревог появилась Анна.
   Весенним вечером они сидели втроем — вместе с Гюнтером — в квартире у Холла, где окна выходили на маленькую площадь Академии, парк и башни дома-замка напротив, и говорили бог знает о чем — о судьбе, о буддизме, о роли экстрасенсов в современном обществе. Шел второй год криптонской агрессии, и все трое, как и большинство в то время, над этой темой не задумывались, полагая по принципу, что это где-то далеко, авось до нас не доползет... Что ж, правда, в тот раз не доползло, и у Холла не сохранилось никакого ощущения предчувствия — помнился лишь поздний вечер, лампа на заваленном бумагами столе, тонкая фигура Анны в полутемной комнате.
   Он часто потом вспоминал эту их первую встречу — в бесконечных лесах Территории, в кротовых норах Валентины, в эдмонтоновской глуши; как-то — бог знает, в каком это было году — он вышел с группой на границу Озерного Края, к Шамплейну. Видимо, где-то шестьдесят третий. Холл поднялся на гребень холма и увидел далеко внизу вытянутый овал озера с зелеными шапками островков. Вокруг стояла уходящая в безнадежные дали тайга, где сотни и сотни лет никого не было и еще многие сотни не будет. Картина была так дика и прекрасна, что Холла на минуту покинули мысли о ночном переходе, о провизии и патронах; положив руки на винтовку и привалившись плечом к горбатому стволу лиственницы, он подумал о том, что Анна всегда мечтала выехать и пожить на природе, и по всем человеческим законам в эту вот красоту и следовало ее отвезти, и прожить здесь спокойно хотя бы полгода. Тогда, может быть... Может быть. Он нехотя качнулся вперед и пошел к озеру, перешагивая через поваленные деревья.
 
   На Валентине она явилась ему сама. Холл вздрогнул на своей скамейке. Валентина была запретной темой. Поздно. Сюда, на окраину Праги, к его душе дотянулась огненная нить..
   Идоставизо, Сухой Сектор, семьдесят девятый год. Он вылез на Бараний Лоб и бежал по песчаным грядкам. Солнце. Температура песка — восемьдесят градусов. Кончается четвертый год оккупации. Полтора года, как убит Кантор. Полтора года, как у него самого нет правой руки и правого глаза, от лица остались обрывки губ, левый глаз и неведомо как уцелевший кусочек брови, все прочее — красно-черная корка с отверстиями ноздрей. Все его люди полегли у входа в долину, он оторвался и уходил в одиночку, третьи сутки не спал, вторые не ел и первые — не пил. Тиханцы, мастера сводить с ума на расстоянии, бросили психологические фокусы и шли за ним настырно и вплотную, очевидно, сообразив, с кем имеют дело. С этого Бараньего Лба должен быть виден шестнадцатый колодец — последняя надежда скрыться в подземелье. Трудно представить себе, как однорукий может лазить по горам, но еще труднее вообразить, как много, оказывается, можно суметь, опираясь о скалы головой и оставшейся в распоряжении рукой.
   Он был ранен, обожжен и хрипел как удавленник; песок то скрипел на камне, то затягивал ногу по щиколотку. Холл добежал до края и тут же упал на бок. Все. Там, внизу, в километре от него, за каменным хаосом обрыва, окружая провал входа, белела цепочка фигур. Без веревки, без ничего преодолеть у них на глазах сто с лишним метров спуска — бред. Кончено, доктор Холл. Теперь, кажется, кончено. Песок жег его, как грешника сковородка. Холл перекатился на правый бок, положил руку со скорчером на бедро и стал смотреть на противоположный край выступа, над которым вот-вот должны были показаться белесые купола черепов его преследователей. Он поерзал, нащупал ногой кромку обрыва и придвинулся вплотную, зависнув лопатками над пропастью, чтобы, как только иссякнет обойма, сразу оттолкнуться посильней, и привет — не дать тиханцам и шанса раззвонить по своей трижды проклятой Системе, что демон подземелий, легендарный Кривой Левша живым попался к ним в руки. Сердце все никак не могло успокоиться, билось в голове, билось в горле. Холл взглянул вправо, вдоль срезанного каменного горба, и тут увидел Анну.
   Она стояла над обрывом, в воздухе, в двух шагах от края. в девяти — от Холла, и смотрела спокойно и внимательно.
   — Что ты здесь делаешь? — спросил Холл, а может, и не спросил, а только в глотке густая слюна с песком пропустила какой-то рокочущий звук.
   Анна в ответ перевела взгляд на другую, противоположную сторону Лба, откуда подходили тиханцы. Холл видел ее совершенно отчетливо, на ней был тот самый коричневый комбинезон, в котором он увидел ее тогда весной, та же слабая завивка и родинка над верхней губой. Он бросил взгляд в ту же сторону, что и она.
   — А, ты пришла посмотреть, как меня убьют? Это недолго.
   Он не мог придумать, что сказать, и вовсе не из-за того, что был потрясен ситуацией — он был почти спокоен, — просто так всегда было в первые минуты их свиданий.
   — Анна, ведь ты меня слышишь?
   Она чуть приметно опустила веки.
   — Анна, мне сейчас конец, не знаю, как там, встретимся ли мы с тобой, но вот что хочу сказать — ты ведь не верила, что я тебя люблю. Напрасно не верила, я любил тебя, и до сих пор люблю.
   Он покосился влево. Пока тихо.
   — Спасибо, Что пришла. Ты знаешь, я не ангел, я много лгал, мне, наверное, вообще грош цена, и в том, как у нас все вышло, я тоже виноват, но совесть моя чиста, я старался как мог... прости меня.
   Холл перевел дух.
   — Сейчас полезут. Представь себе, я рад, я покажу тебе кое-что стоящее из того, что успел в жизни.
   Анна теперь смотрела строго и вдруг отрицательно покачала головой; приподняв руку, она указала на обрыв, туда, где громоздились слоистые столбы. Холл повернулся, пытаясь сообразить, что она имеет в виду, а затем — он не разобрал, что произошло. То ли неосторожно пошевелился, то ли еще что — как теперь узнаешь — но зубчатый край выскользнул из-под него, и на какой-то момент Холл в воздухе встал вниз головой, так что небо и солнце стремительно провалились под ноги, а изрытые трещинами канделябры понеслись на него сверху; он задел за стену, и сыпец обжег его, словно дробовым зарядом; перевернуло, руку, все еще цеплявшуюся за рукоять скорчера, швырнуло вбок, и потом удар вытряхнул из него все ощущения окружающей действительности.
   Холл очнулся ночью — от холода и сильной боли в ребрах. Над ним в темной синеве пролома горели сразу четыре звезды. Он лежал на дне трещины, в щели скального лабиринта, в зарослях розовой камнеломки и плыл в дурманящем аромате ее раскрывшихся к вечеру цветов. Тогда ему показалось — а может быть, так оно и было на самом деле, — что вот так же пахли когда-то волосы Анны. Его, по-видимому, просто не стали искать.
   Потом он шел, спотыкаясь и отталкиваясь рукой от шершавых, схваченных инеем глыб; звезды тянулись к нему своими голубыми иглами, огненный коготь рвал бок в такт пульсу, клешня протеза моталась из стороны в сторону, ударялась о бедро и волочила за собой оторвавшийся силовой шнур. Холла трясло в ознобе, он был безоружен, чуть жив и ругался во всю силу оставшегося голоса.
   — Видали? — сипел он, обращаясь неизвестно к кому, — Появилась... Слова доброго сказать не могла... Выполнила долг, проявила проклятую вежливость... На кой черт она мне? Нет уж, хрен... Вот я, нате, убивайте, с десяти точек...
   Как ни парадоксально, вместо благодарности его переполняли тоска и бессильная злоба. Холл тащился по пустыне не скрываясь, видимый всему миру в свете звезд, ясно чувствуя, что его горестное везение не изменило себе, и он в очередной раз безнадежно уцелел.
 
   Надо признать, что у Холла были причины обижаться на Анну. Еще в самом начале их невеселого романа ему было известно, что у Анны до него был возлюбленный — кажется, архитектор, или что-то в этом роде, — который очень мало нуждался в ее внимании. Но она, по редкому свойству цельных натур, не ведающих середины, сожгла себя в этом чувстве, и когда тот неизвестный Холлу парень устал демонстрировать хорошее отношение даже в виде редких подачек — его привлекали более великосветские круги — и все было кончено, Анна на год слегла, и след того психического слома не зажил до конца ее дней.
   Беда, однако, заключалась не в этом, а в том, что его Анне заменить никто не мог, и Холл прекрасно понимал, что появись тот снова хоть на минуту, Анна пойдет за ним босиком на край света в одной рубашке и ни про каких докторов искусствоведения даже не вспомнит. Поэтому ее доброжелательность, ее забота часто внутренне бесили Холла — даже, как ни удивительно, после смерти Анны, на Валентине, в печальной памяти Сухом Секторе.
 
   Холл затряс головой и тихонько замычал; сжал ладонями влажное железо ограды и мучительным усилием выгнал из себя жар и смерть Валентины. Прага, ветер, весна, фотография на белом мраморе, надпись — Анна Вольцова. Здесь нет его имени, оно на другой плите, в каменистых землях по другую сторону океана, там неизвестно какими буквами должно быть написано — «Постумия Холл». Есть ли какой-нибудь прок в надгробиях? У Кантора в той шахте нет ни камня, ни надписи, только гора расплавившегося металла. Холл поднялся и зашагал ко входу на кладбище — там он видел цветочный магазин.
   Здесь вышла небольшая заминка, потому что Холл начисто перезабыл весь чешский, и в уме вертелось лишь описание какой-то спектрограммы, сохранившееся в памяти лишь благодаря обилию латинизмов. Но девушка за прилавком — очень молоденькая и симпатичная — с грехом пополам знала английский, и они вполне сносно договорились; в обмен за пять гвоздичек Холл дал ей серебряный доллар, и с тем они расстались, вполне довольные друг другом.
   Положив цветы на узкий прямоугольник земли в бетонной раме. Холл закурил и постоял еще некоторое время, подняв воротник и спрятав руки в карманы своего длинного пальто. Что ж, Анна, думал он, во мне все успокоилось, а про тебя и речи нет, ты теперь для меня легенда, сон, но легенда добрая и сон хороший. Он снова перебрался через стенку, недавней старухи уже не было, и Холла вообще никто не видел. Ладонью он стер с капота отставшую с каблуков грязь, сел за руль и вновь почувствовал, как на него наваливается прежняя многолетняя усталость.
   Указатели долго вели его по незнакомым объездам, и только снова оказавшись на автостраде. Холл смог вернуться к своим мыслям. Загадка загадок — чем же покорила его тогда эта юная темноволосая девушка, когда, казалось, его уже ничем нельзя было удивить? В ней была чистота, в ней была необыкновенная ясность, но что можно понять из этих слов? Ничего. Она была откровенным и прямым человеком, для него это похоже на то, как если бы посреди городской свалки — а именно такой свалкой он и считал тогда свою жизнь — вдруг забил бы родник. Она была доброй — но и это слово сейчас звук пустой.
   Холл попытался припомнить хотя бы один из их разговоров, но память не могла остановиться ни на чем мало-мальски значительном. Анна всегда говорила вещи простые и определенные, абсолютно без того суперзаумного сленга, который Холлу и ему подобным был привычен и необходим как воздух. Она говорила, что хотела бы изучать языки и воспитывать детей, что ей нравится старинная музыка и старинные танцы, и радовалась разным пустякам с искренностью, которую холловский цивилизованный мир давно забыл. Какая-нибудь нью-йоркская стерва назвала бы это провинциальностью. Но к черту нью-йоркскую стерву.
   Да, к черту. Стрелка спидометра мелко подрагивала. Пожалуй, думал Холл, в этом есть часть разгадки. В Анне было что-то от забытой атмосферы детства, которая окружала его в родительском доме, от тех сказок, что читала ему мать, от всех тех вещей, воспоминание о которых теперь непонятно почему сжимает горло, стоит лишь пробраться через неровный и долгий строй лет, отделивших его от него же самого шестилетнего и восьмилетнего, от тех пингвинов и белок, что он когда-то рисовал и лепил из пластилина.
   Может быть, поэтому из всех женщин, которых он знал, только Анну Холл мог представить матерью своих детей. Ей, кстати, вполне хватало и твердости, и даже ортодоксальности, она всегда знала, чего хотела и чего не хотела.
   Например, она не хотела мучать Холла, и как-то однажды, после ее очередного «у нас ничего не получится», у него сдали нервы.
 
   За рулем своего «датсуна» Холл покачал головой. Да, пятьдесят девятый год. Он даже не написал ей прощального письма, написал только матери, оставил доверенности Гюнтеру и вылетел в Берлин. Теперь, пожалуй, в его поступке можно проследить какую-то логику, но в ту пору он с мазохистским удовлетворением считал, что действует в совершенном бреду. Но что верно, то верно — вряд ли бы он сейчас сидел в этой машине, если бы тогда остался дома..
   В Берлине Холл явился на вербовочный пункт, прихватив с собой лишь паспорт да выданное еще в школе удостоверение о том, что он может работать слесарем-механиком-сцепщиком, или, может, смазчиком-водителем. Бумага смехотворная, Холл чувствовал себя идиотом и боялся, что с ним вообще не станут разговаривать.
   В комнате сидели двое мужчин, за их спинами была стеклянная стена, а за ней — зал-аквариум, там стояли телетайпы и ходили операторы в форме войск связи. Кругом, прихваченные клейкой лентой, висели плакаты с портретами Кромвеля в полном маршальском облачении.
   С Холлом разговаривали очень доброжелательно, права смазчика изучили со всей серьезностью, спросили, не работал ли он шофером, и нет ли его карточки в каком-нибудь американском отделении, и уже через двое суток Холл прибыл на базовую станцию Ригль-18 в качестве топливного техника.
 
   «В те поры война была...». Да, начинался третий год Криптонской войны, и к тому времени из никому не ведомого вселенского далека она вдруг грозно придвинулась к земным пределам. Холл слабо разбирался в международной политике и даже едва ли смог бы вразумительно объяснить, чем конгресс отличается от сената; как и у всех, у него дома стоял телевизор, и благодаря этому Холлу было известно, что есть такой Стимфал, что там сидит Кромвель со своей администрацией и решает все проблемы. Хорошо ли, плохо ли, что вопросы жизни и смерти землян решают где-то на краю Вселенной люди, некоторые из которых на Земле и вовсе не бывали, Холл не задумывался. О Кромвеле он мог бы, покопавшись в памяти, сказать, что тот, кажется, был в прошлом вроде бы летчиком, а президент ли он Стимфала, или там есть еще какой-то президент, и в чем разница между президентом и премьер-министром — Холл не знал.
   Точно так же, если бы Холла спросили, что там происходит на фронтах, он бы ответил, что идет отражение агрессии планеты под названием Криптон. А почему этот Криптон напал на нас? Тут Холл, вероятно, пожал бы плечами и сказал, что уж вот такой там коварный народ — улучили момент и напали. Смешно, но как-то так он и рассуждал на рубеже своего тридцатилетия.
 
   История Криптонского конфликта (кстати, до сих пор неизвестно, кто и когда назвал эту злосчастную и, собственно, уже тогда обреченную планету Криптоном), подобно любому политическому детективу, хранит немало темных и противоречивых моментов, откровенной лжи и скрытых от мира дипломатических хитросплетений. Однако сама логика событий очевидна, весьма незамысловата и напрямую связана с Окном, куда сейчас держал путь Холл, и с хорошо ему знакомой, одной из самых могущественных организаций по ту сторону Окна — с Институтом Контакта. К концу пятидесятых годов Стимфальский блок, объединивший большую часть земных колоний — во главе его стоял так мало занимавший Холла маршал Кромвель, — начал теснить Криптон со многих территориальных и политических позиций. Противоречия стали нарастать не по дням, а по часам, и для урегулирования проблемы Кромвель прибег к своему привычному и безотказному средству — приказал перебросить в район Криптона четыре флота, включавших, одиннадцать ударных авианосных группировок, недавно прошедших очередную модернизацию. Забавно, что уже тогда направление главного удара проходило через Валентину — никому неизвестную рядовую точку как на стимфальских, так и на криптонских картах.
   Все это было бы очень мило, если бы не Окно и не Институт Контакта. Наши соседи из смежного пространства, с которыми нас, как выяснилось, стабильно соединяет дыра размером три на три с половиной метра — она и называется Окном — пожалели Криптон и выразили резкое недовольство стимфальской экспансией. Кромвель оказался на грани дипломатических осложнений с Аналогами.
   Маршала обвиняли и в вероломстве, и в агрессивности, но никто и никогда не отказывал ему в предельно реалистичном взгляде на вещи. Теперь трудно разгадать, что за игру он тогда вел — возможно, из каких-то соображений не захотел в тот момент ссориться с двойниками из другого мира и их грозным ведомством или, может быть, заранее просчитав ход событий, решился на хитроумную комбинацию, и то, и другое вполне в его духе, — но факт остается фактом: Кромвель предпочел похоронить собственный блестящий замысел, нежели испортить отношения с Институтом Контакта. Вторжение было отменено, и через две недели началась война.
   Подобно любой другой милитаризованной экономике, экономика Гео-Стимфальского блока страдала так называемым «велосипедным синдромом», и несостоявшийся блицкриг в один присест заглотил не то пять, не то шесть объединенных бюджетов, так что дефицит подскочил выше Большой Медведицы; чтобы погасить минимум военных задолженностей, Кромвелю и всей его братии пришлось подписать пятилетний контракт с Международной Программой Исторических Исследований и перегнать одиннадцать флотов на экспериментальные полигоны, где Идрис Колонна моделировал битвы прошлого и будущего. Земля, Англия-8, Стимфал и другие ассоциации остались практически без армии.
   Тогда пробил час Криптона. Там прекрасно знали, что рано или поздно стимфальские шестипалубники пожалуют в их края, и никакой Институт их не остановит, а посему терять и ждать нечего, благо предоставляется шанс.
   Перво-наперво, как опорно-выдвинутый плацдарм, криптоны заняли Валентину, и народы ее волей-неволей стали совмещать феодальные междоусобицы с национально-освободительной борьбой, что, впрочем, выходило у них очень органично и довольно успешно. Земля оказала Валентине поддержку людьми и оружием, и там по горам и лесам громыхала телега партизанской войны, которую в стимфальских сводках именовали «объединенной группировкой сил на Валентине», газеты называли «повстанческой армией Сталбриджа», а нью-йоркская мафия — «бандой Звонаря».
   Да, тогда, в пятьдесят шестом, и Гуго Сталбридж, по прозвищу Звонарь, и Кромвель, и Радомир Овчинников, стимфальский министр иностранных дел, и все другие шатуны и кривошипы будущей холловской судьбы уже стояли на своих местах, а юный доктор наук тем временем в беспечном неведении читал лекции лейденским студентам, а обитатели Криптона шли по Северо-Западному Сектору стробоскопическим шагом, сминая на пути трассовую охрану.
   К тому моменту, когда Холл, впав в отчаяние от бессмысленности жизни и несчастной любви, отправился с горя на войну, ситуация значительно осложнилась. На Солнечную систему пала тень рогатого шлема — три криптонских флота стояли на рубеже Десятой тысячи, а противостояли им немногочисленные и разрозненные части бывшего линейного контроля, остатки армейских групп разных ассоциаций и те стимфальские соединения, которые Кромвель не включил в контракт с Программой. Сам Стимфал скоро год как жил в блокаде; на Земле, на Англии-8, на Гестии — по всему миру шла вербовка добровольцев, фронт рвался и двигался, и понемногу становилось страшно.
 
   Базовая станция Ригль-18, куда попал Холл, входила в цепочку 186-й трассы и была последним пунктом перед Тритоном, откуда открывался прямой путь до Земли. От пакетбота, который привез Холла, здесь явно ожидали большего, потому что обстановка складывалась непонятная и зловещая. Пока разгружался бот, Холлу было велено ждать в верхней радиорубке. Его встретили очень приветливо, одна из девушек-радистов — лица ее он не помнил, а имя, кажется, Мюриэл — сказала ему «Приходите к нам пить чай». Их только что сменили, на ней был такой же зеленый комбинезон, как и на всех, на гладкой коже светился блик от лампы — на шее и на скуле. Блик он помнил, а лицо — нет. Она погибла там же, в рубке Центрального ствола, когда туда врезался потерявший управление штурмовик.
   Четырнадцатого августа пятьдесят девятого года, в день прибытия Холла, на станции находились восемнадцать «Викингов», четыре «Тандерболта», с ними сорок три человека экипажа, восемь радистов, семь механиков и только что появившийся доброволец-техник, а командовал этой собранной с бору да с сосенки никак не названной боевой группой полковник Отар Кергиани — итого шестьдесят человек, не считая киборгов. Последняя сводка пришла десять часов назад, в ней сообщалось, что в районе Соложи — станции перед Риглем-18 — отмечено движение неуточненных по численности сил противника. Никаких пояснений больше никто не дал.
   Кергиани сидел в командном отсеке, никуда не выходил и пытался разобраться в происходящем. Соседи справа, авиационный полк Халла Маккензи, более известного под именем Бешеный, молчал, вероятно, потому, что выдвинулся вперед и был отрезан от 186-й событиями Соложи — бог с ним! Гораздо хуже, что соседи слева, крейсера Брусницына, тоже отключились, оставив на волне только автоматику, монотонно обещавшую слушать между сороковой и сорок второй минутой каждого часа. Но что было уж и вовсе странно и непостижимо, так это то, что прервалась связь с Тритоном, опорной тыловой базой. Кергиани угрюмо прохаживался по отсеку между блоками, мимо оранжевых окошек компьютеров и, подходя к карте, каждый раз останавливался. Он видел, что дело начинало походить на классический «слоеный пирог», что означало верную смерть, и смерть бесславную.
   Поэтому такие события, как ознакомление нового техника с его хозяйством, топливно-заправочной самоходной установкой «Магирус», и то, какие кренделя поначалу выписывал на ней техник, ничуть полковника не развлекли. На 186-й на Ригль-18 была ориентирована криптонская Двенадцатая авиадесантная дивизия, и без поддержки справа и слева Кергиани мог ей противопоставить лишь свои двадцать два самолета с наспех укомплектованными экипажами, которых могло не хватить и на двадцать минут боя. Они контролируют перевал трассы — к счастью, по космосу нельзя летать куда глаза глядят, надо придерживаться известных или пусть не очень известных, но все же кем-то проложенных, трасс, иначе рискуешь или вовсе пропасть, или, что еще хуже, разделить участь «Летучего Голландца», — но дешево же стоит их контроль. Теперь следовало ждать приказа об изменении дислокации или какого-то хода противника, проясняющего диспозицию. Кергиани смотрел на часы. Не было ни приказа, ни противника. Огромный, более километра в поперечнике, октаэдр станции висел в пространстве, растопырив в мертвенном свете неразбериху причальных галерей, пирсов, тестерных штанг, антенн и орудийных палуб, на которых не было орудий.
   Наконец, через пятнадцать часов молчания, сквозь гул и треск удалось разобрать голос Маккензи. По-видимому, он обращался к Брусницыну, до Ригля-18 долетел лишь обрывок разговора, Кергиани ни тот, ни другой не слышали, и после трех фраз разговор снова утонул в помехах.
   Бешеный, похоже, отвечал Брусницыну и надсаживался так, словно собирался обойтись вообще без радио: «... нет, я ухожу на девяносто вторую, там крюк часа на четыре...». Пауза около сорока секунд, и снова Маккензи: «А я, по-твоему, — (красочное выражение из подвалов английского языка) — и не понимаю? Отарику мы уже ничем не поможем, ты уж постарайся, выведи своих ребят за пунктир...» — и на этом месте отрезало, но Кергиани даже не стал смотреть на карту. Все и так ясно.