Вместо этого я пожелал ему удачи. Он отреагировал холодно. Сказал, что почувствовал, как сегодняшняя встреча отдалила нас друг от друга и что мы больше «не настроены на одну волну», как раньше. И впрямь он выглядел сегодня замкнутым и недоступным. И больше не делал попыток, сознательных или нет, имитировать мои движения и позы. После его ухода я осознал, что он решил расстаться со мной навсегда.
 
   е) ПОЗДНЕЙШИЕ СООБРАЖЕНИЯ
 
   Я далеко не уверен в том, как именно надлежит интерпретировать столь резкую и внезапную перемену в поведении пациента. Одним из возможных объяснений является неуклонное нарастание его паранойи, ставшей теперь настолько сильной, что пациент вышел из-под моего влияния.
   Можно отметить стремление пациента оборвать крепнущую связь, чтобы обрести утраченную было самоуверенность и самодостаточность. Это защитный механизм, достигший, однако же, зловещей интенсивности. Бегство пациента позволяет предположить, что его фантастическое стремление к полной независимости — от жены, семьи, друзей, службы, а вот теперь уже и от меня — может быть осуществлено только ценой тотального разрыва с действительностью.

7

   Среда, 18 октября
 
   21.30. Сидя здесь и дожидаясь возвращения Скальфа из города, я должен задать себе вопрос, какого черта я тут делаю. Чего это меня занесло в эту грязную комнатушку мотеля на полдороге в полное никуда...
   Вчера в полдень я вылетел из Ла-Гуардии рейсом «Республики» (никогда не слышал о такой авиакомпании раньше) в Ноксвиль, штат Теннесси, взял там напрокат машину и поехал по предгорьям в Пайнвиль. Когда я пересекал границу между штатами, было уже темно, так что Кентукки я до сих пор толком не видел. Я остановился перекусить в грязной забегаловке на окраине Мидлсборо и приехал в мотель в 20.30.
   Насколько мне кажется, слежки за мною не было.
   Я здесь вроде бы единственный постоялец, в чем, впрочем, нет ничего удивительного — мотель «В сосновом бору» явно знавал лучшие времена. Все шале выглядят так, словно их завтра поставят на капитальный ремонт. Скальф говорит, что никого нет из-за плохой погоды — уже всю неделю, говорит, плохая. Однако можно быть уверенным в том, что и в хорошую любой водитель в здравом уме и трезвой памяти проедет мимо мотеля, не снижая скорости.
   Первое, что я сделал, попав сюда, — раскрыл настежь все окна и тщательно проинспектировал помещение на предмет уничтожения следов его бывших обитателей. Под кроватью я нашел ржавую жестянку из-под пива, наполненную окурками и дохлыми тараканами, дешевую сережку, кучу желтых обрезков ногтей и пустую бутылку из-под содовой. В ванной на полочке для мыла лежал выжатый тюбик спермицидной мази. Я истратил весь запас дезодоранта, но помещение по-прежнему благоухало конюшней или, вернее, случкой в конюшне.
   Чем быстрее я со всем этим разделаюсь и отсюда смоюсь, тем лучше.
   Скальф оказался достаточно приветливым, хотя я и велел себе воздержаться от расспросов, пока он не управится с уборкой. В момент моего прибытия он стоял у себя в конторе за стойкой и с кем-то беседовал по телефону. Непосредственно рядом с журналом постояльцев высилась откупоренная пинтовая бутылка виски. Когда я вошел, он лениво поднял руку в знак приветствия, означавшего, впрочем, одновременно и просьбу подождать, потому что сразу же вслед за этим он скользнул в заднюю комнату, прихватив телефон и виски с собой. Его не было минут десять. Я не слышал, о чем он говорил, но голос его звучал чрезвычайно рассерженно.
   В ожидании я изучил рекламные тексты на старых открытках, выставленных напоказ под запыленным стеклом на стойке. Один из текстов гласил: «Каждый год в июне очаровательные альпийские розы покрывают склон холма и вершину утеса своими очаровательными алыми цветами». И на каждой открытке внизу было впечатано машинописью: «МОТЕЛЬ В СОСНОВОМ БОРУ. ХОРОШАЯ КУХНЯ И РАДУШНЫЙ ПРИЕМ. ВСЕГО ПЯТНАДЦАТЬ МИЛЬ К ВОСТОКУ ОТ ПАЙНВИЛЯ».
   Вернувшись в контору, Скальф настоял на рукопожатии, поздравил меня с прибытием к нему и чересчур формально представился как Закария Скальф. Я спросил, найдется ли для меня комната, но ему, казалось, было куда важнее постоять со мной, обдавая меня своим проспиртованным дыханием. Он говорил поразительно медленно, стремясь отделять каждое слово паузой, чтобы они, не дай Бог, не слились, и столь же поразительно многословно, всякий раз сообщая куда больше, чем от него требовалось. Но момент для расспросов о Принте Бегли представлялся неподходящим.
   Если он и был родственником Принта, то наверняка по отцовской линии, так как в нем не было и следа индейской крови. Все в нем было белым, неаккуратным и каким-то рассыпчатым — в точности таким же, как и его мотель. Почему-то я ожидал едва ли не прямо противоположного. Передо мной стоял грубый и тупой мужик. Лет, должно быть, под пятьдесят, порядочно раздобревший, с нездоровым цветом лица... На нем были ковбойские сапоги, затрепанные джинсы на огромном ремне, обтягивающем столь же непомерное брюхо, и грязная рубаха с открытым воротом. Длинные рыжевато-седые волосы были откинуты назад и свисали по плечам крысиными хвостами — прическа, которая скорее подошла бы рокеру шестидесятых. Он старался выглядеть добродушным увальнем, но в глазках у него было что-то хитрое и подлое, и мне это пришлось не по вкусу. С места в карьер он сообщил мне, что воевал во Вьетнаме пилотом вертолета, но поверить в такое весьма трудно.
   Немного поговорив со мной, он внезапно объявил, что ему немедленно, буквально сию же секунду, надо ехать в город. Он снял ключи с доски, на которой они висели, и буквально шваркнул их передо мной на стол. При этом почему-то сделал шумный вдох, как будто эта рутинная процедура придала ему сил. Затем прихватил истрепанную зеленую жилетку, валявшуюся на крышке допотопного холодильника, накинул ее себе на плечи и заплетающимися ногами переступил через порог.
   Мгновение спустя я услышал, как отъехала машина.
 
   P.S. Только что обнаружил, что дверь в моем шале не запирается, так что я приставил к ней стул и прижал его письменным столом. Таким способом взломщика надолго не задержишь, но по крайней мере никто не застигнет тебя врасплох. Жаль, что я не взял с собой чего-нибудь почитать. Телевизор не работает, а Библия на ночном столике мне не поможет. Придется спать.
   (Из дневника Мартина Грегори)

8

   Проснувшись, я был удивлен тем, что на улице еще темно. Взглянул на часы: 0.13, значит, спал меньше двух часов. Я поднялся с постели и, неуверенно передвигаясь, подошел к окну и отдернул штору. Во всем остальном мотеле было темно — ни единой машины. Все выглядело на редкость заброшенным, как какой-нибудь город призраков, только в миниатюре.
   Я влез в шлепанцы, разобрал баррикаду у двери и вышел во тьму.
   Ночь стояла теплая и ясная. Некоторое время я вглядывался в звездное небо над крышами шале. В воздухе стоял запах сосен; где-то неподалеку журчала вода. На пути в контору я не раз и не два останавливался и, обернувшись, глядел на белые шале, четко выделяющиеся на темном фоне холма. Шале были пусты. А сама прогулка напомнила мне о ночных выходах из дома в Бедфорде непосредственно перед сном.
   Дверь была полуоткрыта и тихо, но равномерно поскрипывала на ветру. В доме никого не было. Скальф, должно быть, по-прежнему ошивался в Пасфорке — в баре или еще где-нибудь — и к настоящему моменту был уже наверняка мертвецки пьян. Я прошел в дом. На стенах в конторе играли отсветы неонового объявления «Свободные места», горящего в окне, но все равно было темно. Мне пришло в голову воспользоваться телефоном. Мне захотелось позвонить Сомервилю — просто на тот случай, что трубку может взять Пенелопа. Я потянулся к выключателю, но тут же отдернул руку. И не зря — мгновение спустя с дороги послышался шум приближающейся машины.
   Старый белый «крайслер» свернул с дороги, объехал по кругу стоянку и затормозил у заднего входа в контору. Я пригнулся, чтобы меня не озарили фары, а затем выскользнул из главной двери и поспешил в сторону шале.
   Внезапно во тьме на меня обрушилась музыка. А затем столь же внезапно смолкла. И я услышал, как хлопнула дверь.
   Дойдя до своего шале, я обернулся и посмотрел на здание конторы. Свет в окнах горел, и мне был виден темный силуэт Зака Скальфа возле открытой двери. Хозяин наблюдал за мной.
   — Чудесная ночка! — крикнул я ему, пытаясь представить дело так, будто я только что вышел проветриться.
   После долгой паузы Скальф наконец отозвался:
   — У меня к тебе дельце, парень. — Он вроде бы был ничуть не пьянее, чем когда уезжал, но теперь в его голосе слышалась злоба. — Ты позабыл зарегистрироваться. И если ты не против, я хотел бы получить деньги заранее.
   — Конечно, — отозвался я, нащупывая в кармане бумажник. И пошел по направлению к конторе.
   Запахом алкоголя и потного тела меня обдало уже на подходе.
   — Как поживаете? — учтиво осведомился я.
   Не проронив более ни слова, Скальф повернулся и вошел в дом. Я пошел следом.
   В задней комнатушке работал телевизор, и отблески изображения играли в проеме двери, как будто там, внутри, бушевало пламя. Хозяин зашел за стойку, принялся рыться там и наконец извлек на Божий свет коробку из-под башмаков, в которой хранил вылинявшие синие регистрационные карточки и несколько шариковых ручек.
   — Во бардак, — пробормотал он. — Ни фига найти не могу! — Затем он неожиданно разоткровенничался: — Моя старуха бросила меня на прошлой неделе. Во сука! Ну не совсем, правда, бросила. Поехала к родне в Лексингтон, только меня не предупредила. Вот так-то, — он срыгнул, словно для того, чтобы подчеркнуть свое негодование. — А хренова служанка больна. Ровно двадцать долларов, нормально?
   Я протянул ему бумажку, а он подхватил ее и кинул в коробку из-под башмаков.
   — Самый настоящий бардак! Глянь-ка, сколько дерьма, — он показал на груду пустых жестянок из-под пива и немытых тарелок на кофейном столике красного дерева, стоящем в жилой половине комнаты. — Вот черт!
   Пока я у стойки заполнял регистрационную карточку, он нырнул в заднюю клетушку, чтобы немедленно появиться оттуда с упаковкой баночного пива. Откупорив одну банку, он протянул ее мне, а другие поставил на стол.
   Высосав свою банку, он глубоко вздохнул, сунул большие пальцы под мышки зеленой жилетки и заявил:
   — Хочу, парень, задать тебе один вопрос.
   — Валяй, — ответил я, наблюдая за тем, как Скальф завалился на диван и закинул ноги на стол.
   — Чего это ты тут делал в доме, пока меня не было?
   — О чем ты? — я нервно рассмеялся. — Я просто вышел пройтись.
   — Искал что-нибудь? — Он уставился на меня и запустил руку в свою длинную гриву. Рыжую, грязно-седую.
   — Ладно, признаюсь. Мне хотелось позвонить. Хотя это и было не слишком важно. Когда я увидел, что никого нет в конторе...
   — А не поздновато ли беспокоить людей, а? — кротко осведомился хозяин.
   — И, когда я увидел, что в конторе никого нет, я пошел к себе в шале.
   Скальф улыбнулся:
   — Ой ли?
   Взяв банку пива, я подошел к столу и, не дожидаясь приглашения, сел в кресло напротив хозяина.
   — Я кое-кого разыскиваю. Человека по имени Принт Бегли. Мне пришло в голову, что ты можешь мне помочь.
   — Кого, ты сказал, ищешь? — Он выбросил банку и разразился хохотом. — Принта Бегли! А какого черта, интересно, тебе от него понадобилось?
   — Означает ли это, что он жив?
   Скальф ничего не ответил. Он сидел трясясь от безудержного смеха.
   — Я пытаюсь найти его, потому что я готовлю материалы для книги о Второй мировой войне. Я опрашиваю ветеранов Седьмой армии, принимавших участие в битве под Нюрнбергом.
   — А почему это ты решил, что мне до этого есть дело?
   — Я говорил с преподобным Пеннингтоном, священником церкви Святого Причастия в Пасфорке. Он сказал, что ты Бегли родня.
   — Вот как? И ты являешься сюда, да не откуда-нибудь, а из самого Нью-Йорка, чтобы спросить меня о Принте? — Он подался вперед и внезапно грохнул кулаком по столу. — Будь я проклят!
   — А ты знаешь, где он сейчас?
   — Ты издеваешься? От него ни слуху ни духу тридцать пять лет. Смылся через пару дней, как вернулся с войны, ушел в горы, и только его с тех пор и видели. Он ведь, знаешь, был дурачком, вот люди и решили, что Господь прибрал его... По крайности, так говорят.
   — Но куда он пошел? И что с ним случилось?
   — Я же говорю, не знаю. Я был пацаном лет четырнадцати, может, пятнадцати. Мы с Принтом двоюродные братья, но мои старики не велели мне с ним водиться. Мне запрещали ходить в поселок, потому как люди там были бедные и грубые и ничего хорошего там взяться не могло. А говоря «ничего хорошего», они имели в виду Принта.
   — Мне кто-то рассказывал, что он всех чурался.
   — Это уж точно. Себе на уме, хоть и дурачок. Но мы с ним все одно якшались. Он называл меня «Крошка Зи». А, как тебе это? — Скальф рассмеялся и еще раз стукнул кулаком по столу.
   На этот раз я рассмеялся вместе с ним.
   — Он брал меня с собой на охоту в горы. Это для него было все одно что церковь. Надо было разуться у хижины его мамаши, чтобы в лесу нас никто не слышал. А уж насчет охоты он был мастак каких поискать! Голыми руками ловил бурундуков и белок. И освежевывал их тоже голыми руками. Потом ел мясо — сырое, разводить костер ему было лень. Жевал и глотал. И говорил еще, что так оно полезнее. Чудной был парень, этот Принт. И вечно помалкивал. Нипочем не скажешь, о чем он сейчас думает.
   Мой папаша терпеть его не мог. «Этот парень сущее несчастье с того самого дня, как появился на свет Божий. Держись от него подальше, понял?» А когда он прознал, что мы с Принтом ходим на охоту, он совсем спятил и начал называть его всеми словами, какие знал, а уж знал он их немало! Да здесь все на него смотрели как на черную кошку — будто он им где дорогу перебежал. Наверное, потому что он метис. Его мамаша — индианка. Индианка из племени чероки. Но, думаю, не только поэтому. Нет, не только.
   Скальф сделал паузу и, со значением посмотрев на меня, присосался к банке.
   — Тут его побаивались.
   — Но почему?
   — Я тебе, парень, кое-что покажу. Сиди на месте.
   С поразившей меня легкостью он поднялся с места и проскользнул в заднюю комнату. Вернувшись, он принес старый альбом коричневой кожи, потрепанная обложка которого была скреплена изоляционной лентой. Он расчистил на столе место, отодвинув жестянки в сторону, заботливо протер его рукавом и только после этого водрузил книгу на стол.
   — Это моей матушки, — сказал он не без затаенной гордости. — Вечно вырезала всякую всячину из местной газетенки — рассказы, стишки, картинки, что ей приспичит. А особливо что касается нашей родни. Получился как бы семейный альбом.
   Он вытер ладони о джинсы и, послюнив большой палец, начал медленно переворачивать страницы.
   — Вот оно. 30 мая 1925-го. День, когда родился Принт. Видишь, она приписала это к статье. А теперь прочти, что тут написано.
   Он передвинул альбом ко мне и грязным ногтем указал на вырезку, которую рекомендовал мне прочесть. Это была заметка из «Пайнвильского курьера» от 31 мая. Ее текст гласил:
 
   Прошлым вечером в Кумберлендских горах произошло одно из самых страшных наводнений, которые помнят в здешних местах. Оно унесло более ста жизней обитателей шахтерских поселков в Белл-Канти. Тысячи голов скота погибли во время наводнения и колоссальные разрушения были причинены жилым домам, имуществу и шахтам, многие из которых теперь, по мнению их владельцев, подлежат закрытию. Полные размеры потерь и разрушений могут быть определены только через несколько дней. Да и число погибших, когда схлынет вода, наверняка окажется большим.
   Теплая весенняя погода, стоявшая вчера в Белл-Канти, не давала никакого повода для беспокойства. На заре начали собираться на горизонте пока еще небольшие тучи. Время от времени вспыхивали молнии и с гор доносились отдаленные раскаты грома. Все это предвещало грозу, но отнюдь не подлинное стихийное бедствие.
   В 8.30 вечера гроза разразилась над Пасфорком и Индиан-Ридж, и уровень выпавших осадков сразу же превзошел всякие ожидания. Когда тучи пошли на северо-восток, вдоль по течению реки Кумберленд, где произошли затем наибольшие разрушения, ливень достиг небывалой силы.
 
   В этом месте заметки, напечатанной на желтой газетной бумаге, было вписано от руки мелким и четким почерком примечание, воссоздающее детали появления на свет Принта Бегли. Время его рождения — 8.30 вечера — было жирно подчеркнуто красными чернилами, и отсюда шла стрелка к тем словам в заметке, где речь шла о начале бури.
 
   Вода сбегала с холмов широкими потоками. Ущелья и овраги превратились в грохочущие водовороты, в которых плавали развалившиеся на части бревенчатые хижины и сорванные с фундаментов дома более прочной кладки. Люди пытались спастись на крышах, но сверху на них рушились гигантские камни, горы щебня и потоки грязи. Человеческие вопли терялись в реве стихий. К одиннадцати ночи люди, находившиеся на крышах, уже совершенно обезумели...
 
   Я попытался продолжить чтение, но слова передо мной внезапно расплылись. Газетного листа словно бы не стало, стены поползли на меня со всех сторон, и вот уже мне показалось, будто я вглядываюсь в жалкую поверхность кофейного столика сквозь длинный сужающийся туннель. Скальф что-то говорил мне, но это не имело никакого значения. Уши мне наполнил свистящий и скребущий звук. Затем все вдруг пропало. Несколько секунд мне казалось, что я вот-вот потеряю сознание. Закрыв глаза, я вцепился, что было мочи в подлокотники кресла.
   — Его обвинили в этом. Обвинили в том, что можно было назвать Господней волей. Понимаешь, что я хочу сказать? Эй, что с тобой?
   Нечто белое и расплывчатое надвинулось на меня из тьмы. Образ медленно сфокусировался, и мне стало ясно, что я смотрю на Скальфа. Перегнувшись через стол, он протягивал мне очередную банку пива.
   Я покачал головой в знак отказа. Говорить я не мог.
   — Он ведь ничего не сделал, просто взял и родился в тот вечер, — он сделал паузу и открыл банку уже не мне, а себе. — Чертовы предрассудки, вот что я тебе скажу. Суеверие. А когда паренек подрос и оказался немного не в себе, все решили, что это доказательство: они, мол, про него знали. Мамаша сказала мне, когда Принт уже пропал, что кое-кто в поселке считает, что он был к ним послан вроде как ангел разрушения. Может, дьяволом, а может, и Богом.
   — А как ты считаешь, он еще может быть жив? Я услышал, как сам произнес эти слова.
   — Он мертв. То есть в точности я не знаю, но я так чувствую. Он уже из Германии вернулся совсем другим. Что-то там, наверное, с ним произошло. Он стал просто сволочью, даже со мной, а ведь мы были друзьями. Ну и дурил: разговаривал сам с собой и все такое. И ни черта не делал. Просто сидел на склоне холма и смотрел на облака.
   Ну и работы вообще-то не было, кроме как в шахте. А он поклялся, что ни в жизнь туда не спустится. Помню, в день как уйти он сказал мне: «Зи, я не получил образования, я едва умею читать и писать, но я не крот, чтобы зарабатывать себе на хлеб, роясь в земле».
   — А ты не помнишь, когда он ушел?
   — Летом, это я помню. Кажись, в сорок пятом.
   — В августе? Шестого августа? Не можешь вспомнить? Скальф покачал головой:
   — Об этом надо спросить старушку Иду. Она знает. Только она тебе не скажет.
   — Ты имеешь в виду его мать? Она жива?
   — Жива. Очень старая. Престон уже умер прилично тому назад и ничего не оставил, кроме угольной пыли, а она нет. Как жила себе в поселке, так и живет. Компания отобрала у нее дом и 20 акров земли на склоне холма, обжулила. Стали там рыть и погубили землю. Ничего у нее не осталось, кроме хибарки в лесу, где они раньше кур держали. Там она и живет.
   Так что и хибарка на месте. Я почувствовал, что у меня перехватывает дыхание.
   — А она живет одна?
   Он с любопытством посмотрел на меня и кивнул.
   — Но не советую к ней ходить. Понапрасну время потеряешь. Она нынче не больно-то разговорчива.
   — А может, если ты пойдешь со мной, она захочет поговорить с нами о Принте?
   — Может, и так. Она им всегда гордилась.
   Сцепив руки на затылке, Скальф растянулся на диване. Долгое время он пролежал так, уставившись в потолок и как будто не в силах на что-то решиться. Наконец, зевнув, он объявил:
   — Ида гостей не любит.
   — А если я пойду один?
   — Не стоит и пробовать, — ухмыльнулся хозяин. — Но попытка не пытка. Можешь сказать, что я тебя послал. — Затем выдал мне еще одну охранную грамоту: — И вообще, спросят тебя, какого черта ты тут ошиваешься, говори всем, что ты друг Зака Скальфа.
   — Спасибо, так и отвечу, — я встал, собираясь уйти, и сразу же помещение оказалось напоено какой-то тревогой. — Интересно потолковать с тобой, старина. И спасибо за пиво.
   Уже дойдя до двери (а теперь мне не терпелось поскорей очутиться у себя в шале), я услышал, как он произнес мне вдогонку:
   — Когда он пропал, люди тут же ждали другого наводнения. Но ничего не произошло.

9

   У въезда в долину асфальтированная дорога заканчивалась. Грязный и пропыленный проселок тянулся дальше по дну ущелья, следуя за изгибами почти пересохшей реки. На дороге и вокруг нее валялось невероятное количество металлолома. По обоим берегам реки под деревьями стояли блочные домики; у большинства из них был такой вид, будто в них давно никто не живет, но все же, присмотревшись, можно было увидеть занавески на окнах, запасы угля во дворе, даже развешанное на веревке белье. Чувствуя себя в кабине автомашины в полной безопасности, я пристально вглядывался и каждый из них, надеясь, что мне удастся что-то вспомнить. Но я не испытывал ничего, кроме легкой, но вполне определенной подавленности. Долина или, если угодно, ущелье было мрачным, не ведающим солнечного света, отрезанным от мира уголком; камни теснились со всех сторон и угнетали меня. Дорога петляла по густому и темному лесу, уходила вверх, на холмы, и терялась на горизонте.
   Я свернул на обочину и припарковался возле какой-то замызганной колымаги. Это был «додж»-пикап, сквозь заднее стекло которого была видна пустая полка для ружья. По бамперу шла надпись; «ЭТА РАБОТА ПО ТЕБЕ, ПАРЕНЬ!» Внезапно сама мысль о том, что я некогда жил в этой Богом забытой дыре, будучи к тому же метисом и идиотиком, показалась мне совершенно невероятной, я разразился хохотом. И тут же поспешно огляделся по сторонам, чтобы убедиться, что меня никто не слышит. Но никого не было.
   Я закурил и какое-то время просидел в машине, пытаясь сообразить, каким образом лучше всего охмурить Иду Бегли. Хотя, собственно говоря, мне не так интересно было с ней поговорить, как попасть к ней в хижину. Может быть, имеет смысл представиться инспектором комиссии по борьбе с грызунами — кем-нибудь в таком роде. А то как иначе удастся убедить старуху, живущую в полном одиночестве и на отшибе, пустить совершенно незнакомого человека к себе в дом и позволить ему производить раскопки в земляном полу около очага?
   Переобувшись в болотные сапоги, которые я предусмотрительно купил в Пайнвиле, я запер машину и поплелся по грязному проселку по направлению к домам. Возле ближайшего из них двое чумазых ребятишек, которых я заметил на въезде, играли в кустах около забора, выстроенного из железнодорожных шпал. Увидев меня, они замерли, а затем опрометью бросились домой. Чувствуя себя своего рода туристом, я изобразил на лице нечто вроде улыбки на случай, если за мной наблюдают из узких, в небольших наличниках окон. Однако признаков жизни там не было.
   Где-то впереди по улице залаяла собака. Я пошел чуть быстрее. Подойдя к основной группе домов, в точном соответствии с инструкцией, выданной мне Скальфом, я увидел тропку, ведущую к хижине Иды. К большому моему облегчению, по дороге я ни с кем не столкнулся. Чем меньше мне пришлось бы вдаваться в объяснения, тем лучше.
   Я перешел через речку по камушкам, изображающим здесь нечто вроде мостков, и вышел на твердую каменистую тропинку, ведущую лесом на вершину холма. Она была крутой и тяжелой, под ногами скользила осыпавшаяся с деревьев хвоя. Не пройдя и ста ярдов, я вынужден был остановиться и отдышаться. Я понял, в какой плохой я форме, и подумал о том, каково старушке, а ей наверняка за семьдесят, взбираться сюда или спускаться отсюда. Хотя, возможно, она никуда и не ходит, может быть, ей приносят сюда все, что ей нужно. Мысль о том, что я могу застать ее не в одиночестве, начала тревожить меня: это ведь сильно усложнило бы дело.
   Час стоял еще ранний. В долине, куда не проникал солнечный свет, было холодно. С вершины холма пахло дымом. Я решил, что он идет из хижины, а значит, старушка дома. Но этот запах имел для меня и другой — куда больший — смысл, он приносил с собой ощущение надежды. Нелегкое, впрочем, ощущение. На кассете Принт Бегли говорил о железной печке в хижине, — о печке, на которой его мать держала птичий корм. А у подножия этой печки мальчик, как он утверждал, припрятал Библию.
   Чем ближе я подходил к цели моих поисков, тем тревожнее становилось у меня на душе. Может быть, я боялся того, что найду там, или того, что не найду ничего. Боялся того, что открою в себе самом и относительно себя самого. Но дело заключалось не только в этом. Я еще раз остановился передохнуть и, тяжело опершись на дерево, бросил взгляд вниз, в долину. Я вспомнил при этом рассказ Принта о том, как он, схоронясь за деревьями, подсматривал здесь за встречей «повторников». Возможно, существуют вещи, к которым лучше вообще не притрагиваться, некие безмолвные и неписаные законы веков, нарушить которые, однако же, нельзя. Я чуть было не повернул назад — и повернул бы, не знай я, что решение зависит уже не от меня.