— Тигр! Старый геморрой... ты же помер!
— Не дождетесь, сволочи, — пробормотал Холл.
Потом он лежал на разостланных палатках, турбины пели свою песню, и сквозь дрему доходили слова Грегори: «...а мне сказали — Тигр на точке положил джизханов без числа, сам убит, отряд расформирован. Мы уже за упокой души НЗ раздавили...»
У медицины в тот раз что-то не заладилось, и год, будто в старой сказке, прошел как сон пустой. В этом году ему исполнилось сорок, в этом году он получил последнее письмо от матери. Постумия Холл скончалась в декабре семьдесят первого года. Они переписывались с начала войны через католическую миссию в Монтерее. Сколько ей было? Вроде бы шестьдесят четыре. Или шестьдесят шесть? Он врал ей в письмах, как мог. Холл о собственном дне рождения вспомнил случайно, на складе, среди цинков с патронами, когда ему сказали: «Вот здесь распишитесь и поставьте месяц и число».
Итак, его не расстреляли и не разжаловали, и весной семьдесят второго, живой и в общем здоровый, он снова летел над Западным Водоразделом. Радист кивнул ему, Холл надел наушники, поправил микрофон и начал так:
— Алло, Водораздел, обращаюсь ко всем, кто меня слышит. Говорит подполковник Тигр. Меня интересует такой сержант Мартиньяк, Кантор Мартиньяк. Он француз, белобрысый, невысокого роста, неуклюжий, но хорошо стреляет. Да, еще он непьющий. Говорит Тигр, кто мне скажет, как найти Кантора Мартиньяка?
Водораздел отозвался мгновенно, заговорила сразу дюжина голосов: «Тигрилла, поздравляем!», «Тигр, тебя приветствует старший сержант Лейла Десмонд!», «Тигр, в двенадцатом десантном нет твоего друга, но мы всегда рады тебя видеть!» — и так далее. Наконец, зазвучала другая речь.
— Алло, говорит полковник Майкл Хор. Тигр, это ты гундосишь на всю Чирагви? Заворачивай ко мне, я отдам тебе твоего недоделанного.
Майкл сидел на скамейке под навесом, демонстрируя заросшее рыжим курчавым волосом брюхо и упираясь короткопалыми толстыми лапами в колени. Вокруг синей стеной стояли джунгли, солдаты, сминая кусты, тянули куда-то бронированный кабель.
— Здравствуй, Дикий Гусь, — сказал Холл, подходя. — Ты еще здесь, президент?
Майкл действительно был президентом Изабеллы, но правление его продолжалось менее трех месяцев, по истечении которых он прислал Кромвелю слезный рапорт, умоляя дать хоть роту, хоть взвод, но забрать его из этого сумасшедшего дома — планеты, населенной женщинами-экстрасенсами. Теперь он блаженствовал на Территории.
— Здорово, поджигатель, — захрипел Майкл. — Вижу, тебя еще не повесили. Как твои Баки?
— Так же, как твои изабеллы, — ответил Холл, усаживаясь, и добавил, в какой части майклова тела он предпочел бы видеть эти Баки.
— Да, я что-то толстею, — согласился Майкл.
Через десять минут Кантор стоял перед ними. Он, как и всегда, выглядел облезлым, но смотрел радостно, вновь видя своего друга и наставника.
— Зачем тебе этот доходяга? — спросил Майкл на прощанье.
— Он везучий, — объяснил Холл.
— Спи, — сказал он Кантору в вертолете, и сам тут же последовал собственному совету, устроившись поудобнее и надвинув фуражку на глаза. — Знаешь, куда мы летим?
— Нет, — оживленно отозвался Кантор. Видно, житье у Майкла было ему несладкое.
— Обратно на Баки, — обрадовал его Холл. — — Динамитчики нас уже ждут. Удлиненные заряды и все прочее. Тридцать три удовольствия. Так что спи.
Изабелла. Сигрид была родом с Изабеллы. Интересно, как бы Анна отнеслась к ней. Ты удивишься, сказала бы Анна, но я ей благодарна.
Почему же я удивлюсь. Ты была добрым человеком. Хотя и на свой лад.
Война закончилась в семьдесят третьем, зимой, во время Первой тиханской конференции — тогда, впрочем, никто ее так не называл, так писали потом. После нескольких телефонных разговоров президент Дархана Салем Нидаль и Кромвель встретились на той самой Изабелле; никаких заявлений для прессы сделано не было, но слово «Тихана» все же сумело просочиться на страницы печати. Главное же то, что уже к третьему часу встречи на высшем уровне генеральным штабам был отдан приказ о прекращении военных действий на Территории.
Злополучное холловское везение проявило себя и тут — его группа воевала в буквальном смысле до последнего часа. Четырнадцатое января. Этот день застал его на Юго-Западе, почти у границ Заповедника; стояла жара, они лежали на прогалине, в зарослях травы — кто на спине, кто на животе, — подняться или пошевелиться нельзя, ждали ночи, ждали вертолетов, Холл думал о том, что позиция поганая, впереди лес и сзади лес, и если у дарханов хватит ума подвезти минометы, то никто с этой поляны не уйдет, а если и уйдет, то завтра тот зацикленный долдон снова погонит на богом проклятое пармское шоссе, а там ни единого кустика, биллиардный стол и дело безнадежное.
Но минометов не подвезли, они благополучно долежали до темноты, ночью прилетели транспорты и забрали всех — и живых, и мертвых. Гнутые шарнирные рычаги вернули двери в гнезда, вертолет, клюнув носом, пошел на север, и Холл, сев на пол кабины, спросил одного из пилотов:
— Ты что там кричал?
— Соглашение о прекращении огня, — ответил пилот. — На, закуривай. Сейчас шли над Пармой — все тихо.
Да, соглашение. А это кончилась война. Позже было разъединение войск, зеленая линия, эвакуация, но Холла это уже не коснулось. Спустя полторы недели после той прогалины они ехали с Кантором на списанном «хаммере» в пылище восемьдесят второго шоссе милях в ста пятидесяти севернее Пармы, обгоняя обозные фуры в цветных разводах и маскировочных сетках; на заднем сидении было сложено все их имущество — две винтовки в чехлах и мешки с консервами. В кармане у Холла вместе с офицерской книжкой лежало свидетельство о том, что подполковник такой-то переведен в такой-то эшелон резерва с правом проживания в любом районе Территории с обязательной регистрацией у федеральных властей. Ордена выданы, льгот никаких, двести шестьдесят пять тысяч в монтерейском отделении «Метрополитэн Бэнк», в амнистии и пересмотре дела отказано. Как, впрочем, и Кантору. Январское пекло, юго-западная Территория, горькая ссыльная свобода. Завидев разъезд, Холл сказал:
— Хватит глотать эту дрянь.
«Хаммер» свернул на тропу, влез на откос и остановился среди сосен, на выпирающих из-под земли массивных расслоившихся корнях. Снизу, с дороги, стеной поднималась пыль, мешаясь со смрадом выхлопов — похоже, интендантство сменила танковая колонна. Холл вышел из машины и присел у колеса.
— Вот оно что. Кантор, — произнес он как будто в некоторой рассеянности. — Вот оно что.
— Что?
— Да, по-моему, все. Достань-ка флягу. Не будешь?
Кантор по-прежнему не выносил спиртного, тем более что Холл предлагал ему нечто страшное — убойной силы местный самогон со зловещим названием «иприт», или, в просторечии, «шпырь» — известная всей Территории шестидесятиградусная настойка на острейшем галлюциногенном перце. Навинчивающаяся пробка-колпачок армейской фляги служила вполне внушительной меркой даже для самых бесстрашных поклонников этой смеси. Но сейчас эта пробка печально зависла на своей цепочке — Холл, неспешно глотая, пил прямо из горлышка и в минуту опустошил не менее трети объемистого сосуда — в этот момент весь стимфальский спецназ незримо отдал ему честь, а Кантор сокрушенно покачал головой. Какое-то время Холл сидел на теплой земле, бессильно свесив руки с колен и бессмысленно глядя перед собой; потом, не меняя оцепенелой позы и взгляда, сделал то, чего с ним отродясь не случалось — тихонько затянул старинную, бог весть какими судьбами занесенную сюда песню:
Холл не ответил. Он помычал еще без слов, потом сказал: «Бог с ним. Поехали», посидел еще, встал и нехотя уселся за руль.
Никакой конкретной цели у друзей не было, но они рассчитывали добраться до Монтерея и там уже прикинуть, что к чему. Они плыли вверх по Сойме на маленьком пароходике, развалившись на палубе под тентом, и обоих не покидало чувство, что вот-вот появится вертолет, с ним — какой-нибудь чин, который объявит: ситуация осложнилась, немедленно в машину — и повезет их на формирование. Но день сменял ночь, все было спокойно, рейнджеры были предоставлены сами себе.
Средняя Сойма — один из молодых районов приграничной Территории, заселенной в основном фермерами, выходцами из Штатов — их привлекли сюда цены, которые кромвелевская администрация платила за сельскохозяйственные продукты. Эти места оказались в стороне от нефтяной бойни, зато, будучи отрезаны от цивилизации фронтовыми районами, во многом утратили связь с внешним миром.
Эдмонтон. Захудалый городишко, да нет, какое там, поселок — туда ехал оркестрик, диксиленд, вот что вспомнил Холл; музыканты репетировали на палубе, а на пристани их встречал весь цвет городского общества; все друг другу кивали, вежливо прикасаясь к шляпам, улыбались, переговаривались, джазмены грянули что-то прямо со сходней, и капитан, выставив локоть из окна своей крохотной клетушки, выкрашенной белой краской, тоже с интересом наблюдал за происходящим.
— А ну, бери мешки, — приказал Холл.
— Это как? — спросил Кантор.
— Сходим.
Они долго поднимались по отлогому берегу, потом прошли по главной улице, застроенной одно— и двухэтажными домишками, отыскали бар и взгромоздились на высокие деревянные табуреты. Джаз и с ним большая часть населения отправились куда-то в другой конец, за стойкой управлялся мальчишка лет тринадцати. Было пусто, тихо, меж домов был виден берег, полускрытая им Сойма, и за ней — желто-зеленый простор правобережья, и высокие гряды кучевых облаков, предвещавших к вечеру дождь, а у порога лежала длинноухая собака и во сне подрагивала шкурой.
Холл попросил смешать ему гордоновского с минеральной и закурил, рассеяно глядя в сторону, потом сказал:
— Мы когда с тобой брились? Позавчера? Ты что-то не очень обрастаешь.
— Ты объясни, зачем мы тут вылезли, и убери сигарету, прямо в лицо дымишь.
Холл послушно убрал руку.
— Ты знаешь, сколько сейчас таких, как мы, в Монтерее? А где жить? В бидонвиле? А ты догадываешься, какие там сейчас цены — когда военное снабжение свернули? Нет? И что мы там будем делать? Контракт, и обратно в Ниндому?
Кантор молчал. Он предпочитал доверяться, а не принимать решения.
— Кантор, дружище, ты взгляни — там за городом начинается лес и всякая такая куропатка. С лосем. Вон церковь какая смешная. Тут можно поселиться в любой хибаре, мы по здешним меркам — богачи. Устроим себе дачу.
У Кантора в глазах появился интерес:
— Поросенка можно завести.
— Да хотя бы и поросенка, — согласился Холл.
Ни Холл, ни Кантор не отличались плотницкими талантами, но совместными усилиями они кое-что подправили, нарастили сруб, устроили сени, пол, соорудили крышу, и в двухдневном приступе вдохновения Холл сложил громоздкую и на редкость бесформенную печь. «Финская модель» — загадочно пояснил он Кантору. Чуть выше по Тойве стоял брошенный сарай, тоже размеров довольно солидных, и его, пустив в ход все ту же бензопилу, превратили в школьное здание с единственным классом. Впрочем, это позже, а тогда наступала весна.
Весна вышла тяжелая. Нервы, освободившиеся из-под пресса военного напряжения, поехали вкривь и вкось. Странно, Кантор, которому при его неумелости и неуклюжести приходилось там, в сельве, особенно скверно, приспособился и отошел гораздо быстрее. Наверное, для него война была просто страданием и опасностью, и, выйдя из стресса, он снова был готов воспринимать жизнь в любом ее обличии. У него была легкая душа. Но в Холла война проникла до мозга костей и не желала выпускать.
Его «волчий сон», которым он так гордился, выродился в изматывающую бессонницу, а в те десять-пятнадцать минут каждого ночного часа, когда он умудрялся задремать, к нему являлись кошмары — перекроенные и разросшиеся в тайниках души воспоминания, жути и мерзости которых он в былые времена не замечал; подсознание выходило из-под контроля, и все подспудные страхи поднимались из своих углов.
Да, было — и орал, и рвал пистолет из-под подушки, бывало и такое, о чем и вспоминать не хочется. Непрестанно мучали его те двое с Водораздела — полуразложившиеся трупы на носилках, — подходили, молча становились рядом; как-то ночью вскочил, схватил перепуганного Кантора за плечо — тот два дня потом не владел рукой — закричал: «Это же была мать с ребенком, как я сразу не понял!»
Но это бы ладно, произошли вещи куда серьезнее. В душе Холла за эти годы разрушились какие-то то ли преграды, то ли ступени, отделяющие мысли и поступки естественные от диких и безобразных — потерялась норма. Ее каким-то образом растворила без остатка многолетняя близость смерти. На месте стандартных представлений выросло колючее, как чертополох, равнодушие ко всем переходам шкалы человеческих ценностей.
Например, Кантора дети любили, а Холла его ученики боялись, несмотря на то, что он их редко наказывал и вовсе не был строг. Разгадку этого Холл нашел сам — в его взгляде они читали цену: он сидел в классе за столом, у него в руках не было никакого оружия, но из его глаз на мальчишку или девчонку смотрела смехотворно малая цена их жизни и смерти — видимо, это было неприятно.
Внешне он изменился мало, разве что волосы по линии пробора отступили назад, прибавив ему лба справа больше, чем слева, нос отяжелел, и кончик его чуть обвис, да от наружных уголков глаз залегли по две морщины. Седина пришла к нему на Валентине.
Учителями они с Кантором стали довольно просто. Пастор — кажется, Левичюс — приехал к ним на Тойву; помнится, был он молод, толст, весел и деятелен.
«Видите ли, мистер Холл, у нас был учитель, он сбежал, да-да... Вы образованный человек, языки... Муниципальные средства крайне ограничены, но приходской совет... Пятнадцать долларов в неделю... Нести слово божье — это, безусловно, моя задача... Война, увы, война... Невежество, мистер Холл, корень всех зол...»
Он согласился. Знаю, знаю, что ты скажешь — ты хоть раз говорил «нет»?
Учеников у него было тридцать человек, от семи до семнадцати лет. Тридцать это с Сабиной или без? Этого он не помнил. Как ее фамилия? Что-то звучное, вроде Ричмонд. Ладно, пусть будет Сабина Ричмонд.
Тридцать человек, буйная орава, но повторять им что-нибудь два раза не требовалось. Холл завоевал авторитет на втором своем уроке, и в дальнейшем этот авторитет все рос и рос, и достиг необычайных размеров. Какой-то юный верзила, отчаянная голова, просунув пальцы в кастет, бросился к Холлу через весь класс доказывать справедливость собственных взглядов. Увидев кастет, Холл не смог сдержаться, засмеялся и спросил: «Сам делал?», после чего, по возможности безболезненно изъяв орудие, с допустимой энергией отправил борца за права обратно на место, в объятия друзей, куда тот и прибыл с мяуканьем и грохотом. «Кастет, мой дорогой, — объяснил Холл, подняв перед классом полированные стальные кольца, — должен иметь упор в форме тупого угла, не то пальцы переломаешь. Откройте тетради и давайте разберемся, какие силы действуют на руку в момент удара».
Больше демонстраций не было, если не считать того, что кто-нибудь из малышей регулярно притаскивал здоровенную лесину, и компания, превозмогая дерзостию страх, спрашивала: «Учитель Холл, а вы можете сломать эту доску?»
«Мы отнимем у урока пять минут», — отвечал Холл.
«Мы задержимся!» — ревел класс. Холл соглашался, ломал доску, и урок шел своим чередом. Впрочем, и это развлечение со временем утратило прелесть и отошло.
Он установил свои законы — например, запрещал курить в классе, но разрешал на улице, карал всегда за дело, и с ним смирились. Даже те, кому новшества пришлись не по душе, воспринимали Холла как естественное и неизбежное зло — безропотно, будто дождь или зимний холод.
Школа работала три раза в неделю, программу Холл составил по собственному разумению. Английский вел по собранию сочинений Шекспира, нашедшемуся у пастора, физику и математику, от которых равно мучались и он, и ученики — по самой разнообразной литературе, так же биологию; географию и историю доверил Кантору. Единственно, с чем не было трудностей, это с рисованием и физкультурой.
На свои пятнадцать долларов в неделю Холл построил учебно-тренировочный комплекс как в Форт-Брэгге и согласно диверсантским наставлениям вел общефизическую подготовку, обучал юных питомцев рукопашному бою, владению всеми видами оружия, технике выживания на местности и форсированию водных преград. Кроме того, они пели хором и организовали небольшой ансамбль.
Через день, по утрам. Холл выходил к доске и рассказывал — он внедрил лекционно-семинарскую систему с зачетами.
«... вот перед вами принципиальная схема. Организм — это, в общем, печь, в которую надо закладывать топливо. Что мы сначала делаем с дровами? Сначала мы их колем. А как быть с пищей? Покажите-ка мне ваши зубы. Нет, мычать не было команды. Что ж, чистите вы их плохо...»
«... элементарная электрическая цепь. Это сопротивление, это конденсатор, а это я изобразил рубильник. Аналогии с электрическим стулом прошу пока забыть. Вот я поворачиваю рубильник. Что, по-вашему, происходит?»
«...вымысел в произведениях Шекспира? Конечно, ведь в жизни мы не говорим стихами. Но Хэмингуэй сказал, что нельзя придумывать того, чего не может быть. Следовательно, придумать то, что могло быть, писатель имеет право, это условие игры, в которую вы с ним вступаете, когда покупаете его книгу...»
Кантора любили все — даже те, кто принимал его за блаженного. И он тоже любил всех своих учеников, и когда рассказывал им про Томмазо Кампанеллу на цепи, то слушали. затаив дыхание, а когда Бенвенуто Челлини сбежал из тюрьмы, весь класс завопил «ура». Школа включилась в городскую жизнь без шва, и никого, например, не удивляло, что по субботам учитель выводит восьмилетних карапузов на ночные стрельбы.
Но в душе у Холла, кроме всех кошмаров, творились смута и разлад. Как жить дальше? Костоломка позади, большая часть жизни — тоже, и что? Как раз в это время у него происходили никому не видимые и не слышимые, но, пожалуй, самые горячие перепалки с Анной.
А между тем его карьера снова круто пошла вверх. Благодаря, конечно, Гэвину. Фамилии его уже нипочем не вспомнить. Будет просто Гэвин. Зато фамилия мэра совершенно точно — Барк. Итак, благодаря Гэвину, мэру Барку и, разумеется, Сабине Ричмонд. Еще один дурацкий случай на его пути. У этой истории были и начало, и конец, а связно рассказать можно разве что середину. Выходит бред. Впрочем, после Валентины что же ему бояться бреда.
Сабина... Нет, не стоит все-таки начинать с нее, надо припомнить кое-что из легенды.
Затерянный в территориальной глуши Эдмонтон с населением в сто пятьдесят с небольшим человек тоже раздирали политические страсти. Партии мэра города, Барка, который и привел в эти места первых переселенцев, противостояла довольно активная оппозиция под предводительством того самого Гэвина и местного шерифа. Откуда взялся Гэвин, сказать трудно. Говорили, что он учился в нескольких университетах, потом занимался какой-то политикой и неведомо как попал на Территорию; еще он был, по слухам, крайне убедительным оратором. В Эдмонтоне, пока между ним и Барком не пробежала черная кошка, Гэвин возглавлял что-то вроде сил самообороны — времена стояли неспокойные, по стране бродило множество разного вооруженного люда, и все ставни в городе запирались внушительными болтами.
У Гэвина было тринадцать человек, не считая его самого, плюс какие-то знакомства в буферной зоне Заповедника. Года полтора назад у них с Барком случилась пара бурных выяснений отношений, способствовавших расширению городского кладбища, но теперь установился паритет, и стороны делили власть и перспективу хотя и положив пальцы на известные крючки, но пока что в рамках законности. На ближайших выборах Гэвин намеревался дать бой правящей группировке, но какова была его политическая платформа, Холл представлял себе неясно.
Итак, Сабина Ричмонд. Соломенного цвета волосы, голубые глаза, семнадцать лет. Она не пришла в школу, и Холл грозно спросил: «Где Сабина?»
Сначала все молчали. Потом поднялся гвалт. Были такие, кто предвкушал развлечение, другие смотрели с чисто исследовательским интересом, но большинство уверовало в то, что могучий и непобедимый учитель Холл постоит за справедливость. Наверное, думалось ему, в тот момент они решили, что обрели святого Георгия.
— Кто-нибудь один! — рявкнул Холл. — Почему он не пускает ее в школу?
Отец Сабины, Неудачник Ричмонд, совершил очередную глупость, как-то не поладил с Гэвином и в результате оказался заперт в собственном доме. Гэвин заявил, что превратит его в дуршлаг, если кто-то из Ричмондов сделает шаг за порог. Поэтому отец держит Сабину под замком, а сам находится в невменяемом состоянии.
Холл посмотрел в окно. За окном были видны кусты и берег реки.
— Перерыв на пятнадцать минут, — приказал он. — Никто не расходится.
Он сел в машину и поехал к Ричмондам. Машина, помнится, была весьма любопытная — широченный «форд», необыкновенно щедро украшенный всевозможными огнями, фарами, мыслимой и немыслимой подсветкой; на своем веку он сменил много хозяев и мастей, утратил первозданную металлическую крышу, приобрел взамен брезентовый верх, и ныне в таком виде служил Холлу. Злополучный Ричмонд, потеряв веру в будущее, скрасил настоящее бутылью самодельной дымовухи и пребывал во всеуравнивающем забытьи на застеленном черными матрасами топчане. Сабина стирала в заклеенном пластмассовом корыте, установленном на двух стульях.
— Собирайся, — сказал Холл, — едем в школу.
Она ни слова не возразила, собрала тетрадки и села в машину. В общем, это был вполне обычный день. После занятий он отвез ее обратно, вернулся и стал ждать событий.
У этих сказок Гофмана была, правда, увертюра. За те часы, что Холл общался с ребятами в классе, он, естественно, оказывался в курсе всех городских новостей и сплетен и, что греха таить, в ответ тоже не молчал, так что Гэвину наверняка уже не раз докладывали, в каких выражениях учитель отзывается о политических коллизиях. Но до той поры все как будто сходило. Холл сидел в пустом классе за столом у кафедры, подаренной преподобным Левичюсом, и делал пометки в своем импровизированном журнале с зачетами, таинственными плюсами и минусами, когда к школе подъехала машина — армейский «лендровер» — захлопали дверцы, и в класс вошли двое.
Гэвин был роста выше среднего, выглядел лет на тридцать с небольшим, носил не лишенную изящества бороду и очки в металлической оправе. Его сопровождал кряжистый детина неопределенного возраста, с лицом лошадиным, но явно восточно-азиатской лепки, с застывшей полуулыбкой. За плечом у него, словно привычная часть одежды, висел видавший виды «узи». Детина присел у входа, а Гэвин прошел между столами и остановился в противоположном конце класса.
— Вас зовут, кажется, Холл, — начал он неторопливо. — Вы новый человек в наших краях и, наверное, я совершил ошибку, не поставив вас в известность о некоторых моментах, но я полагал, что существуют какие-то очевидные вещи, которые не нужно пояснять.
Он говорил словно в задумчивости, как будто размышляя вслух, но вместе с тем достаточно безапелляционно; сдержанно жестикулировал, отмеривая в воздухе какие-то объемы, изредка прикасался к бороде или очкам и так же изредка поглядывал на Холла.
— В городе сложилась вполне стабильная система отношений, и она существует, и будет существовать независимо от того, как вы ее воспринимаете. Ваше сегодняшнее поведение я расцениваю как попытку демонстративно противопоставить меня некой, с вашей точки зрения, городской структуре. Не представляю себе, как можно было не понять, что я и город — это единое целое, и нелепо изображать из себя в данной ситуации Робина Гуда.
— Не дождетесь, сволочи, — пробормотал Холл.
Потом он лежал на разостланных палатках, турбины пели свою песню, и сквозь дрему доходили слова Грегори: «...а мне сказали — Тигр на точке положил джизханов без числа, сам убит, отряд расформирован. Мы уже за упокой души НЗ раздавили...»
У медицины в тот раз что-то не заладилось, и год, будто в старой сказке, прошел как сон пустой. В этом году ему исполнилось сорок, в этом году он получил последнее письмо от матери. Постумия Холл скончалась в декабре семьдесят первого года. Они переписывались с начала войны через католическую миссию в Монтерее. Сколько ей было? Вроде бы шестьдесят четыре. Или шестьдесят шесть? Он врал ей в письмах, как мог. Холл о собственном дне рождения вспомнил случайно, на складе, среди цинков с патронами, когда ему сказали: «Вот здесь распишитесь и поставьте месяц и число».
Итак, его не расстреляли и не разжаловали, и весной семьдесят второго, живой и в общем здоровый, он снова летел над Западным Водоразделом. Радист кивнул ему, Холл надел наушники, поправил микрофон и начал так:
— Алло, Водораздел, обращаюсь ко всем, кто меня слышит. Говорит подполковник Тигр. Меня интересует такой сержант Мартиньяк, Кантор Мартиньяк. Он француз, белобрысый, невысокого роста, неуклюжий, но хорошо стреляет. Да, еще он непьющий. Говорит Тигр, кто мне скажет, как найти Кантора Мартиньяка?
Водораздел отозвался мгновенно, заговорила сразу дюжина голосов: «Тигрилла, поздравляем!», «Тигр, тебя приветствует старший сержант Лейла Десмонд!», «Тигр, в двенадцатом десантном нет твоего друга, но мы всегда рады тебя видеть!» — и так далее. Наконец, зазвучала другая речь.
— Алло, говорит полковник Майкл Хор. Тигр, это ты гундосишь на всю Чирагви? Заворачивай ко мне, я отдам тебе твоего недоделанного.
Майкл сидел на скамейке под навесом, демонстрируя заросшее рыжим курчавым волосом брюхо и упираясь короткопалыми толстыми лапами в колени. Вокруг синей стеной стояли джунгли, солдаты, сминая кусты, тянули куда-то бронированный кабель.
— Здравствуй, Дикий Гусь, — сказал Холл, подходя. — Ты еще здесь, президент?
Майкл действительно был президентом Изабеллы, но правление его продолжалось менее трех месяцев, по истечении которых он прислал Кромвелю слезный рапорт, умоляя дать хоть роту, хоть взвод, но забрать его из этого сумасшедшего дома — планеты, населенной женщинами-экстрасенсами. Теперь он блаженствовал на Территории.
— Здорово, поджигатель, — захрипел Майкл. — Вижу, тебя еще не повесили. Как твои Баки?
— Так же, как твои изабеллы, — ответил Холл, усаживаясь, и добавил, в какой части майклова тела он предпочел бы видеть эти Баки.
— Да, я что-то толстею, — согласился Майкл.
Через десять минут Кантор стоял перед ними. Он, как и всегда, выглядел облезлым, но смотрел радостно, вновь видя своего друга и наставника.
— Зачем тебе этот доходяга? — спросил Майкл на прощанье.
— Он везучий, — объяснил Холл.
— Спи, — сказал он Кантору в вертолете, и сам тут же последовал собственному совету, устроившись поудобнее и надвинув фуражку на глаза. — Знаешь, куда мы летим?
— Нет, — оживленно отозвался Кантор. Видно, житье у Майкла было ему несладкое.
— Обратно на Баки, — обрадовал его Холл. — — Динамитчики нас уже ждут. Удлиненные заряды и все прочее. Тридцать три удовольствия. Так что спи.
Изабелла. Сигрид была родом с Изабеллы. Интересно, как бы Анна отнеслась к ней. Ты удивишься, сказала бы Анна, но я ей благодарна.
Почему же я удивлюсь. Ты была добрым человеком. Хотя и на свой лад.
Война закончилась в семьдесят третьем, зимой, во время Первой тиханской конференции — тогда, впрочем, никто ее так не называл, так писали потом. После нескольких телефонных разговоров президент Дархана Салем Нидаль и Кромвель встретились на той самой Изабелле; никаких заявлений для прессы сделано не было, но слово «Тихана» все же сумело просочиться на страницы печати. Главное же то, что уже к третьему часу встречи на высшем уровне генеральным штабам был отдан приказ о прекращении военных действий на Территории.
Злополучное холловское везение проявило себя и тут — его группа воевала в буквальном смысле до последнего часа. Четырнадцатое января. Этот день застал его на Юго-Западе, почти у границ Заповедника; стояла жара, они лежали на прогалине, в зарослях травы — кто на спине, кто на животе, — подняться или пошевелиться нельзя, ждали ночи, ждали вертолетов, Холл думал о том, что позиция поганая, впереди лес и сзади лес, и если у дарханов хватит ума подвезти минометы, то никто с этой поляны не уйдет, а если и уйдет, то завтра тот зацикленный долдон снова погонит на богом проклятое пармское шоссе, а там ни единого кустика, биллиардный стол и дело безнадежное.
Но минометов не подвезли, они благополучно долежали до темноты, ночью прилетели транспорты и забрали всех — и живых, и мертвых. Гнутые шарнирные рычаги вернули двери в гнезда, вертолет, клюнув носом, пошел на север, и Холл, сев на пол кабины, спросил одного из пилотов:
— Ты что там кричал?
— Соглашение о прекращении огня, — ответил пилот. — На, закуривай. Сейчас шли над Пармой — все тихо.
Да, соглашение. А это кончилась война. Позже было разъединение войск, зеленая линия, эвакуация, но Холла это уже не коснулось. Спустя полторы недели после той прогалины они ехали с Кантором на списанном «хаммере» в пылище восемьдесят второго шоссе милях в ста пятидесяти севернее Пармы, обгоняя обозные фуры в цветных разводах и маскировочных сетках; на заднем сидении было сложено все их имущество — две винтовки в чехлах и мешки с консервами. В кармане у Холла вместе с офицерской книжкой лежало свидетельство о том, что подполковник такой-то переведен в такой-то эшелон резерва с правом проживания в любом районе Территории с обязательной регистрацией у федеральных властей. Ордена выданы, льгот никаких, двести шестьдесят пять тысяч в монтерейском отделении «Метрополитэн Бэнк», в амнистии и пересмотре дела отказано. Как, впрочем, и Кантору. Январское пекло, юго-западная Территория, горькая ссыльная свобода. Завидев разъезд, Холл сказал:
— Хватит глотать эту дрянь.
«Хаммер» свернул на тропу, влез на откос и остановился среди сосен, на выпирающих из-под земли массивных расслоившихся корнях. Снизу, с дороги, стеной поднималась пыль, мешаясь со смрадом выхлопов — похоже, интендантство сменила танковая колонна. Холл вышел из машины и присел у колеса.
— Вот оно что. Кантор, — произнес он как будто в некоторой рассеянности. — Вот оно что.
— Что?
— Да, по-моему, все. Достань-ка флягу. Не будешь?
Кантор по-прежнему не выносил спиртного, тем более что Холл предлагал ему нечто страшное — убойной силы местный самогон со зловещим названием «иприт», или, в просторечии, «шпырь» — известная всей Территории шестидесятиградусная настойка на острейшем галлюциногенном перце. Навинчивающаяся пробка-колпачок армейской фляги служила вполне внушительной меркой даже для самых бесстрашных поклонников этой смеси. Но сейчас эта пробка печально зависла на своей цепочке — Холл, неспешно глотая, пил прямо из горлышка и в минуту опустошил не менее трети объемистого сосуда — в этот момент весь стимфальский спецназ незримо отдал ему честь, а Кантор сокрушенно покачал головой. Какое-то время Холл сидел на теплой земле, бессильно свесив руки с колен и бессмысленно глядя перед собой; потом, не меняя оцепенелой позы и взгляда, сделал то, чего с ним отродясь не случалось — тихонько затянул старинную, бог весть какими судьбами занесенную сюда песню:
— Ты что? — изумился Кантор. И засмеялся.
По широкому Чуйскому тракту
Ездит много по нем шоферов,
Но один был отчаянный шофер,
Звали Коля его Снегирев.
Он машину тяжелую АМУ
Как сестренку родную любил,
И до самой монгольской границы
Чуйский тракт он на ней изучил.
На «форде» там работала Рая...
Холл не ответил. Он помычал еще без слов, потом сказал: «Бог с ним. Поехали», посидел еще, встал и нехотя уселся за руль.
Никакой конкретной цели у друзей не было, но они рассчитывали добраться до Монтерея и там уже прикинуть, что к чему. Они плыли вверх по Сойме на маленьком пароходике, развалившись на палубе под тентом, и обоих не покидало чувство, что вот-вот появится вертолет, с ним — какой-нибудь чин, который объявит: ситуация осложнилась, немедленно в машину — и повезет их на формирование. Но день сменял ночь, все было спокойно, рейнджеры были предоставлены сами себе.
Средняя Сойма — один из молодых районов приграничной Территории, заселенной в основном фермерами, выходцами из Штатов — их привлекли сюда цены, которые кромвелевская администрация платила за сельскохозяйственные продукты. Эти места оказались в стороне от нефтяной бойни, зато, будучи отрезаны от цивилизации фронтовыми районами, во многом утратили связь с внешним миром.
Эдмонтон. Захудалый городишко, да нет, какое там, поселок — туда ехал оркестрик, диксиленд, вот что вспомнил Холл; музыканты репетировали на палубе, а на пристани их встречал весь цвет городского общества; все друг другу кивали, вежливо прикасаясь к шляпам, улыбались, переговаривались, джазмены грянули что-то прямо со сходней, и капитан, выставив локоть из окна своей крохотной клетушки, выкрашенной белой краской, тоже с интересом наблюдал за происходящим.
— А ну, бери мешки, — приказал Холл.
— Это как? — спросил Кантор.
— Сходим.
Они долго поднимались по отлогому берегу, потом прошли по главной улице, застроенной одно— и двухэтажными домишками, отыскали бар и взгромоздились на высокие деревянные табуреты. Джаз и с ним большая часть населения отправились куда-то в другой конец, за стойкой управлялся мальчишка лет тринадцати. Было пусто, тихо, меж домов был виден берег, полускрытая им Сойма, и за ней — желто-зеленый простор правобережья, и высокие гряды кучевых облаков, предвещавших к вечеру дождь, а у порога лежала длинноухая собака и во сне подрагивала шкурой.
Холл попросил смешать ему гордоновского с минеральной и закурил, рассеяно глядя в сторону, потом сказал:
— Мы когда с тобой брились? Позавчера? Ты что-то не очень обрастаешь.
— Ты объясни, зачем мы тут вылезли, и убери сигарету, прямо в лицо дымишь.
Холл послушно убрал руку.
— Ты знаешь, сколько сейчас таких, как мы, в Монтерее? А где жить? В бидонвиле? А ты догадываешься, какие там сейчас цены — когда военное снабжение свернули? Нет? И что мы там будем делать? Контракт, и обратно в Ниндому?
Кантор молчал. Он предпочитал доверяться, а не принимать решения.
— Кантор, дружище, ты взгляни — там за городом начинается лес и всякая такая куропатка. С лосем. Вон церковь какая смешная. Тут можно поселиться в любой хибаре, мы по здешним меркам — богачи. Устроим себе дачу.
У Кантора в глазах появился интерес:
— Поросенка можно завести.
— Да хотя бы и поросенка, — согласился Холл.
* * *
Они остались. Года полтора назад некто Джо Кобли, исполнившись решимости, привез великое количество мачтового леса на кусок земли между Соймой и впадающей в нее небольшой речушкой под названием Верхняя Тойва, и принялся за сооружение, которое должно было затмить все эдмонтоновские достижения градостроительства. Но возведя свой шедевр едва ли до половины, Кобли, надо полагать, оказался подавлен грандиозностью собственного замысла, душевные силы ему изменили, он запил, а потом и вовсе пропал из Эдмонтона неведомо куда. Печальная руина стояла бесхозно во всей безнадежности, когда в ее стены под открытым небом вступил Холл с арендованной без учета стоимости бензина мотопилой на плече.Ни Холл, ни Кантор не отличались плотницкими талантами, но совместными усилиями они кое-что подправили, нарастили сруб, устроили сени, пол, соорудили крышу, и в двухдневном приступе вдохновения Холл сложил громоздкую и на редкость бесформенную печь. «Финская модель» — загадочно пояснил он Кантору. Чуть выше по Тойве стоял брошенный сарай, тоже размеров довольно солидных, и его, пустив в ход все ту же бензопилу, превратили в школьное здание с единственным классом. Впрочем, это позже, а тогда наступала весна.
Весна вышла тяжелая. Нервы, освободившиеся из-под пресса военного напряжения, поехали вкривь и вкось. Странно, Кантор, которому при его неумелости и неуклюжести приходилось там, в сельве, особенно скверно, приспособился и отошел гораздо быстрее. Наверное, для него война была просто страданием и опасностью, и, выйдя из стресса, он снова был готов воспринимать жизнь в любом ее обличии. У него была легкая душа. Но в Холла война проникла до мозга костей и не желала выпускать.
Его «волчий сон», которым он так гордился, выродился в изматывающую бессонницу, а в те десять-пятнадцать минут каждого ночного часа, когда он умудрялся задремать, к нему являлись кошмары — перекроенные и разросшиеся в тайниках души воспоминания, жути и мерзости которых он в былые времена не замечал; подсознание выходило из-под контроля, и все подспудные страхи поднимались из своих углов.
Да, было — и орал, и рвал пистолет из-под подушки, бывало и такое, о чем и вспоминать не хочется. Непрестанно мучали его те двое с Водораздела — полуразложившиеся трупы на носилках, — подходили, молча становились рядом; как-то ночью вскочил, схватил перепуганного Кантора за плечо — тот два дня потом не владел рукой — закричал: «Это же была мать с ребенком, как я сразу не понял!»
Но это бы ладно, произошли вещи куда серьезнее. В душе Холла за эти годы разрушились какие-то то ли преграды, то ли ступени, отделяющие мысли и поступки естественные от диких и безобразных — потерялась норма. Ее каким-то образом растворила без остатка многолетняя близость смерти. На месте стандартных представлений выросло колючее, как чертополох, равнодушие ко всем переходам шкалы человеческих ценностей.
Например, Кантора дети любили, а Холла его ученики боялись, несмотря на то, что он их редко наказывал и вовсе не был строг. Разгадку этого Холл нашел сам — в его взгляде они читали цену: он сидел в классе за столом, у него в руках не было никакого оружия, но из его глаз на мальчишку или девчонку смотрела смехотворно малая цена их жизни и смерти — видимо, это было неприятно.
Внешне он изменился мало, разве что волосы по линии пробора отступили назад, прибавив ему лба справа больше, чем слева, нос отяжелел, и кончик его чуть обвис, да от наружных уголков глаз залегли по две морщины. Седина пришла к нему на Валентине.
Учителями они с Кантором стали довольно просто. Пастор — кажется, Левичюс — приехал к ним на Тойву; помнится, был он молод, толст, весел и деятелен.
«Видите ли, мистер Холл, у нас был учитель, он сбежал, да-да... Вы образованный человек, языки... Муниципальные средства крайне ограничены, но приходской совет... Пятнадцать долларов в неделю... Нести слово божье — это, безусловно, моя задача... Война, увы, война... Невежество, мистер Холл, корень всех зол...»
Он согласился. Знаю, знаю, что ты скажешь — ты хоть раз говорил «нет»?
Учеников у него было тридцать человек, от семи до семнадцати лет. Тридцать это с Сабиной или без? Этого он не помнил. Как ее фамилия? Что-то звучное, вроде Ричмонд. Ладно, пусть будет Сабина Ричмонд.
Тридцать человек, буйная орава, но повторять им что-нибудь два раза не требовалось. Холл завоевал авторитет на втором своем уроке, и в дальнейшем этот авторитет все рос и рос, и достиг необычайных размеров. Какой-то юный верзила, отчаянная голова, просунув пальцы в кастет, бросился к Холлу через весь класс доказывать справедливость собственных взглядов. Увидев кастет, Холл не смог сдержаться, засмеялся и спросил: «Сам делал?», после чего, по возможности безболезненно изъяв орудие, с допустимой энергией отправил борца за права обратно на место, в объятия друзей, куда тот и прибыл с мяуканьем и грохотом. «Кастет, мой дорогой, — объяснил Холл, подняв перед классом полированные стальные кольца, — должен иметь упор в форме тупого угла, не то пальцы переломаешь. Откройте тетради и давайте разберемся, какие силы действуют на руку в момент удара».
Больше демонстраций не было, если не считать того, что кто-нибудь из малышей регулярно притаскивал здоровенную лесину, и компания, превозмогая дерзостию страх, спрашивала: «Учитель Холл, а вы можете сломать эту доску?»
«Мы отнимем у урока пять минут», — отвечал Холл.
«Мы задержимся!» — ревел класс. Холл соглашался, ломал доску, и урок шел своим чередом. Впрочем, и это развлечение со временем утратило прелесть и отошло.
Он установил свои законы — например, запрещал курить в классе, но разрешал на улице, карал всегда за дело, и с ним смирились. Даже те, кому новшества пришлись не по душе, воспринимали Холла как естественное и неизбежное зло — безропотно, будто дождь или зимний холод.
Школа работала три раза в неделю, программу Холл составил по собственному разумению. Английский вел по собранию сочинений Шекспира, нашедшемуся у пастора, физику и математику, от которых равно мучались и он, и ученики — по самой разнообразной литературе, так же биологию; географию и историю доверил Кантору. Единственно, с чем не было трудностей, это с рисованием и физкультурой.
На свои пятнадцать долларов в неделю Холл построил учебно-тренировочный комплекс как в Форт-Брэгге и согласно диверсантским наставлениям вел общефизическую подготовку, обучал юных питомцев рукопашному бою, владению всеми видами оружия, технике выживания на местности и форсированию водных преград. Кроме того, они пели хором и организовали небольшой ансамбль.
Через день, по утрам. Холл выходил к доске и рассказывал — он внедрил лекционно-семинарскую систему с зачетами.
«... вот перед вами принципиальная схема. Организм — это, в общем, печь, в которую надо закладывать топливо. Что мы сначала делаем с дровами? Сначала мы их колем. А как быть с пищей? Покажите-ка мне ваши зубы. Нет, мычать не было команды. Что ж, чистите вы их плохо...»
«... элементарная электрическая цепь. Это сопротивление, это конденсатор, а это я изобразил рубильник. Аналогии с электрическим стулом прошу пока забыть. Вот я поворачиваю рубильник. Что, по-вашему, происходит?»
«...вымысел в произведениях Шекспира? Конечно, ведь в жизни мы не говорим стихами. Но Хэмингуэй сказал, что нельзя придумывать того, чего не может быть. Следовательно, придумать то, что могло быть, писатель имеет право, это условие игры, в которую вы с ним вступаете, когда покупаете его книгу...»
Кантора любили все — даже те, кто принимал его за блаженного. И он тоже любил всех своих учеников, и когда рассказывал им про Томмазо Кампанеллу на цепи, то слушали. затаив дыхание, а когда Бенвенуто Челлини сбежал из тюрьмы, весь класс завопил «ура». Школа включилась в городскую жизнь без шва, и никого, например, не удивляло, что по субботам учитель выводит восьмилетних карапузов на ночные стрельбы.
Но в душе у Холла, кроме всех кошмаров, творились смута и разлад. Как жить дальше? Костоломка позади, большая часть жизни — тоже, и что? Как раз в это время у него происходили никому не видимые и не слышимые, но, пожалуй, самые горячие перепалки с Анной.
* * *
Да, сейчас ты поутихла, а тогда от тебя спасу не было, подумал Холл, машинально обегая взглядом наплывающие арки моста, переключил скорость и начал перестраиваться вправо, чтобы въехать на этот мост. Зачем ты пошел воевать? Как умудрился стать цепным псом тех, кто искалечил тебе жизнь? Почему не сбежал, не ушел в монастырь, не открыл гостиницу? Не знаю. Нет ответа. Так обернулось. Он тупо твердил одно, словно бессмысленное заклинание: я был на войне, а теперь я школьный учитель. Я был на войне, а теперь я школьный учитель. Я был на войне, а теперь я школьный учитель...А между тем его карьера снова круто пошла вверх. Благодаря, конечно, Гэвину. Фамилии его уже нипочем не вспомнить. Будет просто Гэвин. Зато фамилия мэра совершенно точно — Барк. Итак, благодаря Гэвину, мэру Барку и, разумеется, Сабине Ричмонд. Еще один дурацкий случай на его пути. У этой истории были и начало, и конец, а связно рассказать можно разве что середину. Выходит бред. Впрочем, после Валентины что же ему бояться бреда.
Сабина... Нет, не стоит все-таки начинать с нее, надо припомнить кое-что из легенды.
Затерянный в территориальной глуши Эдмонтон с населением в сто пятьдесят с небольшим человек тоже раздирали политические страсти. Партии мэра города, Барка, который и привел в эти места первых переселенцев, противостояла довольно активная оппозиция под предводительством того самого Гэвина и местного шерифа. Откуда взялся Гэвин, сказать трудно. Говорили, что он учился в нескольких университетах, потом занимался какой-то политикой и неведомо как попал на Территорию; еще он был, по слухам, крайне убедительным оратором. В Эдмонтоне, пока между ним и Барком не пробежала черная кошка, Гэвин возглавлял что-то вроде сил самообороны — времена стояли неспокойные, по стране бродило множество разного вооруженного люда, и все ставни в городе запирались внушительными болтами.
У Гэвина было тринадцать человек, не считая его самого, плюс какие-то знакомства в буферной зоне Заповедника. Года полтора назад у них с Барком случилась пара бурных выяснений отношений, способствовавших расширению городского кладбища, но теперь установился паритет, и стороны делили власть и перспективу хотя и положив пальцы на известные крючки, но пока что в рамках законности. На ближайших выборах Гэвин намеревался дать бой правящей группировке, но какова была его политическая платформа, Холл представлял себе неясно.
Итак, Сабина Ричмонд. Соломенного цвета волосы, голубые глаза, семнадцать лет. Она не пришла в школу, и Холл грозно спросил: «Где Сабина?»
Сначала все молчали. Потом поднялся гвалт. Были такие, кто предвкушал развлечение, другие смотрели с чисто исследовательским интересом, но большинство уверовало в то, что могучий и непобедимый учитель Холл постоит за справедливость. Наверное, думалось ему, в тот момент они решили, что обрели святого Георгия.
— Кто-нибудь один! — рявкнул Холл. — Почему он не пускает ее в школу?
Отец Сабины, Неудачник Ричмонд, совершил очередную глупость, как-то не поладил с Гэвином и в результате оказался заперт в собственном доме. Гэвин заявил, что превратит его в дуршлаг, если кто-то из Ричмондов сделает шаг за порог. Поэтому отец держит Сабину под замком, а сам находится в невменяемом состоянии.
Холл посмотрел в окно. За окном были видны кусты и берег реки.
— Перерыв на пятнадцать минут, — приказал он. — Никто не расходится.
Он сел в машину и поехал к Ричмондам. Машина, помнится, была весьма любопытная — широченный «форд», необыкновенно щедро украшенный всевозможными огнями, фарами, мыслимой и немыслимой подсветкой; на своем веку он сменил много хозяев и мастей, утратил первозданную металлическую крышу, приобрел взамен брезентовый верх, и ныне в таком виде служил Холлу. Злополучный Ричмонд, потеряв веру в будущее, скрасил настоящее бутылью самодельной дымовухи и пребывал во всеуравнивающем забытьи на застеленном черными матрасами топчане. Сабина стирала в заклеенном пластмассовом корыте, установленном на двух стульях.
— Собирайся, — сказал Холл, — едем в школу.
Она ни слова не возразила, собрала тетрадки и села в машину. В общем, это был вполне обычный день. После занятий он отвез ее обратно, вернулся и стал ждать событий.
У этих сказок Гофмана была, правда, увертюра. За те часы, что Холл общался с ребятами в классе, он, естественно, оказывался в курсе всех городских новостей и сплетен и, что греха таить, в ответ тоже не молчал, так что Гэвину наверняка уже не раз докладывали, в каких выражениях учитель отзывается о политических коллизиях. Но до той поры все как будто сходило. Холл сидел в пустом классе за столом у кафедры, подаренной преподобным Левичюсом, и делал пометки в своем импровизированном журнале с зачетами, таинственными плюсами и минусами, когда к школе подъехала машина — армейский «лендровер» — захлопали дверцы, и в класс вошли двое.
Гэвин был роста выше среднего, выглядел лет на тридцать с небольшим, носил не лишенную изящества бороду и очки в металлической оправе. Его сопровождал кряжистый детина неопределенного возраста, с лицом лошадиным, но явно восточно-азиатской лепки, с застывшей полуулыбкой. За плечом у него, словно привычная часть одежды, висел видавший виды «узи». Детина присел у входа, а Гэвин прошел между столами и остановился в противоположном конце класса.
— Вас зовут, кажется, Холл, — начал он неторопливо. — Вы новый человек в наших краях и, наверное, я совершил ошибку, не поставив вас в известность о некоторых моментах, но я полагал, что существуют какие-то очевидные вещи, которые не нужно пояснять.
Он говорил словно в задумчивости, как будто размышляя вслух, но вместе с тем достаточно безапелляционно; сдержанно жестикулировал, отмеривая в воздухе какие-то объемы, изредка прикасался к бороде или очкам и так же изредка поглядывал на Холла.
— В городе сложилась вполне стабильная система отношений, и она существует, и будет существовать независимо от того, как вы ее воспринимаете. Ваше сегодняшнее поведение я расцениваю как попытку демонстративно противопоставить меня некой, с вашей точки зрения, городской структуре. Не представляю себе, как можно было не понять, что я и город — это единое целое, и нелепо изображать из себя в данной ситуации Робина Гуда.