Но мог ли он думать, что опасность, грозившая ему, была настолько серьезной? Ведь он — один из наиболее могущественных христианских государей и принадлежит к одному из самых знаменитых родов, какие только существуют в Европе. Если он и не носит титула короля, то не перестает быть сыном французской принцессы, мужем принцессы английской. Он происходит от того Рай-мона IV, который победно руководил первым крестовым походом; его дед [55] принимал участие во втором крестовом походе, а для южной знати помощь испанским христианам против мавров является прочно установившейся традицией. Как можно серьезно сомневаться в его ортодоксальности, даже если он и выказывал катарам подозрительное благоволение? Правда, иногда он грабит епископства и аббатства, но кто среди государей, равных ему, не делал того же? Огучается, при других обстоятельствах он покровительствует церкви и обогащает ее. Какой римский папа осмелился бы лишить земель законного властелина?
Когда Раймон VI не скачет к Провансу, где ведет вечный спор с Раймоном Беренгьером [56], он наслаждается прелестями своей прекрасной и богатой столицы. Он дружит с литературой и искусствами. При своем дворе он содержит самых известных трубадуров своего времени. Он заключает брак за браком, повинуясь своей фантазии и интересам. Он развлекается, сталкивая католических монахов и катарских священников, отмечая с элегантным скептицизмом удары и в конечном счете признавая, что катары много добродетельнее и образованнее. Этот сластолюбец действительно смыслит в добродетели.
Полагаю, ни один правитель никогда не подходил своему народу больше, чем Раймон VI, и, несомненно, именно здесь следует искать секрет его долгой популярности, но нельзя сказать, что он был государем-демократом. Благодаря тулуз-ским капитулам он знал чаянья и желания населения и ничего не предпринимал, не посоветовавшись со своими глашатаями истины. Это богатые горожане, а ниже их и даже порой против них — простой люд. Графу приходится поддерживать последних против первых к вящей пользе своего личного авторитета. Но эти конфликты никогда не оборачиваются трагедией, и Раймон VI может безбоязненно прогуливаться чуть ли не в одиночку по улицам своего доброго города. В ту пору на тулузском Юге воцарились радость и легкость жизни, почти уникальные для всей Европы той эпохи.
ВЕСЕЛАЯ УЧЕНОСТЬ
РОМАНСКОЕ ИСКУССТВО ЮГА
Когда Раймон VI не скачет к Провансу, где ведет вечный спор с Раймоном Беренгьером [56], он наслаждается прелестями своей прекрасной и богатой столицы. Он дружит с литературой и искусствами. При своем дворе он содержит самых известных трубадуров своего времени. Он заключает брак за браком, повинуясь своей фантазии и интересам. Он развлекается, сталкивая католических монахов и катарских священников, отмечая с элегантным скептицизмом удары и в конечном счете признавая, что катары много добродетельнее и образованнее. Этот сластолюбец действительно смыслит в добродетели.
Полагаю, ни один правитель никогда не подходил своему народу больше, чем Раймон VI, и, несомненно, именно здесь следует искать секрет его долгой популярности, но нельзя сказать, что он был государем-демократом. Благодаря тулуз-ским капитулам он знал чаянья и желания населения и ничего не предпринимал, не посоветовавшись со своими глашатаями истины. Это богатые горожане, а ниже их и даже порой против них — простой люд. Графу приходится поддерживать последних против первых к вящей пользе своего личного авторитета. Но эти конфликты никогда не оборачиваются трагедией, и Раймон VI может безбоязненно прогуливаться чуть ли не в одиночку по улицам своего доброго города. В ту пору на тулузском Юге воцарились радость и легкость жизни, почти уникальные для всей Европы той эпохи.
ВЕСЕЛАЯ УЧЕНОСТЬ
Это уже изысканный плод некой культуры, развивавшейся почти два века. Около тысячного года во всем христианском мире произошел как бы резкий подъем. В это время Герберт Орийякский сделался папой под именем Сильвестра II [57], а Отгон III [58] стал императором. Впервые христианская идея отряхнула обломки каролингской империи. Казалось, наступает новый период мировой истории. Мечта Сильвестра II и Отгона III о гармоническом единстве обеих властей не осуществилась, но оставила по себе долгую и неистребимую тоску. Однако пути, которые внезапно открылись, не закрылись вновь. Города начинают выходить из своих тесных каменных поясов. Возобновляется торговля. По тому, что осталось от римских дорог, движется все больше и больше купцов и паломников. И сразу же расцветают искусства и литература.
Нигде это не происходило столь блестящим образом, как на Юге, который мы исследуем. Последние нашествия сравнительно пощадили его. Если мавры малость и потоптали Юг, то норманнских вторжений и венгерских набеюв он избежал. Здесь, несомненно, сохранились некоторые римские традиции. Во всяком случае, разрушенных и покинутых памятников древности здесь можно было увидеть больше, чем где-либо. Но главное — через Средиземное море и Испанию Юг поддерживал постоянный контакт с мусульманской цивилизацией, находившейся тогда на вершине своей славы. Я не собираюсь здесь обсуждать здесь своеобразие этой культуры. Несомненно то, что арабская империя, даже расколотая на испанских Омей-ядов и багдадских Аббасидов, сохраняла прочное единство и объединяла испанский Запад с сирийским Востоком. Потоки товаров, мыслей и людей беспрестанно текут через Внутреннее море и вдоль его берегов, и Запад оказывается связанным с весьма отдаленными странами вроде Персии и даже Индии. Тулуза — это, естественно, одни из «ворот», куда стекаются все эти экзотические продукты, идеи, сопровождавшие их, и люди, их везущие. Левантийские торговцы или евреи привозят сюда толедские клинки, кордовские кожи, мосуль-ские шелка. Евреи пользуются особым уважением и чувствуют себя на нашем Юге почти как дома, в мусульманской Испании. Они завозят в Тулузу, Нарбонн, Монпелье и прочие города идеи, которые бродят в арабском мире, и прежде всего, конечно же, философию Авиценны [59], столь отличную от философии Аверроэса [60]; первый — последователь Платона, тогда как второй — Аристотеля. Безусловно, именно это расчищает путь для стремительного вторжения катарских доктрин.
Следует ли приводить еще и доводы экономического и социального порядка? Действительно, в городах Юга, особенно в Тулузе, сословие купцов развивалось очень быстро. Эти купцы, в отличие от старого патрициата городов, не очень богаты землей на манер знати. Это одновременно предприниматели и денежные воротилы, доходы которых состоят главным образом в движимости. Они сталкиваются с резким противодействием церкви, запрещающей заем под проценты. Поэтому мы наблюдаем в Тулузе расстановку сил, хорошо известную по итальянским городским республикам: государь и знать опираются на старый патрициат против новых богачей и даже восстанавливают против них простой люд. На стороне первых и церковь — не только потому, что запрещает ростовщичество, но еще и оттого, что получает доходы в основном от земельных владений. Отсюда противостояние в Тулузе Сите, которая зависит от епископа и где живет старое бюргерство, и Бурга, населенного нуворишами. Аналогичной ситуация была и в Нарбонне, самом богатом торговом городе Юга после Тулузы. Однако конфликты между городом Тулузой и графами никогда не были очень ожесточенными, и это связано по большей части с мягкостью нравов и той утонченной атмосферой, в которой развилась куртуазная поэзия.
Ведь я не думаю, что поразительная оригинальность поэзии на языке «ок» была обусловлена только тем или иным влиянием или даже сочетанием влияний. Одни хотели видеть в ней возрождение римской любовной поэзии, нечто вроде продолжения Овидия, поскольку память о Риме была на Юге более живой, чем в любом другом месте. По мнению других, куртуазная поэзия уходит корнями в доисламскую арабскую лирику. Весьма возможно и даже, если угодно, несомненно, что эти и еще другие влияния сыграли свою роль. Но, в сущности, они ничего не объясняют. Для того, чтобы эта изощренная лирика внезапно появилась в странах языка «ок» в XI веке, ей надо было долго вызревать, а главное, должны были произойти социальные изменения, основным доказательством которых является сама эта поэзия. Но этого доказательства вполне достаточно.
Первая черта этих перемен — возвышение женщины, обязанное, быть может, своим появлением отдаленным германским влияниям, но скорее всего — безопасности и новому изобилию, которые начинают царить в этом крае. Если трубадуры и их куртуазная метафизика так быстро распространились по всему христианскому миру — это потому, что условия везде были аналогичны; но положил начало этому и задал тон Юг. Высшие слои общества зажили здесь в достатке и праздности. Замки — уже не просто уединенные крепости на скалистых вершинах; между их обитателями устанавливаются связи, объединяющие их в общество. В замки наносят визиты, там собираются ассамблеи, где женщинам отведено видное место. Кроме того, на французском Юге многие сеньоры покидают, хотя бы временно, свои замки и устраиваются в городских особняках. Здесь они встречаются не только с равными себе, но и с состоятельными бюргерами, как старыми, так и недавно разбогатевшими, а те все больше и больше по утонченности манер сближаются со знатью.
Так складывается изысканное общество с определенным набором общих ценностей. Они называются на диалекте «ок» pretz и paratge. Анонимный автор второй части «Песни о крестовом походе» неустанно повторяет, что pretz и paratge утрачены из-за французского вторжения. О чем же идет речь? Слова эти почти непереводимы. Pretz — буквально «цена», то, что придает цену не вещи, не предмету, а человеку. Это его оценка. То есть: человек одухотворен неким высоким идеалом, а внешне этот идеал воплощается в его поведении и манерах. Стоящий человек — это совершенный рыцарь. Как и на Севере, его отличают подвиги в защиту всех преследуемых и слабых. И если, к примеру, вы прочитаете южный роман «Джауфре», то увидите, что его дух не очень отличается от духа романов Кретьена де Труа [61]. Артуровский цикл не менее был распространен на Юге, чем на Севере Франции. Между Джауфре и Персевалем, однако, есть одно важное различие: первый много изящнее. Это не грубый галл, постепенно поднимающийся до совершенного усвоения законов рыцарства, но рыцарь с первой минуты.
Сей рыцарь столь же храбр, сколь и учтив (courtois), a в конечном счете если в человеке и ценилось что-то больше храбрости, то это, несомненно, учтивость, или куртуазность. Думаю, именно она обозначается вторым термином paratge, который переводился буквально как «род», что соотносится с семьей, где человек родился. В общем, это благородство происхождения. Но как же проявиться этой родовитости, если не в учтивости и изысканности манер? Простолюдин способен быть храбрым, примеры того существуют. Однако он не умеет быть учтивым. На основе подобных рассуждений можно было бы заключить, что южное общество отличалось более строгой иерархией, чем общество Севера. Однако, похоже, дело обстояло как раз наоборот. Южная знать более урбанизирована, чем северная, или, если угодно, менее воинственна и имеет более «штатский» характер. В результате силой вещей она удаляется от жесткой феодальной иерархии. Здесь ум ценится наравне с отвагой. Ум редко достается по наследству, и рожденный в самых низах может высоко вознестись в силу своих личных заслуг. Пример тому — кое-кто из самых знаменитых трубадуров. Они стали первыми писателями, которые почитались их покровителями и жили возле знатнейших лиц.
Если песни Гильома Аквитанского, самого первого из трубадуров, порой еще отличаются довольно грубыми шутками, то поэзия его преемников очень быстро меняет тон и наконец они становятся служителями чего-то вроде тонкого и изысканного культа, объект которого — женщина. Она прекрасна и слаба. Ее красота, которая, впрочем, является лишь внешним выражением умственного и духовного совершенства, вызывает почтительное преклонение; ее слабость нуждается в защите и должна быть компенсирована властью, которую великодушно признают за ней. Когда говорят, что она — идеальный образ, это значит, что она олицетворяет идеал. Ее красота — лишь видимый признак этого идеала. Если подобная красота будет принадлежать тому, кто ее лицезрит, это будет настоящим святотатством. Дама — это любовница (maltresse), но не в том грубом значении, которое обрело это слово в наше время, а в абсолютном смысле. Избравший ее становится ее «человеком» в феодальном смысле слова, ее вассалом. Она — сюзерен, имеющий право требовать все и от которого не ждут ничего взамен, находящийся в этом смысле в лучшем положении, чем настоящие сюзерены. Высочайшей наградой является улыбка, нежное пожатие руки, очень редко — поцелуй. Случается, что поклонник не получает ничего и красавица остается равнодушна к знакам почтения. Наши песни полны неизлечимых любовных страданий. Разумеется, не может быть и речи об утолении любви в форме брака. Как правило, Дама замужем, и именно это делает ее совершенно недосягаемой, потому что у девушки можно было бы попытаться просить руки. Здесь же это невозможно, и когда Джауфре Рюдель [62] влюбляется в далекую Даму лишь потому, что слышал о ее красоте и добродетели, то он просто доводит до логического конца теорию куртуазной любви. Конечно, дела не всегда идут в такой идеальной форме. Порой у мужей вызывает опасение подобная любовь, испытываемая к их женам, и они прогоняют вон дерзкого трубадура. Тогда трубадур поносит презренного ревнивца, прячется от него, скрывает имя любимой под вымышленным прозвищем. Нет ничего невероятного и в том, что в некоторых случаях любовь не оставалась платонической [63].
Но сколь бы многочисленны они ни были, это только исключения и пренебрежение правилами. Куртуазная любовь по природе целомудренна, и одно из ее самых бесспорных достоинств — она возбуждает желание лить для того, чтобы его тут же подавить. Владение собой, своими поступками, словами — один из признаков куртуазности. Дама должна возвышать своего поклонника над ним самим. Ее взгляд способен преображать то, на что он падает. Достаточно увидеть ее, чтобы почувствовать себя лучше. «Слуги любви» в конце концов создали почти тайное братство, и, возможно, их любовные стихи, порой крайне утонченные, выражают совершенно не то, что, как нам кажется, в них сказано.
Действительно, в искусстве trobar, то есть «находить, слагать стихи», есть много стилей, и один из них — trobar dus, «темная», «замкнутая» или «закрытая» поэзия, чрезвычайно утонченная и изысканная как по содержанию, так и по форме. Одним из мастеров «закрытой поэзии» был Арнаут Даниэль из Риберака в Перигоре, имя которого гремело с 1180 по 1210 годы, как раз перед великой бурей, которая опустошит Юг. Он был одним из украшений двора Раймона VI, а Данте испытывал к нему такое глубокое уважение, что в «Божественной Комедии», в двадцать шестой песне «Чистилища» вложил в его уста восемь стихов на языке «ок». Наши современники относятся к великому трубадуру с меньшим восторгом. Конечно, потому, что мы не в состоянии вновь оценить то, что было ценностями в средние века. На первое место, бесспорно, надо поместить виртуозность. Арнаут Даниэль поражал редкими и трудными рифмами, и некоторые из его поэм были хитроумными загадками. Думается, что Петрарка, не менее, чем Данте, ценивший Арнаута Даниэля и уделивший ему место в своих «Триумфах», возродил приемы трубадуров старины.
Итак, куртуазная поэзия заключала в себе целую этику, составляя также и науку; в ней нет никакой наивности или произвольности. В биографиях большей части трубадуров рассказывается, как они обучались своему искусству у мастеров. Однако какими бы просчитанными ни были их песни, лучшие из них воодушевлены особым опьянением или, скорее, энтузиазмом, свойственным молодости, только что наконец нашедшей предмет, достойный себя, и охваченной восхищением. Будто распахиваются двери, и мы можем бесконечно восторгаться открывшимися нам богатствами, как в рыцарских романах, где выбившийся из сил рыцарь после долгого скитания в ужасных пустынях без питья и еды внезапно оказывается во фруктовом саду Монбрена, подле прекрасной Брю-ниссанды. Трубадуры открыли красоту, искусство и бескорыстие, и они беспрестанно испытывают и совершенствуют инструмент, позволивший им это сделать. Это жонглеры в средневековом и современном смысле слова, сами приходящие в восторг от собственных фокусов.
Нигде это не происходило столь блестящим образом, как на Юге, который мы исследуем. Последние нашествия сравнительно пощадили его. Если мавры малость и потоптали Юг, то норманнских вторжений и венгерских набеюв он избежал. Здесь, несомненно, сохранились некоторые римские традиции. Во всяком случае, разрушенных и покинутых памятников древности здесь можно было увидеть больше, чем где-либо. Но главное — через Средиземное море и Испанию Юг поддерживал постоянный контакт с мусульманской цивилизацией, находившейся тогда на вершине своей славы. Я не собираюсь здесь обсуждать здесь своеобразие этой культуры. Несомненно то, что арабская империя, даже расколотая на испанских Омей-ядов и багдадских Аббасидов, сохраняла прочное единство и объединяла испанский Запад с сирийским Востоком. Потоки товаров, мыслей и людей беспрестанно текут через Внутреннее море и вдоль его берегов, и Запад оказывается связанным с весьма отдаленными странами вроде Персии и даже Индии. Тулуза — это, естественно, одни из «ворот», куда стекаются все эти экзотические продукты, идеи, сопровождавшие их, и люди, их везущие. Левантийские торговцы или евреи привозят сюда толедские клинки, кордовские кожи, мосуль-ские шелка. Евреи пользуются особым уважением и чувствуют себя на нашем Юге почти как дома, в мусульманской Испании. Они завозят в Тулузу, Нарбонн, Монпелье и прочие города идеи, которые бродят в арабском мире, и прежде всего, конечно же, философию Авиценны [59], столь отличную от философии Аверроэса [60]; первый — последователь Платона, тогда как второй — Аристотеля. Безусловно, именно это расчищает путь для стремительного вторжения катарских доктрин.
Следует ли приводить еще и доводы экономического и социального порядка? Действительно, в городах Юга, особенно в Тулузе, сословие купцов развивалось очень быстро. Эти купцы, в отличие от старого патрициата городов, не очень богаты землей на манер знати. Это одновременно предприниматели и денежные воротилы, доходы которых состоят главным образом в движимости. Они сталкиваются с резким противодействием церкви, запрещающей заем под проценты. Поэтому мы наблюдаем в Тулузе расстановку сил, хорошо известную по итальянским городским республикам: государь и знать опираются на старый патрициат против новых богачей и даже восстанавливают против них простой люд. На стороне первых и церковь — не только потому, что запрещает ростовщичество, но еще и оттого, что получает доходы в основном от земельных владений. Отсюда противостояние в Тулузе Сите, которая зависит от епископа и где живет старое бюргерство, и Бурга, населенного нуворишами. Аналогичной ситуация была и в Нарбонне, самом богатом торговом городе Юга после Тулузы. Однако конфликты между городом Тулузой и графами никогда не были очень ожесточенными, и это связано по большей части с мягкостью нравов и той утонченной атмосферой, в которой развилась куртуазная поэзия.
Ведь я не думаю, что поразительная оригинальность поэзии на языке «ок» была обусловлена только тем или иным влиянием или даже сочетанием влияний. Одни хотели видеть в ней возрождение римской любовной поэзии, нечто вроде продолжения Овидия, поскольку память о Риме была на Юге более живой, чем в любом другом месте. По мнению других, куртуазная поэзия уходит корнями в доисламскую арабскую лирику. Весьма возможно и даже, если угодно, несомненно, что эти и еще другие влияния сыграли свою роль. Но, в сущности, они ничего не объясняют. Для того, чтобы эта изощренная лирика внезапно появилась в странах языка «ок» в XI веке, ей надо было долго вызревать, а главное, должны были произойти социальные изменения, основным доказательством которых является сама эта поэзия. Но этого доказательства вполне достаточно.
Первая черта этих перемен — возвышение женщины, обязанное, быть может, своим появлением отдаленным германским влияниям, но скорее всего — безопасности и новому изобилию, которые начинают царить в этом крае. Если трубадуры и их куртуазная метафизика так быстро распространились по всему христианскому миру — это потому, что условия везде были аналогичны; но положил начало этому и задал тон Юг. Высшие слои общества зажили здесь в достатке и праздности. Замки — уже не просто уединенные крепости на скалистых вершинах; между их обитателями устанавливаются связи, объединяющие их в общество. В замки наносят визиты, там собираются ассамблеи, где женщинам отведено видное место. Кроме того, на французском Юге многие сеньоры покидают, хотя бы временно, свои замки и устраиваются в городских особняках. Здесь они встречаются не только с равными себе, но и с состоятельными бюргерами, как старыми, так и недавно разбогатевшими, а те все больше и больше по утонченности манер сближаются со знатью.
Так складывается изысканное общество с определенным набором общих ценностей. Они называются на диалекте «ок» pretz и paratge. Анонимный автор второй части «Песни о крестовом походе» неустанно повторяет, что pretz и paratge утрачены из-за французского вторжения. О чем же идет речь? Слова эти почти непереводимы. Pretz — буквально «цена», то, что придает цену не вещи, не предмету, а человеку. Это его оценка. То есть: человек одухотворен неким высоким идеалом, а внешне этот идеал воплощается в его поведении и манерах. Стоящий человек — это совершенный рыцарь. Как и на Севере, его отличают подвиги в защиту всех преследуемых и слабых. И если, к примеру, вы прочитаете южный роман «Джауфре», то увидите, что его дух не очень отличается от духа романов Кретьена де Труа [61]. Артуровский цикл не менее был распространен на Юге, чем на Севере Франции. Между Джауфре и Персевалем, однако, есть одно важное различие: первый много изящнее. Это не грубый галл, постепенно поднимающийся до совершенного усвоения законов рыцарства, но рыцарь с первой минуты.
Сей рыцарь столь же храбр, сколь и учтив (courtois), a в конечном счете если в человеке и ценилось что-то больше храбрости, то это, несомненно, учтивость, или куртуазность. Думаю, именно она обозначается вторым термином paratge, который переводился буквально как «род», что соотносится с семьей, где человек родился. В общем, это благородство происхождения. Но как же проявиться этой родовитости, если не в учтивости и изысканности манер? Простолюдин способен быть храбрым, примеры того существуют. Однако он не умеет быть учтивым. На основе подобных рассуждений можно было бы заключить, что южное общество отличалось более строгой иерархией, чем общество Севера. Однако, похоже, дело обстояло как раз наоборот. Южная знать более урбанизирована, чем северная, или, если угодно, менее воинственна и имеет более «штатский» характер. В результате силой вещей она удаляется от жесткой феодальной иерархии. Здесь ум ценится наравне с отвагой. Ум редко достается по наследству, и рожденный в самых низах может высоко вознестись в силу своих личных заслуг. Пример тому — кое-кто из самых знаменитых трубадуров. Они стали первыми писателями, которые почитались их покровителями и жили возле знатнейших лиц.
Если песни Гильома Аквитанского, самого первого из трубадуров, порой еще отличаются довольно грубыми шутками, то поэзия его преемников очень быстро меняет тон и наконец они становятся служителями чего-то вроде тонкого и изысканного культа, объект которого — женщина. Она прекрасна и слаба. Ее красота, которая, впрочем, является лишь внешним выражением умственного и духовного совершенства, вызывает почтительное преклонение; ее слабость нуждается в защите и должна быть компенсирована властью, которую великодушно признают за ней. Когда говорят, что она — идеальный образ, это значит, что она олицетворяет идеал. Ее красота — лишь видимый признак этого идеала. Если подобная красота будет принадлежать тому, кто ее лицезрит, это будет настоящим святотатством. Дама — это любовница (maltresse), но не в том грубом значении, которое обрело это слово в наше время, а в абсолютном смысле. Избравший ее становится ее «человеком» в феодальном смысле слова, ее вассалом. Она — сюзерен, имеющий право требовать все и от которого не ждут ничего взамен, находящийся в этом смысле в лучшем положении, чем настоящие сюзерены. Высочайшей наградой является улыбка, нежное пожатие руки, очень редко — поцелуй. Случается, что поклонник не получает ничего и красавица остается равнодушна к знакам почтения. Наши песни полны неизлечимых любовных страданий. Разумеется, не может быть и речи об утолении любви в форме брака. Как правило, Дама замужем, и именно это делает ее совершенно недосягаемой, потому что у девушки можно было бы попытаться просить руки. Здесь же это невозможно, и когда Джауфре Рюдель [62] влюбляется в далекую Даму лишь потому, что слышал о ее красоте и добродетели, то он просто доводит до логического конца теорию куртуазной любви. Конечно, дела не всегда идут в такой идеальной форме. Порой у мужей вызывает опасение подобная любовь, испытываемая к их женам, и они прогоняют вон дерзкого трубадура. Тогда трубадур поносит презренного ревнивца, прячется от него, скрывает имя любимой под вымышленным прозвищем. Нет ничего невероятного и в том, что в некоторых случаях любовь не оставалась платонической [63].
Но сколь бы многочисленны они ни были, это только исключения и пренебрежение правилами. Куртуазная любовь по природе целомудренна, и одно из ее самых бесспорных достоинств — она возбуждает желание лить для того, чтобы его тут же подавить. Владение собой, своими поступками, словами — один из признаков куртуазности. Дама должна возвышать своего поклонника над ним самим. Ее взгляд способен преображать то, на что он падает. Достаточно увидеть ее, чтобы почувствовать себя лучше. «Слуги любви» в конце концов создали почти тайное братство, и, возможно, их любовные стихи, порой крайне утонченные, выражают совершенно не то, что, как нам кажется, в них сказано.
Действительно, в искусстве trobar, то есть «находить, слагать стихи», есть много стилей, и один из них — trobar dus, «темная», «замкнутая» или «закрытая» поэзия, чрезвычайно утонченная и изысканная как по содержанию, так и по форме. Одним из мастеров «закрытой поэзии» был Арнаут Даниэль из Риберака в Перигоре, имя которого гремело с 1180 по 1210 годы, как раз перед великой бурей, которая опустошит Юг. Он был одним из украшений двора Раймона VI, а Данте испытывал к нему такое глубокое уважение, что в «Божественной Комедии», в двадцать шестой песне «Чистилища» вложил в его уста восемь стихов на языке «ок». Наши современники относятся к великому трубадуру с меньшим восторгом. Конечно, потому, что мы не в состоянии вновь оценить то, что было ценностями в средние века. На первое место, бесспорно, надо поместить виртуозность. Арнаут Даниэль поражал редкими и трудными рифмами, и некоторые из его поэм были хитроумными загадками. Думается, что Петрарка, не менее, чем Данте, ценивший Арнаута Даниэля и уделивший ему место в своих «Триумфах», возродил приемы трубадуров старины.
Итак, куртуазная поэзия заключала в себе целую этику, составляя также и науку; в ней нет никакой наивности или произвольности. В биографиях большей части трубадуров рассказывается, как они обучались своему искусству у мастеров. Однако какими бы просчитанными ни были их песни, лучшие из них воодушевлены особым опьянением или, скорее, энтузиазмом, свойственным молодости, только что наконец нашедшей предмет, достойный себя, и охваченной восхищением. Будто распахиваются двери, и мы можем бесконечно восторгаться открывшимися нам богатствами, как в рыцарских романах, где выбившийся из сил рыцарь после долгого скитания в ужасных пустынях без питья и еды внезапно оказывается во фруктовом саду Монбрена, подле прекрасной Брю-ниссанды. Трубадуры открыли красоту, искусство и бескорыстие, и они беспрестанно испытывают и совершенствуют инструмент, позволивший им это сделать. Это жонглеры в средневековом и современном смысле слова, сами приходящие в восторг от собственных фокусов.
РОМАНСКОЕ ИСКУССТВО ЮГА
На Юге воскресла и мечтательная душа, которой наделяют древних кельтов. Его искусство нам кажется одновременно наивным и утонченным. Оно привлекает изящными чертами и сложными оборотами, но все это для того, чтобы выразить мечту, ставшую позднее мечтой всего западного рыцарства вплоть до безрассудств Дон-Кихота. Можно было бы сказать, что при всех красотах их края им его недостаточно и они думают о иной земле, то ли заморской, как Раймон IV, так никогда и не возвратившийся из Святой земли и не желавший оттуда возвращаться, как и многие другие, то ли о той, что находится по ту сторону видимого и реального Прекрасная Дама сулит то, чем она не является, предвещает некую большую красоту, толкает на приключения, которые приводят в иной мир Многие трубадуры станут монахами, и не только Фолькет Марсельский, так ценимый Данте и не им одним. Другие, несомненно, придут к религии иным образом, как Пейре Карденаль, весьма смахивавший на катара [64]. Когда-то они научились у святого Бернара воспевать Деву Марию, Госпожу Владычицу, высшую Госпожу. Главное же и самое оригинальное достижение поэтов земли языка «ок»: они показали, что за пределами земли существует иной мир, преисполненный очарования и чудес, мир, на который она с трудом силится походить.
Конечно, было бы ошибочным полагать, что окситанская лирика в точности передает истинное состояние нравов. Но она точно выражает стремление, порыв к неземному, воплощенный и в другом материале и форме, бесспорно, более приемлемых для нас — в романской архитектуре и скульптуре Юга. Трудно сказать, где именно родилось романское искусство и как оно постепенно освободилось от каролингских традиций. Одно, во всяком случае, не подлежит сомнению — наивысшего развития оно достигло в южной части Франции, в соприкосновении с Испанией эпохи Реконкисты, на пути к монастырю Сантьяго. На Юге нет города, который бы не был этапом этого грандиозного паломничества, в которое отправляются со всех концов христианского мира.
В любом случае, идут ли люди из Северной Франции, Англии, Германии, Италии или еще более отдаленных мест, паломники направляются к Компостелле по дорогам земли языка «ок». Здесь они останавливаются в клюнийских монастырях, прежде всего в Сент-Фуа (монастыре святой Веры) в Конке в глубине Руэрга — это не только перевалочный пункт по дороге из северных земель в Компостеллу, но и старейший центр паломничества; далее — тулузский Сен-Сернен и, наконец, Сантьяго. Не будем касаться монастыря Сантьяго, который столько раз переделывали, портили, улучшали. Но Сент-Фуа и Сен-Сернен — два брата-близнеца. Трудно, да и бессмысленно задаваться вопросом, какой из них был возведен первым. Они рождены одним и тем же замыслом, сдержанным и великолепным. Здесь мы воистину — не скажу что у колыбели романского искусства (у него множество иных бесспорных истоков) — но почти сразу же на одной из его вершин.
Не менее удивительным феноменом Юга бьию и то, что религиозное искусство расцвело в крае, который несколько десятилетий спустя станет угрозой для единства христианского мира. Хотя, возможно, в этом и заключается определенная диалектика. Как катары смирились с пластическим искусством — они, страшившиеся телесного и видимых форм? Ведь и раньше, и даже во времена распространения по стране катаризма там еще работали скульпторы Муассака, Сен-Жермена в Тулузе, Сен-Жиля и Сен-Трофима. Все было так же, как позднее при Савонароле [65], свирепствовавшем в языческой Флоренции эпохи Кватроченто, как при Лютере и Кальвине в Европе эпохи Ренессанса. Впрочем, речь здесь идет вовсе не о Ренессансе, и нет ничего ошибочнее, чем искать в скульптурных или поэтических творениях Юга античные истоки. Конечно, там было много, гораздо больше, чем сегодня, памятников, напоминавших о минувшем расцвете галло-римских городов; но, видимо, их совсем не замечали — не больше, чем Данте, который двумя столетиями позднее не замечал античных монументов Рима, слава которого тем не менее увлекала его ум и воображение. Великие созидательные эпохи слепы ко всему, что не совпадает с их собственными устремлениями.
Представления романских скульпторов Юга были совершенно иными, нежели представления вырождающегося классицизма, холодного и бездушного академизма, характерного для собственно галло-римских произведений. Их задачей не было сколь возможно верное воспроизведение действительности, идеализированной в соответствии с определенными эстетическими канонами. Ведь под поверхностным глянцем римского классицизма уцелела другая традиция — традиция галльских скульпторов. Она укрепилась в период, называемый обычно упадком. Скульпторы этой эпохи при кажущейся неумелости вновь обретают вдохновение великих мастеров Кейяве и Нина близ Лектура. Христианство взяло на себя нечто вроде покровительства этому вдохновению, пришедшему извне, а начавшиеся позднее варварские вторжения лишь утвердили и закрепили эту тенденцию, вернув ей плетеные и геометрические узоры, которые всегда были свойственны искусству континентальной Европы в противоположность искусству Средиземноморья.
Здесь при создании форм стремятся не к красоте как таковой и не к более или менее точному воспроизведению идеализированной действительности, а к экспрессии, осмысленности и декоративности. Обратимся, например, к статуе святой Веры на престоле в сокровищнице Конка, датированной 985 годом, то есть периодом, когда новое художественное сознание вот-вот пробудится. Это еще не романское искусство, и ничто не демонстрирует лучше широту и глубину пропасти, отделяющей нас от него, чем сопоставление этой святой Веры, еще целиком каролингской, с Христом-су-дией на тимпане ИЗО года. Идет ли речь о декоративных складках его платья, его вознесенной правой руке, согнутой под прямым углом, или его лице — перед нами нечто очень древнее и одновременно полностью новое. Черты этого лица отнюдь не скрывают внутреннюю пустоту, напротив, они выразительны, и это выражение возникло на лице только что. Итак, об этом искусстве, декоративном и экспрессивном одновременно, можно сказать, что оно пользуется формой лишь для того, чтобы выйти за ее пределы, извлечь из нее смысл. И противоречие с катарским ригоризмом здесь, может быть, скорее кажущееся, нежели реальное. Муассак немного старше Конка. Скульптура датируется 1110-1120 гг., тем же временем, что и собранные в музее Августинцев в Тулузе изваяния из ныне не существующих построек. Посмотрите, к примеру, на святого Петра и Исайю с портала церкви в Муассаке. Разве не очевидно, что действительность здесь пронизана чем-то иным, единственно важным? Эти статуи должны играть прежде всего архитектурную роль. Они подобны затейливым и точным волютам, поднимающимся вдоль опорных столбов, заменяя геометрический или растительный орнамент. Но их причудливые и патетические позы преисполнены также и смысла, заключенного именно в том, какое место они занимают в архитектурном ансамбле. Ведь сама архитектура — и это относится также к Сен-Сер-нену и к Конку — вся исполнена церковной символики. Но нет ничего более волнующего, чем вид распускающегося в качестве ее вершины цветка человеческого лица. Вот что значат, в частности, старцы Апокалипсиса на тимпане Муассака. Задача в том, чтобы при помощи материи выразить в лицах еще от мира сего действительность, ему более не присущую. Разве нельзя сказать о подобной скульптуре, что она выражает невыразимое, то есть реальность преображения?
Здесь мы далеки от эстетического материализма греко-римского искусства. Можно сказать, что для этих художников действительность, доступная нашим чувствам, являлась лишь тонкой пленкой, которую следовало сделать прозрачной. Через низменные тела проступают тела во славе, те сонмы блаженных, которые займут такое важное место в катарской доктрине. Мне кажется, что все это — с одной стороны, пластическое искусство, а с другой стороны, искусство лирическое, о котором я уже говорил, и рыцарские романы, особенно циклы Круглого стола, Грааля [66], — свидетельствует об одном и том же. В то самое время, когда внешнее принуждение слабеет и можно бы, наконец, начать жить, в то самое время, когда оживают дороги и формируется бюргерство, когда урожаи становятся обильнее, душами овладела какая-то тоска.
Конечно, было бы ошибочным полагать, что окситанская лирика в точности передает истинное состояние нравов. Но она точно выражает стремление, порыв к неземному, воплощенный и в другом материале и форме, бесспорно, более приемлемых для нас — в романской архитектуре и скульптуре Юга. Трудно сказать, где именно родилось романское искусство и как оно постепенно освободилось от каролингских традиций. Одно, во всяком случае, не подлежит сомнению — наивысшего развития оно достигло в южной части Франции, в соприкосновении с Испанией эпохи Реконкисты, на пути к монастырю Сантьяго. На Юге нет города, который бы не был этапом этого грандиозного паломничества, в которое отправляются со всех концов христианского мира.
В любом случае, идут ли люди из Северной Франции, Англии, Германии, Италии или еще более отдаленных мест, паломники направляются к Компостелле по дорогам земли языка «ок». Здесь они останавливаются в клюнийских монастырях, прежде всего в Сент-Фуа (монастыре святой Веры) в Конке в глубине Руэрга — это не только перевалочный пункт по дороге из северных земель в Компостеллу, но и старейший центр паломничества; далее — тулузский Сен-Сернен и, наконец, Сантьяго. Не будем касаться монастыря Сантьяго, который столько раз переделывали, портили, улучшали. Но Сент-Фуа и Сен-Сернен — два брата-близнеца. Трудно, да и бессмысленно задаваться вопросом, какой из них был возведен первым. Они рождены одним и тем же замыслом, сдержанным и великолепным. Здесь мы воистину — не скажу что у колыбели романского искусства (у него множество иных бесспорных истоков) — но почти сразу же на одной из его вершин.
Не менее удивительным феноменом Юга бьию и то, что религиозное искусство расцвело в крае, который несколько десятилетий спустя станет угрозой для единства христианского мира. Хотя, возможно, в этом и заключается определенная диалектика. Как катары смирились с пластическим искусством — они, страшившиеся телесного и видимых форм? Ведь и раньше, и даже во времена распространения по стране катаризма там еще работали скульпторы Муассака, Сен-Жермена в Тулузе, Сен-Жиля и Сен-Трофима. Все было так же, как позднее при Савонароле [65], свирепствовавшем в языческой Флоренции эпохи Кватроченто, как при Лютере и Кальвине в Европе эпохи Ренессанса. Впрочем, речь здесь идет вовсе не о Ренессансе, и нет ничего ошибочнее, чем искать в скульптурных или поэтических творениях Юга античные истоки. Конечно, там было много, гораздо больше, чем сегодня, памятников, напоминавших о минувшем расцвете галло-римских городов; но, видимо, их совсем не замечали — не больше, чем Данте, который двумя столетиями позднее не замечал античных монументов Рима, слава которого тем не менее увлекала его ум и воображение. Великие созидательные эпохи слепы ко всему, что не совпадает с их собственными устремлениями.
Представления романских скульпторов Юга были совершенно иными, нежели представления вырождающегося классицизма, холодного и бездушного академизма, характерного для собственно галло-римских произведений. Их задачей не было сколь возможно верное воспроизведение действительности, идеализированной в соответствии с определенными эстетическими канонами. Ведь под поверхностным глянцем римского классицизма уцелела другая традиция — традиция галльских скульпторов. Она укрепилась в период, называемый обычно упадком. Скульпторы этой эпохи при кажущейся неумелости вновь обретают вдохновение великих мастеров Кейяве и Нина близ Лектура. Христианство взяло на себя нечто вроде покровительства этому вдохновению, пришедшему извне, а начавшиеся позднее варварские вторжения лишь утвердили и закрепили эту тенденцию, вернув ей плетеные и геометрические узоры, которые всегда были свойственны искусству континентальной Европы в противоположность искусству Средиземноморья.
Здесь при создании форм стремятся не к красоте как таковой и не к более или менее точному воспроизведению идеализированной действительности, а к экспрессии, осмысленности и декоративности. Обратимся, например, к статуе святой Веры на престоле в сокровищнице Конка, датированной 985 годом, то есть периодом, когда новое художественное сознание вот-вот пробудится. Это еще не романское искусство, и ничто не демонстрирует лучше широту и глубину пропасти, отделяющей нас от него, чем сопоставление этой святой Веры, еще целиком каролингской, с Христом-су-дией на тимпане ИЗО года. Идет ли речь о декоративных складках его платья, его вознесенной правой руке, согнутой под прямым углом, или его лице — перед нами нечто очень древнее и одновременно полностью новое. Черты этого лица отнюдь не скрывают внутреннюю пустоту, напротив, они выразительны, и это выражение возникло на лице только что. Итак, об этом искусстве, декоративном и экспрессивном одновременно, можно сказать, что оно пользуется формой лишь для того, чтобы выйти за ее пределы, извлечь из нее смысл. И противоречие с катарским ригоризмом здесь, может быть, скорее кажущееся, нежели реальное. Муассак немного старше Конка. Скульптура датируется 1110-1120 гг., тем же временем, что и собранные в музее Августинцев в Тулузе изваяния из ныне не существующих построек. Посмотрите, к примеру, на святого Петра и Исайю с портала церкви в Муассаке. Разве не очевидно, что действительность здесь пронизана чем-то иным, единственно важным? Эти статуи должны играть прежде всего архитектурную роль. Они подобны затейливым и точным волютам, поднимающимся вдоль опорных столбов, заменяя геометрический или растительный орнамент. Но их причудливые и патетические позы преисполнены также и смысла, заключенного именно в том, какое место они занимают в архитектурном ансамбле. Ведь сама архитектура — и это относится также к Сен-Сер-нену и к Конку — вся исполнена церковной символики. Но нет ничего более волнующего, чем вид распускающегося в качестве ее вершины цветка человеческого лица. Вот что значат, в частности, старцы Апокалипсиса на тимпане Муассака. Задача в том, чтобы при помощи материи выразить в лицах еще от мира сего действительность, ему более не присущую. Разве нельзя сказать о подобной скульптуре, что она выражает невыразимое, то есть реальность преображения?
Здесь мы далеки от эстетического материализма греко-римского искусства. Можно сказать, что для этих художников действительность, доступная нашим чувствам, являлась лишь тонкой пленкой, которую следовало сделать прозрачной. Через низменные тела проступают тела во славе, те сонмы блаженных, которые займут такое важное место в катарской доктрине. Мне кажется, что все это — с одной стороны, пластическое искусство, а с другой стороны, искусство лирическое, о котором я уже говорил, и рыцарские романы, особенно циклы Круглого стола, Грааля [66], — свидетельствует об одном и том же. В то самое время, когда внешнее принуждение слабеет и можно бы, наконец, начать жить, в то самое время, когда оживают дороги и формируется бюргерство, когда урожаи становятся обильнее, душами овладела какая-то тоска.