Взятие Бордо в 1453 г. полностью освобождает Лангедок от английского соседства, приносившего ему столько страданий. Жак Кёр [184], посланный королем на Юг для восстановления тулузского парламента, расширяет свои коммерческие дела в направлении Востока, развивает одно время активность в Латте, бывшем порту Монпелье, устраивает в Монпелье красильню, интенсифицирует соляные разработки на побережье, словом, расширяет связанные с приморским положением возможности провинции, развитию которых долго мешало соперничество между графом Тулузским, виконтом Каркассона и Безье и арагонским королем. Людовик XI [185] уничтожает дом Арманьяков, на время завоевывает Руссильон (возвращенный Арагону Карлом VIII) [186] и, отдав своему брату Карлу [187] в апа-нажи области к западу от Гаронны, окончательно фиксирует границы провинции с этой стороны.
   Конечно, на этой картине много темных теней, начиная с упадка языка, лишь в малой степени приостановленного созданием в Тулузе в 1324 г. «Цвета развлечений» [188], первым лауреатом премии которого стал Арнауд Видаль из Кастельнодари [189]. Век трубадуров миновал, так же как и век катаров. Памятники этой эпохи, из которых наиболее знаменит собор Сент-Сесиль в Альби, строившийся с 1277 по 1480 гг., больше не имеют сугубо местного колорита, но особо ярко отражают положение Лангедока XIV-XV вв., тесно и окончательно связанного с Францией, но еще не совсем слившегося с нею.

ПОСЛЕДНИЕ СТОЛЕТИЯ МОНАРХИИ

   Характеры и судьбы сменяющих друг друга королей различны, но медленное усиление централизации управления происходит почти без перерывов. И, бесспорно, важнее Итальянских войн был ордоннанс 1535 г. из Вилле-Коттере, изданный при Франциске I [190]. Он предусматривал, в частности, чтобы впредь юридические документы, до сих пор издаваемые на латинском языке, писались на французском по всему королевству. Таким образом, употребление французского языка становилось обязательным для всех местных администраций. До тех пор на Юге документы издавались на языке «ок». Но в годы, последовавшие за изданием ор-доннанса Вилле-Коттере, почти все управленческие книги на Юге очень быстро начинают заполнять по-французски. В результате старый и славный местный язык перестает быть письменным, а французский становится обычным языком не только знати, бывающей при блестящем дворе последних Валуа, но и чиновной буржуазии. С этого времени лангедокский язык становится лишь разговорным и быстро распадается на местные диалекты. И по сей день он остается народным языком, то есть в основном языком тех, кто не умеет ни читать, ни писать; мало-мальски культурный человек пишет и говорит по-французски.
   Здесь можно было бы и остановиться, отметив, что ордоннанс Вилле-Коттере ставит окончательную точку в южном сепаратизме. Отныне Лангедок — часть Франции, с тем же статусом, что и Нормандия или Бургундия. Однако он сохраняет некоторые своеобразные черты, не замедлившие проявиться во время великого кризиса религиозных войн. Почти с самого начала Реформация в форме кальвинизма находит между Роной и Гаронной, приблизительно в тех местах, где некогда процветали учения ка i аров и вальденсов, многочисленных приверженцев. Первая мысль, приходящая на ум: мы присутствуем при воскрешении средневековых ересей после двух столетий забвения. Многие протестанты сами думали так, и поэтому, например, один из их пасторов, красноречивый Наполеон Пейра, в прошлом веке стал защитником альбигойцев. Следует, однако, присмотреться поближе. Тогда мы заметим, что области распространения протестантизма не в точности совпадают с теми, где когда-то проявилось наибольшее влияние катаров. Ним, к примеру, в средние века всегда был католическим городом. В целом можно сказать это же и об области Севенн. А ведь там протестантизм сразу же имел наибольший успех.
   Правда, все происходило немного иначе в некоторых частях Альбижуа. К примеру, мы видим, что в Рокекурбе, в Кастре, совсем рядом с холмом Сент-Жюлиан, где недавно были открыты несомненные следы существования катарского культа, к моменту прихода Реформации была еще жива какая-то память о нем. Г-жа Пулен, руководившая раскопками холма, пишет: «Два первых пастора реформатской церкви, назначенные в Рокекурб столкнулись внутри собственной церкви с тем, что некое ядро верующих возражает против возведения храма. Было ли это связано с желанием „поклоняться в духе и правде“ или с привязанностью к другому святилищу?» [191] возможно катарское происхождение подобного сопротивления, ибо никакого другого святилища, кроме Сент-Жюлиан, здесь быть не может. Эта вероятность еще больше увеличивается, если мы заметим, что прозвище одного из этих первых протестантов было Катарель, а один из его предков в завещании 1538 г. отказал имущество своей дочери Эсклармонде. Это женское имя, известное только по дому Фуа XII-XIII вв., не было в ходу и также свидетельствует о сохранении неких традиции.
   Впрочем, странным было бы как раз их отсутствие, и в наши дни поиски в фольклоре провинции следов верований, почти стертых временем, имеют определенный успех. Итак, за редким исключением, прямой связи между последними катарами и первыми протестантами нет. Однако несомненно и то, что долгая деятельность инквизиции развила на Юге стойкий антиклерикализм, который еще не раз проявится в течение грядущих столетий. Подобное состояние духа, бесспорно, благоприятствовало первым проповедникам Реформации, но очень опосредованно. Действительно, если память о катарах частично и сохранилась, то не в образованных классах, а к Реформации прежде всего присоединились они или, по крайней мере, часть их. В плане географическом во времена Лиги [192] мы видим, что Лангедок буквально разрезан пополам: восточная часть провинции вокруг Нима — протестантская, в то время как западная, с Тулузой и Каркассоном, — лигистская. Картина, почти обратная той, что мы наблюдали во времена крестового похода против альбигойцев.
   Политические соображения сыграли здесь такую же роль, как и собственно религиозные тенденции. У двух враждующих Лангедоков есть общая черта: они надеются на восстановление муниципальных свобод, постепенно урезанных прогрессом монархической централизации. Но в то же время с протестантской стороны власть старается вернуть городской патрициат, опирающийся на мелкое дворянство, а со стороны католической тон задает простонародье, находящееся под влиянием мона-хов-лигистов. В политическом плане, как и в религиозном, мы наблюдаем борьбу с полной переменой фронтов: Тулуза, бывшая столица ереси, — теперь самый строго-ортодоксальный город, который стремится опереться на Испанию Филиппа II [193], как некогда принимал в своих стенах Педро II Арагонского. То же мы видим еще раз, и в совершенно ином контексте: религиозный сепаратизм и сепаратизм провинциальный не совпадают и на сей раз даже противостоят друг другу. Оба Жуай-еза, герцог и его брат капуцин, тот брат Анж, который «брал, бросал, снова брал то кирасу, то власяницу», подчинились лишь в 1596 г. по договору в Фолембре [194], почти накануне Нантского эдикта 1598 г. [195]
   Истинный характер этого великого акта Генриха IV [196] часто недооценивали. В ту эпоху никто не представлял, что две различных конфессии могут мирно сосуществовать внутри одного и того же государства. Став католиком, но не имея возможности уничтожить протестантскую Францию и не желая этого, Генрих IV решил создать путем Нантского эдикта внутри католической монархии настоящую протестантскую республику, признающую власть короля, но в остальном самостоятельную, со своими ассамблеями и крепостями. В Кас-тре была «палата эдикта», т. е. суд, состоящий наполовину из католиков, а наполовину из про тестантов. Она обязана была разбирать все споры, возникающие между католиками и протестантами. Крепостями последних были, в частности, Ним и Монтобан; они могли рассчитывать на активную поддержку местных феодалов и некоторых муниципалитетов, таких, как муниципалитет Монпелье, города, где некогда собиралось столько соборов и приверженность которого к католицизму ни разу не поколебалась во времена катаров.
   Отныне католики — надежные союзники монархии Бурбонов. Это протестанты предпримут слабые попытки добиться если не самостоятельности, то, во всяком случае, автономии во время смут в малолетство Людовика XIII [197]. Это Анри де Роган [198], зять Сюлли [199], властвует в Нижнем Лангедоке, опираясь на Севенны. Король должен прибыть лично, чтобы начать осаду Монпелье, но город добьется права сохранить свою крепостную стену и консулов. Война возобновилась при Ришелье [200], когда великий кардинал осаждал Ла-Рошель. Роган еще раз поднял Нижний Лангедок и Севенны. В конечном итоге он отстоял веротерпимость, признанную алесским «эдиктом милости» (27 июня 1629 г.) [201], но вместе с тем Лангедок потерял свои последние политические свободы. Штаты продолжали существовать, и Лангедок так и останется до конца Старого режима провинцией с сословным представительством; но на деле Штаты — не более чем декоративный орган, а облагаемый налогом доход, как и раскладку налогов, определяют королевские чиновники. Отчасти именно это вызвало последний мятеж в Лангедоке, мятеж его собственного губернатора Анри де Монморанси в 1632 г. [202] У этого эпизода два аспекта: с одной стороны — интриги Гастона Орлеанского, брата короля, мало интересовавшие провинцию; с другой — недовольство некоторых лангедокских епископов и сеньоров, надеявшихся отвоевать свои былые привилегии. Монморанси был побежден и израненным попал в плен под стенами Кастель-нодари; осужденный на смерть, он был несколько недель спустя обезглавлен в Тулузе. Юг сохранил трогательные воспоминания об этом вельможе, последнем в своем знаменитом роду; однако его поражение и смерть лишь отчасти связаны с историей Лангедока. Ришелье воспользовался этим безрассудным мятежом, чтобы снести последние феодальные крепости и распределить конфискованное имущество между семьями, показавшими лояльность, и таким образом еще раз преобразовал южную знать, как это сделал четырьмя столетиями ранее Симон де Монфор. Отныне Лангедок так хорошо держали в руках, что в смутах Фронды [203] он не примет никакого участия.
   При Кольбере [204] Лангедок становится одной из главных опытных площадок великого министра. Именно в это время Рике сооружает Южный канал [205], а Монпелье украшают памятники, составляющие часть его славы. Старая суконная промышленность, с давних пор существовавшая на южном склоне Центрального массива, получает новый импульс. Об интендантстве Ламуаньона де Бавиля [206], управлявшего провинцией с 1685 по 1718 гг., можно много сказать и хорошего и плохого. Он придает Лангедоку облик, оставшийся почти неизменным вплоть до конца Старого режима, развивает здесь сельское хозяйство, которое, несомненно, никогда так не процветало, как в XVIII в. Но он же с особой жестокостью выполнял эдикт Фонтенбло, отменивший Нантский. Это привело в 1702 г. к восстанию камизаров [207] в Севеннах, движимых еще и глубокой нуждой. По многим своим свойствам феномен странный, и, возможно, между этой вспышкой и пылом, некогда воодушевлявшим катарских Добрых Людей, можно найти некоторую отдаленную аналогию.
   Однако оставим сопоставления, скорее поверхностные, нежели точные. Процветающий Лангедок XVII-XVIII вв. окончательно вошел во французское единство, но утратил часть собственного духа. Милая поэзия какого-нибудь Гудули (1580-1649) не воскрешает гения трубадуров, и, возможно, лишь бенедиктинцы из Сен-Мора, дом Девик и дом Вессет, опубликовав в XVIII в. свою научную «Историю Лангедока» [208], возвратили жизнь стершимся воспоминаниям. Теперь Лангедок — такая же провинция, как и другие. Впрочем, его очертания с его столицей Тулузой к концу Старого режима очень своеобразны: в то время как вдоль Роны он доходит до Виваре, то в остальном не соответствует территориям трех бывших сенешальств Тулузы, Каркассона и Бокера. Здешнее дворянство по большей части происходит не из этой провинции и все больше и больше сливается с фамилиями из других областей Франции. Буржуазия с каждым днем офранцуживается, и только народ остается верен старому языку, которому «Цвет развлечений» очень в малой мере способен вернуть былую славу. Протестантов в Лангедоке явно значительно больше, чем в других местах. Их проповеди, несмотря на репрессии, будут звучать до конца Старого режима. Но и это уже не особенность провинции и имеет мало отношения к ее исконным традициям. В 1789 г. Лангедок созрел для слияния с национальным единством.

ЛАНГЕДОК Б СОСТАВЕ ФРАНЦИИ

   Здесь не место рассказывать о Революции в Лангедоке. Она не приобрела там специфического характера, хотя детальное исследование, несомненно, показало бы множество особых черт. Как и в других местах, разделение на сторонников и противников здесь первоначально происходило на квазирелигиозной основе. Протестанты были, конечно, за, как и те, кого после буллы «Unigenitus» 1713 г. называли «апеллянтами», то есть янсенисты [209]. Не забудем, что при Людовике XIV [210] знаменитый Павийон был епископом Алетским [211], т. е. служил в диоцезе Разес, бывшем некогда одним из катарских диоцезов. Исследователи долго искали связь между протестантизмом и катаризмом, уделяя несколько меньше внимания вопросу: не наложил-ся ли суровый янсенизм в некоторых душах на почти стершиеся следы какой-то иной доктрины? И потом, разумеется, роль играли сторонники Просвещения, гораздо более многочисленные, чем думают, причем в самых различных кругах. Помню, что в библиотеке бывших епископов Сен-Папуля в Лораге я нашел экземпляр «Энциклопедии».
   Если Лангедок чем-то и отличался, то скорее крайностью занятых одной и другой стороной позиций. Когда приносили клятву в Зале для игры в мяч 20 июня 1789 г., только депутат от Кастель-нодари Мартен Дош единственный не присоединился к своим коллегам и согласился подписать знаменитый протокол только с пометкой после своего имени: «против» [212]. Конечно, это крайний и совершенно единичный случай. Но он не менее, а может быть, и более показателен, чем принято считать. Нигде на протяжении всего последующего столетия противостояние республиканцев и роялистов не было столь сильным, столь резко выраженным, чем в Лангедоке. Там оно приняло особый характер: в большинстве случаев роялистски настроен народ, в то время как буржуа — если не всегда республиканцы, то по крайней мере либералы, как тогда говорили. Известно, что Тулуза и Ним стали в 1815 г. свидетелями ужаснейших сцен белого террора.
   Но это, равно как и некоторые отдельные восстания, несущественно. Деление Франции на департаменты уничтожает даже воспоминание о бывших провинциях. Праздник Федерации 14 июля 1790 г. заменяет старое право завоевания и наследования на новое право, основанное на воле народа [213]. Конечно, французский народ в этот день только утвердил давно сложившееся, особенно в Лангедоке, положение. И тем не менее, если Франция — старейшая страна, то французская нация в ее нынешнем понимании родилась именно в этот день. Не менее значительно и утверждение Гражданского кодекса в 1804 г., установившего наконец единство законодательства и уничтожившего бывшее разделение между провинциями обычного права и права римского. Именно Камбасерес из Монпелье [214], бывший советник при счетной палате и податном суде этого города, представлял в комиссии по выработке этого кодекса точку зрения римского права. То есть он был одним из главных авторов этого синтетического произведения, отразившего различные стороны юридического духа тогдашней Франции.
   Однако один из новейших историков Лангедока, П. Гашон, сильно преувеличивает, когда пишет: «Начиная с 1790 г., собственно говоря, истории Лангедока нет» [215]. Разумеется, официально провинции Лангедок нет. Но, быть может, именно поэтому люди бывшей провинции ощущают себя теснее связанными друг с другом, чем раньше, и такое пробуждение чувства единства мы наблюдаем в пятидесятые годы следующего века. Романтизм ввел в моду средние века, и каждый искал в этих темных и далеких столетиях почти стершиеся титулы, полузабытые воспоминания. В это время Мистраль и Руманиль основали близ Авиньона движение фелибров [216], Жансемин, аженский поэт [217], умерший лишь в 1864 г., продолжает вне этого движения издавать свои «Папильотки», Наполеон Пейра публикует «Историю альбигойцев», успех которой огромен. Я знал один антиклерикальный масонский дом начала нашего века, библиотека которого, если можно ее так назвать, состояла из одних работ Наполеона Пейра.
   Впрочем, все это разделено и противостоит одно другому, как и сам по себе Лангедок. Жансемин бойкотировал зарождающееся движение фелибров; последнее под влиянием Руманиля, а позже Мор-раса [218] быстро сориентировалось на крайне правыйтрадиционализм, позиция же Пейра была диаметрально противоположна. Можно сказать, что лан-гедокцы под конец XIX в. искали в своем прошлом оправдания современных конфликтов. Но, бесспорно, здесь следует различать собственно Лангедок и Прованс. Фелибриж — движение в основном провансальское. Конечно, лангедокцы в нем участвовали. Они даже старались, особенно Проспер Эстье и Антонен Пербоск [219], восстановить язык точнее и чище, чем Мистраль, колоссальный труд которого, впрочем, тоже достоин уважения. Сами они сторонились всякой политики и думали лишь о возвращении достоинства прославленному диалекту. Их цель заключалась в том, чтобы побудить культурную буржуазию вернуться к языку «ок». На деле же он остался, с одной стороны, народным языком со своими диалектами, а с другой — языком изысканным, несколько книжным, произведения на котором заслуживают более широкой аудитории. До сих пор идет борьба за изучение местного языка в начальных школах. Но это требует от Франции такой степени децентрализации, к которой, похоже, наша страна еще не готова.