Страница:
— Но я бы ведь все равно знала, что это ты, — перебила меня Анна.
— В темноте? Я бы сорвал с тебя одеяло, задрал...
— Милый, — вступила она вновь, — почему бы тебе не показать, что именно ты намеревался со мной сделать?
3
4
5
— В темноте? Я бы сорвал с тебя одеяло, задрал...
— Милый, — вступила она вновь, — почему бы тебе не показать, что именно ты намеревался со мной сделать?
3
В четверть седьмого, когда я пошел выпустить собак, лил дождь. Я по привычке проснулся так рано, проснулся с чувством, будто мне предстоит сделать нечто важное, будто я обязан сделать это. Я даже надел пиджак. И только потом вспомнил, что сегодня суббота и мне не надо спешить на поезд.
Я отпер черный ход, и Клаус с Цезарем рванулись под дождь на улицу. Утро было хмурое и туманное, я с трудом разобрал очертания порога собственного дома. Гряда небольших холмов за дорогой казалась гигантской волной, обрушивающейся на темные деревья в конце сада и грозящей захлестнуть наш дом. Мало того что туман, было еще и зябко, и все пропахло утренней росой.
Я начал готовить Анне завтрак. Даже кухонный поднос был сырым и каким-то липким на ощупь. Я заварил ей чай, закутал чайник и сделал себе чашку растворимого кофе.
В пять минут восьмого я понес завтрак в спальню.
Стараясь не беспокоить Анну, я поставил поднос на ночной столик и положил рядом розу, взятую из вазы в гостиной. Анна мирно спала, положив голову на руку. Во сне она выглядела сущим ребенком, — ребенком, доверившимся взрослому. Осторожно я закрыл за собой дверь спальни и запер ее снаружи. Затем, чудом вспомнив, запер и выход из ванной. А потом уже спустился по лестнице.
Запах росы проник в кухню. Хотя я и прикрыл черный ход после того, как выпустил собак, здесь стало довольно сыро и значительно похолодало. Я взял свою чашку с кофе, оставленную на ручке кресла, сделал глоток и едва не поперхнулся — настолько успел он за эти минуты остыть.
Оглядевшись по сторонам, я обнаружил, что стены, пол, потолок и все поверхности на кухне были покрыты тонкой пленкой влаги. Я провел пальцами по крышке валлийского шкафчика — и она намокла! Я посмотрел, не протекает ли потолок, но никакого конкретного источника влажности мне обнаружить не удалось. Влага была повсюду, как будто все помещение плавало в липком поту.
Время было кормить собак.
Я достал две жестянки консервов из кладовки под мойкой. С полки над плитой снял одинаковые синие пластмассовые миски, на которых было выведено: «Цезарь» и «Клаус», — подарок Анны ребятам на прошлое Рождество. Открыв жестянки, я взболтал их содержимое и вывалил в миски. Затем подлил в каждую из них воды и добавил собачьих галет. Теперь кушанье достигло должной консистенции. Я поставил миски на расстояние фута друг от друга на резиновый мат, лежащий у очага. Затем помыл руки под краном. Вода из него струилась ледяная, но сейчас я уже едва замечал это.
Каждое мое движение было быстрым и точным, я старался производить как можно меньше шума. В гостиной я встал на колени и достал из-под стола свой сюрприз, ухитрившись не потревожить хитроумный натюрморт, устроенный мной вчера. Коробка практически ничего не весила, но, вместо того чтобы унести ее, я принялся подталкивать ее по ковру в гостиной, затем по коридору и, наконец, вытолкнул ее на середину кухни. Я взял с полки нож, разрезал на коробке ленточку и снял упаковку.
Так она и стояла: обыкновенная картонная коробка, резко выделявшаяся своей белизной на терракотовом линолеуме. Я открыл ее и откинул крышку.
Коробка была пуста.
Кажется, до этого момента я и впрямь верил в то, будто в коробке припасен какой-то подарок для Анны. И все же, сам не могу объяснить, почему я нисколько не удивился, обнаружив, что она пуста. Я не мог вспомнить, что должно или могло находиться в коробке, не мог вспомнить, куда я спрятал ее содержимое и когда. Единственное, что мне было понятно, — в коробке должно было непременно находиться что-то, и этого чего-то там не было.
Могу повторить — и могу повторять это без конца: единственным, что я планировал заранее, был шуточный сюрприз ко дню рождения моей жены.
Как-то вдруг мне пришло в голову, что в коробку необходимо положить подстилку, хотя мне пока было непонятно, с какой целью. Я нашел куски черного линолеума и выстлал ими дно коробки, покрыв его целиком. Через пару минут я заметил, что и внутри начала сочиться какая-то влага, это заставило меня поторопиться, как будто я понял, что жребий наконец брошен.
Обувшись в резиновые сапоги и надев пару желтых резиновых кухонных перчаток, я снял с крючка на двери передник Анны — мясницкий, строго говоря, передник, в крупную полоску и с надписью «Босс» на груди, — и надел его поверх пиджака. Затем отправился в угол, где у нас хранились инструменты.
К электроножу был еще приложен ценник. Электронож был одним из тех экономящих физические усилия приспособлений, которыми мы никогда не пользовались. Я включил его, чтобы проверить аккумулятор. Нож зажужжал и задрожал у меня в руке. Я опробовал острие на испеченном Анной домашнем хлебе. Резал нож быстро и безупречно — куда лучше, чем самый остро заточенный обыкновенный нож. Я выключил его и оставил на столе рукояткой к печке.
Не желая будить Анну, я позвал собак не привычным криком, а тихим и тонким свистом. Они примчались из сада почти сразу же, выскочив из-за сарая. Уши у них стояли торчком, а пышные хвосты радостно виляли из стороны в сторону. Увидев меня в дверном проеме, они бросились внутрь. Как всегда, когда наступала пора кормежки, шествие возглавлял старший партнер, а Цезарь бежал чуть сбоку и сзади, молчаливо, хотя и не без сомнений, признавая право отца заняться пищей первым. Их длинные золотые гривы намокли под дождем. Прежде чем впустить их, я дал им время стряхнуть с себя воду. Затем распахнул дверь пошире, и они, минуя меня, ворвались в кухню. Запах росы стал как будто еще сильнее, чем раньше.
Собаки даже не удосужились посмотреть, что это за незнакомая белая коробка лежит посредине кухни — настолько они проголодались. Они рванулись прямо к мискам. Зарывшись в еду носами и виляя хвостами, они всецело сконцентрировались на своем занятии и не обращали внимания ни на что иное. Подобное безразличие как нельзя лучше соответствовало моим планам. Я взял электронож и, заложив его за спину, включил моторчик.
Клаус отреагировал на непривычный звук первым. Он навострил было уши, но, понимая, что рядом находится хозяин, не насторожился. Встряхнувшись, он вернулся к миске. Я наклонился к нему и заметил, что начал трепать его по влажной мохнатой спине. Нож я ему по-прежнему не показывал. Затем, положив ему левую руку на горло, я оттянул обвисшую кожу, превратив в нечто вроде поверхности барабана. Но он продолжал есть. До того самого мгновения, когда лезвие электроножа оказалось у него под горлом, он продолжал есть.
После первого прикосновения ножа по его телу пробежала быстрая дрожь. Но в дальнейшем он не сопротивлялся — во всяком случае, не сопротивлялся в той мере, на которую я рассчитывал. Он просто стоял у меня под рукой, пока лезвие входило ему в шею, снизу, почти до самого позвонка. Кровь показалась и сразу же хлынула наружу, наполняя миску. Непрожеванная пища вывалилась из горла, дыхание с шумом вырвалось из перерезанной трахеи и смолкло. Он рванулся, должно быть полагая, что все еще в силах убежать. Но я крепко зажал его между коленями и чувствовал, как жизнь покидает его тело. Я подождал, пока его глаза не остекленели, а туловище не обмякло и не рухнуло к моим ногам, а затем подтащил труп к белой коробке и уложил в нее.
Старший партнер возлежал теперь на черном линолеуме, которым я выстлал дно коробки, его лапы по-прежнему подрагивали. Казалось, ему снится, будто он охотится на кроликов. Если не считать того, что тело его не шевелилось и только из открытой раны в горле вырывался резкий шум. Но затем он попытался сесть, голова его склонилась под совершенно немыслимым углом, он чуть было не выбрался из белой коробки...
Но все же свалился в лужу крови и окончательно застыл.
Все это время я искоса, но самым тщательным образом наблюдал за Цезарем. Он покончил с едой вскоре после того, как я перерезал глотку Клаусу. До сих пор его единственной реакцией на происходящее был тщательный осмотр, которым он удостоил миску, наполненную кровью отца. Я подозвал его к себе, еще раз заложив нож за спину. Он покорился, хвост болтался у него между задними лапами, выглядел он в точности как в тех случаях, когда я наказывал его за какую-нибудь провинность. Я пошел навстречу ему, вытянув вперед руку в желтой резиновой перчатке и окликая по имени. В критический момент я поскользнулся в крови Клауса и едва не свалился. Неловкое движение вспугнуло Цезаря. Он принялся метаться по кухне туда и сюда, издавая при этом какие-то странные звуки, которых я еще никогда от него не слышал. У него начался неудержимый понос. Я стоял не шевелясь в ожидании того момента, когда он наконец успокоится. И все это время я приговаривал, обращаясь к нему: «Хорошая собачка, Цезарь, хорошая собачка, потерпи немного». В конце концов он подошел ко мне или, вернее, подошел на достаточную дистанцию, чтобы мне удалось схватить его.
...Я опустил его тело в коробку рядом с телом отца. Места там было немного, но для них двоих как раз достаточно. Крови из них натекло столько, что в итоге начало казаться, будто они в ней утонули. Лежа в коробке, собаки выглядели какими-то съежившимися, уменьшившимися в размерах, незначительными и почему-то ненатуральными — вроде пары золотистых париков в миске с красной краской. Один глаз, правда, не закрылся, да поблескивали молодые белые зубы Цезаря, обнажившиеся, когда ему в шею впился электронож, да под неестественным углом раскинутые лапы, да запах мокрых псов, запах свежей крови, запах смерти, запах собачьего дерьма, запах росы...
И тут, охваченный каким-то варварским порывом, я сделал то, о чем не решаюсь рассказать на листке бумаги. А затем подошел к раковине, наклонился над ней, и меня вырвало.
Я снял резиновые перчатки, передник, сапоги — все было чудовищно забрызгано кровью — и сунул их в ящик для грязного белья. Но пиджак, защищенный передником, остался чистым.
Я закрыл белый гроб и перетащил его обратно в гостиную. На этот раз он был уже достаточно тяжел. И на протяжении всего пути он оставлял в доме кровавые пятна. Я водрузил коробку на стол посреди других подарков. На крышке указательным пальцем, предварительно обмакнув его в собачью кровь, я аккуратно вывел слова: «ИЗ ЮДОЛИ СКОРБИ» — и добавил к ним загадочное слово: «МАГМЕЛЬ».
Я отступил на шаг, чтобы полюбоваться делом рук своих. Получилось немного расплывчато: блестящий белый картон плохо впитывал кровь. Жаль, не подумал об этом заранее.
Но тут мое внимание привлекла открытка, на которой была изображена девочка с сеттерами. Поздравительная открытка Анне ко дню рождения лежала на столе и по-прежнему была не подписана. Я переписал напечатанный на обороте стишок.
Я подписался под открыткой. Поставил свое имя — Мартин Грегори. Некоторое время я стоял, любуясь собственной подписью, как будто это были огненные письмена, затем положил открытку на стол — поближе к одиннадцати алым розам.
Сонный голос Анны, окликнувший меня со второго этажа, застиг меня врасплох. Она, конечно, еще не обнаружила, что ее заперли. Но нельзя было терять ни минуты. Я огляделся по сторонам. Все было на надлежащем месте — цветы, подарки, сюрприз (один из углов коробки уже намок, и оттуда сочилась кровь). Все это в должном порядке.
Я сделал то, что был обязан сделать.
Я поглядел на часы. Ровно без четверти восемь. Если я поспешу, я еще могу успеть на поезд в 8.03. Я осторожно открыл входную дверь и пошел к гаражу, следя за тем, чтобы гравий не шуршал у меня под ногами.
И однако все пошло вкривь и вкось. Машина никак не хотела заводиться. Шум мотора заставил Анну выглянуть из окна спальни. Она откинула занавеску и уставилась в промозглое (даже птицы не пели) утро. На ней была только тонкая ночная рубашка. Помню, я подумал: «Она простудится...»
— Куда это ты собрался без четверти восемь в субботу? — крикнула она, весело засмеявшись. Ее уже переполняло праздничное настроение.
Она кинула мне розу, оставленную мной на подносе с завтраком у постели. Роза упала к самой машине, и несколько алых лепестков рассыпались по гравию. Сидя в машине, я улыбнулся Анне и поднес палец к губам, словно бы говоря ей, что это — тайна.
Я отпер черный ход, и Клаус с Цезарем рванулись под дождь на улицу. Утро было хмурое и туманное, я с трудом разобрал очертания порога собственного дома. Гряда небольших холмов за дорогой казалась гигантской волной, обрушивающейся на темные деревья в конце сада и грозящей захлестнуть наш дом. Мало того что туман, было еще и зябко, и все пропахло утренней росой.
Я начал готовить Анне завтрак. Даже кухонный поднос был сырым и каким-то липким на ощупь. Я заварил ей чай, закутал чайник и сделал себе чашку растворимого кофе.
В пять минут восьмого я понес завтрак в спальню.
Стараясь не беспокоить Анну, я поставил поднос на ночной столик и положил рядом розу, взятую из вазы в гостиной. Анна мирно спала, положив голову на руку. Во сне она выглядела сущим ребенком, — ребенком, доверившимся взрослому. Осторожно я закрыл за собой дверь спальни и запер ее снаружи. Затем, чудом вспомнив, запер и выход из ванной. А потом уже спустился по лестнице.
Запах росы проник в кухню. Хотя я и прикрыл черный ход после того, как выпустил собак, здесь стало довольно сыро и значительно похолодало. Я взял свою чашку с кофе, оставленную на ручке кресла, сделал глоток и едва не поперхнулся — настолько успел он за эти минуты остыть.
Оглядевшись по сторонам, я обнаружил, что стены, пол, потолок и все поверхности на кухне были покрыты тонкой пленкой влаги. Я провел пальцами по крышке валлийского шкафчика — и она намокла! Я посмотрел, не протекает ли потолок, но никакого конкретного источника влажности мне обнаружить не удалось. Влага была повсюду, как будто все помещение плавало в липком поту.
Время было кормить собак.
Я достал две жестянки консервов из кладовки под мойкой. С полки над плитой снял одинаковые синие пластмассовые миски, на которых было выведено: «Цезарь» и «Клаус», — подарок Анны ребятам на прошлое Рождество. Открыв жестянки, я взболтал их содержимое и вывалил в миски. Затем подлил в каждую из них воды и добавил собачьих галет. Теперь кушанье достигло должной консистенции. Я поставил миски на расстояние фута друг от друга на резиновый мат, лежащий у очага. Затем помыл руки под краном. Вода из него струилась ледяная, но сейчас я уже едва замечал это.
Каждое мое движение было быстрым и точным, я старался производить как можно меньше шума. В гостиной я встал на колени и достал из-под стола свой сюрприз, ухитрившись не потревожить хитроумный натюрморт, устроенный мной вчера. Коробка практически ничего не весила, но, вместо того чтобы унести ее, я принялся подталкивать ее по ковру в гостиной, затем по коридору и, наконец, вытолкнул ее на середину кухни. Я взял с полки нож, разрезал на коробке ленточку и снял упаковку.
Так она и стояла: обыкновенная картонная коробка, резко выделявшаяся своей белизной на терракотовом линолеуме. Я открыл ее и откинул крышку.
Коробка была пуста.
Кажется, до этого момента я и впрямь верил в то, будто в коробке припасен какой-то подарок для Анны. И все же, сам не могу объяснить, почему я нисколько не удивился, обнаружив, что она пуста. Я не мог вспомнить, что должно или могло находиться в коробке, не мог вспомнить, куда я спрятал ее содержимое и когда. Единственное, что мне было понятно, — в коробке должно было непременно находиться что-то, и этого чего-то там не было.
Могу повторить — и могу повторять это без конца: единственным, что я планировал заранее, был шуточный сюрприз ко дню рождения моей жены.
Как-то вдруг мне пришло в голову, что в коробку необходимо положить подстилку, хотя мне пока было непонятно, с какой целью. Я нашел куски черного линолеума и выстлал ими дно коробки, покрыв его целиком. Через пару минут я заметил, что и внутри начала сочиться какая-то влага, это заставило меня поторопиться, как будто я понял, что жребий наконец брошен.
Обувшись в резиновые сапоги и надев пару желтых резиновых кухонных перчаток, я снял с крючка на двери передник Анны — мясницкий, строго говоря, передник, в крупную полоску и с надписью «Босс» на груди, — и надел его поверх пиджака. Затем отправился в угол, где у нас хранились инструменты.
К электроножу был еще приложен ценник. Электронож был одним из тех экономящих физические усилия приспособлений, которыми мы никогда не пользовались. Я включил его, чтобы проверить аккумулятор. Нож зажужжал и задрожал у меня в руке. Я опробовал острие на испеченном Анной домашнем хлебе. Резал нож быстро и безупречно — куда лучше, чем самый остро заточенный обыкновенный нож. Я выключил его и оставил на столе рукояткой к печке.
Не желая будить Анну, я позвал собак не привычным криком, а тихим и тонким свистом. Они примчались из сада почти сразу же, выскочив из-за сарая. Уши у них стояли торчком, а пышные хвосты радостно виляли из стороны в сторону. Увидев меня в дверном проеме, они бросились внутрь. Как всегда, когда наступала пора кормежки, шествие возглавлял старший партнер, а Цезарь бежал чуть сбоку и сзади, молчаливо, хотя и не без сомнений, признавая право отца заняться пищей первым. Их длинные золотые гривы намокли под дождем. Прежде чем впустить их, я дал им время стряхнуть с себя воду. Затем распахнул дверь пошире, и они, минуя меня, ворвались в кухню. Запах росы стал как будто еще сильнее, чем раньше.
Собаки даже не удосужились посмотреть, что это за незнакомая белая коробка лежит посредине кухни — настолько они проголодались. Они рванулись прямо к мискам. Зарывшись в еду носами и виляя хвостами, они всецело сконцентрировались на своем занятии и не обращали внимания ни на что иное. Подобное безразличие как нельзя лучше соответствовало моим планам. Я взял электронож и, заложив его за спину, включил моторчик.
Клаус отреагировал на непривычный звук первым. Он навострил было уши, но, понимая, что рядом находится хозяин, не насторожился. Встряхнувшись, он вернулся к миске. Я наклонился к нему и заметил, что начал трепать его по влажной мохнатой спине. Нож я ему по-прежнему не показывал. Затем, положив ему левую руку на горло, я оттянул обвисшую кожу, превратив в нечто вроде поверхности барабана. Но он продолжал есть. До того самого мгновения, когда лезвие электроножа оказалось у него под горлом, он продолжал есть.
После первого прикосновения ножа по его телу пробежала быстрая дрожь. Но в дальнейшем он не сопротивлялся — во всяком случае, не сопротивлялся в той мере, на которую я рассчитывал. Он просто стоял у меня под рукой, пока лезвие входило ему в шею, снизу, почти до самого позвонка. Кровь показалась и сразу же хлынула наружу, наполняя миску. Непрожеванная пища вывалилась из горла, дыхание с шумом вырвалось из перерезанной трахеи и смолкло. Он рванулся, должно быть полагая, что все еще в силах убежать. Но я крепко зажал его между коленями и чувствовал, как жизнь покидает его тело. Я подождал, пока его глаза не остекленели, а туловище не обмякло и не рухнуло к моим ногам, а затем подтащил труп к белой коробке и уложил в нее.
Старший партнер возлежал теперь на черном линолеуме, которым я выстлал дно коробки, его лапы по-прежнему подрагивали. Казалось, ему снится, будто он охотится на кроликов. Если не считать того, что тело его не шевелилось и только из открытой раны в горле вырывался резкий шум. Но затем он попытался сесть, голова его склонилась под совершенно немыслимым углом, он чуть было не выбрался из белой коробки...
Но все же свалился в лужу крови и окончательно застыл.
Все это время я искоса, но самым тщательным образом наблюдал за Цезарем. Он покончил с едой вскоре после того, как я перерезал глотку Клаусу. До сих пор его единственной реакцией на происходящее был тщательный осмотр, которым он удостоил миску, наполненную кровью отца. Я подозвал его к себе, еще раз заложив нож за спину. Он покорился, хвост болтался у него между задними лапами, выглядел он в точности как в тех случаях, когда я наказывал его за какую-нибудь провинность. Я пошел навстречу ему, вытянув вперед руку в желтой резиновой перчатке и окликая по имени. В критический момент я поскользнулся в крови Клауса и едва не свалился. Неловкое движение вспугнуло Цезаря. Он принялся метаться по кухне туда и сюда, издавая при этом какие-то странные звуки, которых я еще никогда от него не слышал. У него начался неудержимый понос. Я стоял не шевелясь в ожидании того момента, когда он наконец успокоится. И все это время я приговаривал, обращаясь к нему: «Хорошая собачка, Цезарь, хорошая собачка, потерпи немного». В конце концов он подошел ко мне или, вернее, подошел на достаточную дистанцию, чтобы мне удалось схватить его.
...Я опустил его тело в коробку рядом с телом отца. Места там было немного, но для них двоих как раз достаточно. Крови из них натекло столько, что в итоге начало казаться, будто они в ней утонули. Лежа в коробке, собаки выглядели какими-то съежившимися, уменьшившимися в размерах, незначительными и почему-то ненатуральными — вроде пары золотистых париков в миске с красной краской. Один глаз, правда, не закрылся, да поблескивали молодые белые зубы Цезаря, обнажившиеся, когда ему в шею впился электронож, да под неестественным углом раскинутые лапы, да запах мокрых псов, запах свежей крови, запах смерти, запах собачьего дерьма, запах росы...
И тут, охваченный каким-то варварским порывом, я сделал то, о чем не решаюсь рассказать на листке бумаги. А затем подошел к раковине, наклонился над ней, и меня вырвало.
Я снял резиновые перчатки, передник, сапоги — все было чудовищно забрызгано кровью — и сунул их в ящик для грязного белья. Но пиджак, защищенный передником, остался чистым.
Я закрыл белый гроб и перетащил его обратно в гостиную. На этот раз он был уже достаточно тяжел. И на протяжении всего пути он оставлял в доме кровавые пятна. Я водрузил коробку на стол посреди других подарков. На крышке указательным пальцем, предварительно обмакнув его в собачью кровь, я аккуратно вывел слова: «ИЗ ЮДОЛИ СКОРБИ» — и добавил к ним загадочное слово: «МАГМЕЛЬ».
Я отступил на шаг, чтобы полюбоваться делом рук своих. Получилось немного расплывчато: блестящий белый картон плохо впитывал кровь. Жаль, не подумал об этом заранее.
Но тут мое внимание привлекла открытка, на которой была изображена девочка с сеттерами. Поздравительная открытка Анне ко дню рождения лежала на столе и по-прежнему была не подписана. Я переписал напечатанный на обороте стишок.
Я поневоле рассмеялся. Уж больно было гротескно... Анна не в состоянии оценить такого, но в конце концов это ее совершенно не касается. Я достал золотой карандашик и подчеркнул им в стишке каждую строчку. Затем, немного подумав, обвел кружком каждое слово «люблю».
Люблю своих собачек, люблю сверх всякой меры,
Не передать словами, как — люблю.
Полны мои собачки светлой веры,
Что я их никогда не разлюблю.
Так и будет! Так и станет!
До скончанья наших дней
Друг любить не перестанет,
А полюбит еще сильней.
Я подписался под открыткой. Поставил свое имя — Мартин Грегори. Некоторое время я стоял, любуясь собственной подписью, как будто это были огненные письмена, затем положил открытку на стол — поближе к одиннадцати алым розам.
Сонный голос Анны, окликнувший меня со второго этажа, застиг меня врасплох. Она, конечно, еще не обнаружила, что ее заперли. Но нельзя было терять ни минуты. Я огляделся по сторонам. Все было на надлежащем месте — цветы, подарки, сюрприз (один из углов коробки уже намок, и оттуда сочилась кровь). Все это в должном порядке.
Я сделал то, что был обязан сделать.
Я поглядел на часы. Ровно без четверти восемь. Если я поспешу, я еще могу успеть на поезд в 8.03. Я осторожно открыл входную дверь и пошел к гаражу, следя за тем, чтобы гравий не шуршал у меня под ногами.
И однако все пошло вкривь и вкось. Машина никак не хотела заводиться. Шум мотора заставил Анну выглянуть из окна спальни. Она откинула занавеску и уставилась в промозглое (даже птицы не пели) утро. На ней была только тонкая ночная рубашка. Помню, я подумал: «Она простудится...»
— Куда это ты собрался без четверти восемь в субботу? — крикнула она, весело засмеявшись. Ее уже переполняло праздничное настроение.
Она кинула мне розу, оставленную мной на подносе с завтраком у постели. Роза упала к самой машине, и несколько алых лепестков рассыпались по гравию. Сидя в машине, я улыбнулся Анне и поднес палец к губам, словно бы говоря ей, что это — тайна.
4
Тьма опускалась на землю, грозовые тучи клубились кромешно-черным озером там, где, должно быть, была южная часть города, городские огни гасли один за другим под ее маслянистой поверхностью. Мне надо было пробраться в другой конец города — если еще существовал другой конец. По мере того как вода поднималась, я чувствовал, что меня охватывает все больший ужас. Воздух был наэлектризован огнем и прахом, на еще не залитых водой улицах бушевали пожары. И во всем присутствовал острый запах гниения и распада. Дул жаркий ветер, и шея у меня болела так, что ее было не повернуть. Повсюду, с изнанки бытия, клубились мухи и кишмя кишели крысы. Буквально каждое мгновение следовало ожидать начала бури и конца света.
Я с трудом находил дорогу. Пытаясь избежать столкновения с обезумевшими человеческими потоками, стремящимися по главным артериям города, я постоянно натыкался на всякую мерзость: на человеческие внутренности, на мертвые тела, плывущие куда-то в центр, засасываемые центром, как воронкой. Окруженный этими зомби, похожими на сплавляемые по реке бревна, я хотел ускользнуть, но был бессилен против течения.
И становилось все темнее и темнее. Я не мог понять, почему на улицах так много народу. Их влекло сюда, как железную стружку к мощному магниту. Одетые по-летнему, они словно бы и не знали, что вот-вот разразится светопреставление. Я пытался предостеречь их, но они вели себя так, словно я оставался невидим и неслышим.
Я понимал, что всем нам необходимо найти пристанище, прежде чем начнется то, что должно было начаться.
...Припоминаю мужчину с двумя прорезями вместо глаз, берущего меня под руку, ведущего вверх по какой-то лестнице, сквозь стеклянные двери, обшитые прохудившимся войлоком. Кто-то говорил с кем-то на каком-то иностранном языке. Затем пятно человеческого лица отъехало в сторону, и меня опять оставили в одиночестве. Тьма постепенно слабела.
— Номер с ванной на двое суток, шестьдесят долларов задаток; не угодно ли расписаться? — горничная порылась в своих записях. — Джо поможет вам управиться с багажом.
А у меня нет никакого багажа.
Звук собственного голоса изумил меня.
— Как будет угодно, сэр.
Лунообразное лицо горничной расплылось в улыбке. Ее певучий голос действовал на меня несколько ободряюще.
Но, когда я схватил ручку и начал писать, рука у меня дрожала.
Со страницы на меня уставилось имя Анна Грегори. Я застонал. Горничная спросила, в чем дело. И сразу же мои подозрения возросли. Уж больно она заботлива. Я бросил взгляд себе на руки. Под ногтем указательного пальца на правой руке была кровь.
И вдруг я преисполнился убежденностью в том, что и на лице у меня остались пятна крови, а значит, весь мир знает о моей вине. На стене позади меня висело зеркало. С трудом я заставил себя обернуться. И опять глаза мне захлестнула тяжелая волна тьмы.
Я попытался привести нервы в порядок. Гостиница была совершенно нормальной, совершенно обычной, совершенно надежным убежищем. Горничная была приветлива — и не более того.
Вычеркнув имя Анна Грегори, я вписал собственное и присовокупил к нему с ходу выдуманный адрес. Затем вновь повернулся к гостиничной стойке. Лунообразное лицо улыбалось точно так же, как раньше. Никто не требовал от меня никаких объяснений. Я выписал чек и без всяких вопросов получил ключ от девятого номера.
И тут же опять пришел в замешательство. Объяснения дежурной я прослушал, потому что в ушах у меня гремел дикий рев. Я поплелся по коридору, который, казалось, становился темнее и теснее с каждым шагом. Стены надвигались на меня с обеих сторон, заставляя держаться на самой середине дорожки. Мне пришлось начать раздвигать их руками. По всему моему телу прошла дрожь, словно меня сильно дернуло током. Я враз лишился всего, что имел, — кожи, нервов, мускулов и костей. У меня совсем не осталось сил. В дальнейшем я продвигался вслепую, ощупывая номера комнат на дверях.
15, 13, 11, 9...
Неуклюже повозившись с ключом, я в конце концов справился с дверным замком и проник к себе в номер. Вечносущая тьма встретила меня там и повлекла внутрь.
Когда я очнулся, уже почти стемнело. Я лежал в прихожей собственного номера, упершись ногой во входную дверь. У меня не имелось ни малейшего представления о том, где я нахожусь. Внутреннего убранства номера было не разобрать. Название гостиницы значилось на брелке с ключом, но оно мне ровным счетом ничего не говорило. У меня разламывалась голова, дико болел живот и наверняка был жар. Однако я пребывал в полном сознании.
Я помню, как запер дверь, задернул занавески и выключил свет, прежде чем лечь в постель. Я готовился к долгой осаде. Я сидел во тьме, преисполненный ожидания, как будто вот-вот ко мне должен прийти кто-то знакомый.
Детали происшедшего всплывали передо мной в хаотическом беспорядке. Это напоминало мне какую-то электронную игру. Туманные образы возникли на экране, а мне надлежало сделать из них свой выбор. Но это оказалось просто, я был не в состоянии ошибиться. Правда, не с самого начала я осознал, что являюсь частью этой игры. И только затем начал осознавать, что это мои руки приготовили собакам еду, что это моя спина склонялась к белой коробке, что мне принадлежали забрызганные кровью резиновые сапоги. Внезапно меня охватил дикий страх. Я попытался вырубить изображение, но образы не желали исчезать с моего экрана. Да и в глазах моих так и не гас свет. Эти образы нахлынули на меня навсегда.
В конце концов я повалился на постель и зарыдал в голос. Это принесло определенное облегчение. Последовало затемнение, настала какая-то долгая пауза, на протяжении которой я не ощущал ничего, кроме ужасающей физической боли. Для того чтобы противостоять ей, мне пришлось израсходовать всю оставшуюся у меня волю и энергию.
Когда боль наконец отхлынула, я понял, что никогда не признаю того, что убил своих собак. Столь варварское, беспощадное и извращенное деяние никак не вписывалось в мое представление о себе самом. Я попытался было найти спасение в мыслях о том, что со мной случился припадок, нашло затмение, произошло временное помешательство, но сразу же понял, что все это ко мне не относится. И, чем старательнее я уклонялся от ответственности за содеянное, тем в большее уныние впадал.
У меня перед глазами мелькала одна и та же картинка: Анна в халате и шлепанцах сбегает вниз по лестнице, открывает дверь в гостиную и устремляется к белой коробке, испачканной кровью.
Я очень тревожился за нее, но почему-то мне не приходило в голову что-нибудь предпринять. Даже поднять телефонную трубку представлялось мне совершенно непосильным. Я, скорчившись, сидел на краю кровати, одолеваемый дикими угрызениями совести.
Позже, этой же ночью или, может быть, уже на рассвете, мне приснилось, будто меня судят. Хотя с самого начала я признал себя виновным, вскоре мне стало ясно, что судят они не того, кого надо. Я встал и дерзко заявил, что я абсолютно ни в чем не виновен. В ответ на мое заявление и суд, и публика оглушительно захохотали. Даже судья должен был подавить этот смех деланным зевком.
Осознав, насколько прискорбно мое положение, я разразился длинной речью в свою защиту, которую закончил нижеследующими словами:
— В конце концов люди совершают вещи и похуже, чем усыпление собственных любимчиков.
Тишина.
И только здесь и там неразборчивый шепот.
Я понял, что ни в чем не убедил суд. В отчаянии я повернулся к присяжным и в первый раз за все время обнаружил, что все двенадцать присяжных были...
Я проснулся с твердой уверенностью в том, что вот-вот произойдет нечто ужасное. Я сел в постели и включил свет. И сразу же на меня нахлынули воспоминания о том, что я сделал, и одновременно с этим угроза вроде бы миновала. Но я ощутил, что нечто чрезвычайно существенное изменилось.
Помимо конкретного раскаяния в том, что я учинил, меня начало мучить куда более широкое и всеобъемлющее ощущение собственной вины. Я понимал, в чем именно так чудовищно виноват, но осознавал, однако же, что, в чем бы ни состояло мое «преступление», оно было настолько омерзительным, что исключало малейшее снисхождение ко мне. Бремя этого преступления было буквально невыносимо. Мне казалось, что меня медленно и неумолимо расплющивает какая-то колоссальная тяжесть.
Не знаю, сколько длился этот приступ боли. Он начался совершенно неожиданно и сразу же придавил меня к полу. Я лежал на полу, рядом с собственной кроватью, парализованный и смертельно испуганный. Слезы струились у меня из глаз, я практически не мог дышать. Ноша сдавила мне грудь. Кровь, слюна и слизь переполняли рот и нос. Я чувствовал, что сейчас захлебнусь своими собственными соками. Меня стошнило; мощные спазмы сотрясали тело; руки и ноги задергались в жалком и нелепом протесте. Ноша на груди становилась все тяжелее. Мне казалось, что это не кончится никогда.
И тут давление начало понемногу ослабевать. И в конце концов отхлынуло столь же внезапно и необъяснимо, как перед тем нахлынуло. Я лежал в луже собственной рвоты, — лежал дрожа всем телом, словно выброшенная на берег и не умеющая вернуться в водную стихию рыба.
Два дня и две ночи я никуда не выходил из этого номера с задернутыми занавесками, запертой дверью и табличкой: «Просьба не беспокоить». Я не чувствовал хода времени, не ощущал голода, жажды, желания закурить или хотя бы сходить в туалет. Насколько могу припомнить, я ни разу не встал с постели. Какую-то часть времени я проспал, а какую-то пролежал просто так.
Когда этот звук раздался, я поначалу не смог опознать его. Он был так резок, что наверняка исходил из какого-то другого мира. Потом позвонили дважды. Пауза между звонками казалась мне непривычной, однако звонящий упорствовал. Кто-то знал, что я нахожусь здесь. Наверное, меня выследили... Я проследил за звуком и обнаружил его источник на ночном столике.
Я взял трубку.
— Алло, это номер девять? Говорят из администрации. Номер за вами до двенадцати, а сейчас четверть первого.
— Простите. — Я попытался прочистить глотку. — Я вас не понимаю.
— Постояльцы должны освобождать номер в полдень или платить еще за день. Сэр, вам угодно у нас задержаться?
Необходимость принять такое решение застала меня врасплох. Но решать надлежало сразу же.
— А какой сегодня день?
— Понедельник, сэр. — Я услышал, как дежурная захихикала и поспешила скрыть это.
— Я останусь еще на день. И швырнул трубку на рычаг.
Понедельник! Вдруг мне стало ясно, сколько времени я потратил попусту, просто провалявшись в четырех стенах.
Без колебаний я схватил трубку, нетерпеливо дождался гудка, означающего выход на внешнюю линию, и набрал свой собственный номер.
— Чем могу быть вам полезна?
Трубку у меня дома подняла женщина, но не та, на которую я рассчитывал. Я помедлил, пытаясь осмыслить ситуацию.
— Я вас слушаю!
Голос был суховатым, не дружественным и не враждебным — он был официальным. Это означало, что собак нашли.
— Я вас слушаю! Чем могу быть вам полезна? Алло!
Я не мог заставить себя ответить.
Прикрыв микрофон рукой, женщина заговорила с кем-то у меня дома.
И я повесил трубку.
Я с трудом находил дорогу. Пытаясь избежать столкновения с обезумевшими человеческими потоками, стремящимися по главным артериям города, я постоянно натыкался на всякую мерзость: на человеческие внутренности, на мертвые тела, плывущие куда-то в центр, засасываемые центром, как воронкой. Окруженный этими зомби, похожими на сплавляемые по реке бревна, я хотел ускользнуть, но был бессилен против течения.
И становилось все темнее и темнее. Я не мог понять, почему на улицах так много народу. Их влекло сюда, как железную стружку к мощному магниту. Одетые по-летнему, они словно бы и не знали, что вот-вот разразится светопреставление. Я пытался предостеречь их, но они вели себя так, словно я оставался невидим и неслышим.
Я понимал, что всем нам необходимо найти пристанище, прежде чем начнется то, что должно было начаться.
...Припоминаю мужчину с двумя прорезями вместо глаз, берущего меня под руку, ведущего вверх по какой-то лестнице, сквозь стеклянные двери, обшитые прохудившимся войлоком. Кто-то говорил с кем-то на каком-то иностранном языке. Затем пятно человеческого лица отъехало в сторону, и меня опять оставили в одиночестве. Тьма постепенно слабела.
— Номер с ванной на двое суток, шестьдесят долларов задаток; не угодно ли расписаться? — горничная порылась в своих записях. — Джо поможет вам управиться с багажом.
А у меня нет никакого багажа.
Звук собственного голоса изумил меня.
— Как будет угодно, сэр.
Лунообразное лицо горничной расплылось в улыбке. Ее певучий голос действовал на меня несколько ободряюще.
Но, когда я схватил ручку и начал писать, рука у меня дрожала.
Со страницы на меня уставилось имя Анна Грегори. Я застонал. Горничная спросила, в чем дело. И сразу же мои подозрения возросли. Уж больно она заботлива. Я бросил взгляд себе на руки. Под ногтем указательного пальца на правой руке была кровь.
И вдруг я преисполнился убежденностью в том, что и на лице у меня остались пятна крови, а значит, весь мир знает о моей вине. На стене позади меня висело зеркало. С трудом я заставил себя обернуться. И опять глаза мне захлестнула тяжелая волна тьмы.
Я попытался привести нервы в порядок. Гостиница была совершенно нормальной, совершенно обычной, совершенно надежным убежищем. Горничная была приветлива — и не более того.
Вычеркнув имя Анна Грегори, я вписал собственное и присовокупил к нему с ходу выдуманный адрес. Затем вновь повернулся к гостиничной стойке. Лунообразное лицо улыбалось точно так же, как раньше. Никто не требовал от меня никаких объяснений. Я выписал чек и без всяких вопросов получил ключ от девятого номера.
И тут же опять пришел в замешательство. Объяснения дежурной я прослушал, потому что в ушах у меня гремел дикий рев. Я поплелся по коридору, который, казалось, становился темнее и теснее с каждым шагом. Стены надвигались на меня с обеих сторон, заставляя держаться на самой середине дорожки. Мне пришлось начать раздвигать их руками. По всему моему телу прошла дрожь, словно меня сильно дернуло током. Я враз лишился всего, что имел, — кожи, нервов, мускулов и костей. У меня совсем не осталось сил. В дальнейшем я продвигался вслепую, ощупывая номера комнат на дверях.
15, 13, 11, 9...
Неуклюже повозившись с ключом, я в конце концов справился с дверным замком и проник к себе в номер. Вечносущая тьма встретила меня там и повлекла внутрь.
Когда я очнулся, уже почти стемнело. Я лежал в прихожей собственного номера, упершись ногой во входную дверь. У меня не имелось ни малейшего представления о том, где я нахожусь. Внутреннего убранства номера было не разобрать. Название гостиницы значилось на брелке с ключом, но оно мне ровным счетом ничего не говорило. У меня разламывалась голова, дико болел живот и наверняка был жар. Однако я пребывал в полном сознании.
Я помню, как запер дверь, задернул занавески и выключил свет, прежде чем лечь в постель. Я готовился к долгой осаде. Я сидел во тьме, преисполненный ожидания, как будто вот-вот ко мне должен прийти кто-то знакомый.
Детали происшедшего всплывали передо мной в хаотическом беспорядке. Это напоминало мне какую-то электронную игру. Туманные образы возникли на экране, а мне надлежало сделать из них свой выбор. Но это оказалось просто, я был не в состоянии ошибиться. Правда, не с самого начала я осознал, что являюсь частью этой игры. И только затем начал осознавать, что это мои руки приготовили собакам еду, что это моя спина склонялась к белой коробке, что мне принадлежали забрызганные кровью резиновые сапоги. Внезапно меня охватил дикий страх. Я попытался вырубить изображение, но образы не желали исчезать с моего экрана. Да и в глазах моих так и не гас свет. Эти образы нахлынули на меня навсегда.
В конце концов я повалился на постель и зарыдал в голос. Это принесло определенное облегчение. Последовало затемнение, настала какая-то долгая пауза, на протяжении которой я не ощущал ничего, кроме ужасающей физической боли. Для того чтобы противостоять ей, мне пришлось израсходовать всю оставшуюся у меня волю и энергию.
Когда боль наконец отхлынула, я понял, что никогда не признаю того, что убил своих собак. Столь варварское, беспощадное и извращенное деяние никак не вписывалось в мое представление о себе самом. Я попытался было найти спасение в мыслях о том, что со мной случился припадок, нашло затмение, произошло временное помешательство, но сразу же понял, что все это ко мне не относится. И, чем старательнее я уклонялся от ответственности за содеянное, тем в большее уныние впадал.
У меня перед глазами мелькала одна и та же картинка: Анна в халате и шлепанцах сбегает вниз по лестнице, открывает дверь в гостиную и устремляется к белой коробке, испачканной кровью.
Я очень тревожился за нее, но почему-то мне не приходило в голову что-нибудь предпринять. Даже поднять телефонную трубку представлялось мне совершенно непосильным. Я, скорчившись, сидел на краю кровати, одолеваемый дикими угрызениями совести.
Позже, этой же ночью или, может быть, уже на рассвете, мне приснилось, будто меня судят. Хотя с самого начала я признал себя виновным, вскоре мне стало ясно, что судят они не того, кого надо. Я встал и дерзко заявил, что я абсолютно ни в чем не виновен. В ответ на мое заявление и суд, и публика оглушительно захохотали. Даже судья должен был подавить этот смех деланным зевком.
Осознав, насколько прискорбно мое положение, я разразился длинной речью в свою защиту, которую закончил нижеследующими словами:
— В конце концов люди совершают вещи и похуже, чем усыпление собственных любимчиков.
Тишина.
И только здесь и там неразборчивый шепот.
Я понял, что ни в чем не убедил суд. В отчаянии я повернулся к присяжным и в первый раз за все время обнаружил, что все двенадцать присяжных были...
Я проснулся с твердой уверенностью в том, что вот-вот произойдет нечто ужасное. Я сел в постели и включил свет. И сразу же на меня нахлынули воспоминания о том, что я сделал, и одновременно с этим угроза вроде бы миновала. Но я ощутил, что нечто чрезвычайно существенное изменилось.
Помимо конкретного раскаяния в том, что я учинил, меня начало мучить куда более широкое и всеобъемлющее ощущение собственной вины. Я понимал, в чем именно так чудовищно виноват, но осознавал, однако же, что, в чем бы ни состояло мое «преступление», оно было настолько омерзительным, что исключало малейшее снисхождение ко мне. Бремя этого преступления было буквально невыносимо. Мне казалось, что меня медленно и неумолимо расплющивает какая-то колоссальная тяжесть.
Не знаю, сколько длился этот приступ боли. Он начался совершенно неожиданно и сразу же придавил меня к полу. Я лежал на полу, рядом с собственной кроватью, парализованный и смертельно испуганный. Слезы струились у меня из глаз, я практически не мог дышать. Ноша сдавила мне грудь. Кровь, слюна и слизь переполняли рот и нос. Я чувствовал, что сейчас захлебнусь своими собственными соками. Меня стошнило; мощные спазмы сотрясали тело; руки и ноги задергались в жалком и нелепом протесте. Ноша на груди становилась все тяжелее. Мне казалось, что это не кончится никогда.
И тут давление начало понемногу ослабевать. И в конце концов отхлынуло столь же внезапно и необъяснимо, как перед тем нахлынуло. Я лежал в луже собственной рвоты, — лежал дрожа всем телом, словно выброшенная на берег и не умеющая вернуться в водную стихию рыба.
Два дня и две ночи я никуда не выходил из этого номера с задернутыми занавесками, запертой дверью и табличкой: «Просьба не беспокоить». Я не чувствовал хода времени, не ощущал голода, жажды, желания закурить или хотя бы сходить в туалет. Насколько могу припомнить, я ни разу не встал с постели. Какую-то часть времени я проспал, а какую-то пролежал просто так.
Когда этот звук раздался, я поначалу не смог опознать его. Он был так резок, что наверняка исходил из какого-то другого мира. Потом позвонили дважды. Пауза между звонками казалась мне непривычной, однако звонящий упорствовал. Кто-то знал, что я нахожусь здесь. Наверное, меня выследили... Я проследил за звуком и обнаружил его источник на ночном столике.
Я взял трубку.
— Алло, это номер девять? Говорят из администрации. Номер за вами до двенадцати, а сейчас четверть первого.
— Простите. — Я попытался прочистить глотку. — Я вас не понимаю.
— Постояльцы должны освобождать номер в полдень или платить еще за день. Сэр, вам угодно у нас задержаться?
Необходимость принять такое решение застала меня врасплох. Но решать надлежало сразу же.
— А какой сегодня день?
— Понедельник, сэр. — Я услышал, как дежурная захихикала и поспешила скрыть это.
— Я останусь еще на день. И швырнул трубку на рычаг.
Понедельник! Вдруг мне стало ясно, сколько времени я потратил попусту, просто провалявшись в четырех стенах.
Без колебаний я схватил трубку, нетерпеливо дождался гудка, означающего выход на внешнюю линию, и набрал свой собственный номер.
— Чем могу быть вам полезна?
Трубку у меня дома подняла женщина, но не та, на которую я рассчитывал. Я помедлил, пытаясь осмыслить ситуацию.
— Я вас слушаю!
Голос был суховатым, не дружественным и не враждебным — он был официальным. Это означало, что собак нашли.
— Я вас слушаю! Чем могу быть вам полезна? Алло!
Я не мог заставить себя ответить.
Прикрыв микрофон рукой, женщина заговорила с кем-то у меня дома.
И я повесил трубку.
5
ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ
ЛЕЧАЩИЙ ВРАЧ: Р. М. Сомервиль
ДАТА ПРИЕМА: Среда, 3 октября
ИМЯ БОЛЬНОГО: Мартин Грегори
ВОЗРАСТ: 33 года
РОД ЗАНЯТИЙ: Ст. сотрудник фирмы по продаже компьютеров
а) ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ СООБРАЖЕНИЯ
Срочный звонок доктора Хейворта, весьма компетентного терапевта, не раз рекомендовавшего мне пациентов в прошлом. Просьба провести собеседование с одним из его постоянных пациентов, чрезвычайно тяжело заболевшим человеком, которого осматривавший его в Леннокс-Хиллс психиатр выразил желание немедленно госпитализировать. С этим психиатром, доктором Марсель Хартман, я лично не знаком, однако слышал о ней самые лестные отзывы.
Однако же пациент выказал себя в контакте с данным психиатром крайне некоммуникабельным и, пройдя тест Роршаха, категорически отказался от дальнейшего лечения у нее. Именно тогда мне и позвонил доктор Хейворт. Он в самых добрых отношениях с женой пациента и попросил меня принять больного немедленно в порядке личной любезности.
ЛЕЧАЩИЙ ВРАЧ: Р. М. Сомервиль
ДАТА ПРИЕМА: Среда, 3 октября
ИМЯ БОЛЬНОГО: Мартин Грегори
ВОЗРАСТ: 33 года
РОД ЗАНЯТИЙ: Ст. сотрудник фирмы по продаже компьютеров
а) ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ СООБРАЖЕНИЯ
Срочный звонок доктора Хейворта, весьма компетентного терапевта, не раз рекомендовавшего мне пациентов в прошлом. Просьба провести собеседование с одним из его постоянных пациентов, чрезвычайно тяжело заболевшим человеком, которого осматривавший его в Леннокс-Хиллс психиатр выразил желание немедленно госпитализировать. С этим психиатром, доктором Марсель Хартман, я лично не знаком, однако слышал о ней самые лестные отзывы.
Однако же пациент выказал себя в контакте с данным психиатром крайне некоммуникабельным и, пройдя тест Роршаха, категорически отказался от дальнейшего лечения у нее. Именно тогда мне и позвонил доктор Хейворт. Он в самых добрых отношениях с женой пациента и попросил меня принять больного немедленно в порядке личной любезности.