Да и вообще забыл об этом.
* * *
   Колышеву было сорок, он полнел, солиднел, не видел плохих снов, но уже чувствовал, что пора бы обзавестись семьей. Рассказывают, что он собрал трех своих аспирантов и, переговорив с ними по делу, сказал:
   – А теперь – не по делу.
   И спокойным голосом объявил им, что хочет познакомиться с хорошенькой женщиной. Он не сказал, что хочет жениться, – понимал, что этого лучше не говорить.
   – Если у вас будут намечаться какие-нибудь вечеринки, приглашайте и меня – приду.
   И отпустил их, нимало не беспокоясь о возможных пересудах и сплетнях, уверенный человек, сильный.
   Аспиранты сбились с ног, устраивая вечерние сборища для своего могучего шефа, было много хорошеньких женщин, было много тостов и застольных песен и веселья, – но могучий шеф что-то не спешил. И уж сидел-то он в самом центре, и говорили о нем без конца, и уж, конечно, все, а значит, и приглашенные женщины, были счастливы чокнуться с Колышевым – но что-то, видно, не срабатывало.
   На аспирантов было больно смотреть. Все трое осунулись и заметно похудели.
* * *
   Колышев женился, когда вновь стал ездить в командировки, теперь уже в качестве шефа. Это были очень недолгие и очень престижные выезды – Колышев курировал работу спецлабораторий.
   В поезде, в одном купе с ним, ехала тридцатилетняя женщина, преподаватель теоретической физики. Она была довольно стройная, худая, чуть-чуть чопорная и без очков.
   – Здравствуйте, – сказала она, войдя.
   – Здравствуйте, – ответил Колышев.
   Они были лишь двое в купе, как в романе. И через некоторое время женщина сказала:
   – Вы мужчина. Вы должны бы первым представиться.
   – Да? – смутился Колышев. – Извините. Я всех этих правил хорошего тона не знаю. То есть знаю, но помнить не помню.
   – Это заметно.
   И вот Евгения Сергеевна с первых минут стала его школить. Потом она вышла за него замуж – и продолжала школить. Она не сделала перерыва ни на день.
   Она любила говорить:
   – У меня педагогическая жилка.
   И, улыбаясь, добавляла:
   – Ярко выраженная.
   Но, в общем, они ладили. Она родила ему сына – маленького, боязливого Колышева Витюшу, мальчик пускал пузыри и часто плакал. Замечали, что Колышев с удовольствием позволял жене школить себя, он чувствовал, что ему нужен некоторый лоск после столь долгой холостяцкой жизни, недостатки надо исправлять, главное – их не стесняться.
   А когда Колышеву Витюше стало семь лет и он пошел в первый класс, Колышевы уже представляли собой дружную и спаянную временем семью. Без трений.
* * *
   Колышев стал заместителем директора НИИ по научной части. Фактически крупнейшая фигура в институте. Колышев Анатолий Анатольевич, только так.
   Известно, что, разъезжая по делам, Анатолий Анатольевич случайно застрял на целых два дня в том самом городишке, куда ездил когда-то в первую свою командировку. И, разумеется, оказался в той же самой гостинице, других не было. Но только не в коридоре, разумеется, ночевал он теперь. Не на раскладушке.
   И стены, и коридор, и обстановка что-то ему напомнили, но что – Колышев угадать не смог. Морщил лоб, вглядывался, но не вспомнил. Забыл. От всего этого случилась бессонница. В добротной теплой пижаме Колышев вылез в коридор и принялся мерить его мягкими ночными шагами.
   По пути – а пути было метров двадцать с небольшим – приходилось огибать раскладушки. Их было три, на них спали. И это тоже подспудно волновало Колышева. В коридоре была лишь одна тусклая лампочка. Спящие посапывали, у них были лица, какие и должны быть лица у спящих в коридоре.
   – Ну и дыра, – проговорил Анатолий Анатольевич, не особо даже сердясь на случай – у случая, как известно, свои плюсы и свои минусы.
   В одной из комнат шумели. Мужские веселые голоса. И женские тоже. Появилась дежурная – заглянула в эту комнату.
   – Мы… да они у нас только на часок… Да разве нельзя? – возмущался молодой мужской голос.
   Начались выяснения – что можно и что нельзя.
   – А вот я напишу докладную, кого вы приводите, – говорила дежурная.
   – Ну и пишите!
   – Вас завтра же выставят из гостиницы – ищите тогда себе место в городе!
   Дежурную пытались улестить, усаживали за стол, булькали вином в чистый стакан. Но она стояла на своем. И настояла.
   И вот, зябко поеживаясь и торопливо, вышли две женщины – и быстренько-быстренько исчезли. Ушла и дежурная. В номере погас свет. Тишина.
   А Колышев все ходил и ходил. Он ходил взад-вперед по коридору – высокий, полный, тяжеловатый человек в пижаме. И не понимал, почему он не спит.
   К одной из раскладушек суетливо подошел молодой паренек, вдруг появившийся среди ночи.
   Паренек осторожно подергал за одеяло.
   – Товарищ Шкапов, – будил он, – вам телеграмма, товарищ Шкапов.
   Спящий приподнял голову. Это был пожилой, седой человек. Прочитал телеграмму, вглядываясь в еле различимые буквы.
   – А-а ч-черт, – ругнулся он со сна, – мог бы принести ее завтра.
   – Я думал – важное что-то. Я ж не вскрывал.
   – Ну иди, иди.
   Но паренек сразу не ушел.
   – Товарищ Шкапов, вы извините, что вам пришлось здесь спать.
   – А?
   – Извините, говорю. Тот хороший номер оказался занят. Какая-то шишка из Москвы… Мне обещали этот номер для вас, но понимаете…
   – А?.. Ну черт с ним. Дай же мне спать.
   Но паренек не уходил.
   – Я старался, товарищ Шкапов. Я очень старался…
   Потом он ушел.
   Колышев шагал в тишине, миновал одну раскладушку и вторую, миновал и этого спящего старика, у которого, как выяснилось, он забрал лучший номер. «Шкапов… Шкапов… Что-то знакомое. Где я слышал эту фамилию?» – думал Колышев.
   Но так и не вспомнил.
* * *
   Как-то возвращаясь из института домой, Колышев остановил машину возле аптеки – притормозил, встал, все честь честью – и вошел в аптеку, чтобы взять для жены лекарство.
   – Пожалуйста. – И Колышев, когда подошла очередь, подал рецепт.
   – Этого лекарства сейчас нет.
   – Как так – нет?
   – К нам не поступало.
   Быть этого не могло. Колышев с утра специально звонил, и ему сказали – вот-вот завезут.
   – Я звонил. Я этого так не оставлю!.. С утра был завоз. Я… – И тут он осекся. – Зина?!
   – Что?.. Ах ты, боже мой – Толик!
   Она тоже его узнала – из полуовального окошечка улыбалась и глазами, и ртом, и вообще всем лицом.
   – Ну… ну а как же лекарство? – сказал Колышев, приходя в себя.
   – Нет… лекарства.
   Люди в очереди стали шуметь и переминаться с ноги на ногу.
   Зина сказала:
   – У нас обеденный перерыв. Через пятнадцать минут.
   – Я подожду возле аптеки.
   – В скверике, ладно? На левой стороне…
   Колышев быстро двинулся к выходу, потому что очередь была накалена добела – перерыв, все хотели успеть.
   И вот – встреча в скверике, с крыш течет, апрель.
   Он рассказал Зине, что женился поздно, но все же женился – ребенку десять, мальчик, в школу ходит, шустрый такой пацаненок. «Поздно, а все же женился удачно. Бывает же так», – рассказывал Колышев.
   – Это самое главное, – солидно заметила Зина. – Человек так устроен. Как у него в семье, так и в жизни.
   Колышев согласился – что да, то да. И спросил:
   – А ты как?
   У Зины были две дочки. Обе уже замуж вышли. Обе уже родили по ребенку.
   – Так ты уже бабушка?
   – Да. И колясочки катаю в скверике…
   Помолчали.
   – Мне сорок восемь, – начала считать Зина, – значит, тебе…
   Она не помнила. И Колышев подсказал:
   – Пятьдесят два.
   Они сидели на скамеечке в скверике – недалеко от аптеки. Была весна. Люди шли мимо, торопились. А у ног, у самого края лужи, гомонили воробьи.
   Оба были люди полные, солидные, особенно Зина. На улице он бы ее не узнал – низенькая, и грузная, и медлительная женщина. С красноватым, кирпичного цвета, лицом.
   – Знаешь, как я узнал тебя?.. Лицо в вашем аптекарском окошечке получается как в овале. Как фото…
   Но Зина была настроена поговорить о более реальном. Она стала рассказывать о своих дочках – всю себя на них потратила, такая судьба, обе болеют. Что ни год – попадают в больницу. Обе плохо вышли замуж. Обе трудно живут… Вот и вся жизнь пролетела.
   – А я всю жизнь цифры пересчитывал, – усмехнулся Колышев.
   Они сидели рядом на скамейке – почти чужие, далекие, потратившие жизнь каждый на что-то свое.
* * *
   О лекарстве они вспомнили в самом конце разговора.
   – Лекарство привезли, – сказала Зина. – Я слышала, что привезли. Но мало.
   – Я так и думал.
   – В продажу не поступило. У нашей заведующей, у Вероники Петровны, какие-то свои планы насчет распределения.
   – Какие планы?
   – Не знаю. Я человек маленький.
   И тогда Анатолий Анатольевич заявил:
   – Она не имеет права этого делать!
   Тут же выяснилось, что Зина побаивается. Конечно, поговорить с заведующей можно, но боязно…
   – Что? Боязно? – Колышев не понимал. – Почему?
   – Боязно…
   – Но почему? – И Анатолий Анатольевич с улыбкой объяснил Зине, что бояться начальства совершенно не следует, все мы люди, все мы одинаковы. И более того – если правильно и толково объяснить, начальник всегда уступит.
   – Ой, не знаю, – сказала Зина.
   – А я тебе говорю – уступит.
   И, улыбаясь, Анатолий Анатольевич встал со скамейки:
   – Мы, Зина, сейчас же пойдем к твоей заведующей. И поговорим с ней. Спокойно и убедительно – главное, чтобы было убедительно.
   – Может быть, ты один пойдешь?
   – Я могу и один. Но, по-моему, тебе полезно посмотреть, как это делается.
   Они пошли вдвоем. И действительно, Колышев легко и просто доказал заведующей ее неправоту. И лекарство добыл. И, разумеется, не только для себя одного – редкое лекарство тут же поступило в продажу.
   – Вот видишь. Ничего хитрого тут нет, – сказал Анатолий Анатольевич, прощаясь.
   Зина (Зинаида Сергеевна) не сводила с него сияющих глаз:
   – Ух как ты ее!
   – Понравилось?
   – Очень!
   Они простились. Колышев перешел на ту сторону улицы, сел в машину и уехал домой. А еще через месяц Зинаиде Сергеевне пришлось уволиться «по собственному желанию».
* * *
   Зинаида Сергеевна пообивала пороги, побегала, но в итоге, чтобы работать по специальности, пришлось устроиться в другом районе – в больницу сестрой. Правда, человек она была старательный, и руки что надо, и медтехникум за плечами – так что уже через год она стала старшей медицинской сестрой.
   В общем, эта работа ей даже больше нравилась, чем прежняя. Все-таки люди, все-таки не просиживанье в аптеке.
   Мужу она объяснила, что история получилась из-за одного старого знакомого, которому она взялась помочь.
   Муж отчитал:
   – Думать надо. Тебе уже полста лет, слава богу… В такие годы с работы на работу не бегают. Не девочка.
* * *
   Но зато здесь жил Колышев – в том самом районе, где теперь работала Зинаида Сергеевна. Более того: ее больница и его дом – неподалеку.
   Теперь Зинаида Сергеевна знает, что Колышев – это крупный начальник и ученый, – Анатолия Анатольевича, и его жену, и даже его сына здесь знают все. И потому Зинаида Сергеевна робеет. Она испытывает некую дрожь и некий трепет, даже когда видит его из окна; что там ни говори, а ведь большой и уважаемый человек. И утром Зинаида Сергеевна старается побыстрее и пораньше проскочить некий асфальтовый пятачок.
   Но бывает, случай подводит, деться уже некуда.
   – Здравствуйте, Анатолий Анатольевич. С добрым утром.
   – Здравствуй, Зина.
   Колышев пересекает пятачок и садится в машину.
   А Зинаида Сергеевна спешит в больницу. Иногда она думает о Колышеве – ей представляется, что когда-нибудь (не дай бог, конечно!) он поступит в отделение, где она работает. Большие люди частенько прихварывают, ну там сердце пошаливает, или печень, или просто нервы.
   И вот она будет дежурить – следить, как сестры дают ему порошки или берут из вены кровь. Сама Зинаида Сергеевна сейчас уже старшая сестра всего отделения, порошками она не занимается, но, скажем, ответственное переливание крови или что-то иное – это она умеет сделать на высшем уровне, не нервируя врача и не мучая больного. Свое дело она знает. Ей придется посидеть у его постели – Колышев небось обрадуется. Она сядет неподалеку, и они побеседуют. Поговорят о том и о сем.

Пойте им тихо
Рассказ

   Однажды палату посетил знаменитый профессор.
   Он бегло просмотрел «дела» больных и еще более бегло прошел вдоль коек. Он входил в палату и почти тут же выходил. Он прямо-таки промчался. Однако он сделал одно замечание. Выйдя из этой палаты, он сказал лечащим врачам:
   – Меня не так беспокоят их сломанные позвонки и суставы. Меня беспокоят их головы.
   Он пояснил: он сказал, что больные этой палаты какие-то слишком подавленные. Вот именно, с подавленной психикой. И что одного этого предостаточно, чтобы остаться неполноценным и уже никогда не выкарабкаться. У ямы есть края.
   Лечащие врачи согласно закивали головами: да, да, конечно… психика – это важно. На самом деле почти все они ему не поверили. Они решили, что «светило» слегка чудачествует. Главное, разумеется, было починить позвонки и суставы. А уж если очень понадобится, то пусть после починки делом займутся психологи и психиатры. Каждому свое.
* * *
   О психике больных врачи, разумеется, не забывали. Они изо всех сил старались поддержать в них дух бодрости. И постоянно напоминали, что больные должны быть сильными и мужественными, они ведь мужчины. И это не беда, что их палата считается «тяжелейшей», это условность, не более того; досужая болтовня нянек.
   Больных было трое. Им было наплевать, что их палата считается «тяжелейшей». Их мучили боли, и было жаль себя. Им было тягостно смотреть на летние облака в окне. Им казалось несправедливым то, что за окном лето в разгаре, а у них сломан позвоночник. Они часто плакали, жаловались и все такое.
   Один больной поначалу все же отличался: боль он превозмогал. Фамилия его была Щербина. На утреннем обходе, несмотря на боль, он врачам улыбался. Профессия его до травмы была монтажник-высотник.
   На обходе он говорил всегда одно и то же. Он говорил сдержанно. Он был как образцовый солдат рядом с сеном-соломой.
   – Не болит. Не болит. А здесь болит, но не очень.
   И еще отвечал:
   – Спасибо. Все хорошо.
   И это не было бравадой или примитивным желанием выделиться. Это была установка на волю. Даже ночью, когда боль грызет вовсю, он умудрялся сдерживать стоны. Или стонал еле слышно. Кряхтел. А когда медсестра подходила с обезболивающим наркотическим уколом, он вытирал крупные капли со лба и говорил:
   – Подожди, сестреночка. Давай еще полчаса потерпим. Может быть, мне удастся выдержать.
   Его лечащий врач не мог нарадоваться, такой больной – это дар божий. Втайне врач и сам завидовал столь цельному характеру. И на всех важных обходах подчеркивал, что Щербина до травмы был высотником. Дескать, вот видите.
   Время от времени Щербина говорил:
   – Ну что, станишники? Поделаем дыхательные упражнения?
   И он начинал. Раз, два. Раз, два! Если бы он просто делал упражнения, это одно. Это терпимо. Но он непременно хотел кого-то втянуть в разговор. А сам продолжал ритмично размахивать руками.
   – Заткнись, – говорили ему.
   – Нет, ты ответь: чего ты лежишь пластом? Ты же совсем захиреешь.
   – Не твое дело.
   А Щербина смеялся, смеялся через боль и через боль работал руками. Раз, два. Он не прекращал этого, даже если входил врач с сугубо деловым видом. И врачу это нравилось.
   Присев возле больного, врач повторял:
   – Надо быть бодрее. Вот посмотрите на Щербину. Вот вам пример.
   – Может, мне и курить бросить? – огрызался больной.
   – Я, кажется, этого не сказал.
   – Вот и спасибо вам.
   На больных не обижаются. И продолжают разговор. И врач не обижался. Продолжал разговор. Сам человек курящий, врач чуть позже оглядывался на соседнюю койку:
   – А что, Щербина, вы разве бросили курить?
   – Бросил.
   Врач, а это был опытный хирург, что называется видавший виды, только покачал головой: дескать, что тут еще скажешь!
* * *
   Тот больной, что огрызался: «Может, мне и курить бросить?» – был тоже с переломанным позвоночником. Фамилия его была Орлов. Он был, как говорили больничные няньки, самый читающий. Он читал книгу за книгой, и это были книги, где много стреляли, где запросто ломались суставы и позвонки, но люди продолжали разговаривать и действовать, продолжали скакать на лошадях и погружаться в подводных лодках. При этом большинство успевало сделать и совершить что-нибудь удивительное.
   Но удивительное не удивляло Орлова, он даже не придавал этому значения. Дочитав книгу, он тут же хватал другую. Он должен был все время читать, у него была никудышная психика. Стоило ему остаться без дела хоть на минуту, его мучили страхи. А если он упорствовал и боролся со страхами, случался затяжной нервный приступ.
   И больше всего на свете самый читающий не любил высотника Щербину. Они лежали рядом. Щербина был громаден, а Орлов хрупок и тонок.
* * *
   Щербина не только бросил курить. Он умел на порядок ослабить свою боль. Он умел сбить повышенную температуру на целый градус. Причем никакого обмана тут не было. Только сила самовнушения.
   Щербина достал два современных курса о системе йогов. Лекции были напечатаны машинописным способом, на хорошей бумаге и почти без ошибок. Правда, читать вслух эти штуки больные ему не разрешили, а он хотел читать именно вслух.
   – Эх вы! – возмутился он.
   И сказал, что он все-таки будет читать вслух, потому что старается не только для себя. Дело едва не дошло до скандала.
   Как-то утром Щербина вдруг закричал:
   – Шевелится! Клянусь, шевелится!
   Прибежала сестра. А через некоторое время врач. Щербина показывал им, как зашевелился палец на его, казалось бы, мертвой ноге. В наступившей тишине под неверящими взглядами палец произвел легкое крохотное подрагивание. И еще одно подрагивание. И еще. Если позвоночник сломан в поясничном отделе, почти всегда отнимаются ноги. А оживать, как всем было известно, нога начинает с пальца.
   Щербина рассказал, как он добился этого. Он посылал мысленно импульсы. Он приказывал своему пальцу: «согнись» – «разогнись». Он посылал ровно тысячу таких приказов ежедневно. Каждый день.
   Факт подействовал сильнее, чем легенды о йогах. Весть прокатилась по всем палатам. Теперь по утрам больные параллельно с Щербиной – минута в минуту – делали дыхательную гимнастику. Некоторые посылали импульсы. Больных в отделении, если считать все палаты, было сорок человек.
* * *
   А за два дня до операции Щербина притих. Он замолчал. Не шутил и не пытался втянуть в разговор. К ночи он стал нервничать и сказал сестре, что боится.
   Он вдруг сказал, что ночь ему кажется очень длинной. Он повторил, а больные ничего не ответили. Потому что он не сказал им ничего нового: про эти длинные ночи все больные знали и раньше. Тогда Щербина заплакал. Он просто сломался. Рыдания он сдержал, но это ничего не меняло.
   Более того. Испугался, поплакал – дело житейское. Хуже было то, что у него через два дня поднялось давление и операцию пришлось отложить. А через неделю операцию пришлось отложить опять. Это было уже совсем плохо. Как только его волокли на операционный стол, с давлением у него делалось что-то страшное.
   Никто из больных не припомнил Щербине, даже слова ему не сказали. Стало вдруг понятно, что это не герой. Что это человек. То есть человек, и тоже боялся, а ведь стоял на своем. Сражался, можно сказать, и бился. В одиночку бился. Столько, сколько хватило сил.
* * *
   Теперь в палате не улыбался ни один. Ну кроме Пети-солдата, но Петя был не в счет. Он улыбался, потому что повредил в аварии не только суставы, но и черепную коробку. Он всегда улыбался.
   И вот затихли все. В палате стало очень буднично, серо и немногословно. Приходил врач и говорил: «Надо быть бодрыми!» или «Надо быть мужественными!» – и кто-нибудь кивал: да, надо. Такая была обстановка. Немного жалоб. Немного искусственной бодрости. А по ночам стоны.
   У медсестер, как и у нянек, теперь тоже было сложившееся мнение насчет этой палаты. Ночью две дежурившие сестры переговаривались примерно так:
   – Ты в «тяжелейшей» уколы ставила?
   – Это в какой? В первой?
   – Ага.
   – А я ее не так называю. Я – знаешь как – я называю ее «полумертвой».
   – Мне там только Юрочка Орлов нравится. Хоть бы он выжил… Так ты пойди поставь там уколы.
   – Юрочку Орлова и я люблю. Красивый.
   Сестры обламывали для инъекций ампулы. Было три часа ночи, время наркотиков. У Орлова действительно были очень правильные и тонкие черты лица. Он покалечился, попав под машину. Его пятый поясничный позвонок был превращен в кашу. Он не мочился самостоятельно. И не предполагалось, что когда-нибудь он будет ходить.
* * *
   К Пете-солдату приехала тетка. Тетка была двоюродная и жила где-то далеко. И вот, выложив свертки с едой, отставив в сторону сумку, она припала к Пете. И тихо-тихо шептала:
   – Ой же ты, мой родненький. Мой миленький. Неужели же дурачком ты останешься? Голубенок ты мой сизенький…
   Слов было почти не разобрать. Она плакала долго и горько. Тетка не ожидала увидеть его таким. Она приехала не только навестить Петю, но и купить здесь, в Москве, мебель. И теперь посреди беды ей было ясно, что она купит мебель торопливо и кое-как.
   Она была утром. Она была днем. Она выпросила себе право быть возле него ночью. А старшей медицинской сестре она сказала:
   – Я для того, может, и приехала за тыщу километров. Чтоб с ним поплакать.
   Сестра высказала ей пожелание врачей – врачи не советовали Петю расстраивать. Не советовали совсем уж расшторивать окна и говорить о том, что из себя представляет Петя, если глядеть со стороны. Он был дурачок, но он не должен был знать об этом. Это было небезопасно.
   А тетка без конца только об этом и говорила. Правда, она не ведала, что творит. Тихим своим ржаным голосом.
   – Петенька, несчастненький мой. Как же ты жить-то теперь будешь?
   Это была картина. Она тихонечко причитала, а Петя тихонечко знай себе улыбался. Иногда она начинала рассказывать «от печки» – о том, как была зима и как Петя родился. И как потом был мальчиком. Вплоть до катастрофы. Негромкий и заунывный ее голос напоминал некое затянувшееся моленье – особенно это чувствовалось ближе к ночи.
   Она разительно отличалась от других посетителей. Больные это почувствовали. Ночи становились не такими уж длинными, если она что-то там бормотала своему Петеньке. А рассказывала она ему все подряд. Все, что знала или когда-то в молодости вычитала. Однажды она рассказывала ему «Тараса Бульбу», искаженного до неузнаваемости. Тетка выдавала это за историю, случившуюся с какими-то далекими родичами. В голове у нее уже все перепуталось. Вольный пересказ начинался так:
   – Жила-была мать. И было у той матери два сына – Остап и Андрей.
* * *
   И случилось невероятное: утром Петя-солдат, проснувшись, вместо того чтобы улыбнуться, заплакал. Так оно началось. Щербина увидел и со своей кровати закричал: «Петя! Молодец!.. Молодец!» И Петя, растерявшись от окрика, на всякий случай опять заулыбался. Но было ясно, что лед тронулся. К вечеру он снова заплакал, когда тетка в очередной раз назвала его «несчастненьким». Она проела его своими мелкими слезками.
   А на следующий день тетке запретили ночевать: однажды это должно было случиться. И тогда она уехала куда-то в свою тьмутараканскую даль. Она было совсем прижилась к больничной палате. Она спала на полу. Сначала сестры ее гоняли. А затем стали давать матрас. Большего она не добилась, а ей и не нужно было большего. Она спала на полу, на матрасе, забросив руку к Пете на кровать. Он за ее руку держался всю ночь напролет. К утру он уже не так боялся и мог даже отвернуться к стене. И тогда ее рука лежала на кровати сама по себе.
   Наконец однажды врач запретил ей ночевать в больнице – а другого места в Москве, чтоб остановиться, у нее не было.
* * *
   Тут вот и выяснилось, что вся палата отметила и оценила эту тетку. А врачу пришлось кое-что выслушать от больного по фамилии Орлов. От того, который был красив лицом и был самый читающий. Тетка Пети к этому времени уже уехала. Мебель она так и не купила.
   Разговор случился ночью. Врач дежурил. Он вошел в палату, чтоб, не подымая особого шума, взять себе спички и прикурить, а Орлов не спал. Он не спал и как раз курил.
   – Вот вы гляньте на них, – сказал Орлов. А вокруг спали – чуть светил ночник.
   Орлов сказал все, что думал. Он сказал, что врач даже представить себе не может, насколько он, врач, ниже этой старухи с перепутавшимися мозгами и как много старуха значила.
   – …Вы гляньте на них, – и Орлов еще раз показал на спящих. Он сказал, что это несчастные. Просто несчастные. И не нужно говорить им: будьте бодрыми и мужественными. Не нужно говорить, потому что они не способны это понять и даже услышать. Они не слышат барабанов, пойте им тихо… Орлов так и сказал, он резко взмахивал рукой.
   – Успокойся, голубчик. Успокойся. Ночь, и уснуть тебе надо. – Врач жестко перехватил расходившуюся руку и тронул пульс.
   Он вызвал сестру, и она сделала Орлову укол. Орлов успокаивался. Орлов уже тише говорил – он сказал, что, если б ему еще один день – хотя бы еще один день – побыть возле этой старой тетки, он бы на другой день стал поправляться. Все родственники, вместе взятые, не стоят этой плаксивой и доброй старухи: она знала свое дело. Он бы, может, на другой же день стал и бодрым, и мужественным, и каким там еще… Орлов говорил, но говорил совсем тихо. Слышно его не было.